ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
ЛЕВАШОВ
Сначала они виднелись рядом — две желтые точки с расплывающимися по краям кругами света, и я подумал, что это машина, и загадал, остановится ли она, потому что две предыдущие пролетели, даже не притормозив. Но точки вдруг отошли друг от друга, одна стала отставать. Я даже потер глаза: не мерещится ли? Но потом стал явственно слышен звук, и по ритмичному стрекоту я понял, что приближаются два мотоцикла.
Они подлетели, как гончие, и только что не обнюхивали меня, ослепленного фарами, оглушенного мощными моторами. Я даже сказать ничего толком не мог, хотя у меня все слова были приготовлены в уме, вытвержены, когда я связывал Жогова там, в бетонной трубе, когда карабкался на шоссе по крутой скользкой насыпи. Просто заскок получился. А они, эти полицейские, вертелись возле меня, словно ковбои на лошадях, словно бы загораживая пространство, куда я мог побежать, и что-то орали, прибавляя газу своим «харлеям», и, наверное, не слышали сами себя.
Наконец ближний ко мне мотоцикл грохнул последний раз в завешенный дождем лес и умолк, за ним утих и второй, и, пока еще не начался нормальный разговор, я подумал: откуда они взялись, эти полицейские, такие нужные сейчас? И решил, что, может, счастливая случайность — могло же мне в конце концов повезти, — а скорее, их послал сюда, к насыпи, шофер автобуса, у которого так странно пропали два ночных пассажира.
— Кто вы? — заорал полисмен повыше ростом, покрупнее другого, хотя и тот, в штормовке с капюшоном и большущих очках, выглядел великаном. — Что тут делаете? — В общем что-то в этом роде заорал неразборчиво, наверное, оттого, что был оглушен собственным трескучим мотором.
Не знаю, что со мной произошло, но я им четко все выпалил по-английски, все, что было затвержено в уме. И что мы — два советских матроса, и что наш пароход «Виктор Гюго» стоит в Калэме, и что мы случайно сели не в тот автобус и заехали в эту глушь, а потом мой товарищ заболел, ему сделалось плохо, и — самое главное — я как гражданин союзной с Соединенными Штатами державы — Советского Союза искренне рассчитываю на помощь американской полиции в содействии скорейшему возвращению на судно.
Они с минуту молчали, мотоциклисты, а потом тот, первый, что покрупнее, снова заорал на всю округу:
— Что?
«Идиот, непонятливый идиот!» — обругал я его про себя и повторил все вновь, слово в слово, как на уроке, потому что теперь уже действительно вытвердил свою речь.
— Документы!
Это заорал уже тот, что поменьше, и в ответ ему я только развел руками. Документов у меня никаких не было, я призывал верить на слово.
Они молча, но будто бы совещаясь, некоторое время смотрели друг на друга. Потом я получше разглядел их — без курток и очков они были ничего, славные эти здоровяки; и себя разглядел, какой я предстал перед ними в мутном рассвете, на обочине шоссе, — с непокрытой головой, промокший до нитки, перепачканный рыжей глиной. Конечно, я не очень походил в их представлении на гражданина союзной державы, их можно было понять, мотоциклистов.
— Где второй? — опять громко крикнул полисмен, и я понял, что еще не заслужил их доверия.
— Там, — показал я вниз и, подождав, пока полисмен выберется из седла, поставит машину на подпорку, стал спускаться вниз, стараясь двигаться по как можно более отлогой прямой, хватаясь за траву, чтобы не поскользнуться. — Мой товарищ болен, — добавил я для убедительности, но полисмен не ответил. Я слышал сзади только порывистое дыхание и чавканье тяжелых, крепко подкованных ботинок.
Он все-таки не удержался, блюститель дорожного порядка. Всплеснул руками, как бы собираясь взлететь, и поехал, пачкая глиной зад и спину. Это его разозлило; походка стала такой решительной, когда он поднялся, что я подумал, как бы наша встреча не обернулась плохо. Я помнил, с какой недоверчивостью полисмен оглядывал меня сквозь большие, с толстой окантовкой очки. А тут еще в посветлевшем воздухе бросилась в глаза жоговская шляпа, смятая, в луже, а подальше моя фуражка — черная, похожая на сидящего в траве грача, и я, опасаясь, что полисмен увидит эти следы нашей смертельной борьбы с Жоговым, затараторил, указывая на бетонную трубу:
— Там, вон там он; где посуше, положил.
Полисмен молчал, сердито сопел, и так же сердито чавкали по грязи его высокие, зашнурованные до колен ботинки.
