IX
Знакомое севастопольское взгорье. Будто штормовые валы хлынули на берега и застыли в своем величии. Бухты языками влизались в каменный хаос. Красиво, вдохновенно, а Борису скучно и страшновато. Все странно и чуждо. Порыв иссяк в длинной дороге, наступило время раздумий и пересмотра ценностей. В Ленинграде все угрожало. На Бориса ополчились все силы, и он не устоял. Письмо Катюше он сочинял в момент самой большой душевной травмы. Нагородил же в нем! Письма письмами, а встреча встречей. Как она пройдет? Найдет ли он силы побороть себя? Или его дух восстанет, и все полетит в тартарары? Не узнавал себя Борис. Изучал себя в своем новом положении и не верил себе. Быстро укатали сивку крутые горки. Рановато…
Или это в Севастополе холодно, или в душе? На горах угадывались ожерелья снега, не осиленного ветрами. Неизвестные корабли зацепились за бочки. Строго кругом. Такой уж город.
Стоило Борису выйти из вагона и увидеть сияющие искренней радостью и любовью глаза Катюши, как все сомнения рассеялись, нереальности стали ощутимой, осязаемой явью. Все непринужденно и покорно встало на свои места. Худшего, чего опасался Борис, не случилось. Ни упреков, ни слез, ни этого хмурого величия оскорбленной добродетели. Катюша подпрыгивала на месте, заметив его, щеки ее мило разрумянились, и даже сестренка — ишь как похорошела, плутовка! — встретила его чрезвычайно приветливо и родственно, будто ничего не произошло, не писалось послание, не расточались нелестные эпитеты по его адресу. «Каторжник и негодяй» чмокнул Галочку в щеку, потом в другую, от души потряс руку Аннушке.
— Конечно, вы должны меня понять, — с церемонной шутливостью начал Борис. — Появиться сразу и в таком амплуа… Однако, несмотря и тому подобное, как пишется в докладах, я очень рад, товарищи.
— Я же тебе говорила, — Аннушка подтолкнула Катюшу, — это не старорежимный юнкеришка, а наш, плоть от плоти…
Каменщица говорила достаточно тихо, чтобы не давать повода молодому жениху насторожиться или обидеться. Недаром же Аннушка слыла смекалистой женщиной.
— Итак, — Борис взял Катюшу под руку, — направляемся по румбу, к пресловутой маклюре. Вероятно, скучно и стыдно ей стоять раздетой…
— Боря, — предупредила Катюша, — маклюра на месте, но мы там не живем.
— Переселили?
— Да. Мы получили новую квартиру.
— Комнату?
— Квартиру, Боря. Такую же по жилой площади, как до войны.
— Приятный сюрприз. — Борис окончательно обрел равновесие. — Оказывается, справедливость торжествует в полной мере. Как Гаврила Иванович?
— Папа ждет нас. — Катюша шагала рядом с Борисом к автобусной остановке, откровенно счастливая и чуточку восторженная. — Только то… он об этом не знает. Не говори ему ничего…
— Ну безусловно, Катюша. Как ты могла подумать?
Можно примириться и с давкой в автобусе. Все же затиснулись в него. Пусть бегут за окнами унылые улицы, пусть всюду черные руки, запахи извести, сырой овчины и скрип резиновых сапог. Не вечно так будет. Могли же загнать на Курилы, в Совгавань или за Полярный круг. Тоже не малина.
«Пожалуй, так лучше, — успокаивал себя Борис, — жизнь сама спланировала. Не мешай ей. Лети, подчиняясь ее циклоническим силам, несись как обычное физическое тело. Катюша недурна, отзывчива. Черта ль в ней, в холостяцкой юдоли! Женюсь, а свободы у меня никому не отнять. Жена будет вечно признательна и покорна. Недурно получилось и с жильем. Жениховский въезд в прежнюю лачугу отпал. Долой маклюру и козьи тропы!»
Автобус отгромыхал по Большой Морской. Спускались по каменной лестнице, оставив наверху улицу с ее тихим рокотом. Галочка молча обогнала их и скрылась. Аннушка шла позади. Лестница закончилась. Влево поднимался новый дом, а за ним тот самый овраг, где росла маклюра.
