Книга: Матросы
Назад: XII
Дальше: XIV

XIII

У Латышева теперь был кабинет с краснодарской мебелью и телефон.
На двери, под стеклышком, тушью —
«Освобожденный секретарь парторганизации Ив. Латышев».
Слово «освобожденный» особенно нравилось парторгу. А колхозники говорили так: «Пойди к освобожденному». — «Ну чего я к нему пойду, у него своих дел целый массив». — «А от наших дел, ты считаешь, он освобожденный?» Посмеются в гуртке и постучатся к председателю артели.
У Латышева с утра испортилось настроение. На базаре, куда жена понесла индюшек на продажу, появился Кислов — делал самоличный обход: беседовал, интересовался ценами, кто и почему продает.
После завтрака отрыгивалось квашеной капустой и подгоревшим молоком. Латышев потер виски, открыл форточку и, повернувшись, увидел входящую к нему Матрену Кабакову. На лице ее было испуганное выражение.
— Я стучала, вы не ответили…
Латышев пригласил ее присесть, обошелся с ней ласково и привел женщину в умиление.
— Не беспокойся, Матрена Ильинична. Сегодня назначено правление, и все по делу о твоей корове будет завершено.
— Спасибо, Иван Сергеевич. Дети у меня, учить их надо, а корова пропала. Колодезь-то колхозный…
— Ладно… Не волнуйся. Детей учить надо обязательно. Здоровы они?
— Здоровы, Только с обужей плохо. Но я ничего. От мужа сапоги остались, перешью для старшенького… Значит, приходить на правление?
— Приходи, если есть время.
Фигурные диаграммы рассказывали о помощи колхоза фронту. Казак в белой черкеске, похожий на известный конный портрет художника Китайка. Цифра «428» обозначала число воевавших членов артели. Над другими цифрами были нарисованы грузовики, повозки, лошади, мешки с зерном, груды овощей, бидоны с молоком, тюки с шерстью, корзины с яйцами, быки, птица… Колхоз дал фронту свыше семисот тысяч пудов зерна, пятьдесят тысяч пудов овощей, двенадцать автомашин, пятьдесят подвод, двести семьдесят верховых лошадей…
В этой комнате обычно дожидались колхозники, подавшие те или иные заявления правлению. Сегодня их было немного, человек двенадцать. Матрена Ильинична тоже пришла, уверенная в хорошем исходе своего дела.
В кабинете собрались члены правления. У Камышева болела голова, и он перед оглашением повестки дня незаметно проглотил две таблетки цитрамона.
Латышев подбросил председателю бумажку. Каллиграфически выведенные буковки, когда-то пленявшие доброе сердце Михаила Тимофеевича, гласили:
«Советую первым провернуть недомыслие Петрухи».
При чтении этой записки на высоком лбу Камышева сбежались морщины. Конечно, вопрос о кормах самый важный, но при чем тут «недомыслие»? Может быть, Латышев хочет осудить Архипенко за то, что он хлопочет о кормах для личного скота колхозников?
Петр говорил, не видя перед собой никого, кроме казака в белой черкеске на вороном скакуне. Перед глазами упрямо закрутилась цифра «428». Этот казак неожиданно помог ему ладно построить свою речь. Архипенко и начал с фронтового казака, говорил о задачах избранного людьми правления, об угрожающем положении с кормами, о колхозниках, вынужденных продавать своих коров.
И вдруг Латышев:
— Пусть продают, так скорее придем к коммунизму.
Камышев пробежал пальцами по беленьким пуговкам кавказской рубахи, потянулся к звонку, но нажать на кнопку не осмелился.
— Вы, Архипенко, начали не с того края, — уточнил свою реплику Латышев. — Дешевый авторитет хотите завоевать в конце вашего выступления? Как у нас в общественном секторе? Мы вам поручили этот участок и извольте доложить, только без красивых слов.