То, что предстало перед нашими глазами, когда мы достигли круглого проема в насыпи, заметно удивило мотоциклиста. Он засопел громче, распрямился, как бы ожидая опасности и готовясь во всеоружии встретить ее. Но что полисмен — я был удивлен куда больше.
Светлый бетон отражал скупое еще освещение утра, и от этого на редкость все хорошо можно было разглядеть: галстук, скрученный в жгут, которым были накрест связаны Федькины руки, мой ремень, новый, желтой свиной кожи, кольцами охвативший ноги, обутые в коричневые штиблеты, тоже новые, с еще не сбитыми каблуками, только грязные теперь, промокшие, — все это было на месте, как тогда, когда я ушел отсюда наверх, на шоссе; вот только тогда Жогов, бежавший с парохода и вроде бы даже убитый мной, еще в темноте, вон там на опушке, и потом оставленный в трубе лежащим ничком, с крепко сомкнутыми веками, этот Жогов теперь сидел на корточках, забравшись повыше на покатый изгиб бетона, подальше от журчащего, уже бурно лившегося ручья, и спокойно, даже испытующе глядел на нас — меня и полисмена, — выставив вперед связанные руки, будто давая им отдохнуть.
— А почему он связан? — спросил полисмен, нарушив наконец долгое, общее молчание.
— Он же болен, я говорил. У него был припадок. Шизофрения.
Я начал для понятливости дергаться, гримасничать, как в конвульсии, дрыгать руками и ногами, надеясь, что полисмен хоть так поймет меня, потому что свой диагноз мнимой Федькиной болезни я излагал по-русски.
— Продал, сука, — тихо сказал Жогов, когда я прекратил гримасничать, и посмотрел на меня — удивительно! — грустно, а не зло, даже равнодушно. — Ни себе, ни другим.
— Молчи, — сказал я. — Лучше молчи.
— А тебе в гробу... лучше. — Он усмехнулся слабо, как бы для самого себя. Потом вскинул голову и фальцетом выкрикнул по-английски: — Врет он! Врет он! Я здоров!
Полисмен посмотрел на него, потом на меня, и я быстро приставил к виску палец, выразительно забуравил им.
— Он опасен, я еле справился с ним.
— О’кэй, — сказал мотоциклист.
— Я требую медицинской помощи, — снова по-английски выкрикнул Жогов. — Я ранен!
За делами я как-то даже забыл о нанесенной мной Федьке ране и теперь увидел, что рубашка у него под смятым, растерзанным воротником красная, но на шее все засохло, шея была темной, как бы запачканной. Полисмен ступил на бетон, наклонился, всматриваясь в затылок, который Жогов в яростной угодливости подставлял ему, и обернулся ко мне:
— Наверху. — Потом Федьке: — О’кэй, наверху! — И вышел из трубы, ступив прямо в пенистый, растекающийся по камням поток.
Он отошел от основания насыпи на травянистый склон и, сложив руки рупором, крикнул своему напарнику — что именно, я не разобрал, только уловил, что речь идет об автомобиле. Другой полисмен тотчас отозвался, сказал, что все в порядке, он уже вызвал, и я вспомнил качающиеся хлысты антенн на мотоциклах — тот, другой, наверное, связался со своим начальством по радио.
— Ну пошли! — сказал мне полисмен и вошел обратно в трубу, опять шлепая по ручью, как бы не замечая его, и, наклонившись, обхватил Жогова за плечи, а потом показал мне взглядом, чтобы я брал за ноги, спутанные ремнем.
— Сволочь! — сказал Федька и брыкнул меня. — Ты еще вспомнишь!
Он и потом брыкался, пока мы волокли его, обходя кругом насыпь. Идти было далеко, а, полисмен пер, как нанятый, я не поспевал за ним и все соображал тревожно, что будет дальше.
Дождь не переставал. Мне уже казалось, что я ступаю просто по воде — до того промокли ботинки и вообще все на мне, и зубы начали стучать, даже быстрая ходьба не согревала.
Так мы протопали, наверное, с полкилометра, пока насыпь не кончилась, и вышли на бетонку. Вдалеке виднелись мотоциклы, фигурка полисмена и еще черный автомобиль. Он подкатил минуты через две, не развернувшись, задом, весело посверкивая стоп-огоньками, ненужными уже в развидневшемся, хоть и хмуром утре.
