ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Яков Александрович Полетаев, капитан дальнего плавания, высокий, грузноватый, с уже заметным брюшком, но еще числящийся у начальства в молодых, тот самый Полетаев, что пережил свой теплоход, потопленный немецкой торпедой в Черном море (хотя и покинул мостик, как положено капитану, последним), переведенный потом на Дальний Восток, ушедший месяца два назад в Сан-Франциско дублером на «Пионере» и вернувшийся оттуда на новеньком, только с завода, «Викторе Гюго», где он уже был полным хозяином, — этот Полетаев нервно расхаживал по просторной, вылизанной вахтенными рулевой рубке и думал о письме, которое, придя из пароходства, нашел у себя на столе.
Письмо было короткое, в один листок, и нельзя сказать, что оно его удивило. Синие строчки вывела женская рука, и волнение, которое испытывал Полетаев, объяснялось прежде всего тем, что женщины значат в жизни моряков, людей отшельнической профессии, куда больше, чем может показаться на первый взгляд. К тому же Полетаев не любил откладывать намеченное. Поднимаясь к себе наверх, он решил заняться кое-какими важными перестановками в команде, а тут — нате, личное письмо, личные заботы, и их тоже не обойдешь.
Все утро он провел в разговорах с кадровиками, доказывал, что многовато надавали на «Гюго» зеленых мальцов. Доводов его, конечно, не учли, да он и сам понимал, что настаивал больше для очистки совести: знал, на такое число пароходов, какое образовалось у пароходства, когда стали получать заморские «Либерти», людей с опытом, с квалификацией не напасешься, хотя и собирали моряков со всех бассейнов, даже из блокадного Ленинграда на самолетах вывозили. Значит, надо думать, решать, а письмо мешает: вместо дела на уме подробности одного недавнего вечера...
Оказавшись в далеком городе без семьи и друзей, Полетаев всей душой привязался к старому капитану Ивану Феоктистовичу Зубовичу, у которого был дублером на «Пионере», и, пока оба судна находились во Владивостоке, не упускал случая побывать у него дома.
Так было и на днях. В ожидании чая Полетаев уселся в углу дивана с высокой спинкой и стал разглядывать фотографии, во множестве развешанные на противоположной стене.
Из черных рамок, полный достоинства, на него смотрел Зубович молодой, с игриво торчащими усиками, Зубович постарше (усы попушистее, но все еще с бодро поднятыми кверху, словно лапы якорька, кончиками), Зубович в летах, с усами, уже опущенными вниз, густыми, добрыми. И точно так же, как портреты, менялись висевшие вперемежку с ними фотографии судов, на которых, верно, плавал хозяин дома, — сначала небольшие, с острыми, как у парусников, форштевнями, потом тяжелые, как утюги, многотрубные и, наконец, почти современные, вроде тех, что стоят сейчас в бухте под сопками, в порту.
Полетаев задумался, не расслышал звонка в прихожей и несколько растерялся, когда в комнате раздалось обращенное к нему «здравствуйте». У двери, держась за портьеру, стояла Вера, племянница жены старого капитана. Полетаев вскочил и тут же подумал о странном совпадении: они вместе оказываются у Зубовичей уже в третий раз. Однако лицо Веры выражало искреннее удивление, видно было, что она не ожидала встретить его здесь.
Полетаев не относил себя к застенчивым скромникам, просто считал, что сближение мужчины и женщины должно возникать исподволь и естественно, а не по чьей-то подсказке. Но если в данном случае и проявился какой-то расчет хозяйки дома, он тем не менее быстро простил ей непрошеное вмешательство: Вера понравилась ему с первой встречи. Когда сели пить чай, он выбрал место за столом против нее и украдкой за разговором разглядывал, отмечая про себя, словно нечто чрезвычайно важное, что у Веры зеленые глаза, припухлые, мягкие губы и что держится она прямо, откинув плечи, как спортсменка-бегунья.
