VII
Соскочив с двухрессорной линейки, разукрашенной по крыльям узорами, Помазун прошел в дом к Архипенко.
— Камышев просит прощения. Занят на строительстве. Мне поручил…
— Петя, завези маме завтрак, — попросила Ксюша.
— Будет исполнено, товарищ начальник! — вмешался Помазун, шутливо козырнув Ксюше.
Молодые игривые коньки донесли линейку к животноводческой ферме, где готовились силосные ямы. Четверо мужчин умело (сколько земли пришлось ископать на фронте!) пробивали в твердых глинищах глубокие, в полтора роста, траншеи.
Помазун покричал в ров:
— Хлопцы! Противотанковый?
Кто-то снизу ответил:
— Отсюда ни один «тигр» не выпрыгнет!
Помазун помял в кулаке выброшенную, из траншеи глину, посмотрел Петру в глаза:
— Камышев и ее употребит в дело. Хаты строит, как ласточка, со всякого дерьма. Пошли, проведаем мамашу… Кстати, Петр, освобождай старенькую от гнета. Для нее теперь работа не радость, а мука.
Туго затянутый пояском, ступая с вывертом кривоватыми ногами природного наездника, обутыми в козловые сапоги с низко опущенными голенищами, Помазун зашагал в ту сторону, откуда тянуло дымком. Шумел дизельный моторчик. «Медовое звено» пожилых женщин обрабатывало сорго. Мать перебирала стебли, похожие на бамбук — это и есть сладкий тростник, сорго. Очищенные стебли подавались под пресс. Здесь же в металлических жаровнях вываривали мед.
Петр присел на корточки возле матери, продолжавшей работу. Мелькал нож в ее руках, по щекам струился пот, и она смахивала его ребром ладони. Обрезанные метелки сорго просушивали и обмолачивали тут же, вручную, палками, а жом вываливали из парилок в силосные ямы вместе с сочными бурьянами, взятыми косами на прилиманных целинах и по сырым теклинам балок. Крестьянские заботы — нет им ни конца ни краю — раскрывались Петру теперь в новом свете. Вскоре все эти бесконечные дела станут его собственными делами, и ему придется тянуть их тяжелую цепь, звено за звеном, всегда, всю жизнь.
— Чего задумался, Петя? — участливо спросила мать.
— Ничего, — Петр встряхнулся, зайчиками сверкнули якорьки на ленточках. — Мы поехали дальше. К вечеру вернемся.
— Езжай, езжай, сынок; ты на меня не смотри. Камышев разрешил не выходить, да надо поскорее справиться с медом.
— До свиданья, маманя, — попрощался Помазун, сняв кубанку. — После вчерашней браги хоть пирамидон глотай, по котелку будто молоточки стучат. Прием ты устроила министерский!
— А иди ты, Степа! Не пил же почти ничего. Да и бражка получилась не хмельная. Квасок и квасок, — сказала мать Петра, довольная похвалой.
Путь держали на конеферму, которой заведовал Помазун. Кони постепенно выходили из моды, их вытесняли машины. Нелегко перестраивались казачьи симпатии, трудно расставались казаки с конем, с издавна сложившимися традициями быта. Вот Петра конь уже и не интересовал — он управлял машиной еще до службы, получил свидетельство, а Степана или того же Камышева хлебом не корми, только дан джигитовку, разреши постоять рядом со скакуном, набрать в ноздри терпкий, приятный запах взмокревшей от пота шерсти, провести ладошкой по крупу. Степан расхваливал коней, хотя не бранил и механизацию. Разговора на эту тему хватило ровно на два километра, пока не выбрались на укатанный грейдер; а там перешли к семейным делам.
— Кончишь службу, женись, — советовал Помазун, — невестка в дом — свекрови отдых. Хорошая тебе пара Маруся Кабакова. Она, правда, не бросается в глаза так, чтобы слепило, а приятного у нее бездна: кожа нежная, бархатная, руки в ямочках, а как приехала из города с маникюром, от пальчиков взор не оторвать. Такие ноготочки и поцарапать могут… Еще не имел удовольствия? Что-то вы с ней вчера вроде вновь налаживали дипломатические отношения? То ты к ней, она от тебя, то наоборот. Какого цвета кошка между вами пробежала?
Петр не хотел потакать любопытству своего спутника. Язык у Помазуна незлобивый, но на длину его пожаловаться нельзя. Поэтому, уклонившись от прямого ответа, Петр в свою очередь спросил Степана:
— Другим рекомендуешь, а сам-то почему не женишься?
— Предпочитаю разнообразие, Петя. У меня характер разнохарактерный…
— Такое влепишь, что и сутки не отскоблишь. Ты лучше расскажи обстановку. Почему Камышев сам не заехал? Что, не по рангу, что ли, ему старшина второй статьи?