Легко свалить человека на землю. Сбитый с толку, Петр обратился к своим запискам, а пальцы плохо слушались. Бумажки упали на пол. Но он и без написанного знал: не дотянуть до молодой правы. Надо передать часть грубых кормов колхозникам, а для ферм закупить калорийные.
— У нас еще не перевелись фантазеры, — заметил Латышев. — Трудно им разобраться в самой простой экономике. Закупить? Где? Может быть, в Дании или Голландии?
— Я имею в виду свекловичный жом. Его продают на сахарных заводах. По своей цене. Мы рассчитали: тонна свекловичного жома при правильном скармливании может дать…
Латышев снова перебил Петра:
— Сколько вы купите жома? Две — три машины? Зачем занимать время изложением ваших экспериментов?
— Мы уже договорились, созванивались. — Петр глядел на Латышева с неприязнью. — Нам могут продать вагонов тридцать свекловичного жома. Поэтому мы думаем…
— Кто это «мы»?
— Михаил Тимофеевич дал согласие…
— Не думаю. Опять фантазии. Как, Михаил Тимофеевич, что скажете насчет тридцати вагонов жома?
— Надо закупить, — твердо заявил Камышев, — деньги у нас на текущем счету есть, и немалые, чего их мариновать? А если подохнет скотина, кому от этого польза? Еще я договорился с потребкооперацией, она жмыхи обещает…
Послышались одобрительные возгласы. Из соседней комнаты приоткрылась дверь. Несколько вдов тесно стояли у входа и слушали с жадным любопытством.
— Закройте дверь, — приказал Латышев.
— Что тебе, дует? — выкрикнула какая-то бабенка. — Грипп боишься получить?
Никодим Белявский глянул на развязную бабенку, неодобрительно покрутил ус.
— Вот и поднимай общественное животноводство, — Латышев попытался найти в нем сочувствие.
— Надо поднимать удои, а не коров за хвосты, — буркнул Белявский.
Никодим Белявский был закоренелым казачиной, презирающим тех, кто легко расстался со старыми атрибутами казачьего быта. В то же время он был одним из первых организаторов колхоза и яростно соревновался с пришлым — городовиком Камышевым. Стройный, красивый, черноусый, в черкеске касторового сукна, в серой папахе — таким можно было видеть Никодима в первые годы коллективизации. Тачанка с наброшенным на сиденье курдистанским ковром, запряженная бешеными жеребцами, вихрем носилась по степным дорогам. Куда до него невзрачному конному артиллеристу путиловцу Камышеву! Белявский думал легко заткнуть его за пояс, посмеяться над ним. Но не тут-то было. Камышев не поддался. Белявский вначале рвал и метал, а потом вступил в длительное соперничество, иначе не назовешь обостренное соревнование между этими двумя соседями.
Не таким стал теперь Белявский — голова поседела, усы опустились книзу, губы сложились в недовольную, презрительную гримасу, великолепные бекеши пообносились, смушки на шапках поистерлись. Поставив свою подпись под последним документом, Никодим ушел из правления и долго не появлялся на народе, хотя его назначили бригадиром-полеводом, а в дальнейшем прочили в председатели станичного Совета. Белявский внешне смирился со своим новым положением, хотя держался особняком, больше помалкивал, иногда только не выдерживал, поднимал голос, а потом снова замыкался. Тогда на его мужественном, характерном лице хоть читай без букв: «Походил я колхозным атаманом свои четверть века, теперь побачим, как у вас получится».
Латышев старался подлаживаться к старому могикану, рассчитывал, в случае если кто тявкнет, воспользоваться его поддержкой. Сегодня такой случай, пожалуй, и произошел.
— Правильно, — сказал Латышев в ответ на неясную фразу Белявского. — Сами будем корма отдавать, а свой скот за хвосты поднимать.
— Кому отдаем корма? — недовольно переспросил Белявский. — Небось не в Голландию и не в Данию, а своим членам артели.
