IX
И вдали от Кубани эти сутки дались нелегко. Флагман затягивал тревоги иногда на три — четыре часа, «атаковал» авиацией и подлодками.
— Что они, белены объелись? — жаловался Заботин. — Второй день ребята сидят на сухомятке. Сухари и тушенка.
— Ввели ночной рацион, никто ничего не ест, давай им газировку и квас, — поддакивал ему красный и скользкий, как помидор, начальник интендантской службы, большой любитель создавать запасы мороженого мяса, селедок и белых сухарей в запаянных банках.
— Значит, люди охладели к еде…
В это время черноглазый башкир Марван вывалился из башни, как куль с сырой известью, рухнул на палубу и словно прилип к ее раскаленной поверхности.
Старпом и интендант значительно переглянулись и ничего не сказали. Все и так было ясно.
Ночь-то пробуровили без сна. Шли на двух, на трех, на одном винте. Выводили из строя рулевые моторы, генераторы, помпы. Учили справляться с дифферентом и креном, ставили корабль на ровный киль. Тушили условные пожары, работали накладками и бугелями на аварийных трубопроводах. Когда еще там перекантуешься на ракеты, а пока — давай! Ночью дежурили и курсанты, три сотни их проходили практику на корабле — это дружные, выносливые ребята. Половина из них — отличные спортсмены и плясуны. Они дежурили у механизмов, в команде живучести, безотказно помогали штатным матросам. Спали они на подвесных койках. При побудках молниеносно вязали койки, бежали на приборку, отстаивали вахты… Своя комсомольская организация возглавлялась задорным и общительным ленинградским пареньком, беззаветно влюбленным в свой город. Шульц с трогательной нежностью говорил о курсантах, частенько беседовал с ними, всегда находя общие темы и язык. Постепенно многие курсанты бескорыстно привязались к внешне суровому старшему штурману и в свободные минуты толпились у рубки.
— Дети еще, совершеннейшие дети, — радостно говорил Шульц.
Нетрудно было догадаться: молодой человек в траурной рамке больше всех помог этому сближению. Когда один из курсантов разбился, комсорг по неопытности немедленно сообщил об этом Шульцу. Тот спустился в лазарет, пробыл там не менее часа и, вернувшись по очередной тревоге, не смог достоять вахту — схватило сердце. Смертельно побледнев, он принял пилюлю и лег на диван тут же, в штурманской.
Дежурившие по тревоге санитары будто обрадовались случаю отличиться, лихо оттащили старшего штурмана вниз и положили невдалеке от пострадавшего курсанта.
После отбоя Вадима вызвали в лазарет.
— Помогите мне перейти в каюту, — попросил Шульц.
— Может быть, в другое отделение? — Вадим догадался, в чем дело.
— Нет, нет, в каюту. Я не могу…
Курсант бредил. Ему вводили какой-то препарат. Доктор склонился возле него со шприцем. Распространились запахи, обычно сопутствующие ранам. Шульц страдал, ждал. Не выполнить его желание было бы бессердечно. Зато пришлось объясняться с командиром корабля.
— Итак, товарищ Соколов, как мы с вами прошлый раз и предвидели, Том Кинг не только постарел, но и вышел из строя, — Ступнин говорил без улыбки, сдержанно, и этот внутренний подтекст, мгновенно понятый, помог прийти к единственно правильному выводу. — Одним словом, придется вам заменить Евгения Федоровича, — заключил командир и глубоко вздохнул. — Учтите, нам предстоит сложнейший маневр. «Папаганга» должна сломать позвоночник очень устаревшей доктрине. Поздравляю вас, старший штурман «Папаганги»! — Ступнин приподнялся из-за стола, протянул руку. — Простите, старший штурман «Истомина». Еще одна поправка — временно исполняющий обязанности старшего штурмана. У вас отец жив?
— Да, товарищ: капитан первого ранга!
— Представьте его на месте…
Можно не заканчивать фразы. Мысль и так доведена до логического завершения. Старый сталевар, помнивший живого Гужона, и сын офицера-дроздовца подошли к одному и тому же рубежу. Главный механизм — сердце — не выдержал атаки времени.
Надо бережно подойти к Евгению Федоровичу Шульцу: на корабле он отец Вадима. Старший штурман до последнего рейда «Папаганги». А потом? Пусть штаб, отставка… Только не сейчас, а потом. А сейчас — успокоить его, дать надежде восторжествовать, пусть победит вера в будущее.
Шульц дремал на спине, протянув руки поверх одеяла. Он, оказывается, носил тельняшку; пояс был перекинут через спинку стула — старый, традиционный курсантский ремень, которому не изменяет настоящий морячина, до каких бы чинов ни подняла его фортуна.
Заранее предупрежденный дневальный, радиометрист, знал, как себя вести в штурманской каюте в случае полундры. Под руками телефон; двери, как и положено, без запоров; санитары всегда начеку.