Прежде Полетаев узнал, что Вера работает в пароходстве, причем на довольно незаметной должности, но то ли в силу «морского» родства, то ли в силу обширных знакомств хорошо осведомлена о том, что делается в порту и на судах. Сейчас она пришла прямо с работы и говорила, будто отчитываясь, кто на подходе, кто ушел в море, а кто с рейда встал к причалу. Уверенный тон Веры внушал уважение, и Полетаев не удивился, когда она сообщила уже известное ему: «Гюго» придется еще постоять — будет груз. Зубович тут же заметил, что это хорошо — ждать груза и что он, Полетаев, еще поймет, насколько лучше являться в Америку не в балласте, а с полными трюмами. Не будут тогда покровительственно глядеть портовые чиновники: вот-де вам от щедрот наших, везите в свою многострадальную Россию. С собственным грузом, гудел Зубович, тверже себя чувствуешь: вы — нам, мы — вам.
Завладев вниманием, старый капитан уже не дал никому вставить слова. Впрочем, его и не перебивали, хоть речь шла все про ящики да бочки, мешки да тюки. Но от кого еще, как не от Зубовича, узнаешь, чем грузили пароходы во Владивостокском порту и в конце прошлого века и в начале нынешнего, кто, кроме него, ответит, сколько судов держало линии из Золотого Рога в Николаевск-на-Амуре, на Сахалин, и в устье Колымы, и в Японию, Китай, США, Канаду. Иван Феоктистович знал это не понаслышке. Он поступил в дальневосточное отделение «Добровольного флота» как-никак в 1910 году — в первый год его основания.
Полетаев слушал и думал про себя, как сильна у русского человека привязанность к родной земле, как цепко хранит память каждого тысячи подробностей о том месте, где прошло его детство, где он вырос, жил. А у дальневосточников любовь к своему краю носит даже какой-то особый, ревнивый характер. Тот же Зубович, стоя однажды на мостике «Пионера», показал рукой на Орлиную сопку, самую высокую в городе, и заявил ему, Полетаеву: «Ты, Яков, брось при мне свою Одессу хвалить. Отец твой туда небось из Пензы или Курска переселился. А мой вон там, на вершине, — видишь? — лес валил, дома по улицам ставил, места здешние обживал!»
— Яков Александрович! Вы о чем задумались? — поинтересовалась хозяйка. — Еще чаю?
— С удовольствием! — сказал Полетаев и рассмеялся. — Я, знаете, Анастасия Егоровна, что подумал? Не перебраться ли мне после войны на постоянное жительство в ваш город? Чай тут отменный, нигде такого не пивал!
— А как же ваши любимые пароходы?
— Брошу, брошу. Пойду преподавать в мореходку. Надоело все на воде да на воде.
— Ничего вам не надоело, — сказала Вера. — Море — это навечно. Я вот тоже бы с удовольствием пошла на пароход. Возьмите меня, а? Хоть матросом.
— Многовато будет, — строго заметил Зубович. — На «Гюго» есть уже какая-то девица в матросах. Берегись, Яков!
Полетаев усмехнулся — знал, что старик терпеть не мог женщин на судне. Еще буфетчицу, дневальную в столовой — ладно, но чтобы матросом — ни-ни, считал святотатством.
— Возьмите, Яков Александрович, — не унималась Вера.
— Это не ко мне, — сказал Полетаев. — К старпому обращайтесь.
— А кто у вас старпом? — спросила Вера.
— Реут. Знаете такого?
И тут Полетаев почувствовал, как тихо стало в комнате. Словно бы он нарушил некий существовавший в доме запрет.
Первой нашлась хозяйка:
— Кому еще чаю? Ну, кому еще?
— Ре-ут! — протянула Вера. — Ну тогда мне с вами не по пути.
— Не по пути? Почему же? — Полетаев вопросительно посмотрел на Веру, Зубовича, на Анастасию Егоровну. По их лицам что-либо понять было трудно, одно только стало ясно: старпом упомянут некстати, зря.
— Смешно, — сказала Вера. — Никуда от этого человека не денешься... Вас можно поздравить, Яков Александрович. Будет кому капитанскую должность сдавать.
— Сдавать? — переспросил Полетаев. — Обычно старпому и сдают.
— Смотрите, как бы раньше времени не пришлось, как бы сами не запросились...
— Ладно! — Зубович стукнул ладонью по столу, и посуда испуганно зазвенела. — Оставьте Вадьку в покое.
