V
Аннушка наконец-то разыскала Петра и огорошила его бурными и пока еще маловразумительными упреками. Несправедливые обвинения сыпались на бедного старшину. Досталось каждому дружку по сережке; и мужикам без всякой дифференциации, и курсантикам — фуражечкам на чубчике; попало и старшему начальству.
— Ты отпусти меня, дорогой товарищ, — взмолился обескураженный Архипенко, оглядываясь по сторонам с виноватым видом, — я дежурю на катере. Сюда вот-вот большое начальство пожалует. Оно не любит, когда возле нашего брата разные бабенки вьются.
— Не вьюсь я, бесстыдный ты человек, — возмущенно кипела раздосадованная каменщица, — а начальство-то мне и надо. Нужно оно мне до зарезу. Если сейчас какого-нибудь с золотыми погонами не достану, вплавь пойду на флагманский крейсер.
— Зачем тебе флагман? Меньший никто не тянет?
Петр думал отшутиться и даже подморгнул крючковому, чтобы он удалил вежливенько эту несвоевременно взбаламутившуюся бабенку по крутым ступенькам Графской пристани.
Она правильно поняла намерения крючкового, верзилы-парня в наглухо застегнутом бушлате, окропленном бурунно-пенной волной зимнего штормового моря.
— Нет, вы меня отсюда кипятком не вышпарите! Отойди, матрос, пока не поздно. Не стыдно вам с рабочими женщинами воевать? С этой пристани на разгром белых банд уплывал сам герой гражданской войны Мокроусов, а вы, потомки, так вас за ногу…
Аннушка не могла высказать напрямик свои заботы и потому вводила в заблуждение даже такого дружелюбного и, пожалуй, нужного ей человека, как Петр Архипенко. Она твердила одно — подайте ей члена Военного совета Михайлова. Кто-то надоумил ее, что только адмирал Михайлов сумеет дать правильный ход делу, разберется, примет на себя дальнейшую судьбу обманутой и оскорбленной девушки. Так бы и получилось, окажись на месте появившегося на Графской Черкашина популярный среди севастопольцев адмирал Михайлов.
— Смирно-о-о! — скомандовал Архипенко голосом, оглушившим сердобольную Аннушку.
Она успела отпрянуть, пропуская важно проследовавшего на борт Черкашина, а через какую-то минуту темно-вишневый катер взбурлил винтом и, фыркнув, унесся к корабельному строю, оставив за собой глубоко взрезанный килем след.
— Ах вы!.. — возмущенно воскликнула Аннушка. — Не достучишься до вас, не дотолпишься. Дали вам люди шинели и погоны, корабли и лодки, чего вы от них бегаете, чего толкаетесь!
Сегодняшняя неудача нисколько не обескуражила Аннушку. Она утвердилась еще сильнее в своем настойчивом желании пробиться к адмиралу, а там уж она ему задаст жару, выскажется полностью…
А пока она смотрела, как один за другим уходили из бухты корабли; на них шла какая-то неизвестная молодой женщине жизнь, туда ее никогда не допустят. Вот потому так трудно пробиться к морскому начальству.
Строй кораблей в море называется походным ордером. Вот в одном из таких ордеров, занумерованных по соответствующим таблицам, шла эскадра под флагом самого комфлота.
Все соблюдалось точно, сигналили огнями и флагами, реже брались за радиотелефонные бакелитовые трубки, так как считали, что радио рассекречивает корабли. Подводные лодки еще не получили полного признания и передвигались по заданным квадратам как сироты, как некий придаток к надводным кораблям, по-хозяйски подминающим своими стальными днищами экстерриториальные просторы Черного моря.
Второй день держался штиль. Такая погода вполне устраивала молодых матросов, впервые попавших в длительный поход, но зато мешала командованию, желавшему осложнить обстановку.
После четырехдневных маневров с многочисленными изнуряющими тревогами комфлота дал непродолжительный отдых. По-мертвецки валились матросы на трехрядные койки, чтобы набраться сил для встречи с новыми неожиданностями, которых много на любых боевых учениях. А у флагмана адмиралы собрались на небольшой кейф. Тут присутствовал и Черкашин, приглашенный по настоянию командующего соединением крейсеров контр-адмирала Лаврищева, большого любителя стихов, балета и популярных оперных арий. Черкашинский тенор многим был известен; правда, арию Томского из «Пиковой дамы» каждый мог промурлыкать себе под нос без услуг доморощенного певца. Но иногда следует снисходить к прихотям большого начальства.
Командующий флотом слушал арию, сидя в глубоком кресле, в котором утонула его небольшая фигурка. Можно закрыть глаза, поудобней положить руки и сделать вид, что ты полностью погрузился в музыку. Недавно приняв командование флотом, прошлое которого украшали такие гиганты славы, как Ушаков, Сенявин, Нахимов, новый командующий старался не только поддерживать добрые традиции, но и не уронить свое имя, известное черноморцам по недавней войне.
