ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
— Где это вы шлендаете? — спросил боцман.
— Рыбу ловили, — сказал Щербина. — Азартное дело!
Старпом посмотрел на него, перевел взгляд на Левашова и усмехнулся.
— А работать дядя будет? — спросил боцман.
— Азартное дело... — вздохнул Щербина и обратился к старпому: — Вы все машину ждете, Вадим Осипович? Не завели котлы?
— Нет, — сказал Реут и посмотрел в ту сторону, откуда недавно появились матросы, — Еще четыре часа надо.
— Фью! — присвистнул Щербина. — Тогда темно будет. Придется утром грузить.
— Придется, — сказал Реут.
— А сейчас бы повернулись — сутки можно сэкономить.
— Конечно, — сказал старпом и посмотрел в другую сторону, туда, где на рабочей ветке стояли друг за дружкой, словно в очереди, черные паровозы.
— А можно ведь и без машины, — сказал Щербина. — Просто так можно повернуться.
— Буксиром? Исключено.
— Буксир нужен ненадолго, только нос отвести. Течение-то видели? Будь здоров! Оно и потащит.
Старпом недоверчиво посмотрел на Щербину. Ткнул пальцем в козырек. Фуражка сдвинулась на затылок, и его лицо сразу помолодело.
— Течение... — сказал Реут. — Течение в Колумбии действительно уникальное. А сейчас еще отлив...
— Попрет за милую душу, Вадим Осипович, — подзадоривал Щербина. — Вы пройдите на бак, взгляните.
Старпом и боцман исчезли за паровозом, появились возле грот-мачты и опять пропали, скрытые тендером следующего локомотива. Потом фуражка Реута показалась на баке, над высоким фальшбортом, и Щербина крикнул:
— Поглядите, как несет! — Он указал на щепки, обломки досок, проносившиеся возле форштевня. — Такое течение крейсер развернет. Только корму удерживай!
Старпом ничего не ответил. Швартовы вдруг скрипнули, обвисли, и из-за фальшборта высунулся боцман.
— Не, Вадим Осипович! Не относит. Видите? Во! — Стрельчук ударил ногой по швартову, и круглый экран, надетый на трос, чтобы мешать береговым крысам перебегать на пароход, со звоном отскочил к борту.
— Конечно, так не отнесет, — громко сказал Щербина. — Течение даже прижимает. Но надо подтолкнуть, только подтолкнуть.
— Чем? — сердито спросил старпом.
— Да катером! Вон катер у лесопилки бревна гоняет. Пойти и попросить. Поворачивать они, конечно, деньги запросят. А толкнуть вряд ли откажутся. Левашов, а ну-ка, слетай: ты по-ихнему толковать можешь. Союзники же!
Левашов побежал — по причалу, за угол пакгауза и дальше, мимо железнодорожной ветки. Ноги вязли в песке, но он не сбавлял скорости: ему хотелось побыстрее выполнить, что приказали, и вернуться.
А приказал сам Реут. Долго молчал, потом тихо произнес, не назвав по фамилии: «Попробуйте». И интонация была такая, как у него всегда, — решительная и немного брезгливая.
Левашов удивился: впервые его совершенно не задело то, как сказал старпом. Важно было другое — что он помогает Щербине, что заодно с ним, и он летел и летел вперед.
Катерок с ярко-желтой надстройкой, с огромным кранцем на носу стоял недалеко от берега, приткнувшись к запани. Ни на палубе, ни в рубке никого не было видно, и Левашов стал кричать: «Эй, эй!», надеясь, что команда катера в кубрике или в машинном отделении.
Двое сплавщиков, ходивших по бревнам с длинными баграми в руках, молча уставились на пришельца. Наконец один неторопливо пошел в сторону катера, и бревна под ним тихо закачались. Стукнул багром по борту и что-то сказал. Тотчас в носовом люке показался человек в очках. Лицо у него было спокойное, доброе, но буксировать «Гюго» он категорически отказался.
Второй сплавщик, до сих пор не проронивший ни звука, медленно пошел но бревнам к катеру. Он тоже стукнул багром по борту, потом что-то тихо сказал очкастому. Тот огрызнулся, помолчал и крикнул Левашову, правильно ли он понимает, что надо лишь оттянуть пароход от причала. Вылез из люка, вошел в рубку.
Дизель взревел, и вода за кормой катера сердито забурлила, раскачивая бревна. Сплавщики резво отбежали в сторону. Очкастый опустил одно окно в рубке и, высунувшись из него, ходко погнал катер по широкой дуге, от запани к причалу.
Когда Левашов вернулся на «Гюго», трап уже поднимали. По борту, выходившему к реке, Рублев с Николой шумно протаскивали трос, на крыле мостика был виден Реут.