— Ясно. У каждого члена правления по корове, — не выдержав, ядовито возразил Латышев.
— Тогда постановить, чтобы членам правления кормов не отпускать, — предложил Камышев.
— А почему не давать членам правления? — запротестовал Татарченко. — Что же я, хуже других? Я время теряю на таких вот всенощных бдениях, а мне отказать!
В комнате стало шумней. Члены правления, избранные маломощными артелями, поддержали предложения Архипенко и Татарченко.
Выражение досады и растерянности исчезло с лица Латышева. Жесткие складки побежали от губ, зрачки расширились. Он резко отодвинул от себя стул, встал и попросил слова.
— Минуту внимания! — громко выкрикнул он. — Я вижу, что товарищ Архипенко, вольно или невольно, сумел развязать нездоровые собственнические инстинкты…
Сразу затихло. Только слышно было, как ноет ветер за окошками. Латышев расстегнул ворот, потянулся к графину. Камышев налил ему воды, пододвинул стакан.
— Миленьким легко сделаться, товарищи, — продолжал Латышев, — дешевкой завоевать авторитет можно и без высшего образования, не кончая курсов. Возьмем такой пример. Брось клич: опустошай энскую кассу! Сколько рук потянется… А вот сложить в кассу денежку за денежкой — дело другое. Объяви завтра: разбирай корма, и все бросятся, даже ныне хворые, растащут! А накопить, по-хозяйски блюсти общественное достояние — дело другое. Иногда так и получается: одни десятками лет создавали неделимые фонды, вывершивали колхозные стога, горбом вытягивали каждую общественную копейку, клали ее в Госбанк на текущий счет артели, а другие появились с ленточками на фураженции — и давай рвать зубами общественный каравай…
Латышев умел покорить людей, заставить их поверить ему. Дальше он говорил спокойней, как бы подчеркивая полную свою правоту. Он уже не горячился, не нападал на Петра, а как бы обнажал его своими доводами и заставлял верить, что все дело обстоит именно так, как говорит Латышев, а не по-другому. Прежде всего он обратился к высшим целям большой государственной политики, которую якобы недопонимает Архипенко. Латышев великодушно оценивал его как человека, «ошибающегося из-за незнания основных законов диалектики и смутно представляющего себе, что такое гармоническое сочетание личных и общественных интересов, достигаемое в борьбе против антигосударственных, частнособственнических тенденций».
Если бы он ругал и поносил Петра, нашлись бы защитники, а тут никто не мог решиться на спор. Под такие речи не подкопаешься.
— Видите ли, товарищи, — с фальшивой ласковостью говорил Латышев, — нельзя строго относиться к товарищу Архипенко. Он долгое время служил на флоте, на всем готовеньком, получал хлеб, сливочное масло, шерстяные вещи, красивые воротники, да и зарплату получал. И ему могло, естественно, показаться, что такой же порядок следует вводить везде, на всем континенте. — Латышев вздохнул с притворным соболезнованием. — Нам надо разъяснить товарищу Архипенко, строго с него спросить…
— Не надо ничего мне разъяснять, товарищ Латышев, — грубовато проговорил Архипенко, — не утруждайте себя.
— Слышали? — Латышев остановился, отпил глоток воды. — Можно продолжать или…
— Продолжай, Иван Сергеевич, — сказал Камышев.
— Мне казалось, что на флоте приучают к дисциплине, — теперь Латышев не щадил Архипенко. — Я думал, он ошибается по несознанию, а он упорствует. Поэтому, товарищи, я вынужден говорить по-другому. Для нас опасны выступления людей, подобных Петру Архипенко. Ведь он не рядовой колхозник. Он уже руководитель. Его точка зрения может внести разлад в наши отношения с членами артели. Вы помните, как он предлагал отказаться от авансирования, требовал увеличить выдачи на трудодень?..