Это была обычная легковая машина, только из переднего крыла у нее торчала высокая, иглой, антенна и на дверце было написано: «Полис». Водитель в форменной фуражке высунул голову из окна и что-то приветливо сказал моему полисмену, и тот тоже приветливо отозвался, потом изловчился и одной рукой распахнул дверцу, подхватил Федьку и аккуратно задвинул на сиденье. Влез сам, что-то делал, стянув с рук коричневые, намокшие на дожде краги, и наконец позвал меня.
Я сел, закрыл дверцу. И сразу увидел свой ремень. Он валялся, как ненужный, на полу машины, в ногах, и тут же — безжалостно разрезанный ножом на куски галстук, так прочно скреплявший только что руки моего неприятеля.
Машина тронулась и скоро притормозила возле мотоциклистов. Полисмены загалдели, не то прощаясь, не то советуясь, и я понял, что тот, что находился снаружи, останется на шоссе, пока его напарник, сидевший сейчас между мной и Федькой, вернется. Я потом узнал, как его зовут, нашего конвоира, — Мартин; возможно, он был неплохой, даже симпатичный парень. Но когда машина снова тронулась и полисмен холодно, по-деловому взглянул на меня, на его лице не было и тени участия, с каким он слушал меня, когда подлетел на мотоцикле, когда спустился вниз, рассматривал ссадину на Федькиной голове, а потом тащил его, брыкающегося, наверное, с полкилометра по дождю, по скользкой траве. И стало ясно, что сержант Мартин с первого же мгновения нашей встречи ни капельки не доверяет мне.
— Я протестую. Вы не должны нас здесь держать!
— Ненадолго, совсем ненадолго.
Мартин надавил мне на плечо сильной рукой и притворил дверь. Сделал он это спокойно, с видом исполняющего как надо служебный долг, и я решил, что препираться с ним бесполезно. А кого-либо постарше в этой каталажке, в полиции городишка Медоу-Хейтс (я прочел название, когда мы подъезжали), никого постарше Мартина тут пока не было.
Я отошел от двери и сел на крашенный в белое диван, вернее, лавку, тянувшуюся вдоль стены. Жогов, щедро перебинтованный сержантом еще в машине, на ходу, в как бы надетом на голову белом чепце, сидел на другой такой же лавке возле узкого, с решетчатыми рамами окна, опершись локтем на стол, тоже выкрашенный в белое. Все прямо как в больнице!
Электрические часы над дверью показывали четверть шестого утра. Я смотрел на стрелки и пытался представить себе: хватились нас на пароходе или еще нет?
— Эй, — сказал вдруг Жогов, — слышь-ка, давай кончать эту бодягу. Отдаю тебе половину денег, и сматываемся к чертям отсюда. Хочешь — вместе, хочешь — порознь. Идет?
— Нет, не идет! — сказал я.
— Думаешь, они нас накормят и снова посадят в автобус? Уже, поди, трезвонят на судно и в консульство. Ты что, сдрейфил? На полдороге не отступают...
Дверь распахнулась, и вошел Мартин. В руках он держал две белые кружки. Легкий парок поднимался от них, запахло кофе, и я вдруг понял, что зверски хочу есть.
— Ну как? — Сержант показал на белую повязку Жогова.
— О’кэй, — сказал Федька, но как-то деланно, неправдиво.
Сержант ушел. Я взял кружку со стола, стал пить, обжигаясь.
— Мало же тебе, однако, нужно! — заметил с иронией Жогов.
— Сто двадцать семь долларов, до последнего цента, и чтобы ты признался перед всей командой, что сделал подлость — обобрал мертвого. Как мародер.
— С-сво-олочь! — Губы у Федьки дрогнули. — Так ты, значит, вот зачем тут! Гонишься за мной, сука, всю дорогу гонишься! — Он вскочил, выбрался из-за стола, только держался за него, словно боясь упасть. — Чистенький, значит... за справедливость! А что меня чуть было не прикончил, не помнишь? А если бы вышло — камешком-то? А?
Я быстро поставил кружку на лавку и подался вперед. Надо было изготовиться: Федька, изменившийся в лице, вытянувший вперед руки с маленькими цепкими пальцами, шел на меня.
— Задушу! — хрипел он. — Соб-бака... Ни себе, ни другим!
— Стой, — сказал я и потом громче: — Еще шаг — и получишь!
Даже сам не знаю, как дальше получилось. Я ведь совсем забыл про его же, Федькину, финку, а она была у меня в узком карманчике, который нашит обычно возле колена на джинсах; я сунул ее туда, когда проделывал дырку в ремне, чтобы связать ему ноги, и потом как-то не выронил. Финка была в ножнах, и даже кнопка на петельке, которая придерживает ручку, расстегнута. Я выхватил финку и направил лезвие вперед:
— Отойди!
