Книга: Хроника парохода «Гюго»
Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Берег увидели утром, а незадолго до этого вахта на мостике «Гюго» заметила две точки — передний обломок и буксир, который тянул его за собой. В бинокль они различались все яснее.
Машинистам и кочегарам хуже: четыре часа внизу, а на палубу выберешься, что увидишь, если оптика у тебя — собственные глаза. Вот и приходилось выспрашивать у матросов. у тех, кто нес ходовую вахту, не видно ли на американском буксире Саньку Маторина с Левашовым?
В ответ одни догадки. Даже когда подошли к проливу, когда почти поравнялись с тем, другим буксиром и смогли перемигнуться морзянкой. Не станет же Полетаев докладывать команде подробности светограмм! Идем — и все, делом занимайтесь.
Но в общем все узнали, с Маториным и Левашовым полный порядок, хотя и передняя половина парохода — это видели воочию — одной стороной совсем ушла в воду, как бы привстала на дыбы, и, казалось, только буксирный трос не давал ей сделать свечку.
Погода совсем разгулялась. Синий простор океана тихо дышал, ярко светило солнце. И прокатился слушок: порт назначения Сиэтл, штат Вашингтон.
— А я бы сейчас лучше в Сан-Франциско направлялся, — раздавалось на трюмном брезенте в ленивое послеобеденное время.
— Придумал. Портленд интереснее.
— Сиди ты со своим Портлендом!
Второй штурман Клинцов стоял на ботдеке, покуривал трубку, слушал и посмеивался. Потом его спросили про берега, что приближались, и он начал растолковывать местную географию. Объяснил, что этот угол своей страны, северо-западный, американцы называют «эвергрин», вечнозеленый; с одной стороны его обнимает океан, с другой — высоченные Каскадные горы. Пролив Хуан-де-Фука ведет в тихий и просторный залив Пьюджет-Саунд, окруженный девственными лесами, пиками со снеговыми вершинами, и города с небоскребами соседствуют здесь с индейскими деревнями.
Слушали Клинцова внимательно. Похоже, он растягивал открытки-гармошки, что продаются в табачных магазинчиках Сиэтла, Такомы и Ванкувера. Ярких красок и лаку на них не жалеют — хочешь не хочешь, а купишь дома показать. Сам потом не поверишь, что находился в тех краях, лично все видел.
Да и природа вовсю старалась походить на гармошки-картинки. Голубизна неба невесомо стекала на замерзший в безветрии пролив, на берега с темными пятнами ельников, с башенками маяков на обрывистых скалах — вроде и штормов здесь не бывает, и солнце никогда не прячется за облака.
На другой день опять слухи:
— Братцы, в гостиницу нас! Полтора доллара суточных, трать как хочешь.
— Я на пиво. «Будвайзер» называется. Бочку выпить можно.
— Лучше в кино, про ковбойцев.
— А я бы нашу картину посмотрел. Прошлым рейсом встретилась одна — «Нет сильней любви» у американцев называется. Ох и здорово Марецкая партизанку играет!
Швартовались в приподнятом настроении, как бы в предчувствии отпуска. И все шло отлично: портовые катера, точно сердитые собаки, принялись толкать обломок и быстро пристроили его к твердому месту; где-то впереди встала и носовая часть.
На причале полиция, люди в штатском. Таможенники, пограничники, всякие формальности — часа два возились. И уже не слух, точное сообщение: никакой гостиницы команде не будет, и дня не придется пожить на берегу.
Оказывается, к тому же самому пирсу, где ошвартовались, был приставлен новенький «Либерти», и на ограждении верхнего мостика у него красовались черные доски с белыми буквами: «Виктор Гюго».
Другой, как две капли похожий на прежнего, и целехонький.
Когда советский представитель поднялся в каюту к Полетаеву и сообщил про двойника, тот сначала промолчал, но под конец разговора, длинного и делового, не выдержал:
— Ладно, судно мы примем. Но неужели кто-то у них, — он показал рукой в сторону, за иллюминатор, — неужели кто-то полагает, что команда стоит дешевле парохода? Пересадил — и все... А если бы некого было пересаживать?