Латышев неумолимо продолжал свою атаку. Если сегодня удастся сломить, завтра будет как шелковый. Закончив свою речь, Латышев допил стакан воды и потребовал немедленно покончить с «семейной идиллией», разобрав «надоевшее всем сутяжничество вдовы Кабаковой».
Матрена Ильинична все слышала через тонкие двери и не верила своим ушам. Дело оборачивалось совсем не так, как она предполагала. Нетвердыми шагами она переступила порог, поклонилась и только после вторичного приглашения присела на скамейку у самых дверей. В комнате было душно. Матрена Ильинична положила на колени свои бумажки, развязала и сняла платок и только тогда осмотрелась и сумела различить людей, каждого в отдельности. От Латышева она отвернулась. Его розовая кожа покраснела и на щеках, и на стриженом затылке. Сердобольно смотревшему на нее Татарченко вдова поклонилась отдельно, сурово поглядела на Камышева, заметила Никодима Белявского, когда-то тесно дружившего с ее мужем, но ничего не сказала ему своим взглядом.
У окошка, невдалеке от зятя, сидел Хорьков в армейской гимнастерке с расстегнутым воротом. Темная щетинка еще больше смуглила его цыгановатое лицо. Были еще многие, кого Матрена Кабакова знала по фамилии, по их значению в колхозе, но хлеба-соли с ними не водила.
— Поступило заявление от члена артели Матрены Ильиничны Кабаковой, — невнятно доложил Камышев.
На сердце у него будто кошки скребли. Стыдно поглядеть на Петра. «Вот небось костит меня в душе. И поделом». Латышев умел не только все прибирать к своим рукам, он и советчиком был неплохим. Работал крепко. Нужно — и до петухов будет сидеть. Объехать? Объездит. Доходы артели повышались. Скоро на счетах косточек не хватит. Об артели писали книжки, приезжали стремительные, как молнии, кинооператоры. Колхозный клуб снимали вдоль и поперек. Бухгалтеру приходилось скрепя сердце, входя в сделку со своей молодой совестью, выводить в графе расходов не одного порося или индейку, а яиц и сметаны и того больше.
Год на год не приходился. Иногда все обстояло благополучно. Играли свадьбы в звонкие осенние дни. Колхозники засыпали хаты зерном по оконца. Накатывали во дворы кавуны и отливающие латунью тыквы. На крышах золотисто сохли кукурузные початки. Завозно было на маслобойках и мельницах. Вкусно пахло олией — подсолнечным и горчичным маслом. Пышки и пирожки воздушно вздувались на сковородках. Вербовщики не могли соблазнить в отход ни одного человека, какие бы золотые горы ни сулили.
А стоило пошалить погоде, и уже по-другому перестукивали счеты. «Что? — хрипела телефонная трубка. — Рассчитали по восемь? Не дадим. Проголосуйте сверхплановую! Вы вышли, а на остальных наплевать?»
Положение изменилось. Люди уходили в приусадьбы, что-то хмуро выгадывали. Чаще сыпались заявления: отпустите в город, в совхоз. А в этом году недобрали и зерна, и корма по всему району. Обрывали листья, косили молодой камыш. А ежели дойдут до небывалого позора, полезут с вилами на крыши за соломой-старюкой, пропитанной пылью, потраченной дождями и снегом?.. Становилось жарко. Хоть пуговки расстегивай.
Вот Кабакова. Раньше поговорил бы с ней ладком, успокоил бы, провел на правлении телку — и глядишь, довольна вдова, веселей посматривают на свою артель и остальные колхозники: в беде, мол, не оставят. Так было, пока не влез Латышев.
— Я прошу правление отдать мое заявление обратно, — глухо попросила Матрена Ильинична. — Раз нельзя и я не вправе, зачем же? Перенесу на своих плечах. Привычные мы.
— Нет, нет, Матрена Ильинична, — подчеркнуто ласково сказал Латышев, — мы должны выслушать вас, побеспокоиться, отнестись со всем уважением… Я же с вами беседовал.
Матрена посмотрела на него крайне отчужденным взглядом.