Он послушался. Упал на лавку, обхватив забинтованную голову руками, застонал. Потом вскочил, и опять его лицо перекосилось.
— Вот! — крикнул он, грозя кулаком. — Вот ты получишь деньги! Я хотел до Сиэтла добраться, у меня там знакомство наметилось, парень один обещал помочь. А теперь — к чертям, здесь заявлю, попрошу политической защиты, и тогда посмотрим, что ты скажешь. Особенно на пароходе твоем треклятом. Поверят ли еще тебе, что ты чистенький, справедливый! Я ведь и про камешек могу заявить. Рана-то во. — Он ткнул себя рукой в белый бинт. — Рана — это доказательство, а за покушение на убийство знаешь что бывает?
Нож это, что ли? Нож в руке, тускло блестящее лезвие? От него, что ли, уверенность, и легкий туман в голове, и сила? Я встал, поднял руку с финкой и так, будто замахнувшись, двинулся на Жогова. Он сначала даже не понял, что я затеял, но потом испугался — я видел, что испугался, глаза у него забегали.
— Доллары. Положи доллары на стол, все до одного. Или...
Я не понимал, не мог сообразить, что отнимать доллары у Жогова мне нельзя ни в коем случае. Иначе я еще более осложнял свое положение, лишал себя единственного доказательства честного мотива ухода с судна и в какой-то мере обелял Федьку, к тому же израненного, чуть было не убитого мной.
— Выкладывай деньги! Ну! — Я еще раз замахнулся финкой.
— Ладно, ладно, — заторопился Федька, шаря в кармане, где-то под грязным своим макинтошем. — Сейчас...
Он не успел даже выдернуть руку из-за пазухи. Дверь растворилась широко, решительно, и вошли люди, сразу несколько человек, и впереди невысокий, в темной рубахе, и над левым карманом у него сверкала серебряная большая шерифская звезда. Тут же откуда-то из-за его спины появился сержант Мартин и в одно мгновение достиг меня. Я почувствовал, как его лапищи сжали мой локоть, как хрустнул слегка в запястье сустав и в ладони стало пусто — финка перекочевала к полисмену.
Дело принимало худой оборот. Хуже некуда. И тут еще мне стало до крайности стыдно, что нас с Федькой застали во время раздора; стыдно, что мы держимся в чужой стране не так, как подобает. Разозленный, обиженный почти до слез, я двинулся на сержанта, запальчиво заговорил:
— Я протестую! Вы не имеете права вмешиваться в наши дела.
Ответил не Мартин, а тот, невысокий, со звездой на рубашке. Только он быстро сказал и негромко, так, что я не разобрал ни слова, вернее, одно лишь уловил — «гости», а тут еще все засмеялись, захохотали — все эти американцы, что ввалились в такой невыгодный для меня момент в комнату. Потом вперед выступил пожилой дядька, даже просто старик, в шляпе и дождевике. Шея у него была худая, сморщенная, и по ней противно катался кадык, когда он заговорил:
— Шериф каже, в Юнайтед Стейтс навить иноземцы не можуть жартувать з ножами и вбивать один одного.
«Ага, переводчик, — сказал я себе. — Это кстати!» Я был готов теперь говорить и спорить без устали.
— Скажите вашему шерифу, что я уже обращался вот к этому полисмену. — Я показал на Мартина. — Обращался с просьбой вернуть нас на наше судно. Обращался как гражданин союзного с США государства, рассчитывая на понимание и помощь. Но вместо содействия нас задержали. Незаконно! Это может вызвать дипломатические осложнения.
Старик, двигая кадыком, перевел мои слова, и все опять засмеялись, кроме шерифа, тот внимательно разглядывал меня. Что их смешило? Что я, грязный, растерзанный, неизвестно как появившийся в этих местах, грозил дипломатическими осложнениями? «Пусть, — сказал я себе. — Пусть смеются».
— Я требую дать мне возможность связаться по телефону с советским консулом.
Переиначить мои слова на английский дождевик не успел. Федька, до сих пор молчавший, будто притаясь, выскочил из-за моей спины и, как-то рабски поклонившись шерифу забинтованной головой, завопил:
— Я тоже требую, чтобы меня выслушали! Отдельно! Порознь нас должны выслушать...
— Нет! — возразил я. — Вместе, только вместе!
Старик зашептал на ухо шерифу, и тот кивнул, властно поднял руку:
— Ол райт. По одному.
— Я... я первый!
— Нет, — сказал шериф и показал на Жогова. — Он.