— Пусть крепче строят, — буркнул Реут. — Или другой, не «Либерти», дают. Что-нибудь обычное, клепаное...
А электрик Огородов, тот прямо набросился на Тягина, сообщившего ему сенсацию:
— Ну и чистая работа! Вроде и не было никакой аварии, никакой пароход не ломался! Конечно, на гостинице свет клином не сошелся, бог с ней, с гостиницей, но уж больно откровенно нам пыль в глаза пускают. «Либерти», известное дело, не навек строятся, и беда с кем хочешь может приключиться, а пыль-то в глаза зачем?
Возбуждение прошло по всей нижней палубе. За разговорами, толками не очень приметным оказалось даже появление Сергея Левашова. Он тыркался по каютам, здоровался, поглядывал, какое впечатление производит.
Подходящее, подмечали, впечатление: вроде вытянулся, смотрел взрослее. А так — ничего особенного.
— Ну, — спросил Рублев, — жив?
— Жив.
— Страшно было?
— Нет.
— Врешь. — Это уж строгий человек Андрей Щербина добавил. — С жизнью небось прощались. — И потом: — Мы и то — со шлюпками, с радиостанцией — натерпелись. — И опять: — Врешь, Серега.
— Ну вру, — рассмеялся Левашов. — Допустим, вру. А зачем спрашиваете, раз сами знаете?
И все молчат, как бы размышляют: в самом деле, зачем? Одна Клара налетела, затискала, зацеловала:
— Сереженька, миленький! Целенький оказался, солнышко! А Маторин где? Где Маторин, Сережа?
И все переглядываются: где, в самом деле, второй парень? И усадили на койку, и нет уже отбою от вопросов. Левашов то начинал по порядку, то перескакивал в самый конец истории. Сказал, что на американском буксире сейчас доктор и Клинцов, они повезут Маторина на берег, в госпиталь, машина за ними должна прийти.
Он говорил, и вдруг замолчал, и посмотрел на открытую дверь. Там, в коридоре, стояла Аля Алферова. Левашов поднялся с койки, высокий, настороженный, в голубой рубашке и белом тельнике до горла, как положено в американском военном флоте. Аля подошла и сказала:
— Здравствуй.
— Здравствуй, — ответил Сергей и ждал, что она еще скажет, но Аля отступила назад, как бы приглашая его продолжать рассказывать для всех.
И тут снова посыпалось:
— Серега, а на буксире чем кормили? Как у нас или лучше?
— А спал где?
Кто-то отозвался за него:
— Резину жевательную на обед давали. Понял? А на завтрак и ужин «Будвайзер», пиво такое есть. Эх, братцы, что за пиво! Бочку выпить можно.
Смех, веселье. Алферова тоже засмеялась и незаметно вернулась на свое прежнее место — в коридор, за открытую дверь.
Так и остался стоять Левашов неизвестно зачем посреди каюты — высокий, настороженный, в голубой рубашке. И народ пароходский вокруг него — со смехом своим, с гомоном.

 

Фонари горели не часто. Светлые пятна словно бы только обозначали стены складов, краем тянулись по гладкому, чисто выметенному причалу и падали в темно блестящую воду. Стрекот лебедок на грузившемся в стороне пароходе не убивал тишину — Полетаев слышал, как постукивают его каблуки. Он шел медленно, специально медленно, зная, что «Гюго» уже близко, и стараясь продлить и это ощущение тишины, и такое приятное сейчас одиночество.
Вечером, когда уже начало смеркаться, ему принесли записку. Он был поглощен заботами, сдернув галстук и расстегнув воротник, рылся в разросшейся, как сугроб, груде бумаг на столе, неминуемых, когда принимается новое, хоть и с прежним названием судно, и с досадой взял еще один, требовавший его внимания листок. Но тут же заулыбался, с наслаждением перечитал записку, хлопнул ладонью по тем бумагам на столе: «Завтра!»
Записка была от Зубовича. Он сообщал, что его «Пионер» тоже тут, в Сиэтле, вероятно, завтра снимется, а он только час назад узнал про аварию на «Гюго» и не хотел бы мешать, но если Полетаев сможет оторваться от дел, то пусть приходит в гости.