— Где-то тут должна быть Хрусталка?
— Да, там, за базаром, — Катюша махнула рукой в темноту.
Они подошли к подъезду.
— Не устал? У тебя чемодан. Но ничего, всего второй этаж. Еще не совсем устроились. Мебели не хватает. Зато три комнаты. Представляешь, в Севастополе три комнаты! Мы так наголодались с жильем. Не нарадуемся. Папа стены щупает, спрашивает: «Катька, не спим?»
Она перевела дух у двери, позвонила. Открыла пронзительно разодетая Тома. В другое время она сумела бы вызвать ядовитые шутки Бориса, но сегодня ему не до смеха. Всю свою короткую жизнь он стихийно опасался встреч с родителями или родными своих знакомых девиц. Всякие попытки затащить его в семью, на квартиру кончались неудачами. Слишком настойчивых Борис немедля отвергал и старался никогда больше с ними не встречаться. И вот покушение удалось, его свобода попрана, наступила пора знакомиться не только с бутончиками, но и с шипами.
В другой обстановке Борис ничего бы не имел против Гаврилы Ивановича. Работяга как работяга, что с него возьмешь? Можно побеседовать с ним о политике, обсудить напечатанную в газете статью, похвалить те или иные мероприятия власти и даже чаю выпить с ванильной сушкой. Но теперь этот старый рабочий — его хозяин, больше того, е г о о т е ц. От него не уйти, не избавиться. Отныне он его политконтроль, секретарь бюро семейной ячейки, тиран его досуга, молекула, вращающаяся вместе с ним в тесной, разграфленной клетками квартире. Переступив порог, Борис становился рабом всего, что за порогом. Если его что-нибудь возмутит, то возмущение назовут неуживчивостью, скандальным характером, нетактичностью. На него свободно могут пожаловаться в училище, на корабль, комиссарам. Это уже пришлось испытать ему на собственном горбу. Как бы то ни было, отныне Борис прилепился к чужой жизни и хочешь не хочешь обязан к ней приспосабливаться. Разве впервые происходят подобные симбиозы? Не ему первому испытывать судьбу орхидеи.
Но мысли самого Чумакова были скрыты за семью печатями даже от проницательного будущего зятя. Что можно установить, не прибегая к микроисследованиям: папа испытывает неловкость, ему т е с н о с неожиданным гостем, претендующим на столь ответственные права в семье; видимо, его настроили заранее. Уж эти квартирные ведьмы! К этой подгруппе Борис без всякого сожаления отнес не только Тому, но и тетку Клавдию, беспримерную труженицу и покладистую женщину. «Она чистюля, — зло определил Борис, раздеваясь, — ишь как осмотрела ботинки. Надо еще раз поскоблить их о половик. Сразу повела к рукомойнику, проследила, как беру мыло, бережно ли обращаюсь со свежим полотенцем. Вытерла мой случайный плевок, поправила небрежно брошенное мной полотенце. Эта доведет до каления одними своими безмолвными замечаниями. Интересно, будет ли она вслух обсуждать цены на рынке, кряхтеть от дороговизны, выпрашивать гроши? Безусловно будет. Скопидомка и мелочница. Ну а Тому я турну отсюда при первом удобном случае… Вот Аннушка как умасливает. Ничего бабец, аппетитна. Сама небось направо и налево, рога-то растут на крепком лбу развеселого Хариохина, а меня вздумала клеймить, подняла кампанию протеста, таскалась к адмиралу на прием, настроила Галку. Девчушка хоть и подросла, но вряд ли что конкретно понимает. Думает, что дети происходят от неудачного поцелуя».
К нему тянулись руки с крепкими, сердечными пожатиями. Тут нелегко хитрить, изворачиваться, тут все начистоту. И Борису стало не по себе.
— Начнем с холодной закуски и сорокаградусной. Женщинам будет кагор, — объявил добродушно Гаврила Иванович. — На клеенку постелите скатерть с узорами. Я же приказывал. Жена моя. Ее руки. Художница. Нет матери…
— Папа, не надо, — попросила Катюша, вытирая слезы.