Они все вышли, и Федька с ними. Наружный запор на двери звонко щелкнул.
За окном все так же нудно моросил дождь, но на маленькой площади, куда выходила задняя стена полицейского участка, было довольно много народа — в плащах, куртках с поднятыми капюшонами, в резиновых ботинках и сапогах. Видно, привыкли к налетающей с океана долгой, на сутки, мокроте.
Стоявшая неподалеку машина пустила дымок и отъехала, ее место на стоянке тотчас заняла другая. Автомобили звали в дорогу. Я стал дергать решетчатую, поднимающуюся вверх раму окна, но она не поддавалась: как и на двери, снаружи была задвижка.
«А Федька канючит себе американский паспорт, — с бессильной яростью говорил я себе. — Гнет перебинтованную шею перед шерифом и насмехается надо мной. Дерьмо!» Я вспомнил, как мы однажды пошли с ним в город, вечером. Это было в Портленде. Тогда тоже был дождь, тоже несильный, так, моросил помаленьку. Но мы все равно промокли и зашли в бар погреться. Витрину перегораживали голубые неоновые трубки, пахло жареным пап-корном. Федька любил зайти в бар, хоть и не пил ничего, кроме пива. Это у него как у других по магазинам ходить; обязательно старался за время стоянки обойти побольше баров. Сидит мечтательно, словно ему торопиться некуда. Вот и тогда так было — смотрел на меня, вернее, на мое отражение в зеркале за стойкой и говорил тому, отраженному: «Правду, кореш, среди людей не ищи. Бесполезно! Не там она, правда, иначе бы ее ногами потоптали. В тебе она самом сидит, прячется. Вот и разведывай. А найдешь — сумей распорядиться как следует...» А я сказал: «Ты прямо как проповедник. Вроде из тех, из Армии спасения, что здесь, на улицах, по нотам голосят». Он усмехнулся: «Не проповедник я, кореш, а самостоятельный человек». Псих, форменный псих!
Я снова забегал по комнате, подергал дверь. Электрические часы всхлипнули, большая стрелка перескочила на другое деление — было уже без пяти восемь. И тогда я понял, что надежд на незаметное возвращение на судно уже нет никаких. Мне виделся Тягин, третий помощник, свежевыбритый, в фуражке, выходящий на ботдек, поглядывающий на часы: пора готовиться к подъему флага. Не «до места», как всегда, а приспущенного, потому что на судне покойник. Без пяти восемь, и Тягин, конечно, уже засвистел в свисток, подзывая меня, вахтенного, а я здесь, в этом чертовом Медоу-Хейтс... Спросит у Маторина, что да как, — и все... Дезертир, невозвращенец.
И похороны. Я не мог себе простить, что теперь уже ни за что не поспею на похороны, они ведь назначены на полдень.
Прислонился спиной к двери, стал бить в нее каблуками. При каждом ударе подсохшая грязь комками обваливалась с ботинок.
Бум! Бу-ум! Б-бу-ум!
Сержант Мартин щелкнул задвижкой, погрозил пальцем в щель:
— Там доктор. Вашего друга перевязывают.
— Он мне не друг, и мне плевать на его перевязки! Выпустите отсюда! — Я уже просто не знал, что мне кричать, что делать. Подумал даже, не высадить ли оконное стекло. Но рама была в частую решетку, не пролезешь...
Потом я узнал, почему меня так долго держали взаперти. Действительно, ждали врача. Тот пришел, промыл Федьке рану, перевязал, но главное было не в этом. Оказывается, та насыпь, с которой я ночью столкнул Жогова, и шоссе служили границей какого-то важного объекта, вернее, обозначали подступы к нему, и на склоне — том; промокшем, с клочковатой травой, где я свалил Федьку камнем, — стояли столбы с вывесками: «ОХРАНЯЕМАЯ ЗОНА. ДВИЖЕНИЕ ВГЛУБЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ». А дальше, в лесу, даже тянулась колючая проволока. Но я никаких столбов не заметил — темно было, а может, их закрывали кусты. Одним словом, хоть мы и не переступали запретной границы, но находиться нам под насыпью было совершенно ни к чему. Да еще иностранцам. Это вот и взволновало шерифа больше, чем наше появление в доме, где он был главным.
Мартин, конечно, доложил, в каком месте нас встретил и что было потом. Но кто мог поручиться, что из ночного автобуса исчезли не мы, а совсем другие люди? А если это были мы, то что мы делали, пока я не вышел на бетонку навстречу полицейским «харлеям»?