Идти, оказалось, недалеко, к соседним докам, а взбежать по знакомым трапам — еще проще, и Полетаеву просто не верилось, что перед ним собственной персоной Иван Феоктистович и можно впервые за долгие дни сбросить капитанскую солидность, крепко обнять приятеля.
Стол был уже накрыт, в дверях мялась буфетчица, но ни хозяин, ни гость не замечали ничего вокруг, сидели на диване, улыбались то молча, то восклицая: «Вот, значит, как!», «Да... надо же!». Потом Зубович заставил Полетаева подробно, как можно точнее описать все, что случилось во время разлома и после, и только через полчаса спохватился, потащил к столу. Снова начались восклицания в виде тостов, а тосты в виде восклицаний, но кончились они быстро, и опять потянулся рассказ о горемычном «Гюго», половинки которого скоро буксиры утащат куда-нибудь подальше, с глаз долой.
Когда Полетаев закончил, Зубович, будто обрадованный, пробасил:
— А знаешь, Яков, ты меня обставил! Сорок пять лет плаваю, но в такие переделки не попадал.
— Может, и к лучшему?
— Оно верно... Да ведь за одного битого двух небитых дают. Можешь гордиться.
— Не лопнуть бы только от гордости, когда перед аварийной комиссией предстану.
— Э-э... — махнул рукой Зубович. — Что комиссия! Самое страшное позади. Ну, а не хочешь гордиться, так я за тебя стану. Признаюсь: когда ты у меня дублером объявился, я не очень-то доверял тебе. С Черного моря, думал, какие там моряки! Разве что ты под бомбами посидел, тонул — это тебя возвышало. Но ты, Яков, оказался стоящим и для тихоокеанских краев. Признаю тебя, верь, по высшему классу теперь признаю!..
— Ладно, Иван Феоктистович, сглазите, — рассмеялся Полетаев. — Скажите лучше, как там ваши поживают, как Анастасия Егоровна, Вера...
Сказал и замер. И уже не улыбался, только смотрел на старика, словно тот мог упрекнуть за это последнее слово — «Вера» — или даже просто удивиться вопросу.
Он потом все проверял, не налегает ли Зубович слишком, специально на подробности житья-бытья своей родни, а когда прощался — поздно, за полночь, — старался посдержаннее, как бы для приличия, передать привет владивостокским жительницам, и лишь теперь, шагая мимо темных складов, по редким пятнам фонарей, дал себе волю и уже не сдерживался в мыслях, повторял про себя то, что услышал от Зубовича, и то, что хотел бы сказать вслух сам, раз уже вырвался этот вопрос: «Как там... Вера?»
— Ничего поживают, — отозвался старый капитан, — Веру я, знаешь, последнее время просто не узнаю. Сердит был на нее — ты, может, замечал, а теперь мы душа в душу... Работает, как прежде, с утра допоздна, но спокойная стала, знакомцев своих случайных разогнала. Если свободна, у нас сидит, Анастасии моей по дому помогает или так, на диване с книжкой. Я уж, знаешь, — доверительно понизил голос Зубович, — я уж решил, не пора ли ей с Вадимом сойтись. Раз намекнул, два, — старик вздохнул, — не хочет, наотрез не хочет...
Вот, вот когда Полетаев снова заволновался, отвел глаза. И теперь, вспомнив разговор, остановился, будто его одернули, потом подошел к краю причала. Внизу, у свай, на мелкой волне толклись щепки, сор. Просвеченная фонарем вода была синевато-зеленой, ее хотелось потрогать. И, глядя вниз, опустив голову, как провинившийся, Полетаев сказал себе: «Вот ерунда. Они, оказывается, до сих пор врозь и будут врозь, а я неизвестно кому демонстрирую благородство. Глупо...»
Он закурил и пошел дальше, но думал все о том же: что обеднил себя давним скоропалительным решением, что оборвал чувство, в сущности, еще только-только родившееся, еще, может, и не приведшее бы ни к какой связи, но все равно нужное, ибо, останься оно, не умри, он, возможно, нес бы сейчас в кармане письмо от Веры и еще раньше получал бы от нее письма...