— Не буду… Горе… Дом, квартиру можно восстановить, а человека никогда не вернешь… никогда. Раньше в бога верили, успокаивала религия: на том свете увидитесь. А теперь никогда.
— Ну ты, Гаврила-мученик, — грубовато остановила его Тома. — Будущий зять на порог, а ты завел панихиду. А если я своего боцмана начну оплакивать? Твоя-то хоть в земле лежит, могила есть, а мой дымом взялся вместе с барказом…
— Утешила, — бранчливо вмешалась Клавдия. — Вечер воспоминаний затеяли. Наливай, Иван. Гаврюшка, тебе граненый или рюмочку?
— Граненый. День-то какой!
Хариохин сблизился плечом с Борисом, передавая ему огненный жар своего крупного, сильного тела. На озорном лице его бродила хорошая улыбка, глаза жизнерадостно читали страницы быстротекущей жизни.
Волосатая крупнопалая рука бережно держала бутылку с драгоценной влагой, умеющей веселить вечно тоскующее сердце русского человека.
От Хариохина исходила какая-то могучая, живительная отрада, веселей проглядывались далекие горизонты, неразрешимые вопросы раскрывались словно по решебнику.
— Ты выпей махом, — рекомендовал он курсанту, поблескивая веселыми глазами, — стакан забутуй для фундамента, и сразу все переменится. У вас же в морской школе сухой закон!
Борис прикладывался к усам Гаврилы Ивановича, к пергаментно сухим губам Клавдии, и только Галочка старательно избегала его взгляда, хмурилась, пила только крем-соду.
— Разреши называть тебя запросто — Боря? — спрашивал Гаврила Иванович.
— А как же иначе? Только так, Гаврила Иванович.
— Тогда меня называй отцом. У тебя-то отец есть?
— Есть.
— И мать?
— Да, они живут в Иркутске.
— Ого, куда забрались. — Гаврила Иванович снова облобызался с Борисом и предложил тост за отсутствующих родителей своего будущего зятя.
— Пусть им икнется, Боря. Не прогадали они. У нас семья честная, город славный. Петька Архипенко, знаешь его, тот сдрейфил. Бывало, говорю: перевози сюда мать, братьев, сестру. Нет. Камень тут, говорит, неродяга. Крыша у них под суриком, потолки высокие… А вот мы тоже добились… Дом пять этажей…
Потом кричали «горько», перешли к разговорам профессиональным, о строительстве.
— С Хариохиным соревнуемся, — похвалился Чумаков. — Увидишь завтра, Боря, на улице Доску почета. Сегодня — тот, завтра — другой. Скажи, Иван, сумеет бригада Чумакова тебя обскакать?
— Сумеет, ясно, — покровительственно соглашался Хариохин. — Ты же активный механизатор. Тебя скоро в академики выберут.
— Мой Ванечка и над академиями работал, складывал их, — вмешалась Аннушка.
— Какая разница, что складывать ему — академию или психбольницу, — вставила не без злой усмешки Тома. — Его дело маленькое, сработал и слез…
— Ты моего Ванюшку явно недооцениваешь, — возразила Аннушка. — Его в президиум выбирают. Сидит рядом с адмиралами. Недавно с самим Михайловым бок о бок сидел на слете. Сидят эти два красавца в президиуме, у всех бабенок по спине мурашки.
— Замолчи, балаболка, — великодушно промолвил Хариохин, улавливавший ласкающие его сердце слова.
— Академики тут ни при чем, — продолжал Гаврила Иванович, — не будем их трогать. Главное, механизмы пошли, Боря. Пришли шестимолотковые компрессоры — это раз, экскаваторы — два, бульдозеры — три, транспортеры, штукатурные машины и те пришли. Добывают и обрабатывают камень тоже машины. А кто требовал? Кто ночи не спал, чертежи делал? Правительство оказало помощь, прислушались…
— Вот и академики помогли, — Борис чувствовал утомление от далеких для него интересов, хмельного возбуждения и галдежа. — Ученые придумывают — рабочие строят.