На объекте, конечно, существовала военная охрана, но ее попечению подлежала территория начиная с колючей проволоки, а подступы к ней, включая шоссе, были подведомственны полиции, и, стало быть, он, шериф, отвечал за то, что там происходило. Время военное, случись что, ему бы не поздоровилось, хоть и висит у него на груди здоровенная, похожая на царский орден звезда. Скорее, даже именно потому, что звезда — символ закона и порядка.
Вот и получалось: я сидел запертый в комнате, а он звонил на объект и даже послал туда кого-то из своих ребят — на мотоцикле или на машине — не знаю.
Военные на объекте меняли себе караулы и через каждые два часа пили кофе. А тут шериф не поймешь что вякает в трубку: какие-то иностранцы появились, нарушение режима и все такое. И парень из Медоу-Хейтс примчался, торчит у ворот, и неизвестно, что с ним делать — хоть и полисмен, а пропуска у нега нет. Стали выяснять: где иностранцы, зачем они тут, на секретной территории? Им говорят: да нет никаких у вас иностранцев, но вы проверьте, не случилось ли что за ночь. А что могло случиться, когда все шло по уставу? Караулы меняли и каждые два часа пили кофе из термосов. Вроде нет, ничего не произошло. Да вот боязно так сразу ответить гонцу-полисмену и тому, со звездой, в трубку. Мялись, опрашивали посты вдоль колючей проволоки, раздумывали.
В общем, так два часа и прошло. А поскольку в это время шериф не ведал, что же происходит в подвластной ему округе, он и не сообщал ничего своему начальству, не знаю, где уж оно находилось в этих орегонских местах — в Портленде или еще где. И хотя нас уже разыскивали, но это по линии федеральной полиции, вернее, Имигрейшн бюро, а мы с Федькой гостили у местной, Медоу-Хейтс, полиции, и федеральная о нас могла узнать лишь по донесению шерифа. А он, служака, детектив, все выяснял, и выяснял молчком. А потом и позвонил — не туда, куда бы ему все же следовало, а прямо в Калэму, где стоял наш «Гюго». Награду, что ли, хотел получить за самостоятельность?
Но все это я узнал потом, много позже, и смог представить себе, как происходило медоу-хейтское следствие. Пока же я сидел взаперти и пришел к выводу, что игра моя с Жоговым проиграна и надо теперь как-то спасаться самому. Под сонное бормотание дождя за окном мне померещилось, что пароход может вообще уйти и я навечно останусь здесь. («На чужбине. Позабыт-позаброшен».)
И вдруг дверь отворилась. Полисмен — какой-то другой, не Мартин — смотрел свирепо, как настоящий тюремщик. Жестом приказал выйти я шел за мной по коридору. В руке у него совсем уж по-тюремному позвякивала связка ключей.
Шериф сидел за большим письменным столом и скорее нервно, чем от избытка уверенности, покачивался в огромном, обтянутом кожей кресле. Я, кстати, тоже оробел, потому что в комнате все выглядело официально, строго, особенно государственный герб на стене, над головой шерифа, прямо зал суда какой-то. Возле окна навытяжку стоял тот переводчик с цыплячьей морщинистой шеей, казалось, готовый огласить приговор, а сзади, в полуметре от меня, словно бы на изготовку — палачом — мой конвоир.
— Вы повинны ответить на ряд запытань.
Наверное, они обо всем уже договорились, потому что шериф молчал, покачиваясь в кресле, говорил переводчик. И, может, оттого, что говорил он по-украински, нисколько не заботясь, понимаю я его или нет, мне стало спокойнее, я даже помолчал немного, специально помолчал перед тем, как сказать, и как можно независимее посмотрел на шерифа, а дотом на герб в виде орла с какими-то латинскими надписями.
— Я не совершил ничего предосудительного против законов этой страны, — и еще помолчал, ожидая, пока старик с цыплячьей шеей нашепчет перевод тому, в кожаном кресле. — Я не нарушал здешних законов и не обязан отвечать ни на какие вопросы. Никто не имеет права меня задерживать.
— Такой порядок, — возразил старик, терпеливо выслушав меня, и опять, не посоветовавшись с шерифом, пояснил: — Инакше не можно.
— Отказываюсь!
Шерифу, наверное, надоело слушать наши переговоры, и он рявкнул что-то, я не понял. Стоявший за моей спиной полисмен тотчас кинулся в угол и уселся, гремя стулом, за столик, на котором стояла пишущая машинка.
— Юр нейм? — Теперь уже он рявкнул, торопливо вставляя под валик зеленую карту.