— Он подался к соседу, председателю артели Никодиму Белявскому. Чего-то опять не поделили соперники. Соревнуемся выше всякого смысла. Они лиман и тот размежевали. Вот тут рак камышевский, а чуть переполз — уже белявский. Скоро плотву клеймить начнут. Под жабры цветную ниточку, мулине… Ты, я вижу, задумался, Петя. На своем стальном утюге от нашей жизни отвык. Сливочное масло у вас дают?
— Дают.
— Вкусное?
— Чего хочешь узнать, спроси. Что ты шарадами со мной объясняешься?
— Камышев-то думает пустить тебя на прорыв, заведовать животноводством. Вот там узнаешь вкус сливочного масла.
— Опять не понимаю.
— Только на моей памяти пятого завфермой под откос пустили буренушки… Ты видел, траншеи бьют хлопцы под силос? Со всего юрта собирают бурьяны, сочиняют винегрет. Сена-то нет почти. Все степи распахали, а сеяные травы лысые. К концу зимовки — караул кричи. А у коровы аппетит дай боже! Сена ей нужно не меньше пуда в сутки, да кило десять комбикормов. А мы ей больше солому предлагаем. Солома-то в меню — продукт грубый и бездушный. Сколько ни загружайся ею, пользы ноль без палочки. Отсюда — падеж. А раз падеж, завфермой подставляй шею. У колхозников коров осталось мало. Кто держит — мучится… Зерновую проблему будто бы решили, задачи флоры, а вот фауну… Откровенно сказать, я-то сам думаю тикать. Не гляди удивленно. После воины свое честно социалистическому земледелию отслужил. Отбыл срок, пора и на свободу. В город уйду. У меня вот эти сапожата последние, а на штаны третий раз леи подшиваю. Твое положение другое. Положение подстегивает тебя вертаться; и мать, и семья еще не встала на ноги. Ладно… давай переменим пластинку. Вижу, затронул твои самые чувствительные струны.
— Да, — согласился Петр, раздумывая над словами Помазуна. — Задал ты мне задачу. Что же, если меня на ферму пошлет, не прохарчу семью?
— На ферме будешь — прохарчишь. На правах бригадира. Рядовому трудно. А вообще-то что же бесцельно говорить — у тебя выхода нет. Ваську призовут, и на твоем иждивении сразу окажутся трое. Не потащишь же их за собой! Куда? Тут хоть хата есть, а в городе по чужим углам наскитаешься.
Кони легко осилили два крутогора, свернули с грейдера и побежали по хорошо накатанной полевой дороге, встряхивая гривами и отсекаясь хвостами от оводов. Татарник кланялся вслед головками в малиновых чалмах, а то стеной стояли конопли, пряные до одурения, или кукуруза с ее сытыми стеблями и зелеными свертками початков.
Помазуна, как видно, не трогали примелькавшиеся виды, бродила на его лице улыбка, в глазах бегали бесовские огоньки. В конце концов можно было позавидовать его характеру: Помазун легко и просто разрешал всякие сомнения, быстро принимал решения. Издалека, прощупывая почву и говоря как бы не о себе, Петр рассказал о случаях, когда человек попадает в двойственное положение и не может сразу сделать выбор. Намекнул на Катюшу, чем заинтересовал догадливого Помазуна.
— Петька, Петька, — пожурил Помазун, — вот ты небось свободно четыре пуда выжимаешь, и холка у тебя хоть сейчас под ярмо, и звание у тебя самое пролетарское, а погляжу я на тебя с другой стороны — кто ты? Тиллигент! Даю слово, т и л л и г е н т… — Помазун дважды исковеркал понравившееся ему слово, почесал в затылке по исконной русской привычке. — Учись у нашего Хорькова волевым качествам. Тот сказал — сделал, как гвоздь вбил. На вид он так себе, вроде калмыцкого двужильного коня, мелкий, гривастый, на крепких ногах, без фокусов. Но сила у него есть, пробовал я с ним тягаться — ну будто схватил в руки стальную поковку. Видать, такие мужики правятся бабам. Видел его жену? Царица! И имя Тамара. У Хорькова поучись, как жениться. Не хотели ее за него отдавать. Из соседней она станицы. Так он выкрал…
— Ну, брось, выкрал! — усомнился Петр, все же заинтересованный. — У нас один травило принцессу увез на тузике…
— Не веришь? Ай, ай, не веришь! Я сам помогал, если хочешь знать. Ты, может, заметил у Хорькова свежий шрам повыше виска?
— Заметил, так что же?
— Попало. В самый раз по черепку.
— Ой… что-то не так.
— Что не так? Точно.
— Да как же это случилось? Только байки мне не трави, обходись без килевой качки в мозговых полушариях.
— Все факты, Петя. А факты — упрямая вещь, как нас учат на политзанятиях. Буду верный абстрактной обстановке…
— Конкретной обстановке, — поправил его Архипенко.
