Книга: Матросы
Назад: VI
Дальше: VIII

VII

Отстал старшина от колхозной жизни. Никак не сообразит, почему иногда хмурятся члены артели, а то ненароком и шуганут трехэтажно и красочно.
Удравший на мотоцикле Помазун погоды не делал. Шут с ним. Вернется так вернется, а приладится на стороне — не велика потеря.
Хлеб теперь был у каждого. Кто хотел — сам пек, а нет — иди в ларек, пожалуйста. Мясо приходилось рассчитывать — нельзя снижать поголовье. В большом почете оказались в колхозе свиньи. Лиманы позволили развести уток. В соседнем районе особенно активно занялись утками десятиклассники. А секретарь райкома за инициативу в разведении водоплавающей птицы отхватил звездочку Героя Труда.
Народ ретиво взялся за коллективные дела. Кубанцы не только умеют — они любят работать. Горы свернет кубанский земледелец, только считайся с его достоинством, советуйся, а если потребуешь лишнее, объясни толком, не тащи молчком.
Примерно так и намекнул бригадир Хорьков в одной беседе, но Машенька Татарченко отшутилась: «Много нам нужно? Сыты, одеты, обуты, клуб есть, кино, танцы, материал в магазин завозят. Обращаются с нами вежливо, по Конституции, и претензий никаких не имеем».
Ну, Машенька оптимистка. Пока своей семьи не нажила, действительно, много ли ей нужно? А другие? А вообще дела в артели? Ведь как-никак Хорьков теперь член правления и должен во всем разобраться.
— Что отражает зеркало предприятия? — Правленческий бухгалтер, курчавый паренек, всегда отвечал пылкой признательностью тем, кто старался проникнуть в сухую, казалось бы, цифирь и найти в ней живой источник. — Петр Андреевич! Правильно! Нельзя проходить мимо учета. Вырисовывается перспектива. Год не закончен, а доходы в сравнении с прошлым годом подняты вдвое…
До чего же его мудро учили в шумном краевом центре: сумели влюбить молодого паренька в такую скучнейшую науку — бухгалтерию. Бухгалтер так сыпал цифрами — просто рябило в глазах: тут и доходы, и урожайность, и неделимые фонды.
— Полюбуйтесь!
Таблицы-плакаты были выполнены с шиком. Какие яркие сочетания цветов! Какие коровы! Если даже и замычат, не удивишься. Пшеница в клейменых мешках без куколя, сурепки или семян повилики; зажми такую пшеницу в кулак — и она выльется из твоей руки. Стеной стояли южная конопля и канатник, кенаф и кукуруза.
Вспомнилось Петру, как оформлял плакаты и боевые листки Карпухин. Хотелось поскорее в кубрик, ноги едва держали, блаженством представлялась навесная койка, а поглядишь на карпухинскую живопись, прочтешь текст, прекрасными словами рассказывающий о твоих нудных делах, — стоишь как вкопанный, глазам не верится: неужто все это возникло из твоего, казалось бы, беспросветного труда?..
— Глядите, Петр Андреевич! Сногсшибательные цифры!
Действительно, сколько добывается на ферме молока и шерсти! Словно корабельные насосы, эти электродоилки. А обычная овца-рамбулье, очищенная от репьев и дерьма, превращалась в сказочную золоторунную.
Итоги подводились под унылую песню северного ветра, свободно летевшего через пустынные воды Азовского моря на Сечевую степь. Закованные бесснежным морозом зяби лежали, как черные волны, по всей необозримой равнине, расчерченной прямыми линиями защитных посадок, начисто отряхнувших листья.
В правлении топили мелким штыбом, завезенным на баржах с той, углекопной, стороны Азовского моря. Бухгалтер выщелкивал отчеты невдалеке от печки, куда член ревизионной комиссии Павел Татарченко совком подбрасывал дрянной уголек.
Камышев зябко ежился в своей меховой безрукавке, добытой в партизанском налете возле промысла Кура-Цеце. С неделю его мучил кашель — простыл во время поездки на пленум. Там-то и решили: «перераспределить» и просили «тряхнуть мошной» передовые артели. Не сходился дебет с кредитом по краю. Первоначальные наметки по артели, объявленные во всеуслышание, пришлось перещелкивать на арифмометре.
Вопрос, решавшийся на заседании, касался абсолютно всех, даже дедов, успевших уйти на припечки от ранних холодов. Решения ждали в домах и на полевых станах, на фермах и в ремонтных мастерских. Во двор правления, засыпанный желтой ракушкой, стекались люди, забредали, будто ненароком, оставались здесь, топтались кучками, поскрипывая ракушкой. Всем не протиснуться «на итоги», площадь кабинета ограничена. Ждали… Раздайся сейчас в трубе репродуктора, навешенного на телефонный столб, густой московский баритон, объявляющий вес трудодня, и то, пожалуй, никто бы не удивился. Самое важное совершалось здесь, под железной крышей правления, из побеленной кирпичной трубы которого опускался прижатый ветром курной кузнечный дым.