— Я немного отдышусь и встану. — Шульц глазами пригласил садиться. — При такой нагрузке и металлу несдобровать. Вы уж там посмотрите…
— Не беспокойтесь, Евгений Федорович. Постарайтесь ни о чем не думать. Все будет в полном порядке.
— Стараться не думать — бесполезно. Мозг, все клетки работают сами по себе, что бы ни случилось.
Пожалуй, ему нелегко доставались слова, и свидание лучше сократить. Неумолчный гул и вибрации, тщетные потуги вентилятора победить спертый воздух намертво завинченной каюты, глухой шум воды, стремительно омывающей стальные борта, — вот что могла предложить в самый тяжелый момент романтическая профессия моряка.
Шульца опрокинуло навзничь под тугие посвисты двух встречных ветров. Ветры настигли и разворошили даже черные секретные папки, и… полетели бумажки. Физика и математика оказались могущественней самых великих флотоводцев и полководцев, дальнобойной артиллерии, убийственней всех ранее изобретенных ядов. Наука! Никогда еще она так беспощадно не обрушивала стены ею же воздвигнутых храмов. Кто-то должен был вырвать из рук природы страшный ящик, начиненный человеческими несчастьями, пресловутый ящик Пандоры. Кто-то свершит этот подвиг. Только не Шульц. Слишком слабы его уставшие мышцы. И он лучше многих знал свою участь и не предавался несбыточным грезам. Ему было вдвойне тяжело. Об этом доверительно и горячечно вышептывали его тонкие синие губы. Но вот в приотворенной дневальным металлической двери его возбужденные глаза заметили спокойного, как судьба, командира корабля.
— Евгений Федорович, что это вы надумали? Не ожидал от такого стойкого могикана… Лежите, лежите… Рапорт мною получен от лейтенанта…
Оставив их наедине, Вадим поднялся в рубку. Бесстрастно работал автопрокладчик. У стола в неизменной штурманской позе склонился адмирал-посредник. Возле него на карте пузырилась бутылка боржома, а за белыми ушами торчали дужки роговых очков. «Секстантом нельзя колоть сахар, — почему-то припомнилось Вадиму, — секстантом… сахар… сахар секстантом». Как кратеры, дышали горячим воздухом трубы, плескался под ветром, сникал под дыханием, источаемым чревом, бледно-голубой флаг.
Особо важные радиограммы поставлял на мостик сам начальник радиотехнической службы, похожий на малайца капитан-лейтенант, непревзойденный исполнитель экзотических романсов под гавайскую гитару. В кают-компании его называли Джонни. «У маленького Джонни смуглые ладони» — любимая его песенка.
Капитан-лейтенант, попав на ходовой, увидел командира, наблюдавшего в бинокль великолепные игрища дельфиньей стаи. Свободные, как волны, дельфины шли к Турции, отсюда видны черные с сединой горы пограничного вилайета.
— Разрешите доложить, товарищ капитан первого ранга! — Оливковая кисть руки с филигранной четкостью выполнила особый прием черноморского отдания чести.
Ступнин опустил бинокль и, поняв, в чем дело, взял заполненный радистом бланк, прочитал радиограмму, недоуменно пожал плечами:
— Вызывают лейтенанта Ганецкого срочно в Севастополь?
— Да. — Джонни и не пытался проникнуть в смысл полувопроса, заданного командиром, предоставляя ему полное право удивляться, решать и приказывать.
— Затребуйте вертолет. — Ступнин проводил глазами спину офицера, всегда отличавшегося сверхисполнительностью, и приказал связному вызвать командира второй башни.
Ничего не подозревавший Ганецкий, покручивая тонкий усик, размышлял над кое-какими извечными вопросами, назойливо осаждавшими его.
Он сидел на бухте пенькового каната. Отсюда почти полностью был виден ходовой мостик, реальный плацдарм самых древнейших мечтаний. И не тот мостик, куда в обязательном порядке допускается для дежурств любой желторотый птенец, а мостик, полностью подвластный тебе, где ты старший и все, даже командир соединения или адмирал из Москвы, — только гости. Ишь сколько туда слетелось литых погонов с «черными мухами», сколько золотым шелком расшитых козырьков!.. Что для них некто Ганецкий? Они и не заметят, хоть сто раз попадайся им на глаза. Примелькались такие букашки. Масса. Слово-то неприятное, сыпучее, выражает нечто безликое, расплывчатое, однообразное до тоски. Вот такие, с «черными мухами» на погонах, и купаются-то по иным правилам, без ограждений и дежурных шлюпок, вольно. В бухте Приюта они плавали наперегонки, в шутку топили друг друга, их поджидал катер, белый, как первый снег. Их появление взвинчивало массу, за два кабельтова яростно пели дудки, все подтягивались, руки по швам, тело в стойку; им это нравится, в душе каждый из них рад до смерти дудкам, выпученным глазам, рапортам и всей прочей суете вокруг их персон. Живут же люди! Если разобраться, что им завидовать? Схватили их за горло атомные бомбы, ракеты, кибернетика, которым отмашку не дашь…
Разнобойные мысли артиллерийского лейтенанта прервал связной, тюменский парнище с круглыми щеками и бицепсами, как у першерона.