Вот, значит, как! Вадьку. Он, Полетаев, зовет старпома Вадимом Осиповичем, а Зубович Вадькой назвал, как сына или соседского мальчишку. Но у капитана детей нет, а Реут какой же мальчишка, ему уже за тридцать...
Вера вытянула из рукава платок, провела по глазам, словно вытирала слезы. Но слез не было — Полетаев хорошо разглядел.
— Пожалуй, верно, Иван Феоктистович, — сказала она. — Оставим. Я только знаете что? — Вера деланно рассмеялась. — Я подумала: что вы скажете, когда Реут и вашим начальником станет, пароходством командовать начнет?
— Скажу спасибо, если хорошо за дело возьмется. А вот ты что тогда скажешь? Что дурой была?
— Иван! — встревожилась Анастасия Егоровна.
— Что дурой была? — настойчиво повторил Зубович. — Сама долю выбрала.
Теперь Полетаев заметил в глазах Веры слезы. Но по тону, каким она говорила, не было видно, что Вера обижена словами старика.
— Я просто человека остеречь хочу. Вам-то чего, Иван Феоктистович, заступаться?
— Он, может, и ошибался, а вот ты сознательно действуешь. Знаешь, как такое поведение называется?
Полетаев чувствовал себя неловко: о личном говорят. И мало того что при нем сводят неясные родственные счеты, речь идет о его подчиненном. Да о каком еще подчиненном — о старшем помощнике. О человеке, которому он обязан доверять как самому себе там, на ста тридцати метрах металла, посреди океана. Надо бы все же выяснить, в чем тут дело, но Полетаев молчал. Он всегда отделял личное от того, во что могут и должны вмешиваться окружающие.
Промелькнуло в мыслях, что разговор идет с т р а н н ы й. Полетаев, больше года видевший над головой немецкие самолеты, привык, что люди страдают, веселятся, печалятся, радуются только в связи с одним — с войной, что она всему первопричина, всему источник. А тут, у владивостокских жителей, по-другому, вроде по-довоенному, особые, свои дела. Реут сделал что-то плохое Вере. И Зубович, судя по всему, считает, что плохое, но почему-то главный огонь направляет против нее, Веры. Почему? Потому что важнее старику перебороть что-то в ней, а не в Реуте?
И Вера, споря с Зубовичем, тоже в конце концов сводила все только к самой себе. Она не жаловалась, нет. Скорее настаивала на правильности какого-то своего поступка. И вот это-то и не нравилось, видимо, старому капитану.
Полетаев слушал малопонятный, состоящий из недомолвок разговор и чувствовал себя как-то неловко. Пожалуй, надо поскорее уйти. К счастью, часы на стене тугим ударом напомнили, что уже час ночи. Он извинился, задевая за стены узкой прихожей, натянул кожанку, попрощался с хозяевами.
Внезапно Вера тоже поднялась, коротко простилась и вышла вслед за ним.
На темной, как бы несуществующей лестнице Полетаев взял Веру под руку, нащупал ногой ступеньку. Вера шла рядом недолго, маршем ниже оказалась впереди, и пришлось удержать ее, чтобы она остановилась у слабо синеющей двери.
— Мне непонятны две вещи, — сказал Полетаев. — Почему рассердился на вас старик? И что такое у вас с Реутом? Я ведь ни одного слова не понял. О чем вы спорили?
— Все об одном и том же, — сказала Вера громко и вызывающе. — Реут здесь ни при чем. Просто старик считает, что у меня последнее время слишком большой выбор. — Она усмехнулась. — Слишком много мужчин вокруг одинокой женщины с незаконченным высшим образованием.
— Смотря какие мужчины...
— Что, в их компанию захотелось? Говорите, не бойтесь.
Полетаев не ответил. Верины слова, весь ее тон показались наигранными. Она ни сегодня, ни прежде не была похожа на женщину, которую родственникам следовало бы одергивать, предостерегать. Зачем она сама себя чернит?
Ему вдруг стало жаль Веру, смутно видимую в темноте, всю во власти каких-то неясных тревог, и захотелось сделать для нее что-нибудь доброе, простое и приятное, как сестре или дочери.
— Что же вы молчите? — спросила она. — Боитесь упасть в собственных глазах?
— Нет, — сказал Полетаев. — Не боюсь. Просто не хочу состоять ни в какой компании.