— А, — наконец-то понял его Чумаков, — тогда так. Тогда достигай в академики, Боря. Мы будем работать, обеспечивать, а ты в академики. Я могу сверхурочно печки класть. Знаешь, какой на печников дефицит? Я могу этими руками такие печки строить! Ты принеси щепочек, сколько войдет в карман, зажги, и тепло двое суток держаться будет…
— Папа, может быть, в другой раз? — попросила Катюша, чутко уловив настроение Бориса. — Сразу с дороги и вникать в твои печки, бульдозеры…
Вместе со своей супругой ввалился главный боцман Сагайдачный, приобщивший к столу свою знаменитую перцовку и маринованный виноград.
— Гаврила! Хвались своими хоромами! Угадал нас всех, старый хрен!
— Угадал, — Чумаков целовал старого друга. — Прошло время завалюхами гордиться. Знакомься, это муж Катерины. С Балтики. Может, на твоем корабле служить будет.
— Не на моем. Я против частной собственности.
— А сам дом построил, — сказал Хариохин.
— По настоянию тещи. Она у меня индивидуалист, — ответил Сагайдачный, — не могу перевоспитать. Хоть хлев, да свой. У нас не хата, а горе. Пол ходит, окошки кривые. На корабле действительно домище! Пригребешь в свою гавань, на гору Матюшенко, ни одного угла красного…
Толстый и круглый, похожий на мину главный боцман легко вошел в бесконечный разговор о Севастополе. Говорили о троллейбусах, о новых трассах и улицах, о цементе и камне. Спорили, кричали, пили, обнимались, наперебой доказывали друг другу, каким станет их любимый город.
«М-да, попал, — думал Борис позже, развалившись на узком диване в столовой, сохранившей запахи табака, спиртных напитков и разгоряченных потных людей. — Хорошо чувствовать себя материалистом, а швырни сюда, в крик и гам, к пьяным поцелуям и зверским похлопываниям по спинам того же романтика Вадима, каким бы голосом запела пташечка? Пожалуй, за пять минут удовольствия под сенью Исторического бульвара можно на весь век остаться калекой».
Чего стоила одна Тома со своими подбритыми бровями и совиным взглядом желтоватых глаз. «На минуточку, Боречка, — попросила она его и провела в соседнюю комнату, где складывали прямо на пол грязные тарелки и отвратительно пахло селедкой, луком и уксусной эссенцией. — Хочу предупредить, Боречка, — с иезуитской фамильярностью говорила она, добираясь своим сверлящим взглядом до каких-то подозрительных, по ее мнению, глубин его души. — Постелят вам сегодня в разных местах. А завтра я договорилась в загсе. Тогда… Кровать уже куплена, никелевая, Боречка, подушки есть с вышивками, пододеяльники, простыни». Бориса невыносимо оскорбляло подобное вмешательство, хотелось наговорить дерзостей, заорать так, как кричал в столовой развязный рыжий богатырь… и не мог. Что-то сковало его язык, заставило молча перенести оскорбительное вмешательство, подчиниться.
«Как же дальше будет? — раздумывал он, лежа с открытыми глазами и чувствуя неприятную тяжесть в желудке после подозрительного винегрета и рыбных консервов в томатном соусе. — Видимо, они берегут старика и всячески задуривают ему голову. Однако что же произойдет в дальнейшем? Ребенок появится гораздо раньше срока. То, что нас не положили вместе, не так уж плохо…» Он брезгливо относился к беременным женщинам. «Хорош женишок, удачный медовый месяц…» — Борис безнадежно вздохнул и перевернулся со спины на правый бок, уткнувшись лицом в глупейшие рукодельные вышивки на спинке сугубо провинциального дивана.