— Пусть так… — Помазун некоторое время собирался с мыслями. Лукавинкой играли его глаза, плечи непроизвольно подергивались.
Копи складно стучали нековаными копытами, волнисто развевались их чисто вымытые гривы.
Вправо тянулась ветрозащитная посадка фруктовых деревьев, пожелтевших с макушек и издали напоминавших хребтовину и хвост притаившейся огромной лисы. Влево, в струйчатом мираже, стояли камыши, и над ними, потрескивая мотором, летел двухкрылый самолетик: за хвостовым оперением он рассеивал дымчатый ядовитый туман, добивающий остатки осенних комариных стойбищ.
Помазун подкрутил усики свободной от вожжей левой рукой.
— Хорьков, ты его характер знаешь, настойчивый, как демон у Михаила Юрьевича Лермонтова. Просто не человек, а какой-то черт с Казбека. Положил он глаз на эту девчину. А, надо сказать, девчата у наших соседей особые, просто отличные, чистые, высокие, фигуристые, без сориночки на физиономии. Ну как хороший хлопковый куст после двух прополок и трех чеканок…
— Да ты короче!
— Короче, Петя, не выйдет. Ты слушай. Так вот, соблазняет ее наш колхозный демон, как ту царицу Тамару, а парубчата загородили ее стеной. Зашаталась она от такого к себе повышенного внимания. Разбежались у нее глаза: показалось ей с непривычки, что больно много женихов. Решил тогда Хорьков добиться ее точного и последнего слова: да — так да, а нет — так почему? Пригласил ее на свидание, на «приграничную» лесопосадку, в жерделы. Пришла, не отказалась. Поговорил с ней, как мог, убедил в своей приверженности и любви. Договорились жениться. А как? Просто, обычным путем — хлеб-соль, рушник, полмитрича — нельзя. Потому не допустят парубки, ревность и, конечно, претензия. Предложил Хорьков подкатить за ней на линейке средь бела дня — и будь здоров! Боится Тамара: «Перекинут ребята линейку до горы всеми четырьмя колесами!» Что же делать? Так вот послушай, Петя, друг, как развивалась операция. Вернулся Хорьков с жерделевой посадки злой, как черт, поделился с нами своими думками. «Как же так, — говорит он, — пролетел я, можно сказать, как стальной снаряд по всей Европе, только на Шпрее зашипел, остыл… был везде победителем, а тут у своих не имею слова?» Ты слушай, Петечка.
— Да я слушаю, — сказал Архипенко, и в самом деле заинтересованный рассказом Помазуна.
— Что бы вы в таком случае у себя на крейсере сработали, не знаю, а мы вот выступили двумя шеренгами за своего товарища. Только спросили его: «Любишь?» — «Люблю!» — отвечает Хорьков. — «Надолго любишь или до третьих петухов?» — «Что вы, хлопцы, ведь я жениться хочу». — «А она?» — «Любит тоже, — говорит, — за язык ее не тянул, сама призналась». — «Ну что ж, — говорим мы, — теперь все правильно. Зацепим ее коллективно — и в загс, только смотри: прямо в загс! И знай, что загс теперь подчиняется милиции». — «Согласен хоть в милицию, не могу жить без нее… Светит она у меня перед глазами, не гаснет…» Ну ты, Петя, видел ее вчера, действительно краля!
— Ты что-то очень уж издалека, где же главное?
— Да что ты спешишь к богу в рай! Кабардинки пускай себе промнутся шагом, ишь как они перекусываются, молодятина! Я хочу тебе рассказать все в подробном освещении. Хроникально! Понятно?
— Понятно, конечно. Давай.
— Так вот мы и решили увезти зазнобушку. Как же сделать? Кони-то теперь обобществленные, а на грузовике неудобно: шумит, гремит. Уговорили председателя, вроде нужно к доктору. Камышев дал нам линейку, а я и еще один наш хлопчик, молодой, сели на своих разъезжих скакунов. Ячменя, конечно, им загодя подбросили от вольного. Сговорился с ней Хорьков, прибыл к нам, докладывает: «Полный порядок!» Ну, раз полный, значит, назад не попятится, верно ведь? Поседлали мы коней, запрягли линейку, бурки прихватили на всякий случай, может, от чужих глаз надо будет ее завернуть, чем бес не шутит. Словом, сделали кавалькаду как надо. И тронулись…
— Ночью?
— А как же, ночью… Ты слушай дальше. Тронулись в порядке, не все вместе, а так: сначала мой напарник на вороном впереди, вроде в боевой походной разведке, потом в ядре — линейка с Хорьковым и еще, конечно, двое, вот с такими плечами, а замковым я…
— В кильватер пристроился?