Срочные вызовы никогда не возникают по пустякам. Заранее можно готовиться к любой гадости. Поэтому не стоит удивляться или презирать Бориса Ганецкого, попавшего из огня своих тайных дум в полымя неизвестности.
У него, как и у обычных смертных-пренебрегаемой им массы, подкашивались ноги, а загорелые щеки пошли серыми пятнами, когда он предстал перед сурово-сосредоточенным взглядом командира.
«Срочный вызов… Севастополь, — бланк поданной ему радиограммы буквально прыгал в его руке, и противная липкая слабость овладела им. — Все кончено… следователь… Ирина… трибунал…» — ракетными вспышками ударило в голову. Его мутило чуть не до тошноты.
— Вы не можете назвать причину вызова?
Вопрос звучит глухо.
«Признаться? Пасть к ногам? Будь что будет! Искреннее признание… А в чем? Заранее навлечь на себя подозрение? Бухнуть в колокола, а потом…»
— Может быть, вы подавали рапорт? Просились на другой флот?
— Нет… никогда… товарищ капитан первого ранга.
— Ладно. Там разберутся. Готовьтесь.
— Готовиться? К чему? — последнее слово прозвенело, как связка тюремных ключей.
— Я вызвал вертолет. Вас требуют срочно. Стопорить же из-за вас не будем. Перебросим на берег, а там самолетом. Идите! Что вы так волнуетесь, Ганецкий? — Ступнин отечески потрепал его по плечу. — Может быть, кто-нибудь из домашних заболел или…
«Из домашних заболел?» — последняя фраза целиком овладела Ганецким, пока он спускался по трапам, чтобы приготовиться. Болезни бывают разные. Не все, прописанные вместе с тобой на квартире такой-то, домашние. Неужели командир все знает, скрывает вторую депешу, шифровку? Не тот ранг у Ганецкого, чтобы тратить на него бензин геликоптера.
Собрав кое-какие пожитки в чемоданчик, Борис поднялся наверх. Корабль шел сравнительно невдалеке от берегов, невероятно красивых, но каких-то чужих, будто действительно не советский крейсер «Истомин», а коварная «Папаганга» несла его в экзотических лагунах тропиков.
Высоты, залитые светло-зеленой краской бамбука, и дальше тонкие стволы пальм с веерными макушками, плантации чая и сборщики в алых платьях и шляпах типа сомбреро. Далекая цепь гор, казалось, неприступно ограждала копи царя Соломона или плато доисторических ящеров и птеродактилей, гнездящихся в зарослях хвощей и папоротников.
Вертолет появился оттуда как продолжение возникшего в душе кошмарного сумбура и пошел на них, умело срезая курсовой угол.
Со страхом ожидал Ганецкий приближения вертолета. Каждый оборот пропеллера будто укорачивал нити его судьбы. Борис не слушал разыскавшего его Вадима: Джонни успел предупредить его о своем улове в сетях эфира.
— Борис, тебя спасет полная искренность, — настойчиво шептал Вадим, не догадываясь о своей жестокости. — Фактически ты в стороне. Именно так я понял тебя в бухте Приюта, иначе…
— Ты что, боишься? Думаешь, замараю? — Ганецкий почувствовал себя лучше. — Успокойся. У меня соучастников нет, и сочувствовать мне не в чем…
— Прости, ты меня неправильно понял. — Вадим вспыхнул. — Некрасиво…
— Ах, отстань, романтик! В данной ситуации может ли стоять вопрос — что красиво, что некрасиво? Мне дорого твое участие, но постарайся красиво понять: я не заслужил того, чтобы меня жалели, предписывали, как себя вести, заботились обо мне… Я баран, сам отвечающий за свои рога…
Развернувшись, геликоптер походил теперь на стрекозу, наметившую место для отдыха. Стрекоза застрекотала над обнаруженным ею цветком — ярко окрашенной самолетно-барказной площадкой.
Некое существо, торопливо двигая черными лапками, побежало вверх, и большая стрекоза унесла маленького черного таракана к бамбукам, пальмам, к расписанной, как на карте течений, земле.
Дежурный трубач, могучий белорус, надувая щеки, играл у микрофона боевую тревогу. Под ладонями свистели поручни трапов, вихревой ветер разносил по ячейкам взрывчатку, подготавливаемую для того, чтобы или испепелить, или самим обратиться в пепел.
Дымовые завесы закрыли не только звеневший, как зурна, город, не только пальмы и бамбуки, но и ожерелья прибоев, и гряды высот.
Морская пехота уже «дралась» с армейской пехотой. Корабли развернули стволы, и черные хлопья от холостых зарядов еще долго будут пачкать смуглые тела купальщиц, богинь, будто рожденных из зыбей субтропических берегов Черноморья.