В это время бухгалтер-энтузиаст, заранее старательно выбрив скудную растительность на свежих щеках и надев чистую рубашку и цветной галстук, играл цифрами. У него даже десятичные дроби звенели, как стихи.
— Ну-ка, милый, повтори еще разочек, — мягко останавливал его Камышев и сладостно осмысливал звонкую цифру.
Диаграммы, бередившие его наивное сердце, появлялись на стене, как говорится, по ходу доклада.
— Артель, товарищи, не шарада, — внушал он, — все должно быть ясно. Никаких загадок, головоломок и ребусов не полагается… Продолжайте…
— Потому и просим огласить последнюю заповедь, — съехидничал Павел Степанович Татарченко, по-прежнему сидевший возле печки.
Последней заповедью с его легкой руки называли расчеты с колхозниками. Так и получилось: заработки вытекали из всего остального, и о них говорили напоследок.
Собрание притихло, когда юный бухгалтер скороговоркой подбивал итоги земледельческого года и докладывал всем интересующие цифры.
— Вот и получилась шарада, — сказал Никодим Белявский, бывший председатель одной из слившихся артелей, ходивший всегда с видом оскорбленного властелина.
Взялись за кисеты с саморучно нарезанным самсуном и задымили, нарушая выписанные на стенке запреты.
Как и в прошлом году, загаданный после майских дождей заработок почти наполовину выжигался ставропольским суховеем, прошедшим полосой через восточные районы.
— С вышки надо глядеть, — произнес Камышев мутным голосом, — нам порекомендовали…
Гармошка на его коричневом лбу разошлась, он кивнул на парторга, призывая его на помощь.
— Что ж, наметки в общем реальные, — охотно поддержал Латышев, — придется вывезти зернопродукты дополнительно, убедить колхозников обеспечить хлебозакупки…
Снимались гирьки с весов, все доводилось до заранее кем-то определенной нормы. Перечить нельзя — дисциплина. Доводы малоубедительные, а глядеть с вышки не всякому дано. Прощались молча, покряхтывали, расходились угрюмо.
Петр Архипенко думал: «Тут бы порадоваться к концу урожайного года, погулять с гармошками, отыграть десяток-другой хмельных свадеб, чтобы дым коромыслом. Ан нет, иди на угрюмую расправу к рядовым членам артели, становись на вышку, и хорошо, если балаболка у тебя подвязана, к примеру, как у Латышева. А что расскажешь суконным языком?»
После заседания помещение обычно проветривалось, невзирая ни на какую погоду. Открывались окна, двери, и сквозняки промывали все уголки, выдувая смрад табачища и другие нечистые запахи.
Оставшись в правлении вдвоем с глуховатой и проворной уборщицей Феклуньей, Камышев неожиданно разглядел, что у валика стародавнего дивана привалился Архипенко.
— Задремал, парень?
— Вахта была ответственная, не задремлешь. Решил задержаться… — И Архипенко машинально потянулся к карману за папироской.
— Э нет, Петруха, — Камышев сложил на груди руки, кивнул на дверь. — Больше ни одного клубка дыма. Кардинально проветриваем.
— Вижу и чувствую. — Архипенко покорно спрятал папироску. — Обещаю: не нарушу твоего староверского закона. Только провентилируй заодно и мой верхний кубрик, объясни мне, серому человеку, что это за испытания на и дифферент и крен колхозного трудодня? Я сам на пальцах рассчитал все свои ходовые качества до любого магазина, а снялся с якорей — горючего нету. Ну, мне еще можно терпеть, я как-никак заведующий, бригадир, а масса? Бойцы сражались за урожай, за надои, не жалеючи себя, а потом…
— Могу объяснить вторично, — выслушав мудреный заход Петра, откликнулся Камышев. — По кругу не получается. В прошлом году по четыре кило сняли. Нашу математику нетрудно понять. Если откинем краевые масштабы и возьмем районные. Район, конечно, по территории не Датское королевство, а все же просторный. Одни колхозы работали хорошо, другие посредственно, третьи хуже. А первую заповедь — зерно сдать — надо выполнить! План заранее задан. Выводят сдачу из среднего арифметического…
— От такой арифметики в конце концов руки опустятся.
— А мы обязаны не опускать их, — хмуро заявил Камышев. — Тебе известны документы? Первое дело: укреплять и развивать общественное хозяйство, главную силу, и на этом фундаменте выращивать колхозную продукцию и повышать благосостояние. Надо все государство обозревать.
— Если колхозник, работая лучше, будет получать больше, какой же государству убыток?