Дальнейшие дни отпуска. Запись в загсе. Обсыпали серебряными гривенниками. На квартире — хмелем. Зачем-то подкидывали подушки. Опять и опять исступленно орали люди в юфтовых сапогах, в суконных пиджаках и неумело завязанных галстуках. Плясали с остервенением изголодавшихся по коллективному веселью, лезли целоваться мокрыми ртами, шлепали по спине, желая привлечь внимание, и поголовно все клялись в любви и верности, называли Бориса молодцом, поздравляли с удачей…
— Ты найди в городе такую хватеру, — въедливо убеждал старший брат Хариохина, выдыхая клубы махорочного ужасного дыма, — ловок ты, паря, ловок! Сварил котелок!
Забегала знакомая Катюши, Татьяна Михайловна, жена известного Ступнина. Она поздравила молодых, подарила ниточку искусственного жемчуга. На третий день пришел начальник конторы и с ним десятник с хитрющими глазами, оттененными ресницами, как у иной распрекрасной девчины.
— Уважили, уважили, — благодарил Гаврила Иванович, со стариковским радушием снимая с них телячьи потертые куртки, — мы и работаем, и гуляем. Проходите, проходите, дорогими гостями будете.
Начальство вынимало из карманов бутылки, делая это заметно, чтобы все видели — пришли поздравить не с пустыми руками. Близкие и родня сумели добросовестно отравить Борису первые дни бракосочетания. И Борис с ужасом убеждался, что Катюше нравится вся эта невыносимая процедура, она, пожалуй, бесконечно могла бы принимать поздравления, «водить журавля», выслушивать хмельные песни и жеманно подставлять губы после дурацких криков «горько».
Борис пробовал поделиться своими интеллигентными мыслями с Галочкой, которая, будто со стороны, с пренебрежительной улыбкой на своем миловидном личике наблюдала за всем происходящим.
Неожиданно он встретил решительный отпор.
— Вы не правы, — дерзко ответила Галочка. — Катюша исстрадалась. Она долго избегала людей. Ни с кем не встречалась. Поделиться ей было не с кем. К тому же она не знает, что вас как-никак обстоятельства заставили приехать. Она думает, что вы сами решили. Она не знает о разговоре с Михайловым, о моем письме… Поэтому ей весело, а мне, мне нисколько…
Всему приходит конец. Квартиру проветрили, вымыли полы скупой севастопольской водицей, и Борис, надев шинель и фуражку, сшитую в Риге по заказу, направился в город.
Зимой Севастополь не такой, как летом, в отличие от той же Ялты, где хребет Яйлы прикрывает побережье от северных циклонов. Высоты заснежены. Даже южные склоны с подтеками. Море резко теряет свою синеву. Улицы неприветливы, скучны. И нигде ни одного праздного человека.
Барказы привозят матросов. Они выстраиваются в колонны и уходят на разборку руин. Даже корабли, казалось, угрюмо нахохлились, опустив клювы орудий. Чайки залетали в город. С ними смешивались чернокрылые вороньи стаи. Везде грузовые машины. Кумачовые флаги поднимались над ударными стройками. Яростно скрежетали камнедробилки, и в прозрачном, будто откованном, студеном воздухе звучали непривычные для военного моряка крики: «Майна!», «Вира!»
С грустью, словно хороня свою молодость, бродил Борис по городу, припоминая улочки и уголки, знакомые по каким-либо игривым приметам. «Вот тут вечером, за колонной музея, я впервые поцеловал свою монголочку. Помню, еще перед глазами маячила эта пушка. Чуть потом об нее не споткнулся. А тут… Недурная она девчонка. Пикантная. Уеду, роды пройдут без меня. Для меня она останется все той же Катенькой, веселой, с хорошей кожей и чистым лицом, с этими милыми косичками и теплыми покатыми плечами. Ведь сходил же с ума по ней Вадим. Да разве только он один? Даже бесхитростные матросские сердца покоряла эта севастопольская чародейка. Погуляю еще. Во сколько она кончает работу? Встречу ее у конторы. Рада будет. Пройду под ручку. Пусть на нее полюбуются…»
Оставим ленинградского курсанта прогуливаться по городу и перенесемся в низкие комнатки архитектурных мастерских, где работает женщина, которой суждено в дальнейшем сыграть драматическую роль в судьбе нескольких людей. В том числе Бориса Ганецкого и Катюши.