Она явно не ожидала такого ответа, молчала; он слышал только ее дыхание. Потом раздался раздраженный смех.
— Чего ж тогда не откланялись, когда я пришла? Небось сидели до меня, про жену свою рассказывали. Как она вас, бывало, из рейса ждала!..
Услышать такое было обидно, как-то совестно за Веру. Что за грубость, бестактность? Полетаев отпустил ее руку.
— Моя жена погибла на шестой день войны. Она была врачом. Их санитарный поезд немцы разбомбили под Мелитополем. А прежде работала на станции «Скорой помощи». Дежурства, срочные вызовы. Где уж там... Ждать из рейса.
Вера молча слушала. Потом сказала тихо, моляще:
— Простите меня.
Он снова взял ее под руку. Они долго шли в гору по размытым ливнями тротуарам — со вздувшимся асфальтом, с вывороченными камнями, мимо темных, уснувших домов. Наконец Вера остановилась и так же твердо, так же упрямо-нарочито, как в подъезде, сказала:
— И все-таки придется приспосабливаться к новой жизни. Моряку нужно кого-нибудь любить или...
— Я лучше «или», — поспешно ответил Полетаев.
— Да, конечно... Простите, бога ради. Я так... просто. Мне надо было поверить, что вам и вправду от меня ничего не нужно.
Она вдруг прижалась к его руке. Полетаев был растроган, смущен. Он осторожно обнял Веру за плечи, готовый вот-вот отстранить ее от себя. И в ту же секунду почувствовал присутствие чего-то чужого, враждебного. Долгий нахальный свист распорол тишину, в шорохе шагов раздались пьяные голоса.
— Вво, Сема, как ээто ппроисходит. Гговорил я ттебе — тты ее только пприголубь рразок, ппроводи домой, а оона тебе рребеночка и ввыложит. Иизволь — оотец!
— Понятное дело! — хрипло отозвался кто-то сбоку. — Им, бабам, что до любви, только бы в загс.
И снова свист.
Полетаев почувствовал, как Вера испуганно напряглась, и сильнее сомкнул руки, точно обороняя ее, прикрывая собой.
А те все не уходили: он знал, что они уже совсем рядом, сзади, наверно, всего в полуметре.
— Лладно, Сема, ппошли. Ппусть оошибаются.
— Нет! Мы объясним популярно про семью и брак. Общественный долг!
Полетаев сгреб сразу обоих, сшиб вместе, ощутил толчок в грудь и удар в подбородок, и такой сильный, что заныли зубы.
— Стой, Андрюха, стой! — Голос рядом хрипел на самых низких нотах. — Капитан это, Полетаев, я его знаю... Тикаем. Атанда-а!
И опять непонятное: топот, один вырвался из рук, другой странно обмяк, кто-то еще возник рядом, по глазам безжалостно резанул свет фонаря. От Полетаева оторвали того, обмякшего, и он, щурясь, отворачиваясь от бивших в глаза лучей, перевел дух.
— Что тут происходит? Документы!
Фонарь наконец отвели в сторону, по словам и так было понятно, что это патруль.
Полетаев тревожно выискивал среди темных фигур Веру. Ее нигде не было, и он шагнул в сторону, отстранил кого-то рукой, потом наконец увидел ее, одиноко стоявшую у стены, словно отброшенную за ненадобностью.
— Документы! — еще раз произнес строгий голос, и Полетаев послушно протянул под свет фонаря свою мореходную книжку. — А у того?
— Пьян в свайку, товарищ старлейт, — насмешливо отозвался военный моряк из патруля. — Сам уж и стоять не может. — Придерживая локтем винтовку, он шарил под бушлатом у задержанного. — Во! Нашел.
Офицер попросил посветить ему. Полетаев, стоявший рядом, увидел в руках старшего лейтенанта красную обложку орденского удостоверения, стертые на перегибах справки. Все, что случилось минуту назад, и вид человека, поддерживаемого патрульными, так не подходили к орденской книжке, что Полетаев почти вслух сказал: «Фантастика, бред!»
— Ввот и оопять ссреди ссвоих, — неожиданно громко сказал владелец красного удостоверения. — Ккак ддома.