Мягко тарахтел дизель катера. Грузчики-американцы стояли кучками на причале и были похожи на провожающих, хотя пароход и не собирался никуда уходить — корма его не должна была отойти от причала и на метр. Как дверь, если на нее смотреть сверху: открыта, закрыта, а петли держат.
Катер тронул незаметно, и то, что перешвартовка началась, можно было определить только по медленно возраставшему — углом — расстоянию от носовой части «Гюго» до черных, осмоленных свай. Внизу, у их основания, подгоняемая отливом, с силой струилась глубокая вода Колумбии.
Перекинувшись через борт, Левашов радостно смотрел на стремнину. И, не зная, куда деть прихлынувший избыток сил, поспешил на корму — помогать, хотя ему, подвахтенному, можно было и оставаться не у дел.
В машине ничего не могли понять. То сверху гнали — давайте скорей готовность, а то вдруг позвонил третий помощник и сказал, что можно продолжать ремонт. Стармех приказал Огородову: «Поднимись и узнай, все они там с ума посходили или только Тягин?»
Электрик выглянул на палубу и застыл в удивлении: «Гюго» стоял под углом к берегу; поодаль на самом полном ходу мчался катер с канареечной надстройкой, словно боялся, что его задавят. На ящиках, которыми были забиты люки кормовых трюмов, столпились докеры; они смотрели за борт, о чем-то переговаривались и порой вскрикивали.
Огородов заметил Реута на мостике и по деловому виду старпома определил, что все происходит не только с его согласия, но и при непременном его участии.
А «Гюго» развернуло еще больше, скоро он должен был встать поперек реки. Огородов решил пойти побыстрей на корму и там все выяснить, потому что корма — странно — не очень торопилась менять свое положение, хотя нос парохода совсем уже торчал в сторону от этого городишка, Калэмы. Так, при коротком причале, было легко и на берег вылететь, следовало оттаскивать корму назад...
Пока электрик шел, «Гюго» совсем перегородил реку. Течение все быстрее несло его.
Швартовые концы с кормы отдали, американцы перетаскивали их на другие тумбы, а нос тем временем тащило течение. Корма, беспризорная, стала удаляться от причала.
Огородов уразумел, что случилось, и ужаснулся: пароход уже стоит не поперек реки, а боком, и тянет, тянет его немыслимая сила течения на самый стрежень, А машина мертвая, в ремонте, и, значит, хода нет, и руля судно плохо слушается...
И тут гудок. Довольно далекий еще, но такой протяжный, словно от испуга. «Bсe, — похолодел Огородов. — Не хватало, чтобы сверху по течению баржи тянули. Влепит буксир в борт, и считай тогда международные убытки».
Глянул на мостик. Реут стоял на прежнем месте и вдруг подался на другое крыло — даже его каменное сердце дрогнуло. Да только что он мог приказать с мостика?
Кормовая лебедка грохотала, шипела паром, с барабанов змеями вились стальные тросы. Плотник, согнувшись, сжимал рычаг и матерно ругался. Тут же суетился Рублев с красным, налитым кровью лицом и тоже ругался. Рядом Никола, высокий, нескладный, тянул и дергал концы, а Зарицкий торопливо разбирал бухту запасного швартового троса. И Андрей Щербина виделся подальше, у самого флагштока, там, где сплошной фальшборт переходит в тонкие прутья ограждения.
Вот это Огородова на секунду поразило: почему Андрей на корме? По швартовому расписанию ему на баке положено находиться, не здесь...
Огородов смотрел, а матросы работали. И американцы-докеры стояли рядом, тоже смотрели, и еще много их брата было на берегу, на причале. И как на судне, там тоже всего несколько человек были заняты делом — перетаскивали тросы на другие тумбы.
Потом Клинцов, второй штурман, объяснял, что из-за них-то все и началось, переносчиков швартовов. Их, оказывается, плотник с Рублевым матом и крыли.
Сказано ведь было ясно, Клинцов им все растолковал, американцам, — концы надо тащить по очереди: один снять, потом другой; вернее, по два конца, потому что Реут все рассчитал — чтобы по два троса на каждую тумбу заводили, иначе не выдержат — махина ведь пароход, да течение какое! И ведь на что умная нация, а тут швартовы перепутали, с тумб поснимали и только один тащат в самый дальний угол причала. А все другие зрители — видел Огородов — стоят, не шелохнутся. Не понимают, что ли? Впрочем, что им-то делать? Вдесятером за один трос хвататься? Троих хватит.
И вдруг тишина. Даже лебедка Плотникова замолкла. Ни слова. Слышно только, как у борта, под самым подзором, у руля, журчит река. «Гюго» тянет все дальше на стремнину, и трос, единственный трос, который связывает теперь его корму с берегом (надели его-таки американцы на тумбу), медленно выпрямляется, стряхивает узким дождиком капли воды.