Как к командующему флотом к нему только-только еще привыкали, изучали его, сравнивали с прежним командующим, героем обороны Севастополя, серьезно заболевшим и занимавшим теперь скромное, почти пенсионное место. Нельзя сказать, что новому комфлота легко было завоевать авторитет, так органично приросший к его знаменитому предшественнику.
Черкашин после классических арий перешел на «Застольную офицерскую», аккомпанируя себе на хорошо настроенном «дитриховском» пианино.
— Что он, певец или офицер? — буркнул Михайлов, член Военного совета, которого начинал раздражать не только слащавый голос Черкашина, но и вся обстановка, сложившаяся в салоне.
— Певцу и самому, наверное, приятно. Имейте снисхождение к чужим слабостям, Андрей Андреевич, — не меняя позы и приподнимая веки, ответил комфлота.
Михайлов пожал плечами, допил стакан чаю, встал и поднялся на палубу. У башни главного калибра приютились Лаврищев и Ступнин. Последний участвовал в походе как дублирующий командир крейсера.
— Что же ты, Лаврищев, притащил этого меланхолика, ошвартовал его возле инструмента, а сам теку? — бурчливо пожурил Михайлов.
— Захотелось, товарищ адмирал, покалякать со старым другом.
— Кадры обвораживаешь? Ладно.
Лаврищева недавно перевели с Балтики. Этому молодому и статному адмиралу сопутствовала добрая морская слава, которой он не кичился, держался скромно, предупредительно, постепенно знакомясь с людьми и надежно прибирая к рукам вверенное ему соединение. Совсем недолго служил он на юге, на капризном флоте, как его иногда отрекомендовывали, но уже сумел расположить к себе товарищей по службе.
— О чем же у вас беседа? — пробасил Михайлов.
— О матросе, товарищ адмирал.
Из-под козырька фуражки Михайлову улыбались веселые молодые глаза Лаврищева.
— Чем же он перед вами провинился?
— Совсем наоборот. Ступнин расчувствовался и решил пропеть гимн матросам.
— А вы не подшучивайте над Ступниным, — сказал Михайлов. — Я его понимаю. Разве он вас агитирует? Нам всем нужно помнить и других убеждать, какое сокровище наш матрос. Мы-то знаем эту силу. А на суше мало кому ведом тяжелый матросский труд. Видят ленточки, круглую шапочку, клеш. А возьмите матроса — как он свою личную судьбу решает? Наблюдал не раз. Решает продуманно, без опрометчивости. На корабле характеры вырабатываются стойкие, ножом не уколупнешь… — Повернулся к Ступнину. — Люблю и я, грешник, матросню, Михаил Васильевич. Кстати, зайдите ко мне, когда набеседуетесь, небольшое дельце хочу обсудить.
Ступнин козырнул и проводил глазами члена Военного совета.
— Нельзя безудержно идеализировать морскую братию, — сказал Лаврищев, — матрос тоже человек земной… Я сам был матросом. Шкодил. Зато вспоминаю ребяток в бою. «В огонь! В ледяную воду! Сквозь минное поле!» — «Есть!»
— Скомандовать матросу — еще не самое главное. Подвести его к этой команде — вот основное… — Ступнин проверил крючки на кителе. — Надо идти. Разрешите, товарищ адмирал?
Из полуоткрытых дверей салона доносились звуки пианино, неутомимый Черкашин пел «Сулико».
— Садись-ка, поговорим, — Михайлов усадил Ступнина в обтянутое парусиновым чехлом кресло. — Мы обменялись кое-какими соображениями с командующим, — без обиняков приступил к делу Михайлов. — Могу сообщить: пора тебе переходить на самостоятельность. Корабль надо брать. И не какой-нибудь…
У Ступнина екнуло сердце, но привычка сдерживать свои чувства не изменила ему.
Контр-адмирал хорошо знал характер сидевшего перед ним офицера. Выслуживаться Ступнин не старался, перед начальством не заискивал. Мнения свои выражал в открытую, и посему… вопреки пользе дела отличного офицера держали в черном теле, поощряли Черкашиных, а Ступниных «выявляли» и «выясняли». Когда подбирали командира на «Истомина», опять выплыл почему-то Черкашин. Ждать, пока Ступнин сам, как робкий, но сильный росток пробьет задеревенелую кору, нельзя. Михайлов высказался за Ступнина и потому пригласил его, чтобы не откладывать дела в долгий ящик.
— На «Истомина»? — переспросил Ступнин.
— Вижу, предложение по сердцу?
— Еще бы, «Истомин»!
— Еще строится.
— Знаю.
— Конечно, знаешь. Не цыплят выводим в инкубаторе. — Михайлов испытующе вгляделся в строгое и открытое лицо Ступнина. — Любой брус вначале надо начерно обработать, Михаил Васильевич, а потом набело доводить. Что, если мы пошлем тебя временно исполняющим обязанности?
— На «Истомин» готов котельным машинистом…
— Теперь-то вас в кочегарку не загонишь.