— Левашов. Сергей Левашов. — Слова как-то сами собой говорились. Я покорно сообщил год своего рождения, род занятий и как называется пароход, на котором прибыл из-за океана, чтобы торчать здесь, в этом идиотском Медоу-Хейтс.
Полисмен с треском вытащил из машинки карту, подбежал с ней к столу шерифа (теперь карта была вставлена в какой-то металлический трафарет с вырезами) и, не спрашивая меня, схватил за руку. Ловким, прямо шулерским движением притиснул мой палец к подушечке с черной краской и быстро ткнул в прорезь трафарета.
Через минуту на зеленой карте, по обеим ее краям, красовались отпечатки всех десяти моих пальцев. Я даже головой покачал не столько от удивления, а, скорее, от восхищения таким редкостным умением.
Шериф, довольный, живее прежнего закачался в кресле. Долго шептал что-то переводчику, ласково, по-отечески поглядывал на меня.
— Вин каже, що ваш приятель не бажает повертаться на шип — как это по-российски? — на пароплав... Да, не бажает... Може, и вы тэж згодны з цим? Адже вы спильно, ну разом утиклы з Калэмы. Шериф разумев, що наши краины — союзники против Гитлера; он захопленный мужностью вашего народа, но, знаете, всякое трапляется...
Я не очень понял, при чем тут восхищение мужеством нашего народа, если мы с Федькой «разом утиклы». Ничего себе вместе; как же, заранее договорились и сухарей в дорогу насушили!
— Чепуха, — сказал я, глядя не на главного полисмена, а на старика украинца. — Вы, скорее всего, давно уехали из нашей страны; еще, я думаю, до революции. Вам, конечно, трудно понять...
Глаза старика неожиданно зло, раздраженно сверкнули.
— А я ничого и не повинен розумиты! Кажный мае свой бизнес. То справа полиции. Я тилыш тлумач!
— Тлумач... тильки... Удобная позиция. Ну что ж, тогда объясните своему шефу как следует то, что я уже говорил его подчиненным, сержанту Мартину, например. Ни с какого парохода мы не убегали, мы были по делу на берегу, случайно сели не в тот автобус. А потом моему спутнику стало плохо. Нервный припадок. Внезапно. Эпилепсия, знаете? Падучая. Шизофрения. Я сам вышел на дорогу просить помощи, я ничего не скрывал.
Старик монотонно перетолковал мой монолог шерифу, выслушал его таинственный шепот и опять монотонно, равнодушно, перекатывая кадык, ответил:
— Доктор сказав, що ваш приятель здоров. Помиркуйте. Американский лоу — как это? — закон може вам допомогаты. Шериф сам того не зробить, але може буты посредником.
Шериф сделал знак полисмену — тому, что снимал отпечатки пальцев. Загрохотала дверь, и в комнате появился Жогов. Грязный макинтош он снял, голова была перебинтована, наверное, тем доктором, что осматривал его; лицо Федьки хранило выражение, как мне показалось, среднее между наглостью и растерянностью, и смотрел он не на меня, а на шерифа — выжидательно, не мигая.
— Вы подтверждаете свое решение? — Это ему без переводчика, по-английски.
— Иес, — сказал, торопясь, Федька и кивнул, будто благодарил шерифа.
Ужасно противно было. И, не ожидая перевода, я сказал тоже по-английски, как мог:
— Наш пароход может уйти в море. У нас там несчастье. Сегодня, сейчас похороны одного матроса.
— Похороны? — Тот, со звездой, привстал в кресле. — Похороны вас волнуют? А ваши собственные дела? Вы ведь чуть не убили человека!
Финка, Федькина финка, которую отобрали у меня, звонко пристукнув рукояткой, легла на стол. Шериф довольно расхохотался, а следом за ним — переводчик и полисмен.
— Замолчите! — крикнул я. — Выслушайте меня, слышите! — И потом, когда стало тихо, прибавил: — У нас свои дела. Они вас не касаются. Но, если вы уж так хотите, я скажу. Скажу! Этот человек, — я показал на Жогова, — этот человек нечист на руку. Он вор!
Не знаю, какой у меня был вид, когда я все это говорил, но старик переводчик мгновенно преобразился, стал серьезным, сгорбился, быстро забормотал. Он успел сказать свое, а вот шерифу ответить времени не осталось.
Было хорошо слышно, что к дому, с той стороны, где шоссе, подъехала машина. Резко хлопнули дверцы, донеслись голоса, в коридоре затопали, и решительно, покорная властному толчку, открылась дверь. Шериф, хмурясь, приподнялся в своем черном покойном кресле.