Матросы беззлобно засмеялись. Улыбнулся и офицер — это угадывалось по его голосу:
— Что ж тогда своих позоришь, людям спать не даешь?
— Они нне сспали. Оони еще только договаривались.
Матросы опять засмеялись. Полетаев смущенно переступил с ноги на ногу.
— Юморист ты, однако, — сказал офицер и заглянул в справку, на которую все еще падал свет фонаря. — Юморист ты, товарищ Щербина. Фронтовик, вернулся из госпиталя, а вот куролесишь. А ведь заправский моряк.
Старший лейтенант не успел договорить. Его собеседник, оттолкнув патрульных, выхватил свои справки — всю пачку разом, прижал к груди.
С минуту все молчали, смотрели, как он заталкивает под бушлат документы — мотая головой, переступая, еле удерживая равновесие.
— Ннечего попрекать. Сам ззнаю — ккому такой мматрос нужен!
— Счастье твое, что ты теперь гражданский, — сказал офицер, — и инвалид к тому же. Только в другой раз не попадайся. Своим не посчитаем. — Он глянул на Полетаева и взял под козырек.
Глухо звякнули поправленные поудобнее винтовки, на фоне неба, уже светлевшего, качнулись штыки, и патруль зашагал прочь.
Пьяный двинулся в другую сторону — спотыкаясь, волоча ногу.
— Странный человек, — сказала Вера, подходя. — Вам не кажется? И фамилия у него соответствующая: Щер-би-на. Когда бумаги у командира выхватил, у него такое лицо было... Видно, что в беде.
— Что-то не заметил, — сказал Полетаев. Ему не хотелось продолжать разговор про случившееся.
— Нет, — возразила Вера. — Слышали? Наверное, в плавсостав не зачисляют. Знаете что, Яков Александрович, возьмите его к себе на пароход. Он ведь сказал — матрос. Доброе дело сделаете, капитан. Он тут пропадет, в городе.
— Взять? Этого пьяницу?
— Зайдите в кадры, его разыщут. Вам так подходит делать добро...
— В море нам скоро, не успеют оформить.
— Попросите. Чего не бывает, если желать по-настоящему... — Вера вдруг замялась. И потом: — Мне пора. И... можно мне вас поцеловать? Вы удивлены? По-сестрински, честное слово. Нам ведь помешали.
Странно, как все странно! Полетаев наклонился к ней. Теперь он уже ни о чем не думал, радовался лишь самой вот этой секунде жизни, прикосновению холодных на предутреннем воздухе губ Веры.
Он не думал ни о чем и когда хлопнула за нею дверь, и когда направился вниз по склону сопки, навстречу туманно светившимся огням порта. Только на пустынной главной улице, на трамвайных путях вдруг остановился, как бы наткнувшись на невидимую преграду.
— Черт побери, — сказал он вслух. — А про Реута так ничего и не узнал. Кто он все-таки ей?
И вот письмо, то самое, из-за которого он так взволновался, стал мерить шагами пустынную рулевую:
«Дорогой капитан, наша ночная прогулка стоила мне крепкой простуды. Теперь, правда, легче, но вы все же не сочтите за лишнее проведать больную. Дом, надеюсь, запомнили, а номер квартиры не требуется — покажут.
Я слышала, что тот матрос, которого мы повстречали ночью, Щербина, у вас на «Гюго». Вы, оказывается, умеете выполнять просьбы. Жду, что выполните и эту, придете.
Да, вот еще что. У вас было смешное, такое милое непонимающее лицо, когда вы слушали мою перебранку с Зубовичем по поводу вашего старшего помощника. Сообщаю для ясности, что Вадим — мой муж.
Жму руку, а если позволите, целую по-сестрински.
Вера Реут».
Два последних слова все и перевернули. Оказывается, позарился на чужую жену, мало того — жену ближнего, и какого — своего старпома. Теперь, разговаривая с Реутом, стоя рядом с ним на мостике и сидя за обедом, придется всегда помнить, что он ее муж.
«Он муж, а кто же тогда ты сам? — подумал Полетаев и остановился посреди рулевой, потрогал рукоять неподвижного штурвала, словно хотел перевести судно на другой курс. — Ты кто, если тебе присылают письмо, приглашают проведать и ты рад этому, готов хоть сейчас бежать в домик на сопке?..»
