VI
У Маруси тугие щеки, хотелось их мять, целовать. И казалось Петру, пахли эти упругие щеки яблоками. Глаза у Маруси искрились счастьем, которое так красит каждого человека, — счастьем взаимной любви.
За столом ждал ужин и бутылка светлого вина со странным названием «Хасил-лот».
— Выпьем под кабачки, Маруся. — Петр чокнулся и потянулся губами к ее щекам. — За твое здоровье.
— Спасибо, Петя.
В доме постепенно установилась тишина. Затихли бубнящие голоса школьников, занимавших комнатенку ушедшего на флот Василия. Мать тоже спала. Только сверчок никак не мог угомониться, ну и характер, будет свиристеть, конечно, и при мировом коммунизме.
— Ты меня никогда не ругала, Маруся, а следовало бы. Я у тебя недогадливый. Будто кнехт на пирсе. Покуда швартовы не заведешь, пользы не принесу. Мамашу-то мы твою совсем забыли. Заикнулась она осенью о худой крыше, пропустил мимо ушей. Васька уходил — напоминал.
Рассказал Петр о сегодняшнем случае в степи, о разговоре в хате Латышева и без утайки поделился с женой своими сомнениями.
— Мы вовремя не помогли и заставили мамашу впрягаться в тележку, — закончил он с досадой на самого себя.
— У тебя и так много забот, Петя, — благодарно сказала Маруся, — неудобно тебя моими родными обременять.
— Э, нет, Мария, ты не права. Твои родные — мои родные. Латышев, по моему тайному убеждению, не очень светлая личность, а сегодня правильно меня носом ткнул. Для тебя, говорит, она мать твоей Маруси, а не какая-нибудь теща из клубного водевиля…
— Так и сказал?
— Да.
— Так почему же ты его ругаешь?
— За другое. Объяснил же… Когда я на тебе не был женат, твоей матери помогали. А потом ее мне передоверили. Сам Камышев так и определил. Теперь, мол, ты, Петр, над ней крыша, а не колхоз. А я, как дикий камень у водоплеска, жду, пока меня днищем царапнут.
— Помогаем же ей понемногу. Мешок муки, помнишь, послали, деньгами двести.
— Вот именно: понемногу. Дело-то не только в деньгах или мешке размола, дело в личном участии. Можно не дать, а человеку радость сделать, можно дать — и смертно обидеть.
— Корова у матери погибла…
Дело было так: пастух гнал в бурьянах стадо, и корова свалилась в заброшенный, без сруба колхозный колодец.
— Камышев же обещал оплатить корову. Получила мать деньги?
— Нет.
— Как нет?
— Отказали.
— Почему же ты мне ничего не сказала?
— Не стала беспокоить. Мама просила ничего тебе не говорить. Она в суд подала.
— Был суд?
— Был. Постановили с пастуха взять. Пастухом у нас Гвоздь. Что с него возьмешь? У него только батог и дудочка. Да и стыдно…
— При чем здесь пастух? Что у него, радиолокация? Колхоз виноват. Раз сняли сруб, надо было колодец засыпать. Поговорю с Камышевым…
Петр закурил и зашагал по комнате. На стенах — фотографии. Все больше морские. С них смотрели на него товарищи, улыбались. А Карпухин вроде подмигивал.
Маруся набросила на плечи теплый платок, притихла.
— Я схожу к маме… Зачем она так делает? Тебя подводит.
— Не надо. Она-то при чем? Это вот я становлюсь сухарем давней выпечки… Мыслим в масштабе миллионных доходов, на машинках цифры выбиваем, а человек живет близ нас, и мы… Заметил я сегодня в Латышеве эдакую, Маруся, нехорошую струнку… И когда ему эту струнку на балалайку натянули? Когда о себе говорит, светится, как надраенная медяшка. А заговоришь с ним о людях, обвиснет, как парусина, заскучает. Когда я приезжал в отпуск, он другим был. А к твоей матери я завтра сам добегу. Навестить ее надо. Промашку дал насчет крыши… Чего ты смеешься? Промашка? Ну, это слово точное, по всем кодам правильное, не выдерешь. Да не смейся ты надо мной, медицина!
Проговорили почти до первых петухов. Заснули под завывание начавшегося еще с вечера северного ветра. Петру снилось море, скользкие палубы, волны высотой в мачту, скрип антенн локаторов — и все локаторы с уродливыми человеческими лицами, перекошенные, злые. По палубе несло Василия, был он в одной тельняшке, а руки и губы синие. Рядом же — штормовой леер. Не знает, салажонок несчастный. «Держись за леер! — кричит Петр. — Цепляйся за леер!»
Маруся разбудила мужа, посовестила его за испуг. Петр оправдывался, еще не понимая, где он и кто с ним.
— Бывают же дурные сны, Маруся! Извини. Спасибо, что разбудила. Радио уже забормотало… Пора на ферму. Что-то ветродвигатель отказал. Просил Гришку Копко, обещал наладить.