Камышев покрутил каракулевую шапку, надел невытертой стороной наперед, позвонил уборщице:
— Очень попрошу тебя, Феклунья. Помоешь пол без скобления, а потом потрешь легонько керосином. Ишь как зашкорбали.
Видимо, разговор с председателем не прошел бесследно. Перед собранием, где ставился вопрос об увеличении неделимого фонда и постройке школы и лечебницы за счет этого фонда, Латышев вызвал к себе Архипенко и поручил ему внести на собрании предложение.
— Поручение партийное, Архипенко. Найдутся бузотеры, чтобы завалить, особенно есть у нас такая Пелагея, ярая спорщица и задира… Пойдет в атаку — выступишь. Бюро находит нужным увеличить неделимый фонд, довести его до двадцати пяти процентов, чтобы сразу не форсировать до тридцати.
Собрание проходило в колхозном клубе. Народу набилось много. Пришлось вынести лавки. Всем места не хватило. Стояли. Прения затянулись. С потолка уже начали падать капли сгущенного пара вперемешку с известкой.
Но в атаку пошла не вдовка Пелагея, а колхозники с хутора Приютного, наполовину опустевшего еще в период колхозных неурядиц и когда-то славившегося племенными жеребцами и баптистами. Хутор оказался в колхозе после укрупнения, до него еще руки не доходили. Как всегда, нашлись распоясавшиеся, поднявшие шум и гвалт вокруг неделимого фонда. Архипенко неожиданно для Латышева показал себя кремнем, дрался ярко и красиво. Бушлат и тельняшка, видневшаяся из-под суконной матросской рубахи, производили впечатление не меньшее, чем его слова. Старшина с черноморского крейсера не только открыл почин в решениях по неделимому фонду. Он потребовал поставить на голосование замену потрепанного занавеса из мешковины на шелковый, из китайского материала, и оборудовать в клубе центральное отопление.
Хуторяне требовали сахар и сапоги сорок пятого размера, а моряк проводил в жизнь китайский занавес и калориферы. Народ гудел непонятно отчего, руки подняли в большинстве, записали — единогласно. Хуторяне протискались через толпу, сели на телеги и уехали в ночь, будто провалились в ней.
«Ты ловко развалил этих баптистов», — похваливал Латышев Петра после собрания, когда члены правления за кулисами заливали воспаленные спорами глотки мутной водой из стеклянного графина, непременного спутника всех треволнений.
Выйдя из клуба, Петр неожиданно с глубокой тоской почувствовал свое одиночество. Кроме Латышева, никто его не хвалил, никто не пожимал руки, не удивлялся его речистости и азарту. Люди расступались молчком, вроде советовали: иди, мол, не задерживайся.
В чем дело? Уйти проще всего. Отшагай милю — и дома, а там горячий чайник под махровым полотенцем, рыба, помидоры, возможно, и лафитник пшеничной.
Однако в настроениях людей не все ладно, и самый жирный судак, провяленный под степным солнцем, встанет поперек горла костью, если… не выяснить причин явного отчуждения колхозников.
Долго ждать не пришлось. От фонаря, где вечно толпится народ, сейчас доносились нарочито повышенные голоса. Нетрудно было догадаться, верховодила на этом кулуарном собрании вдовка Пелагея, о которой предупреждал Латышев.
— На занавеску шелк, а мы в ситцевых юбках, да и на тех — колючки!
— Какая тебе разница, Пелагея? Пусть шелк, — подзадоривали ее.
— Понятно какая! От наших же трудовых дней на занавеску отколют.
— Небось Камышев-фанатик старается?
— Матрос старается, а не Камышев. Ему-то что! Член правления. Вершитель. Кабы его конюхом засунули аль дояром, а то сразу — в завы. Конечно! Чего ему не джигитовать!
Мужчина в валенках и калошах, искривший цигаркой, подзадорил Пелагею:
— Паровое отопление в клуб тоже он надоумил.
— Ишь какой швидкий оказался. Привык на своем пароходе к теплу и тут заводит.

 

«Миля» до дома показалась невыносимо длинной. Хоть бы никто по пути не встретился! Кажется, удалось дотопать наедине со своими мыслями, хотя ничего утешительного в них не было. Замороченный, потускневший, Петр нехотя справился с ужином, налился чаем. Не меньше часа лежал он с открытыми глазами возле мирно почивавшей жены, не ведавшей пока, какое тяжелое потрясение он испытал.
В ушах колокольно вызванивали недвусмысленные намеки по его адресу. «Вершитель» забылся в тяжелом сне, вскинулся рано и глухим рассветом добрался до фермы вместе с Копко на его мотоцикле.
— Теперь с общежитием подождут, — пророчествовал Копко.
— Не понимаю… Намечено.