Потом он стал думать о Реуте и задал себе вопрос, хорошо ли поступил, не сказав ни слова Зубовичу о своей размолвке со старпомом во время аварии, и решил, что хорошо, правильно поступил, иначе бы начались расспросы поглубже, и старик, глядишь, догадался бы, что на уме у его бывшего дублера. Но все-таки стало жаль, что разговор не коснулся старпома, не всплыло невзначай что-то известное Зубовичу, быть может, важное, дающее возможность понять, как сам Реут относится сейчас к жене.
Полетаев начал вспоминать то письмо Веры, которое получил зимой в Петропавловске, и удивился, что хорошо помнит только почерк — витиевато-торопливый — и только смысл написанного, этакий протест против всякого даже намека на дальнейшую совместную жизнь с мужем, а вот доводы — почему Вера пришла к такому решению — вспомнить не мог. Пришлось снова остановиться и снова закурить, посмотреть на воду, уже темную, в узких полосах света с дальнего пирса, и снова пойти, но ответ, что же именно развело Веру с Реутом, так и не нашелся.
Он решил, что, когда придет на пароход, к себе, первым делом прочтет то письмо и внимательно все обдумает, но вдруг заметил, что уже пришел, что поравнялся с тихой, уснувшей кормой «Гюго», что впереди совсем близко трап и уже раздался негромкий свисток часового, заметившего капитана и вызывавшего для встречи вахтенного помощника.
И, как бы продлевая на секунду свое одиночество и свою грусть, Полетаев еще раз, последний, остановился и сказал себе: «Нет, не это важно — как там у нее с Реутом. Важно, что мне не простится столь долгое молчание. Не простится, что бы я потом ни говорил...»

 

Федор Жогов сидел на краю трюма и смотрел на облепившие невысокую гору дома Сиэтла, на ползущий через залив паром, на то, как у кормового флага, взмывая и падая, носятся крупные, горластые чайки.
Работать Жогову не хотелось. И не только из-за вечернего покоя, объявшего все вокруг, больше из-за самого дела, к которому его, старшего рулевого, так беспардонно приставил боцман, — выгружать мусор.
Все, что копится на камбузе, — очистки, капустные листья, корки, — все, что может плавать, за борт в портах выбрасывать нельзя. В ящик, только в ящик. Приедет машина и заберет. И кто-то, конечно, должен выгружать мусор из ящика, боцман даже сказал: «Ты, Федя, на лебедку встань, сам лебедкой возьми, а то раструсят, понимаешь, по палубе», — уважительно в общем сказал, но дело от этого не менялось, не для старшего рулевого дело! Вот он и послал приданных ему в виде «черной рабочей силы» Ротову и Нарышкина за лопатами, а сам сидел, томясь, не сердитый, не спокойный — так...
— Жогов!
Поначалу он даже не понял, что позвали его. Тихо слово прозвучало, и не поймешь откуда, голос тоже неизвестный. А оказалось, у борта стоит американец в белой кепке и белом, как простыня, комбинезоне. Стоит и улыбается, щурясь на низкое солнце.
— Жогов, — повторил он. — Не узнаете?
И как-то сразу обмякло, опустилось все внутри, словно за что-то прошлое надо отвечать, платить какой-то старый, забытый долг. А чего отвечать, подумал, пугаясь, Жогов, чего платить? Он теперь узнал кепку — толкался среди грузчиков, когда прошлый раз тут, в Сиэтле, стояли перед аварией. Ну фамилию запомнил, пришел. И что? По-русски он умеет разговаривать, кепка, вот и липнет. Ла-ла, ла-ла... И теперь, видно, поболтать пришел. Но фамилию зачем запомнил? Вот что неловко, оттого и неприятно; фамилию помнить так долго вроде ни к чему. И он сказал пободрее:
— Опять на погрузке?
— Нет, — сказал белый. — Бросил. Мусор теперь вожу, к вам приехал. — Он показал рукой на пакгауз, возле которого стоял белый грузовик с белым глухим коробом и надписью «Клининг дипартмент».
— В департаменте чистоты, значит, — рассмеялся Жогов, радуясь, что проходит первый, странный такой, нелепый испуг. — Больше, поди, платят? Вредная работка?