Ферма уже издали манила своими, будто промытыми после мокрой приборки, черепичными крышами, выбеленными стенами, обведенными голубым военно-морским ободком окошками и продушинами. Словно корабельная мачта, поднимался ветровой двигатель с крыльчаткой и ажурным стволом, выкрашенным шаровой краской — ее раздобыли у рыбаков азовской механизированной артели.
Плохо пока с общежитиями — саман тянул, как фитиль, грунтовую воду, и девчата жаловались на сырость. Начатое два года назад кирпичное здание так и не закончили, фундаменты зарастали бурьяном.
«Сознание советского человека высокое, — нравоучительно доказывал Латышев, — наш человек войну вынес и тут вытерпит. Надо только держать дух в мобилизационной готовности».
Копко охотно поехал на ферму, где работали девчата — одна краше другой. Ради женской ласки он мог свершить и не такие подвиги. Подумаешь, наладить ветровой двигатель! Гриша заранее знал все его больные места и безошибочно решал несложную техническую задачу, вызывая восхищение молодых доярок. Ветер Григорию Копко нипочем. Дубленый полушубок предохранял его гибкое тело от любой непогоды. Меховая капелюха пока не требовалась, хотя уши и прихватывало морозцем. Что может сравниться с «капитанкой», небрежно брошенной на смоляные волосы, будто завитые способом «перманент»!
Копко помахал кнутиком и, наблюдая за полетом кобчика, выслеживающего с высоты поднебесья простодушного мышонка последнего осеннего помета, завидовал Василию. Он получил от него письмо с военным штемпелем.
— У Василия — красота! Все заботы на плечах начальства. Служи, слушайся, учись.
— У тебя-то какие особенные заботы, Гриша? — спросил не без умысла Петр Архипенко, наблюдая за неподвижным лицом тракториста.
— Заработки к зиме упали. Хотел костюм купить — не вышло.
— Летом не заработал?
— На сено отдал… мамаше. Коровенку-то и летом приходится подкармливать. По ту сторону станицы есть еще вшивенький выпас, по эспарцету, а возле нас посеянных пастбищ нет. Оставили такой выгон, что буркой его накроешь. Недалеко от лимана. Так и на этом пятачке завод разостлал коноплю. Пасли неделю на стерне. Запахали. Листья мамаша собирала. Вот и отдал свой задуманный бостоновый на изжов корове. И опять-таки не хватит до весны…
— Если закидываешь удочку на получение корма, то неудачно, — охладил его Петр. — В колхозе сбалансировали даже просяную солому, даже сухие будылья.
— Знаю. На моего червяка даже глупая красноперка не клюнет… Западет тебе на ум, и то хорошо. Может быть, доведется на правлении поддержать эти мои частнособственнические инстинкты.
Копко подстегнул каурого конька, недобросовестно справлявшего свои обязанности в паре с усердным чулкастым конем, уже покрытым в паху и под шлеей клочьями пены.
— У тебя горчичка на губе, Гриша. Из чьей песни последние слова?
Копко скупо улыбнулся:
— Латышев. Кукарекнуть никому не дает освобожденный секретарь!
— Заочно критиковать — что воду сечь.
Гриша подавил вздох. То ли он считал, что демобилизованный флотский старшина туговат на соображение, то ли раскаивался в напрасно затеянном разговоре. И промямлил нехотя:
— Так… А ведь от тебя дела ждут, Петр.
— Кто?
— Артельные. Изучают, как ты себя поведешь. Тебе дали ферму. А на ней, как бабочки на огне лампы, пять заведующих сгорели. В твое флотское отсутствие и сгорели…
— Бездельничали небось?
— Нет. Бегали, суетились, рубахи на них не просыхали. А сгорели. Ферма-то образцовая, вблизи станицы. Сюда всяк завертывает: и начальство, и делегации. Коровы красностепные, свиньи белокрупные, двадцать тысяч сухопутной и водоплавающей птицы. Комбинат! А корму давай и давай — и сено, и зернофураж, и силос. Да не просто, а научно. Чтобы обеспечить такое население, мало одной суматохи. Глядишь, свинья поросят подавила, теленок замерз, корова сдохла, на птицу мор напал. За все бригадир отвечает. Головой! А голова-то у него одна. И как осторожно ни расхаживай по вверенному тебе участку, все едино на какой-нибудь пенек наскочишь. Ты с внешним видом фермы справился. Не ферма у тебя, а теплоход. Все заметили. Но, кроме внешнего, еще и внутренний вид есть. Тебе бы сейчас на ферме сидеть и глаз никуда не казать. А тебя разъездным хлопотуном сделали, гоняют туда и сюда. День на ферме тебя нет, другой нет. Вскоре не то что коровы, но и доярки и свинарки от тебя шарахаться будут. И еще совет: к людям присматривайся. Есть и трудно живут, кое-кто, бывает, и в соломенную подушку всплакнет. По ранжиру не выстраивай, Петя: «По количеству процентов, рассчитайсь!»
— Спасибо, Григорий, учту, — поблагодарил Петр.