— Стало быть, так, если по-морскому… И все было нормально, Петя, кроме одного. Видно, язык-то у зазнобушки длинноват. Вчера-то, у вас, она пять часов кряду рот не раскрывала, а тогда, видать, сболтнула по дурости тому, другому. Мы, конечно, наготове, но, сам знаешь, думали: так, больше для блезиру разыгрываем похищение этой самой антикмаре с гвоздикой. А оказалось на практике другое. Вышла она из дому, подошла к линейке, я на коне в тридцати метрах, над проулком стерегу, напарник мой над другим проулком стоит, а возле дома — наших трое. Вижу я, как сейчас. Хотя ночь была темная, хоть глаза выколи, а я вижу… У меня глаз, все говорят, кошачий…
— Черт с тобой, с твоим глазом! Что же ты видишь?
— Ишь разобрало! — Помазун, откинувшись па крыло линейки, залился тоненьким для его густоватого голоса смехом. — Так вот, вижу я, что кто-то, двое, тихо перелазят через забор. Сидели, значит, они в палисаднике — и шасть к линейке. Слышу только: хряск, хряск, да как закричит невеста шальным голосом! Я тоже, по правде сказать, решил все на коня свернуть и развить аллюр два креста, да нет! Чувство есть у нас у каждого, коллективное чувство. Это чувство, как толовая шашка. Дал я плетюгана своему кабардинцу, вынес он меня прямо к линейке. Не знаю, что там за водевиль разыгрался, а шарахнулись от линейки человек пять хлопцев, испужались меня, ясно! Я спрыгнул с седла наземь, гляжу: лежит мой жених и за голову обеими руками держится, что-то хрипит, не пойму что. А зазноба его запихала в рот платок, и слезы, как фасолины, из глаз валятся… Ну, вижу, надо побыстрее тикать! Не вернулись бы парубки. Кричу своим хлопцам: гони! Повернули мы коней и пошли бурей, только пылюка, как от «ЗИСа», позади… Не знаю, Петя, что бы сталось, если бы не моя н и ц и а т и в а… Когда на свою границу выскочили, за греблю — ты знаешь, где мельница раньше стояла, — остановил я коней, слез, подошел к Хорькову. Он очухался уже, глаза продрал. Присветил я спичкой, вижу: под виском гургуля, шапки нет. Невеста его похищенная вся в слезах, дрожит и все причитает: «Ах ты, мой миленький… мой миленький! Все из-за меня». Ну, думаю, жалеет, значит, любит. Не зря страху натерпелись, все-таки вызволили кралю! Ну, залепили мы жениху его рваные раны, дождались открытия загса и туда… Паспорта в порядке, благородные свидетели налицо, гербовые марки в шкафике, и полный, значит, порядок.
— А как же ее родители?
— Родители были и даве согласны, Петя.
— Так зачем же ее воровали?
— А кавалеры! Ты отвык там, у себя на крейсере. Там у вас куда ни плюнь, все пушки да пулеметы. А для нас каждый кавалер близ твоей девушки — вроде… минной торпеды. Вот зараз ты увидишь нашего Хорькова в труде. Ему, брат, по партийной линии влепили за ночные приключения… Зато героем ходил сколько времени по всей артели.
Помазун привстал на колено и кончиком ременного кнута подсек под пузо левого задиристого конька.
— Ишь выкаблучивается, сосунок!.. А вот и Хорькова бригада.
Подъехали к свежезапаханному полю.
— Участок Машеньки Татарченко, — сообщил Помазун, — работает, как молния. Фигурой вся в изгибе и на деле бритва…
Чернозем лежал жирными сизоватыми окалинами. Земля дышала. Каждый такой погожий день — это сотни тонн просушенного и проветренного до янтарных граней зерна, масличного и грызового подсолнечника, табака, риса, сахарной свеклы…
Стояли щедрые дни в Сечевой степи. Раскинулась вокруг неоглядная равнина! Начало ее взбегало по крутояру Кубани, а края сникали в приазовских лиманах и дальше, на востоке, терялись в таких же равнинах. Куда ни направь свой путь: на Маныч или в Ставропольщину, к Пятигорью или к Сальску — повсюду поля. Далеко-далеко на границах великой равнины стояли горные охранные кряжи Кавказа, в ясные дни сверкали снега и ледники Эльбруса, и протянулись за Кубанью-рекой невысокие, плечистые отроги Главного Кавказского хребта, похожие на вечерние кучевые хмары, преграждающие доступ к Черноморью холодным циклонам.
Как цветастые маки в пыреистом травостое, вкраплены в поле девчата, работающие на уборке сахарной свеклы.
— Давай тут подзадержимся. Девчата тут распрекрасные, — Помазун закрутил вожжи на баранчик линейки, спрыгнул.
— Раньше казали, бог на помочь, а зараз, девушки, як дела?
— Дела идут, контора пишет, — ответила одна из девушек, отвернув платок и показав курносое приятное личико, вымазанное от загара «жировкой».
Подошла Машенька, покачивая бедрами. Огоньками горели ее яркие глаза.