В небольшой комнате с горевшими на потолке бестеневыми лампами трудились пять человек. Чертежные столы, плесень на стенах, утомленные серые лица, у людей постарше — очки. В окно смотреть незачем. Из него не увидишь море, небо, а только сильно захламленный двор стройучастка, хаотические горы навезенного и сваленного многотонными грузовиками материала и высокую стенку сгоревшего дома.
Сюда впервые пришла Татьяна Михайловна, жена Ступнина. Ей хотелось возобновить прерванную войной работу. И это не каприз офицерской обеспеченной жены, не мода или принуждение: ее тянуло к работе, к коллективу. Двое детей уже ходили в школу, за ними могла присмотреть мать. Татьяне Михайловне хотелось участвовать в восстановлении города, любимого ею. В этом она не признавалась, чтобы не дать повод к обвинению в банальности. Белокурая флотская дамочка, излишне пополневшая на добрых пайках, — так могли судачить незнакомые или малознакомые люди. Пошла работать, с жиру бесится.
Начальник группы примерно так и думал, заранее предвидя скорое угасание порыва. Уйдет, как только надоест подчиняться, рано вставать, отдавать все силы превратностям службы.
— Разрешите представить вам нового вашего товарища, — бесстрастно произнес начальник группы, сравнительно молодой, активно лысеющий человек, и пробормотал имя и фамилию Ступниной, как нечто необязательное для своих подчиненных. — Они потеснятся. По-моему, вот в этом углу будет удобно. Не так ли?
— Спасибо, — Татьяна Михайловна кивнула, и начальник прошел к своему месту, неловко лавируя между столами.
Сотрудники, издали поздоровавшись с Татьяной Михайловной, углубились в чертежи.
— Сюда можно поставить небольшой стол, подтянуть шнур и приспособить лампу, — вежливо посоветовала женщина с усталыми серыми глазами и попробовала кончик рейсфедера на ногте. — Вам, безусловно, покажется здесь не совсем шикарно после вашей квартиры.
— Вы меня знаете? — Татьяну Михайловну еще не оставляло чувство неловкости.
— Конечно, — женщина протянула руку, — познакомимся еще раз, поближе: Ирина Григорьевна Веселкова. Вы супруга Ступнина. Но вы запомнились мне еще по Одессе, по институту на улице Мечникова.
— Даже? Вы учились со мной в институте?
— Вы были старше. На два курса. Я стараюсь принципиально не обременять себя запоминанием женских лиц, но вас почему-то запомнила. Мы вас звали Колобком.
Татьяна Михайловна покраснела, с улыбкой развела руками:
— Да, да… Меня так называли. Теперь я, вероятно, еще больше оправдываю это прозвище.
Ирина Григорьевна прищурила глаза:
— Поменьше белого хлеба и пирогов… Простите, вас зовет наш грозный руководящий товарищ. Идите к нему. У него, кроме всего прочего, имеется пунктик помешательства: железобетонная дисциплина. Сегодня я отпросилась пораньше. Чувствую себя отвратительно. Бог мой, какие нравоучения мне пришлось от него выслушать!
Начальник группы, продолжая чертить огрызком карандаша, чем показывал и свою занятость, и презрение к празднословию, сухо сказал:
— Сегодня, как мы договорились с начальником, вы свободны. Завтра же прошу познакомиться с материалами, обживайте рабочее место. Типовое проектирование, как вы знаете, указано сверху. Фантазировать, проявлять индивидуальность не придется…
По всей вероятности, начальник мастерских успел полностью проинформировать этого педантичного и сухого человека о своем разговоре с Татьяной Михайловной. Как частенько бывает, многое извратил. Отсюда и упреки в фантазиях, индивидуальности и тому подобное.
— Простите, я не настаивала на самостоятельных проектах, — сдержанно ответила Татьяна Михайловна. К их беседе все внимательно прислушивались. — Типизация удешевляет строительство. Но мне кажется, полностью применить типизацию не всегда возможно… в Севастополе…
На лице инженера появилось скучающее выражение, очки поползли на сморщенный лоб, углы губ опустились книзу. Поправив синие нарукавники, он посмотрел на часы, недовольно проводил глазами лениво уходившую из комнаты Ирину Григорьевну.