— Расскажи просьбу, Матрена Ильинична, — мягко попросил Камышев.
— Там все написано.
— Следует огласить заявление, — предложил Латышев, — дело заслуживает внимания.
Камышев надел очки.
— Я прочитаю, что ли? — И, получив разрешительный кивок Латышева, поднял к глазам бумагу: — «Находясь на пастбище, моя корова не возвратилась, так как упала в колодец, находящийся в степи открытым, без сруба, в бурьянах. Труп коровы был найден пастухом Кондратом Гвоздем».
Матрена Ильинична вслушивалась в каждое слово, вновь переживала свое горе.
— «Пошла я в правление, — читал Камышев, — отказали возместить мне корову. Иди, мол, по линии. Пошла по линии, к судье, и стала ему рассказывать за корову. Что мне делать, корова моя пропала, упала в колодец. Ну, судья дал совет: пишите заявление и подавайте на колхоз, вам корову вернет колхоз. В этом деле виноват колхоз».
— Видите, какая незрелость, колхоз для нее нечто чужое, — сказал Латышев. — Она себя еще не нашла в колхозе.
— Нашла, товарищ Латышев. Вы новый у нас человек. Тогда других спросите. За колхоз мой муж голову положил на Сапун-горе, под Севастополем.
— А трудодней маловато, — весело заявил Латышев.
— Больная, дети, выбилась из сил, думаю…
— Надо дело заканчивать, Ильинична, погодя выскажешься, — остановил ее Камышев. — «Потом от судьи пошла я к районному прокурору, спросила еще и прокурора, что мне делать. Прокурор сказал: «Подавайте на пастуха. Пастух ее пас, пастух пускай и отвечает». И закрутили меня. Я тогда взяла и подала в суд на пастуха. Нескоро вышел суд. Разбирали мое заявление на суду и сказали, что пастух не виноват, потому что корова в колодец упала. И вы, гражданка Кабакова, подавайте в суд на колхоз. Я сразу пришла домой, села и написала через моих детей заявление на колхоз, как мне сказал судья, и отнесла и отдала судье в руки. Судья сказал: ожидайте суда. Я ждала-ждала, уж много времени прошло, а суда нет. Я взяла и пошла к судье. Он сказал, что числа 22-го будет суд. Я ожидала-ожидала, нет суда и долго не было. Я опять ждала и не дождалась и опять пошла к судье…»
— Ну что тут читать, — сказал Татарченко и покусал бороденку, прихватив ее в кулак, — роман какой-то…
— Надо так надо, — остановил его Камышев и перевернул страничку. — «Судья сказал мне, что выедет на место и будет других судить и во всем разберется. Выезжали, других судили, а мое заявление не разобрали, и не было мне повестки. Судья сказал мне: «Мы поспешили выехать и забыли взять ваше заявление, ну ничего, вот мы еще выедем судить и разберем ваше заявление». Я ждала-ждала и решила, что его и не будет, суда, они внимание не обращают как на женщин… — Камышев покачал головой, неодобрительно причмокнул. — Но все же судья сказал, суд будет, ожидайте. И так откладал с числа на число. Я еще пошла к судье и стала ему говорить: «Сколько раз я к вам буду ходить, мне уж стыдно к вам ходить». Я ему стала говорить, если суда не будет, то давайте документы, что я вам давала заявление. Я заявление не взяла, и наконец был суд. Разобрали мое дело и присудили взыскать за корову с пастуха Гвоздя. А что у пастуха — одни портки. Сказала судье, а он мне — дело ваше. Я тогда пошла к председателю. — В этом месте Камышев покряхтел. — Стала я говорить, что мне делать? Помогите мне, Михаил Тимофеевич, в моем деле, вы же всегда говорите, колхоз — крыша. «Что ты хочешь?» — спросил меня председатель…» — Камышев прервал чтение и пытался объяснить, как было дело, своими словами. Зашумели. Потребовали читать по заявлению. — «Я просила у него хотя бы телку, только стельную, а он мне оказал, что у нас нет такого права, чтобы давать. А я ему говорю, а что же я буду делать, ее никогда не наживу. Я ведь в этом деле не виновата, а виноват колхозный колодец, что она могла упасть в него. Она-то нигде не шаталась, а была в стаде. Председатель мне ничего не сказал ясно. Я при том и осталась… Я живу в нужде. Дети босы и раздеты, им надо ходить в школу, а не во что их ни обуть, ни одеть, а также не всегда есть чем накормить. Я же хочу их выучить, чтобы с них люди были. А прокормить телку могу — осталось нетронуто сено, почти два воза». Тут дальше просьба все та же, товарищи.