Машенька тряхнула головой, поправив волосы короткой стрижки, и подала руку.
Помазун, уперев кулаки в бока, осматривал девушку с явным удовольствием. Машенька недовольно прижмурилась:
— Ты брось эти штучки!
— Да кралечка же ты, Машенька! Сережки-то какие! А ушки! Эх, вот полюбила бы такая, все бы отдал!
— Придет время, полюблю.
— Меня?
— Чего тебя? Кого-нибудь полюблю… — Обратилась к Петру: — Вы к нам помогать?
— Могу и помочь. Мы хотя на море бураков не сеем, а от крестьянского дела не отвыкли.
— За это можно похвалить. — Машенька строго сдвинула узкие черные брови — на них блеснули бисеринки пота — и посмотрела немного печально на поле, широкое и длинное, густо уставленное бунтами необрезанной сахарной свеклы. К ним еще прикоснутся руки девчат молодежного звена Машеньки Татарченко. Она вынула платочек из-под резинки короткого рукава ситцевого платья, быстро отерла губы. — Вы не отвыкли на море, а нам здесь и отвыкать некогда, от зари и до зари то удобрения вносим, то полем, то молотим, подкармливаем посевы. И так — бесконечно. Я вот на видовой прополке и заболела, простудилась на ветру, схватила воспаление легких…
Помазун по-прежнему разглядывал Машеньку глазами непревзойденного станичного сердцееда.
— Не много ли приходится работать руками? — осторожно спросил Петр.
В голосе Машеньки появился оттенок иронии:
— Насчет замены ручного труда машинами? Так, что ли? — переспросила она.
— Маша, над механизацией не смейся, — сказал Помазун, и смешливые искорки запрыгали в его глазах.
— Ты бы лучше помолчал. Как молчишь, вроде все в порядке, как откроешь рот — сразу теряешь в глазах населения…
— Ишь какая! Напала, словно кобчик на полевую мышь.
— Ладно, отвяжись, мне ответить надо по-серьезному, а ты со своими остротами. Тошно тебя слушать. — И повернулась к Петру. — Вообще, конечно, машин пока маловато. Если говорить для газет, то все нормально. Приезжают фотографы, даже с кинохроники были. Согнали четыре комбайна и принялись их снимать. Красиво. А для понимающих людей — глупо. Никогда комбайны четверками не работают. Комбайнеру отводится массив, с него спрашивают так же, как с трактористов. Если, например, запустить сразу подряд, один за другим, пять тракторов, то попробуй выясни потом, кто хорошо пахал, а кто плохо… А ручного труда много еще. Свеклу руками обрезаем, руками в бунты сносим. Есть свеклокопатель. У нас, правда, выкопал, потому что передовые мы, а у других нет, руками копают еще. Зерно тоже приходится в большинстве руками лопатить, сортировать. Есть один показательный ток в колхозе, механизированный, так он всего не обработает… Да вон сам бригадир жалует. Он все дополнит.
Хорьков шел не торопясь. Под его сапогами потрескивала ботва, каблуки оставляли глубокие вмятины.
— Заманивают, Петр, на колхозную работу? — спросил Хорьков. — Здоров, моряк! Их послушать, так сама персидская княжна захочет на бураки.
— Не угадал.
— Меня, что ли, поругивали?
— Нет. О тебе разговора не было.
— Тоже плохо. Чем меньше разговора, тем меньше славы.
— С тебя славу уже на карборундах надо отчищать, — заметил Помазун и в ответ получил немилостивый погляд бригадира.
— Ручного труда еще много. Массивы ишь какие! — сказал Петр.
Машенька отошла к звену и принялась за работу. Видимо, она не хотела мешать разговору.
Хорьков надавил пальцами погнутое крыло линейки, железо не поддавалось. По запыленному крылу вывел: «Срочно в ремонт».
— У вас, на корабле, пыли-то нет. Три — четыре раза в сутки приборка, а тут ее хоть отбавляй. С земли летит.
— К чему ты так?
— Насчет ручного труда. Можно пять коробов наболтать девчатам о механизмах, и станут они ждать, из-под платочка выглядывать. А наше крестьянское дело особое, это не то что уголь рубать. Там он лежал миллиард лет и столько же еще пролежит, только крепче будет. У нас время все решает. Нам некогда ждать механизмы, работать надо. Руками, плечами, чем хочешь. Вон твоя мамаша с больными ногами форсирует график. Ее не неволили, а она дома не осталась. Значит, коллективное, артельное дело дорого для нее.
— Ты тогда меня неправильно понял. Разреши объясниться?
— Говори.
— Ты прав, когда за коллектив заступаешься.
— Как же! Конечно, прав.
— Но и в коллективе можно работать по-разному.
— Тоже согласен. Дальше прошу.
— Бурлаки баржу тащили по Волге тоже коллективно?
— Не видел их.