Ответить себе он не успел. На трапе, а потом в коридоре послышались шаги, в дверь его каюты постучали, и он поспешно отозвался:
— Я здесь!
Прошел из рулевой рубки в каюту и первым уселся у стола, указав вошедшему следом за ним помполиту на узкий, обтянутый кожей диванчик. Потом вежливо улыбнулся:
— Хорошие вести?
— Отличные, Яков Александрович! Сначала сватали на «Суворов» механиком, потом уговаривали у нас остаться, но я — железно. Вот выписка из приказа.
— Ну что ж, поздравляю. — Полетаев старался подделаться под ликующий тон собеседника, но у него это не выходило. Он был раздражен сказанным, хотя пришедший ничего нового ему, в сущности, не сообщил.
Первой же береговой новостью, полученной после рейса, когда Полетаев вошел в подъезд пароходства, первой служебной сенсацией была весть о том, что на всех судах торгового флота временно ликвидируются должности помощников капитанов по политической части. И пока шли об этом разговоры, пока все гадали, как же получится — без помполитов, кадровики заполняли фамилиями пустующие графы судовых ролей, радуясь свалившимся точно с неба специалистам, и ожесточенно воевали с теми, кто вопреки морфлотовской дисциплине требовал направления в военкомат. В числе немногих, кому удалось этого добиться, оказался сидевший в каюте бывший помполит «Гюго», а теперь находящийся в распоряжении Владивостокского горвоенкомата старший лейтенант запаса («род войск — ВМФ, состав — политический») Валентин Суханов.
В Сан-Франциско он появился на «Гюго» среди самых первых и как-то незаметно избавил Полетаева от тысячи хлопот, неизбежных в то время, когда на борту нового, еще незнакомого с океанской волной парохода собирается экипаж тоже новый, из людей разных и незнакомых. «Гюго» был уже принят от морской комиссии США, но требовались доделки в машине, и Суханов проводил внизу, у котлов, по две рабочие смены, восполняя временную недостачу механиков. А когда механики появились, так же спокойно занялся прилаживанием на место множества мелочей — от вилок и ложек для столовой и кончая краской, тросами, талями и прочими подробностями боцманского хозяйства. Тогда-то Полетаев и проникся доверием к Суханову, убедился, что помполит из тех людей, которые вместо «Вперед!» всегда командуют «За мной!».
«Наверное, я досадую на приказ оттого, — подумал Полетаев, — что мне было чертовски приятно, когда этот парень был рядом. Да, приятно».
— Значит, на фронт, — сказал он, понимая, что его молчание затянулось. — А на берег когда?
— Да вот сейчас. Уже... — произнес Суханов извиняющимся тоном и покраснел. — Вещи собрал, с ребятами попрощался. Осталось с вами.
«Странно, — подумал Полетаев. — Я приехал оттуда сюда, а он едет обратно. Может, проще было остаться мне?»
Ему почему-то представилась школьная карта полушарий, густо раскрашенная синим, коричневым, голубым и зеленым, и на ней во всю длину Евразиатского материка тонюсенькая линия — железная дорога, по которой ехать и ехать Суханову. И еще он подумал о другой линии, которой не было на школьных картах, когда он учился, — линии фронта, перечеркнувшей там, на западе, страну от моря до моря.
Карты росли в его сознании, миллионные масштабы сменили тысячные, пока не прорвали условность топографии реальные образы: леса, овраги, поля, деревни — реальная земля, покрытая окопами, словно молодое лицо преждевременными морщинами, изрытая оспинами воронок, утыканная серыми, неживыми грибами дотов. И на этой земле он представил Суханова в гимнастерке и каске, с автоматом на груди, шагающего по слякотному проселку, под дождем. Было странно даже мысленно видеть, сознавать его таким — сидящего напротив в темно-синем костюме и тоже темно-синем в желтую полоску галстуке. И еще более странным казалось Полетаеву, что эта метаморфоза может произойти всего-навсего через месяц, даже через две недели, за которые можно пересечь коричнево-зеленое пятно на карте полушарий.