— И это есть. А главное — сам себе голова. За баранкой человек один.
Вот теперь Жогов вспомнил, о чем они толковали в прошлый раз. Про это же толковали, как, мол, хорошо, когда ты сам себе голова. Начали-то с газеты, американец газету показал и заговорил про дела на фронтах и вообще про войну, что она, дескать, принесет свободу миллионам людей. Но потом как-то само собой повернулось на другое. Американцу понравилось, как он, Жогов, ввернул: «Мы, русские, народ артельный, да всегда каждый избу сам ставил, жену сам выбирал и коня с ярмарки тоже сам вел. Артель, она все равно из отдельных человеков состоит!» А он, кепка, тогда сказал: «Интересно! Напрасно, выходит, говорят, что в России люди скопом живут, одним умом пользуются. Оказывается, есть такие, что ценят самостоятельность. Вы, я вижу, такой, да?»
Вот дальше не помнится разговор. Наверное, шел в том же духе. Потом у американца обед кончился, в трюм он полез и газету пухлую, страниц в пятьдесят, на память оставил. «Кроникл» или «Ньюс» какая-то.
И Жогов подумал: «Со сколькими вот так работягами в разных портах потолкуешь и разойдешься навсегда. А этот, вишь, запомнил». И еще подумал, что особенный он какой-то, белая кепка. И не русский, сказал, а язык знает хорошо. С пословицами даже, с поговорками. Выговор только выдает, что чужак. Не «Жогов» говорит, а «Жогофф». Из прибалтов, наверное, а может, немец. Или голландец, чех — кто их тут, в Америке, разберет, перемешали все нации в одну.
— А память у вас, я смотрю, ого! — сказал Жогов. — Это ж надо — фамилию запомнить, узнать. С такой памятью профессором можно стать!
— Бог не обидел, — согласился белый. — Я, знаете, тот наш с вами разговор приятелю своему пересказал. Поточнее постарался передать, как мог, и он записал, приятель. Он, знаете, журналист. У него получилось отличное заочное интервью. Приятель был просто в восторге. «Свобода: искреннее мнение советского моряка» — такое он название придумал. Сказал, вам за интервью причитается...
И опять все внутри поехало вниз. Жогов даже сполз с трюма, вытянулся во весь рост, похлопал себя по бокам. Вот ведь чуяло сердце, что этот, в белом, не зря пришел, что-то подстроит, мину подведет.
— А... напечатали? Уже напечатали? — спросил, беспокойно ощупывая кепку взглядом.
— Да нет. На то согласие ваше надо. Но аванс можно хоть теперь получить, приятель готов в любую минуту выдать. А согласитесь напечатать — весь куш получите.
Они замолчали. Жогов опять сел на угол трюма, отвернулся. Смотрел, как по воде быстро шел синий военный катерок и как падали и взмывали чайки. Потом рассмеялся громко, прямо в глаза рассмеялся кепке:
— Вербуете, что ли; куда? Вербуете, так и говорите. А я потом вахтенного помощника позову. Пусть он тоже интервью сочинит. Для полиции. Посмотрим, что она скажет, полиция союзного с нами государства. Хотя вы, может, на японцев трудитесь, а?
— Фу, как грубо, Жогов! — белый засмеялся и тоже громко, вроде в ответ на шутку: — Если бы я занимался таким делом, я бы кого-нибудь посолидней у вас на пароходе избрал. В смысле служебного ранга. Но меня государственные тайны не интересуют. Если уж вы хотите знать, кто я, кроме того, что вожу из порта мусор на свалку, так я, можно сказать, повивальная бабка. Помогаю людям родиться на свет, второй раз родиться... Вот вам, Жогов, я сразу почувствовал, хочется от жизни большего. И правильно хочется. Иначе бы не было прогресса в человеческом обществе. А мы в Америке считаем своим долгом всячески помогать прогрессу. Всем, чем возможно. Вряд ли вы бы захотели, скажем, переменить подданство, хотя и нашлись бы люди, которые помогли бы вам в этом. Что ж, ваше право... Но ваша мысль, ваш жизненный опыт, ваши устремления тоже сила. Вы способны ими положительно влиять, и мы ценим вас за это, мы аплодируем вам.