— На картинке видел?
— Конечно. Картина художника Репина.
— Петька все ближе к воде, — заметил Помазун. — Здорово, видно, его в море купали.
— Ты, Хорьков, против такого коллектива? — спросил Петр.
— Чтобы бечевкой баржу тащить? Конечно, против!
— И я против. Пришло время, потянули баржи буксирами.
— Ты говоришь о развитии техники вообще или применяясь?
— Только лишь применяясь.
— Я просто внес поправочку, Петя, чтобы тебя не повело в сторону.
— Чтобы с курса не сбился, — сказал заскучавший Помазун, с отвращением относившийся ко всяким политическим спорам, когда и так, по его мнению, все было совершенно ясно.
Кругом расстилались поля, зыбко колебался воздух над недавно распаханным чернопарьем, темневшим вдалеке, близ кургана, похожего на отдыхающего в тени двугорбого верблюда.
Равнина требовала технику. Одними руками, пусть даже такими, как у Машеньки Татарченко, здесь не управиться. Это все равно что вручную крутить коленчатый вал корабля. Почему Машенька должна руками перетирать навоз, ведрами разносить его по загону и, почти не разгибая спины, вырывать сорняки, обрезать свеклу?
— Так вот, Хорьков, я против бурлаков, — Петр говорил душевно, чтобы не обидеть. — Может быть, меня на флоте механизацией избаловали, не знаю… а против. Навалили мы на крестьянскую женщину сто пудов, а сами вот так, как Помазун, ходим сбоку да около с ременной плеточкой.
— Ну, ну, морская душа! Отвык ты от реальной действительности, — возразил ему Помазун. — Плетка — символ казачьего духа. Еще бы черкеску, кинжал, башлык на спину… Поехали-ка, всего внутреннего положения все равно не обговоришь.
— Езжайте, раз дело есть. Только у меня последний вопрос к Петру. Конец-то где?
— А может, не конец, а только начало. — Петр аккуратно расправил полость на линейке.
— Скрытный товарищ, — Хорьков пожал плечами.
— Он нас сегодня торпедирует. — Помазун разобрал вожжи. — Выучили его морским атакам на нашу голову.
Хорьков надвинул на лоб шапку.
— А за своих девчат я не волнуюсь. Наши птахи надежней всяких механизмов.
Подошла Машенька, будто невзначай толкнула Петра и шепнула:
— С Марусей обязательно повстречайтесь. Ждет она…
Так вот где для него главное! А иначе почему так вздрогнуло сердце?
Над свекловичным полем держался особый запах растревоженной земли и привядшей сочной ботвы. Девчата завели песню. Сверкали резаки в их руках.
Все дальше и дальше эти звездочки. Наконец и они погасли вместе с песней, завезенной сюда еще прадедами с «матери-земли» Украины.
Под мягкий перестук колес линейки болтал Помазун:
— Трудно нынче нашему брату стоять у руководства, Петя. Образования не хватает. Видел звено Машкино? Почти все с семилетним, а то и больше. Помню, приехал я к ним и принялся развлекать пустыми побрехеньками, а они как ошарашили меня лекцией про какое-то давнее там армянское царство! А потом дали палочку и говорят: «Извлеки квадратный корень…» Ты слыхал? Квадратный корень!
— Слыхал, конечно. Продолжай.
— Дают, значит, мне палочку и на землю указывают… Я, брат, давай ковырять наш кубанский чернозем лозиной, а он жирный, как масло. Девки верещат надо мной, будто скворчата. Тогда я бросил лозинку: «Что вы придумали, дерзкое племя? Какой тут квадратный корень может быть?» — «Просим, просим! Извлеки!» Я тогда им в ответ на басовой мужской струне: «Раз он тут закопан, дайте лопату, вот тогда я лопатой хоть на пять штыков пройду, хоть до траншейного профиля, и любой корень извлеку! Только, говорю им, вы меня не разыгрывайте, нету на свете квадратного корня». Заливаются они: «А какой корень есть?» Я отвечаю, как и положено: «Всегда, девчата, по агрономии, корень должен быть круглый и с усиками для захвата питательных аммоналов, или, как их, атаминов…».
— Ну, ну… Уморил, Степан!.. — Петр смеялся от всей души.
— Я знаю, над чем ты регочешь, Петро… Я и сам потом над собой похихикал. Но, пойми, думал-то я о природном корне: морковка там аль бурак, вербы корень. А они-то меня про другое пытали.
— Учиться надо, Помазун.
— Ты же знаешь, какая у нас была учеба. То в поле, то в самое ниверситетское время оторвали от лемехов да за другие лемехи: кого за пулемет, кого за «Т-34». У вас, матросов, хорошо: кругом машины, тепло, сухо, каюты и те из металла с окрасочкой. А я, ты знаешь, на пузе прополз с пулеметом больше, чем Колумб прошел на своих кораблях, честное слово! Камышев среднее образование кончает, заочно и очно. Только он же, ты заметил, весь от мыслей разных ссохся, как груша в духовке. Запекли его науки, Петя…
Порывисто подул северо-восточный ветер. Небо быстро затекло облаками.