«А я останусь на синем пятне, — думал он, — там, где разрываются полушария, и должен буду стягивать их воедино извилистыми курсами «Гюго». Он уже не будет новичком, пароход, как сейчас. «Гюго» встанет в строй, и спрос с него будет иной, чем с новичка... И это тоже называется войной, — говорил себе Полетаев, — моей войной, раз я остаюсь здесь, на судне, и раз ему, Суханову, так трудно далось разрешение на отъезд».
— А кто же займется твоими делами?
— Да как уже говорили, Яков Александрович. Конечно, четыре коммуниста — ячейка небольшая, но я толковал со всеми. — Суханов стал загибать пальцы, пересчитывая, с кем он беседовал. Делал он это быстро, чувствовалось, что внутренне рассчитался со всем здесь, на пароходе, что весь уже в дороге и только привычка доводить всякое дело до конца заставляет его толковать о далеких уже от него вопросах. — Стармех, значит, Клинцов, Измайлов... вы четвертый. Секретарем, я думаю, останется Клинцов. Второй помощник все-таки авторитет. В пароходстве рекомендуют, я с инструктором советовался. А Измайлов — председатель судового комитета. Тоже пост важный. И хорошо — Измайлов машинист, внизу живет, к народу поближе.
— Ну что ж, ладно, — сказал Полетаев и мысленно представил на месте Суханова молчаливого второго помощника Клинцова с вечной трубкой в зубах, а потом высокого смуглого Измайлова с густой, как у папуаса, шевелюрой, с твердым басистым выговором. Замена, однако, получилась не совсем в пользу штурмана и машиниста, хоть их было и двое. — Ну что ж, ладно, — повторил Полетаев, как бы примиряясь и с этим.
— Комсомол у вас теперь мощный, — сказал Суханов. — Молодежи вон сколько наприсылали. Они сегодня первое собрание проводят. Парень есть один толковый, Маторин. Палубный ученик, но секретарствовать сможет, к думаю. Посоветовал его избрать. Вам можно не ходить. Измайлов сам все провернет... — Он оборвал фразу и посмотрел вопросительно, словно спрашивая: «Все, кажется?»
— Хорошо, — сказал Полетаев и встал.
— А когда в море, Яков Александрович? — спросил Суханов и тоже поднялся. — Скоро?
— Ты теперь посторонний, — усмехнулся Полетаев. — Посторонним таких секретов знать не положено. А вообще, знаешь, мне здорово будет тебя не хватать.
— И мне вас. Кто знает, доведется ли встретиться!
Они обнялись и троекратно поцеловались. Разжали объятия, покрасневшие, смущенные.
Дверь за Сухановым со стуком затворилась. Полетаев медленно, будто впервые, обвел взглядом каюту — блестящую крышку стола с круглыми медными часами над ней, дверь в спальню, откуда виднелась застеленная пикейным одеялом высокая, как саркофаг, койка с ящиками комода под ней, полка с книгами, перегороженная рейкой-креплением, иллюминатор с зелеными занавесками, диван, на котором только что сидел человек, увидеть которого ему, Полетаеву, быть может, никогда больше не доведется...
Он смотрел на все эти предметы внимательно, широко открытыми глазами, и ему казалось, что теперь, со стуком двери, за которой исчез Суханов, кончается какой-то долгий период в его жизни и начинается новый, возможно, более трудный, чем предыдущий, но сулящий в конце концов что-то нужное не только лично ему, Полетаеву, но и множеству других людей — и тем, кто сейчас в окопах, в танках, самолетах и на кораблях, и тем, кто сидит в кабинетах наркоматов и пароходств, и молчаливому Клинцову, и кучерявому Измайлову, и палубному ученику Маторину, которого сегодня изберут комсоргом.
Он думал так и стоял, озираясь, пока взгляд его не упал на серый конверт с письмом Веры. Написанное там живо возникло в сознании, словно имело непосредственную связь с приходом бывшего помполита, и Полетаев подумал, что, как ни странно, восполнить отсутствие Суханова, взвалить на свои плечи груз его забот ему, капитану, проще, чем решить, как быть с Верой, старпомом и самим собой.
«Забыть все, вот как придется сделать, — сказал он не то письму, звавшему его, не то себе самому. — Произошла авария... Могут же случаться аварии не с судами, а с капитанами, черт побери!»