Всю неделю он не отлучался. Самое главное — плохо с кормами. Обязательства взяли высокие, в районной газете похвалили за них и поместили портрет Петра Архипенко — «борца за мир, сменившего меч на орало». Заметка вызвала у Петра много сомнений. Он обратился к председателю артели Камышеву с исповедью:
— Может быть, зря меня поставили на ферму? Шоферил бы я по-прежнему, вернее бы дело было. Ведь я эту самую говядину, жиры и свинину пять лет изучал только в расфасованном виде.
Камышев давным-давно утратил веру в мудрость печатного слова, особенно когда дело касалось принятия обязательств.
— У меня подобных вырезок, считай, на полкило больше, чем у твоего севастопольского бригадира Хариохина. Меня не только в газетах хвалили, а и в кино снимали. Пожалуй, только один Игорь Ильинский может со мной соревноваться. А ничего, выдержал. И битье выдержал, и славу. Краевое депутатство выдерживаю… Я-то сюда из Питера на буфере приехал. Тоже вначале угнетал себя сверх всякой меры, видел непроходимые дебри, хоть с топором прорубайся. Бывало, тебя пытают, на какую глубину пахать, а ты вроде не слышишь, берешь ключ и начинаешь гайку какую-нибудь подкручивать на буккере. Ключ-то был привычней для меня, для рабочего, чем глубина вспашки. А потом постепенно освоился, научился. Самое главное — вышка. Смотри сверху так, чтобы охватить и вообще, и частности. А в отношении тонкостей, этому научишься постепенно. Есть у тебя зоотехник, советуйся с ним, приучай его к ферме, а не к станичным киносеансам. Имей в виду, корова разговаривать не умеет, а иногда так боднет, что и заведующего через крышу перекинет. Не один на животноводстве голову себе сломал, нелегкое это дело, центральную задачу решать. Сам не сумеешь, сигнализируй. Вот вся твоя флотская специальность в самый раз!
— Если так, набираю сигнал «Веди».
— Что он означает, Петя?
— Курс ведет к опасности.
— Вон как… Точнее расшифруй свое «Веди».
— С кормами, говорю, туговато. Как бы нас всех вместе корова не боднула.
Камышев согласно кивнул головой:
— Ты опять за свое. Известно, подкузьмили нас иждивенцы после вторичного укрупнения. Как расковыряли все их скирдочки, оглянулись: баланс-то на тонкой проволоке висит. Пока отпускай норму, а потом примем меры. Живем-то в своем собственном государстве. Разрешат — на стороне закупим. Сахарные заводы строят, куда им жом девать? Гляди на все с вышки, сигнальщик! Дела семейные у тебя хороши. И хотя ты говорил, что самое главное — корма для животных, я все же с тобой не могу согласиться. Главное — это семейная жизнь. Семья есть — и все будет. И у тебя будет, и у государства. А в противном случае фокстрот и выпивка, неряшливость тела и распад души. — Камышев вдумчиво всматривался в молодое выразительное лицо старшины и угадывал в нем тайну красоты. — Проведай тещу. Знаю я ее, трудящаяся женщина, умница. Молодой еще знал. Проверь, как у нее с экономикой… — О корове промолчал. — Камыш косила без талона. Камыш — чепуха, а треску много.
— Латышев растрезвонил?
— Нельзя так о Латышеве. Ты партиец. Зря глумить секретаря — раскол…
И такая непримиримая убежденность засветилась в его глазах, что Петру ничего не оставалось, как откозырять председателю и немедля направить свои стопы к теще. Она встретила зятя хлопотливо-радушно.
Петр обошел хату, примерился ко всему метким хозяйским оком, скинул черную шинельку, забрался на крышу и принялся заделывать прорехи тем самым злосчастным камышом.
Поработав часа четыре и промерзнув до костей, Петр понял по запаху дыма, валившего из трубы, что теща зря времени не теряла.
Направился в хату с чувством сознания хорошо выполненного долга.
— Теперь, мамаша, твоя крыша, пожалуй, атомный взрыв выдержит.
Матрена Ильинична благодарила зятя, просила за стол, на котором рядом с соленой капустой и помидорами красовался гусь-десятифунтовик с румяными боками. Гусятина пришлась по вкусу. Вскоре на тарелке выросла горка костей.
— Кажется, похарчевался отлично. А вы живете ничего себе. Гусак и тот как добрый порося. Прямо скажу, адмиральский у него был вид, хоть становись перед ним «смирно».
— Спасибо за внимание. Понравился гусь, и слава богу. Захвати гусятины с собой, Петя.
— А что, пожалуй… — согласился Петр, закуривая сигарету. — Пусть и Маруся отведает… У меня на прощание еще один к вам щепетильный вопрос. Как там с коровой? — спросил Петр, посерьезнев.
Матрена Ильинична успокоила заботливого зятя: судебное дело пошло на пересмотр, обещали взыскать за потерю не с пастуха, а с правления колхоза.
Все, оказывается, двигалось без скрипу, своим чередом, и, шагая домой с теплой гусятиной под мышкой, Петр находился в наилучшем настроении.
— Наша мамаша, чувствуется, живет вполне положительно, — заявил Петр, вернувшись домой. — Такого гуся в мою честь зажарила! Вот, полюбуйся на остаточек. Каков?..