Съехали в балку и с полчаса катили по русловой сенокосной дороге. Не было ни пыли, ни ветра — затишек.
На гребне балки показалась свежая кирпичная конюшня и незаконченные такие же краснокирпичные постройки зимовника. Сюда выезжали когда-то в ночное. Отличными пыреистыми выпасами славились эти угодья. Горели костры, звенели путами кони, сладко спалось под овчинным кожушком даже в студеные предутренники.
Строгий табунок любопытных кабардинок сгрудился на бугре. Породистый молодняк, холки и спины еще не потерты хомутами и сбруями. Косо распластав крылья, парили над зимовником мелкие степные орланы.
Кони заржали и стремительно вынесли линейку на венец балки. Видимо, знакомы им были эти места и манили водой и кормами. Только возле ворот конюшни осадил Помазун резвую пару. Камышев стоял у конюшни с закатанными рукавами и смотрел в их сторону.
— Поджидает наш мыслитель! Дотошный он руковод! Везде сам.
Камышев холодно кивнул Помазуну:
— Долго же ты добираешься. Пришлось в твое драгоценное отсутствие кое-кого убеждать.
— Вольно же вам, товарищ председатель! — бурчливо возразил Помазун. — Сделали бы все, сдали, и уж тогда, пожалуйте бриться, приезжайте к барабанному бою, к торжественному открытию фермы.
— Любишь ты торжествовать, Помазун. Стойла-то неправильно приказал делать. Да и трамбовку твои не понимают. Пришлось самому показывать…
Сразу было видно, не из рисовки распинается Камышев, не для показного трюка вымазался он по самые уши, ссадил руки до крови. Лошадей Камышев любил и ценил еще с гражданской войны, когда служил в конно-артиллерийском дивизионе. Приворожила его Кубань. Здесь и женился. Один из первых колхозов выбрал председателем Камышева. Доверила ему артель свои земли, скарб, тревоги и скупые радости. Сколько назад ни смотри — всех трудов не перечтешь. Воловья сила и выдержка у русского упрямого человека. Там, где у другого хребет хряснет, у русака только чуток заскрипит и словно обжелезится, приобретет еще большую упругость. Война жестоко расправилась с артельным хозяйством. При отходе в Крым перестреляли гитлеровцы племенных кабардинок, угнанных за Голубую линию. Но не всех успели. Вернулись партизаны на породистых конях, вернулись на пепел, на горе. Неласковый человек в овчинном полушубке, с автоматом дулом книзу, с гранатами у пояса и запалами в нагрудном кармане застал в своей хате штаб наступающей советской дивизии. Генерал наспех ел копченый залом и запивал кисляком. Поснедал с ними Камышев, а потом разыскал жену и детишек, как сумел приласкал их и принялся за работу. Ой, сколько ее привалило! Попробуй восстанови все, приведи в достойный вид разрушенное, когда ни гвоздя, ни доски…
— Люди доверили тебе дело, а ты гарцуешь, — упрекал Камышев Помазуна. — Ты же не с меня жилы тянешь, а с народа. У нас же колхозная касса, а не золотое дно…
Помазун прошел в конюшню.
— Что же вы тут накомандовали, товарищ председатель? Не понимаю ваших идей. Сняли доски с пола и приказали наводить лоск отсталым конно-артиллерийским способом. Трамбовать буфером?
Камышев, ни слова не говоря, взял одну из досок за край, приподнял:
— Ну-ка, потопчись.
— Зачем?
— Потопчись. Вообрази, что ты конь.
— Можно вообразить. — Доска под Помазуном затрещала. — Тонкая, считаете? Вижу, нужна толще. Нет материала, Михаил Тимофеевич.
— Тем более один выход — трамбовать… Удобнее, дешевле и копыту мягче.
— Так. Прошу извинить! А кормушки зачем разорили?
— Высоки для молодняка. Будут тянуться и прогибать спину. Кость-то молодая!
— Так… А если низкие?
— При низкой кормушке у молодняка будет нормально развиваться позвоночник.
— Предположим.
— Не предположим, а так точно.
— Что же мне теперь делать?
— Если не знаешь, надо спрашивать, учиться. А не хочешь учиться, начинай с конюха.
— Конюхом? Нет! На такой червяк Помазун не клюнет. Я лучше в цирк пойду.
— В цирк? — Камышев изумленно развел руками. — Неужто ослышался?
— Не ослышались, Михаил Тимофеевич. Могу сообщить прискорбную новость. Меня уже два раза в цирк приглашали.
— Что же ты там будешь делать? Коням хвосты крутить?