— Консул Советского Союза! — сказал вошедший привычно, как бы наперед уверенный, что даже не очень громко сказанные эти слова будут услышаны всеми. — У вас здесь случайно (я знал это слово по-английски — «куайт бай чанс» — случайно) оказались два человека с советского парохода «Виктор Гюго». Он скоро уходит в море, и я приехал, чтобы забрать этих людей, доставить на корабль. — Быстрым движением говоривший вынул из кармана какое-то удостоверение и показал шерифу. Стало тихо, так тихо, что было слышно, как шелестит по земле, по листьям клена под окном долгий, все не прекращающийся дождь.
Я оглядел вошедшего. Он был полноват, хотя еще довольно молод, с гладким, лоснящимся от быстрой ходьбы лицом. Плащ на нем был мокрый, хотя он, судя по всему, только что вылез из машины, и шляпа, сдвинутая на затылок, тоже потемнела, края полей слегка оплыли. Сзади консула стоял еще один человек, тоже в плаще, но сухом, и лицо у него было — сразу угадаешь — курносо-русское, широкое.
— М-м, — отозвался шериф, — вы сказали «случайно оказались», но дело обстоит не совсем так... Этот человек, — он показал на белую, забинтованную федькину голову, — этот человек, мистер Жогофф, заявил, что не имеет намерения возвращаться на свой корабль, и я как выполняющий волю американского закона...
— Простите, — перебил консул. — Американский закон тут ни при чем. В данном случае затрагивается Уголовный кодекс РСФСР...
И вот тут с Федькой случился уже настоящий припадок. Он съежился, точно получив удар в живот, завыл, скользя вдоль края обширного шерифова стола.
— Ка-ко-ой Уголовный ко-о-декс! Не вор я, не убий-ца-а! — И все еще скрюченный, вытянул с мольбой руки к старику украинцу: — Переведи ему, батя, начальнику твоему, не могу я сам... Пусть защитит. Дело ведь пришивают, напраслину-у-у!
— Не вор? — закричал я. — А кто украл профсоюзные деньги? Сто двадцать семь долларов. Вот полюбуйтесь!
Я не видел лица консула, не знал, понимает ли он, что я ору, но мне казалось, что мы с ним заодно. Кинулся к Федьке, путаясь в его сопротивляющихся руках, проник за пазуху, и сердце упало на мгновение, когда пальцы ощутили не деньги, а что-то другое... Я вытащил узкий конверт с адресом, написанным на машинке по-английски, и в отчаянии швырнул его на стол, а потом рванулся в другой боковой карман Жогова и, раздирая пиджак, вырвал наконец тонкую пачку, рассыпал зеленые бумажки по столу, начал их считать.
— Десять, тридцать пять, тридцать восемь, сорок девять... Семьдесят шесть... («А вдруг тут больше, вдруг и прикопленные им, хоть на самую малость, что тогда?»)... сто два, сто пятнадцать. Сто двадцать семь! — Собрал опять в пачку, потряс ею перед носом шерифа. — Вот! Ясно? — И повернулся к консулу: — Возьмите.
Нет, он был просто молодцом, консул. Тут же нашелся, хоть у него — я заметил — лоб прямо вспотел весь.
— Вопрос, я думаю, исчерпан, шериф, — сказал он. И нам с Федькой повелительно: — Отправляйтесь в машину. Быстро!
— Нет! Не... — начал было Жогов, но я, как прежде на насыпи, резко толкнул его в плечо, потащил к выходу. И еще тот, другой человек, наш, шел рядом — это мне помогало.
Не знаю, о чем консул еще толковал с шерифом, и со стариком украинцем, и с тем полисменом, что так ловко снимает отпечатки пальцев. Этих людей я уже больше не видел, да и не интересовали они меня.
Мы сели в машину. Пришел консул и велел мне выйти. Влез на заднее сиденье, а потом я снова сел, и получилось совсем как рано утром, когда мы ехали в полицейской машине.
Всю дорогу молчали. Временами консул оборачивался и чуть заметно ухмылялся. Я тоже посмотрел в заднее стекло.
По мокрой, блестящей бетонке метрах в двадцати за машиной мчались два мотоцикла. Они держались, как истребители в паре — один чуть впереди, уступом. Я вгляделся и в первом, головном мотоциклисте узнал сержанта Мартина. Опять капюшон его куртки был поднят, лицо наполовину закрывали большие защитные очки. И пока я смотрел, показалось, что мотоциклисты приблизились к машине и Мартин — вот ведь как! — весело подмигнул мне.