Один-одинешенек при массе такой — десять тысяч тонн — и тянется в струнку. Тонкий с виду трос, ржавый и роняет капли в реку. И тишина, ни слова.
А дальше все сдвинулось, заспешило. Что-то полетело на берег, и, когда плюхнулось на причал, американцы, те, что там стояли, засуетились, потащили. Огородов понял: легость, выброска; значит, новый швартов на берег пойдет и, может, удержит, остановит трагедию. И по движению человека впереди на светлом фоне реки угадал, что это Андрей кинул, и увидел, как он метнул вторую выброску, и так же ловко, точно, и остальные американцы на причале в дело пошли, теперь уже там не оставалось, наймется, праздных — артельно тянули, скопом.
Спасительные концы уходили за борт. Зарицкий, Никола, Рублев, плотник, натыкаясь друг на друга, старались облегчить им путь на причал, а тот, ржавый, одиночка, все дрожал натянутой струной и будто раздумывал — выдержать ему или лопнуть.
Но десять тысяч тонн — десять тысяч. Река неумолимо тащила «Гюго» на стремнину.
И тут Огородов понял: надо ведь еще новые концы успеть закрепить на кнехтах, остановить судно и только потом подтягивать к причалу лебедкой, если, конечно, она пересилит, лебедка, течение. И на всё секунды, мгновения. Вот ведь сколько за секунды бывает!
Тот, ржавый, трос лопнул наконец.
Но раньше, до этого, мгновения, в суматоху, в почти отчаяние, с каким подавали на берег новые швартовы, ворвался крик:
— Тикайте! Тикайте, говорю!..
Щербина крикнул. Свирепо, дико, так, что его нельзя было не послушаться.
И все отскочили к лебедке. Никола даже сбил с ног американца, который стоял рядом с электриком. А вот потом-то и лопнул трос.
Хлесткий, похоже, как удар бича, звук резанул воздух, и все инстинктивно пригнулись, словно защищаясь от чего-то невидимого и опасного. Потом еще удар, какой-то толчок по корпусу судна, вроде оно наткнулось на мель или подводный камень. И движение всех стоявших — неясное движение, как бывает в толпе, когда стоишь и не знаешь, что именно произошло, но тебе все равно передается, что произошло, случилось.
Кто-то метнулся перед Огородовым, и он снова увидел реку и небо за флагштоком и рванулся вперед, потому что не было там знакомой фигуры Щербины.
Андрей лежал среди петель змеившихся тросов, расслабленный, вытянувшийся, неловко опершись плечом на кнехт. С виска по его загорелому, как бы похудевшему вдруг лицу сбегала страшная багровая полоса.
Огородову кто-то помог. Андрея подняли, понесли — недалеко, за лебедку, и положили на свободное место. Огородов опустился на колени и вынул из кармана шматок чистой ветоши, приложил к лицу Щербины. Ветошь стала красной, и он понял, что дело плохо.
Рядом сидел на корточках Клинцов. Рублев склонился, сказал: «Доктора нужно». По палубе затопали. Электрик повернул ветошь другой стороной, и она опять стала красной.
Огородов держал голову Андрея и все прижимал ветошь — не знал, что еще делать. Его мучила мысль: почему работает лебедка? Она грохотала рядом, и казалось, что это беспокоит Щербину.
Как-то сразу, неожиданно придвинулся причал, ровные, будто черные колонны, сваи. И люди там, на берегу. Возле Щербины тоже стало больше народу, а он все лежал — тихий, безжизненный, такой же, как был, когда его подняли, понесли.
Рука, которой электрик поддерживал голову Щербины, задрожала. Он вдруг ощутил, что уже старый и что жизнь Андрея прокатилась у него на глазах. Слезы не шли. Огородову хотелось только, до боли в груди хотелось закричать, завыть. И мысли прыгали, путались: он никак не мог понять, почему Андрей оказался на корме?
Теперь все, полный комплект. Четыре машины с тендерами на передней палубе, две на кормовой. Будки с заколоченными окнами, круглые бока котлов черно отсвечивают в сиянии мачтовых прожекторов. Новенькие паровозы, отличные паровозы. Серия «Е» — советский проект, изготовление американское.
Рабочие в оверолах, в комбинезонах, в брюках на широких подтяжках. Воротники рубашек подняты — такая мода. На шляпах и кепках похожие на брошки серебряные бляхи пропусков.
— Эй, Пит, не перетягивай! Наклонится еще паровозина. Ты спокойнее... Никогда еще мне не доводилось грузить паровозы. Да еще на судно с покойником... А ты, Пит, уже был там, где лежит этот парень? Гроб быстро сделали, красной материей обит. И зря они его так положили — разбитой стороной лица к двери — той самой, куда трос угодил. Хоть бы немного грима. Я все с причала видел, парня враз уложило, насмерть... Слышишь, Пит, а ты уловил, как это произошло?