— Джигитом буду. Один раз выступил — и сто семьдесят пять рублей в карман.
— А если в месяц всего два раза выпустят?
— Ну нет! Договор! Не менее десяти сеансов.
У Камышева щелочками сузились глаза, кожа на лице собралась гармошкой.
— А слонов тебя не приглашали дрессировать?
— Я джигит, не дрессировщик, — менее вызывающе ответил Помазун. — Вольтижировка — да… Тоже могу… На мотоцикле могу…
— Тебя там совратят.
— Как?
— Водку научат пить.
— Кто кого, не знаю, — Помазун осклабился.
— Из колхозного быта — в цирк!
— А что цирк? Советское учреждение… Цирк — массам!
— Брось ты придуриваться. Противно слушать! — резко оборвал его Камышев. — Пойдем, Петр, дальше. Всех его фантазий не переслушаешь…
Кирпичная кладка еще пахла цементом. Накрывали волнистым шиферным листом последние звенья кровли. Надвинув на лоб папаху, Камышев водил за собой Архипенко и влюбленно рассказывал ему обо всем. Показывал фундаменты второй конюшни, дома для конюхов, колодец с глубинным насосом.
— Хотел с вами в станицу, а придется ехать на зернохранилище. Надо прекратить термическую обработку посевного зерна… Думал, ветер дождь нагонит, а ветер оказался сухой, загубит материал. При дожде можно мокрое протравливание, а по такому нудному ветру — только сухое.
По дороге схватывалась пыльная вихревка.
— Может, я смотаюсь на зернохранилище? — предложил Помазун, видимо решив идти на мировую. — Все ваши приказания передам.
— Смотаешься? На чем?
— Ясно на чем. На кабардинце. Разом домчит!
Камышев с состраданием посмотрел на мягкие козловые сапоги Степана, на потертые его штаны с желтыми леями, заметил, как нетерпеливо играет он плетью и хищнически-страстно присматривает себе кабардинца у коновязи.
— Урок не пошел на пользу.
— Конфузите, Михаил Тимофеевич?
— Кони-то племенные, матки, а?
— А как же джигитов воспитывать?
— Вот так и воюю с отсталостью! — незлобно сказал Камышев и безнадежно махнул рукой. — Давай линейку! Распорядись.
Камышев присел на корточки, угостил Петра горстью подсолнуха.
— Значит, на следующий год точно ждать тебя, Петька?
— Точно.
— У тебя прежняя специальность? Сигнальщик?
— Да.
— Специальность для нас непригодная. На тот год радиостанцию получаем, узел расширяем, телефонизируемся. Тебе бы радиотехнику изучать. Специалисты не только по зерновым или кенафу нужны… — Председатель пока не проговаривался о своих планах использовать Петра в животноводстве.
«Ладно, — думал Петр, — планируй как хочешь, у меня еще есть флотский год в запасе».
Камышев ставил в пример Василия, хвалил его.
— Надежным человеком стал. Красивый из него механизатор выходит. Может, через годик-другой у нас свой Константин Борин как в опоке отольется.
— Не отольется, Михаил Тимофеевич. На флот хочет Василий.
— На флот? — переспросил удивленно Камышев. — Не знаю… Не уверен…
— Мне еще в Севастополь писал. Хочет райком просить направить его именно на флот. Удерживать не станете?
— Никого силком не держим. Милиционеров со свистками не выставляем, — с достоинством ответил Камышев. — Только, по моему мнению, всегда надо идти одной дорогой. Посвятил себя механизации — не изменяй.
— Мечтает о море.
— Проглядел я его мечту, — Камышев вздохнул.
— А вы что, и мечты регулируете?
— Регулировать не имею права, палочки нет, а направлять мысли по правильному руслу не отказываюсь. Особенно у молодежи. Насчет Василия — новость! Мало ли кто не носит бляху с якорем! А вышло вон что! Жалко. Поехал я, Петр. А тебя Степан доставит на том же транспорте.
Помазун крестообразно помахал плеткой вслед уехавшему председателю.
— Понял, каков он, Петя? Он тебе все мозги высушит. Давит, как пресс, на сознательность. Дисциплину завел, как в пехотной роте, придирается ко всякой пустяковине. Наблюдал комедию? Меня на доске заставил прыгать, племенного жеребца представлять. Да будь ты трижды рыж, фанатик колхозной жизни, утопись ты в ней по самый вершок папахи, а я нарежу отсюда винта при первом удобном случае! Такие, как Камышев, из живых людей могут семислойный бекон делать. У них все впереди, как в евангелии. А вот я для проверки пытаюсь туда допрыгнуть, никак не достану. Может, груз капитализма и пережитков на ногах виснет, не пускает. Хватит. Я уже не свежачок, на сороковой активно потянуло. Меня к людям тянет, а не к таким колдунам, как Михаил Тимофеевич. Тикать от них нужно. И чем скорее, тем лучше…