Камышев стащил очки с носа. Как живой упрек сидела перед ним Матрена Кабакова. «Отдать бы ей свою телку, только бы не этот позор в передовой артели».
Латышев выступил первым:
— Надо уважать суд; пастух не усмотрел, он и отвечает. Можно сочувствовать, но расплачиваться всему коллективу за оплошность пастуха никто не позволит. Раз дело пошло по инстанции, так оно и должно идти до конца. Вот видите, Матрена Ильинична, как обстоят дела. Вы были у меня, решили подождать правления… Помочь вам следует. Для этого имеется касса взаимопомощи…
— Была я в кассе, — тихо сказала женщина, — пятьдесят дали, а время прошло, и требуют вернуть… Не нужны вы мне, не нужны… — Она встала, плечи ее тряслись; отстранила подскочившего к ней Петра. — Не хочу на твою шею. У тебя своя семья. На корову много надо… Я свое прошу, свое! Загубили корову, а теперь издеваетесь…
— Вот тебе и штука, — Латышев поморщился. — Поступаешь по закону — упреки…
Петр вывел тещу из кабинета, вернулся с перекошенным лицом:
— Пришла она сюда на слезы… И не стыдно вам, товарищ освобожденный секретарь?
Латышев выдержал паузу; ни один мускул не дрогнул на его окаменевшем лице. Только губы побелели. С улицы отчетливо донеслась гармошка.
— Мы не за анархизм, — трудно выдавил Латышев. — Не расшатать вам, товарищ Архипенко, коллективную точку зрения.

 

Тихо раздевшись, чтобы не потревожить жену, Петр примостился на краю кровати, осторожно потянул на себя одеяло. Маруся не спала.
— Как? — спросила шепотом.
— Расшатываю государство. Представитель анархии…
Маруся поднялась на локте, и выжидательно поглядела на него встревоженными, округлившимися темными-темными глазами.
Петр лежал, закинув руки за голову и глядя на потрескавшийся змейками потолок.
— Оказывается, нельзя вступаться за людей, — тяжело выдавил он. — Жить надо похрапывая, как свинья в закуте…
Петр проворочался вплоть до глухой зимней зари, когда петухи кричат, словно по обязанности, и, откукарекав урок, снова затихают на своих насестах.
Петр думал: «Что же на поверку? Хотел добра — отхлестали. А завтра?»
Вольно было на корабле. Почитаешь уставы, освоишь специальность, отстоишь вахту. Чуть заскучаешь — всегда возле тебя ребята и политработники. Камышев-то раньше весь светился, а теперь другой, будто тень сдвоилась. Латышев пригрозил, жди лиха… С Хорьковым, Машенькой хорошо поболтать, а коснись дела — и…
Слишком свежо и близко все это было, чтобы разглядеть и хорошенько разобраться.
На другой день поглядел Петр на фотокарточки, на своих флотских друзей, и написал Карпухину, ничего не утаивая.
«А чтобы ты не думал, что я травлю по-пустому, прилагаю копии документов, полюбуйся сам, никого в это дело не вовлекай, а привяжи издалека свою заботу к моему новому бессменному вахтенному посту…».
Назад: XII
Дальше: XIV