Белый как-то неожиданно умолк, осмотрелся вокруг, будто проверял, не слушает ли его кто еще, и Жогов стащил с головы грязную рабочую панаму, подбодрил:
— Сладко поете! С вами небось за бутылкой хорошо посидеть.
— О, прелестно! — улыбнулся белый. — Может, встретимся? Вы теперь человек богатый, Жогов. Аванс за интервью! Можете пригласить меня в самый шикарный ресторан.
— Торопитесь. Я вам еще согласия не давал. Какое ж тогда богатство? Да и в одиночку мы на берегу не гуляем... А вообще-то не сегодня-завтра в море уйдем.
— Жалко. Придется в другой раз. И приходите вдвоем, втроем. Адрес: 1002, Монтгомери авеню, Сиэтл. Это журналиста адрес, который обещал аванс. Он с радостью распахнет перед вами двери...
По палубе затопали, загрохотало железо. Надя Ротова и Нарышкин, волоча лопаты, бежали, словно наперегонки. Остановились, раскрасневшиеся, громко переводя дух.
— Где пропадали? — строго спросил Жогов. — Думаете, я с вами до ночи буду валандаться?
— Крыса, — сказала Надя. — Крыса там. Мы пришли к подшкиперской и видим — бежит к нам на пароход по швартову. Здоровенная такая, брюхо отвисло и хвост длинный-длинный. Бр-р...
— Я ее чуркой в воду сбил, — сообщил Никола, — а она плывет. Надо же!
— Крыса что хочешь сделает, — наставительно изрек Жогов. — Ни один вид животных на своих не кидается, не забивает до смерти — ни тигр, ни волк. Только крысы. Я читал. — Он посмотрел на стоявшего молча американца и спросил: — Правильно?
Ответа не было. И Жогов вдруг понял, что американец не подает вида, что знает по-русски, не хочет обнаруживать этого при ребятах. И следом к Жогову пришло чувство гордости собой, ощущения своей особенности, как будто ему доверили важную тайну. Он развернул плечи, поправил панаму и приказал:
— Ладно, крысоловы, чешите к мусорному ящику. Работать у меня как на аврале!
Нарышкин и Ротова нагрузили ребристый бак, подцепили его к крюку, свисавшему с поднятых стрел. Так и пошло — бак за баком. Управились быстро, боцман еще не успел явиться, произвести ревизию.
Перед тем как уехать, американец подозвал Жогова к трапу и протянул бумагу вроде счета, вроде квитанции, что он, кепка, мол, свое дело сделал — мусор увез. Жогов хотел вызвать вахтенного помощника, чтобы тот подписал официально, но американец замотал головой, по-английски сказал, что хватит и его, Жогова, подписи. И он опять, Жогов, подумал, что при других, при часовом у трапа, хоть тот и далеко, кепка не говорит по-русски.
Взял карандаш, стал расписываться в том месте, куда указал чистый, удивительно чистый для мусорщика палец, а потом листок исчез, и в руках Жогова оказался узкий конверт с надписью:
«1002, Монтгомери авеню, Сиэтл».
— Небольшой презент, — сказал мусорщик. — На память о приятной встрече. Что-нибудь купите себе. Тут сущий пустяк. И чтобы не забылся адрес, где вам всегда будут рады...
Жогов быстро спросил себя: «На черта мне подарок?» Спросил, а рука как бы сама собой опустила конверт в карман. Он подумал, что, конечно, никогда не пойдет туда, в дом № 1002, но это приятно — иметь в чужой стране адрес, куда всегда можно прийти.
Американец смотрел серьезно, выжидающе, и Жогову теперь неловко было его обижать: напрасная, дескать, затея. Он похлопал на прощание по белому плечу и сказал весело:
— Мэйби, мэйби!
Часовой у трапа, знай он английский, определил бы, что Жогов сказал: «Может быть». Но он бы не понял, к чему это заявлено, по какому поводу. А самое главное, никто на судне, даже сам капитан, не мог знать, придет ли еще когда-нибудь «Гюго» в Сиэтл, штат Вашингтон, США. Пути пароходов неисповедимы.
Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