— Кстати, напоминаю, мы соревнуемся, и не формально для отчета группкома, для птички. Дел действительно много. Рекомендуется являться на службу без опоздания. Добровольная табельная аккуратность. Не берите пример с некоторых дамочек. — Намек был ясен. — Да… вы не закончили свою мысль.
— Закончила, — вызывающе ответила Татьяна Михайловна. — Разрешите идти?
— Минуточку… Вы прямо по-военному? Или… — инженер всполошился, привстал. Предвидение неприятных осложнений, в случае если «эта пухленькая флотская дамочка» обидится, оказало свое действие на примерного служаку. — Извините, если обмолвился. Конечно, в Севастополе полностью применить типизацию не всегда возможно. Я согласен с вами. Севастополь не Воронеж и не Красноярск. Надо принимать во внимание местные условия, рельеф, сейсмичность района… Севастополь должен иметь свой архитектурный облик… Я вам дам плановое задание, познакомлю с эскизами проектов застройки магистралей, с будущим силуэтом города…
В узком коридорчике Ступнину задержала Ирина, курившая у открытых дверей. Возле конторы, на свеженасыпанной щебенке, топтались и размахивали руками рабочие, судя по одежде, бетонщики. Катюша в чем-то их убеждала, доносился ее возбужденный голос и обрывки фраз. На ней была надета ватная стеганка, на голове голубая косынка.
«Мне придется работать близко от Катюши, — с чувством облегчения подумала Татьяна Михайловна. — Ишь какая она здесь! Совсем другая».
— Вам у нас быстро надоест, — Ирина глубоко затянулась дымом. — К тому же наш групповод — мелочная личность. Цепляется за каждый пустяк. Пока он подпишет проект…
— Я не новичок, — вежливо ответила Татьяна Михайловна, которой не понравилась манера этой женщины держаться с покровительственной снисходительностью.
— Не хватает мужниной зарплаты или надоели дети? — Ирина погасила окурок о стену.
— Ни то ни другое…
— Гражданский порыв? Высокие чувства?
— Возможно, и это, — более сухо ответила Татьяна Михайловна и вышла.
Ее заметила Катюша, подбежала к ней, обняла:
— Татьяна Михайловна, решили, милая?
— Да, решила.
— Вот здорово! Вы даже сами еще не представляете, как хорошо поступили! — Катюша снова припала к ней, свежая, молоденькая, задыхающаяся от своего собственного счастья. — Ну как мой Боря, он вам понравился, Татьяна Михайловна?
— Мне он показался неплохим человеком, Катюша. Все же многое в семейном счастье зависит и от нас… от жен.
— Да, да… Верно, верно, — зашептала Катюша. — А папа говорит мне: «Вот увидишь, дочка, вернется к своему делу Татьяна Михайловна. Строительство как магнит». Мы будем здесь рядом. Я сейчас всего-навсего табельщица. Бываю на стройках. Ругаюсь иногда отчаянно… Строительного рабочего не всегда легко приучить к дисциплине. Но народ они хороший, трудовой…
Татьяне Михайловне вспомнилось: как-то на улице она увидела партию рабочих, осматривавших разрушенный жилой дом. Она спросила басовито окающего десятника, как предполагают они поступить с домом.
Десятник насмешливо обласкал ее бесоватыми глазами:
— Пошуруем да всю изгарь на лопату.
— Коробка может сгодиться?
— Коробку из-под пудры и ту небось, милая, кидают в мусор. А нам рекомендуешь тетешкаться с эдакой оковиной? Иди-ка, гражданочка, по своим делам, а нам дай памяти в своих разобраться.
Теперь эти дела станут и ее делами.
Дома Татьяна Михайловна встретила мужа, грустно вышагивающего из угла в угол. Младший сын Максимка, перемазавшись углем, заканчивал на недавно побеленной стене рисунок пятитрубного корабля с бесчисленным количеством иллюминаторов и пушек.