Оверолы, комбинезоны, рубашки, брюки на широких подтяжках — все в лучах мачтовых прожекторов. Рабочие по двое, по трое возятся у паровозных колес: ставят наклонные растяжки-крепления, закручивают их ломиками. И снова голос:
— Вот черт, винты кончаются. Где запас, Пит? На причале? Сейчас пойду. Заодно на спардек загляну, посмотрю еще раз на этого парня. Говорят, он из военных моряков и был на фронте против немцев, в самом Сталинграде. Не веришь? Спроси у русских. Мне серб этот переводил — Бурич. Точно, я тебе говорю — морская пехота. Четыре ранения, одно тяжелое, а как тросами орудовал! Цирковой номер. Два конца успел подать и закрепил на корме, пока ниточка рвалась. И всех прогнал от себя. Я видел, все видел, как от него шарахнулись, он что-то крикнул... Ну, ты тоже пойдешь, Пит? Пошли, только сначала на спардек... Вот видишь, сколько здесь народу. Кепку-то сними... Что Хэл? Меня сорок лет Хэлом зовут. Что тише? Я и так шепотом...
В коридоре битком. Только в конце где-то движение. Входят, выходят из двери налево.
— Пит, ты так и будешь стоять? Нам ведь еще тендер остался! Давай расталкивай потихоньку. Надо с парнем попрощаться. Настоящий, видно, парень был.
Локти, плечи, пахнет табаком и жареным мясом. Направо, отгороженная сеткой, судовая кухня.
— Ему, Пит, теперь ничего не нужно — ни мяса, ни хлеба, ни воды... Вот сейчас дверь. Налево. Иди... Венки, венки из желтых и зеленых листьев. Перевиты красной материей, и что-то написано на них... Сами понаделали. Молодцы! Нельзя просто так — гроб, и все. И хорошо — четверо по углам стоят. У нас так солдаты стоят, если губернатора хоронят. Я видел, как губернатора хоронили в Монтане; в зале, где гроб стоял, так же вот солдаты по углам и с ружьями... Все, Пит, топай, сзади подпирают. Перерыв, что ли, посмотри на часы.
Локти, плечи. Пахнет табаком и потом.
— Давай сюда, Пит, налево, здесь тоже есть выход на палубу.
— Стой, Хэл!
— Почему — стой? А перерыв?
— Успеешь поесть. Я знаешь, что думаю, старина? Надо бы одно дельце провернуть. Вон Бурич, подожди, спросим, когда похороны, он наверняка уже у своих, славян, выяснил. Неизвестно, завтра ли? Но ведь будут же похороны когда-нибудь!.. Подождите, ребята, не орите так. Я про другое. Мы ведь сегодня уедем, и, может, нам этого «Виктора Гюго» век не видать. А если у нас солидарность есть рабочая, так почему бы нам добрую память по себе не оставить. Были у гроба — этого мало. Давайте парню на венок соберем, а? И пусть на нем написано будет, что от нашего профсоюза, а?
У фальшборта — ряды ног. Торчат колени, между ботинками раскрытые металлические ящички — ленчбоксы. В руках термосы. Жуют сандвичи, похрустывая дольками лука; летит апельсиновая кожура за борт, через голову.
— Так что, соберем? Пит правильно сказал.
— Политикой пахнет. Нечего в нее лезть, Хэл.
— Какая политика? Ты брось меня в спор заводить, я тебя сам заведу — не поздоровится!
— Русские — социалисты.
— Никто тут про социализм не говорит. А про Сталинград, надеюсь, ты и без меня слышал. Видел, над тобой все смеются, политик! Вот Пит молодец, хорошо придумал. Кто следующий? Клади, Бурич, твой небось собрат. Молодец! Давайте, давайте, все видели, как этот парень работал. Морская пехота! Он, поди, и нацистов так молотил... Ты, отец, опускай сюда, в кепку. Доллар? Хватит доллара. Будет не хуже, чем у губернатора в Монтане. Отдадим русским; когда насчет похорон станут договариваться, пусть от нас венок закажут. Черт нас побери, если мы не понимаем, что на белом свете происходит и кого жалеть надо, а кого убивать!
Перерыв двадцать минут. Паровозы ждут. Четыре — на передней палубе, два — на задней. Будки заколочены досками, тендеры прикрыты брезентовыми чехлами.
Вспыхивают последние огоньки сварки, скрежещет железо. Мелькают оверолы, комбинезоны, у рубашек подняты воротники — такая здесь мода, рабочая мода.