— Школу затеяли, лечебницу. Кирпича не напасешься.
— Будет и лечебница, и общежитие, — буркнул Петр.
Коровы неохотно ели грубые корма, мычали, и на доске учета появились выведенные мелом малоутешительные цифры. Доярки допытывались: «Петр Андреевич, когда халаты будут? Поглядите на тряпки такие, не стыдно? Мы же не настаиваем на китайском шелке, хотя бы миткаль».
Злой, Архипенко заехал к Латышеву. Втемяшилось ему в голову: это Латышев нарочно поссорил его с колхозниками. Выпустил его, словно кумулятивный снаряд но толстой броне, а потом, использовав, на гильзу даже не глянул.
В таком настроении лучше всего избегать встреч с парторгом. Что бы ты ни отстаивал, ни доказывал, все равно будешь не прав. А начнешь заноситься — сразу пришьют обвинение в нескромности. Станешь доказывать свое — обвинят в индивидуализме.
Архипенко не умел притворяться и сразу все выложил начистоту.
Латышев вел себя сдержанно. Ни разу не прервав горячие наскоки, добросовестно вслушивался и охотился на навозных мух, лениво зудевших у нагретых солнышком оконных стекол. В качестве истребительного оружия ему безотказно служила деревянная чесалка для спины, привезенная в подарок знакомым пилотом, летавшим на реактивном самолете в Китай с делегацией.
Чесалка в бледнокожей руке Латышева постукивала с каким-то презрением к посетителю. Мухи падали на подоконник. Виден был недавно подстриженный затылок парторга, желобок худой шеи и родинка, темневшая сквозь реденькие волосы. Равнодушие Латышева и эта его война с мухами взвинчивали Петра. Последние упреки он выкрикивал уже с ненавистью к этому затылку, к желобку на шее, к вялой руке и ко всей его выжидательно-настороженной фигуре.
Наконец чесалка легла на стол, который был покрыт листом небьющегося сталинита, снятого с «раскулаченной» автомашины.
Руки парторга угомонились, а глаза затянуло мутной, недоброй поволокой.
— Так… Надеюсь, ты кончил? — голос Латышева стал хрустким, как молодой ледок на плесе лимана. — Если все твои доводы иссякли и тебе больше нечем похвалиться, советую поменьше прислушиваться к отсталым настроениям и не плестись за ними в хвосте. Слышал, когда-то в партии заводилось такое гнилье, как хвостизм, обывательщина? За теткой Пелагеей в коммунизм не идти; она заведет, только не туда… Ты выступал крепко, выполнил с честью партийное поручение, а потом что? Как говорил один мужик у Льва Толстого — скурвился?
Латышев, довольный своей тирадой, прошелся по комнате, заложив руки за спину.
— Трудно, оказывается, с вами разговаривать, Иван Сергеевич. — Петр перешел на «вы». — Поучаете…
— Поучаю? — краска поднялась из-под ворота и залила шею, щеки, вспыхнули надбровья. — А вы чего от меня ждали, товарищ Архипенко?
— Бросьте вы этот тон, товарищ Латышев! — Петр не на шутку вскипел. — Я вам не Камышев. Я не боюсь раскола из-за правды…
— Что, что? — глаза Латышева сузились в щелочки, губы нехорошо скривились. — Не советую подобным образом начинать свою биографию… Видите, в том углу притаилась муха? Пусть у меня нет желания ее… того… А начнет летать, зудеть над ухом, мешать, раздражать, так придется…
— Стало быть, не зудеть? — Петр встал.
Латышев не ответил на этот запальчивый вопрос, благоразумно сдержался.
— Следует тебя, Архипенко, подучить законам укрепления и развития общественного хозяйства — главной силы колхозов. Тогда ты лучше поймешь. Масштабы колхозного движения не просто масштабы топографической карты, а нечто большее, живое, многогранное, пульсирующее. — Латышев близко подошел к возбужденному Архипенко, подтолкнул его в бок плечом. — Ишь как тебя Пелагея задела! Не думал, что ты такой рухлый, Петр! Сила-то у тебя какая, мускулы! Слиток! Давай условимся: вношу тебя в список курсантов агротехнических курсов. Походишь на курсы, аттестуют, и тогда равноправно доругаемся. А вообще запомни: никто не станет ершей глотать хвостом вперед… Полуди свой котелок, Петя, понятно?
Последние слова, казалось, разрушали все предыдущие слова, явно направленные на примирение. Скользко вел себя Латышев. «Если я ерш, то ты налим, — думал Петр. — Хватит с тобой откровенничать. У тебя, как у севастопольского коменданта: прав не прав, все едино — гауптвахта. Откозыряю пока, там видно будет. Может быть, и вправду надо свой котелок полудить?»
Назад: VI
Дальше: VIII