— Удачно? — спросил Михаил Васильевич.
— Да. Можешь поздравить…
— От всей души…
— Что же ты, не видишь? Максимка стену испортил!
— А не все ли равно, Танечка! Теперь все в твоих могучих руках. Подошлешь маляров, мигом отработают… Отвлекся, не уследил… Как тебя принимали?
Рассказывая все, без утайки, и хорошее и дурное, как было принято в их взаимоотношениях, она упомянула и об Ирине Григорьевне.
— Послушай, да ведь это она «светлая любовь» нашего Черкашина.
— Разве?
— Ты помрачнела, Танюша?
— Задумалась. Что это за тип — так называемая опасная женщина? Если Ирина Григорьевна похожа на нее, то… мне трудно понять, чем же привлекают мужчину такие, как она? Во имя чего муж, отец семейства бросает семью?
Прогулка закончилась для Бориса приятной неожиданностью — он увидел Ирину. И где? В Севастополе! Вот так случай!
— Ирина Григорьевна? Вы? — Ганецкий бросился к ней.
Она отступила на шаг, натянула перчатки и, не поворачивая головы, осмотрелась. Во дворе строительного участка по-прежнему перебранивались бетонщики. Со скрежетом буксовала машина с железобетонными плитами. Молодой шофер-сквернослов лихо прокатывался по деятелям, паскудно следившим за подъездными путями.
— Нет, нет, — строго предупредила Ирина, — мы с вами здесь не знакомы. — И добавила снисходительно: — Севастополь не Ленинград…
— Разрешите проводить вас? У меня такие потрясающие новости, Ирина Григорьевна.
Она нахмурилась и ледяным, чужим голосом сказала:
— Не безумствуйте. Ведь невдалеке ваша молодая супруга, а вы…
— Вы знаете? — Борис сразу погас и беспомощно опустил руки.
— О ваших успехах тараторят все кумушки. До свидания.
— Разрешите… Разрешите мне навестить вас?..
Проходя мимо и обдав его запахом острых духов, она сказала, не поднимая ресниц:
— Не выношу, когда это превращается в привычку. Когда начинаются упреки, ревность…
— Нет, вы не должны так поступать, — догоняя ее, прошептал Борис, — я мечтаю о вас, Ирина. Та ночь наполнила меня…
— Глупо, Борис, глупо. Оставьте для провинциалок… Возвращайтесь… Нас могут заметить. Мне это не нужно. Идите. Или я вас возненавижу…
Борис подчинился, отстал. В нем боролись противоречивые чувства. «Так тебе и надо, мальчишка, мелкий слюнтяй. А она? Подожди, я тебе припомню».
И неожиданно именно эта женщина остро напомнила о его потерянной свободе.
Наступил день отъезда. От вокзала не увидишь моря. Зато его слышно. Беснуется «моряк». Холмы Корабелки кажутся фортами неприступной твердыни.
Ганецким владели смутные чувства растерянности и злости. Все совершается помимо его воли. Он спустился в среду примитивных людей. Они окружили его на прощание. «Иван, принес то, что полагается?» — «Курсант рванет с нами, а как же». — «Какая там закуска, снимай капсюль». Даже Тома явилась. Ну этой-то что нужно?
Возле Галочки ее друзья из спорткружка в распахнутых куртках, похожих на бушлаты. Видны динамовские майки. И это зимой? И ими они горды. Они наперебой стараются услужить Галочке, которая, ничего не скажешь, умеет держаться, откуда что взялось?
— Береги себя, — Катюша шепчет шаблонные слова, сама не понимая, как они мучительно раздражают ее мужа.
Скорее бы, скорей! Наконец-то. Пыхтит паровоз… Стучит тележка с почтой. Почему-то пассажиры спешат, толкаются, нервничают, по привычке ожидая на железнодорожном транспорте всяких неприятностей.
— Прощай, Катя, — Борис целует ее губы, щеки, а потом глаза, и на миг его сердце замирает. Он вскакивает на уплывающую подножку и машет, машет рукой, пока последний раз не сверкнет вода бухты. Поезд шел на Бахчисарай и дальше.