— Говорят, отличный корабль. Новая техника! Хочется руками пощупать…
— Мало пощупать. Надо оседлать, подчинить новую технику, заставить ее служить флоту верой и правдой…
— Готов, товарищ адмирал!
— Отбывать придется не сегодня и не завтра. Вероятно, в начале года. Поставите крейсер на ремонт, спокойно подберете людей — и на верфи! — Михайлов выпил полстакана боржому, проглотил пилюлю. — Представь себе, у меня что-то с желчью. Так не мудрено дотянуть и до хирургического столика.
— А боржом можно?
— Не советовался еще, не знаю. Пью. Помнишь, в оборону о кружке воды мечтали?
Соратники оживились, притекли воспоминания, смыли нынешние сугубо учебные будни. В осаду было туговато не только с харчами, но и с водой. Как и во времена оны, были отрезаны или выведены из строя источники, насосы, пришлось отыскивать старые планы, вынюхивать колодцы, питавшие грунтовой водой защитников крепости в 1854—1855 годах.
Теперь все реже и реже слушают ветеранов. Молодежь скучает и зевает, ждет популярных лекций о быте, о поведении в обществе, о путешествии к планетам, подтягивая пояса к завершающему этапу любого мероприятия — танцам. Поэтому отрадно ветерану найти собеседников в своей среде, снова идти — в воспоминаниях — под шквалами огня, высаживаться на заминированные берега, атаковать коммуникации, изворачиваться при бомбежке «юнкерсов»…
Смуглые щеки адмирала покрылись темным румянцем, глаза воспламенились, плечи, заплывающие мирным жирком, тоже будто распрямились и приобрели прежние гибкие очертания. Шут подери, да ведь и беседа-то какая поучительная! Бродим в море, свободном от мин и вражеских подлодок, на построенных после войны кораблях, учим команды молодежи, никогда не слышавшей посвист бомбы. А там — вернемся в базу, обагренную кровью, но отбитую у неприятеля, слишком глубоко забравшегося в просторы оскорбленной России.
Что же дальше? Не могли соратники ограничить себя вехами недавнего героического прошлого. Вставала перед ними во весь рост ответственность за дальнейшие судьбы государства, доверившего им грозное оружие. Новый технический век со своими умопомрачительными изобретениями требовал приспособления к этому оружию, умения пользоваться им. Заглядывая вперед, они видели роковую обреченность крупных надводных кораблей с их артиллерией, по старинке называемой еще дальнобойной. Где-где, а в Черном море флот чувствовал себя как в мышеловке. Хорошо еще боговать американским авианосцам и линкорам среди океанов, укрываясь от локаторов коралловыми атоллами и готовясь оттуда посылать дьявольскую смесь, сжигающую дары природы и разрушающую биологическую клетку человеческого организма.
Было о чем призадуматься морякам. И все же сошлись они на одном. Как бы то ни было, как бы ни шагала проворная техника, в какие бы дебри ни проникал пытливый человеческий ум, главное все же в человеке. Как он будет себя вести в новых условиях? Как применится и освоит новые открытия? Какую камуфлирующую ткань выработает на своей хитрой шкуре и какие иммунизирующие шарики появятся в его гибчайшем организме? Матрос и офицер останутся на посту, никто их оттуда не сменит, пока лежит среди айсбергов пресловутой холодной войны недружелюбие, подозрительность и коварство. Людей надо учить, воспитывать, готовить к любым испытаниям, выковывать их волю, тренировать мускулы, способность к пониманию дисциплины и коллективному действию. Не все еще обстояло благополучно. Немало показного и отжившего мешало, звенело позолоченными кандалами на пути к совершенствованию.
— Бахвалиться не будем, фасонить — того меньше, — сказал Михайлов, — кортик у бедра и золото на фуражке еще не решают успеха дела. Нужны настоящие моряки. — Михайлов потер переносицу и поглядел на Ступнина из-под руки. — Может быть, именно поэтому у меня есть к тебе один деликатный вопрос. Как флотский народ расценивает Черкашина? В Центральном Комитете, принимая решение о назначении того или иного начальника, обычно спрашивают: «А как к нему относится народ?» Так вот, как относится народ к Черкашину?
— Плохо относится, — убежденно ответил Ступнин. — Почему?
— Потому что он сам плохо относится к народу.
— Да… Понятно! — Михайлов задумался. — Оказывается, для человека маловато внешней импозантности и застольного тенорка. Нам, Михаил Васильевич, нельзя посылать к матросам среднюю, удобообтекаемую фигуру. Время не то…
— Разрешите идти, товарищ адмирал?
— Иди. Хотя подожди-ка маленько. Что за дамочка вертится возле Черкашина?
— Не знаю.
— Конечно, молодец, что не знаешь. Ты у нас примерный семьянин.
— Не скрываю, семью люблю. Семья у меня хорошая.
— Экий ты, Ступнин! А у Черкашина разве плохая семья? Жена, дети. Между тем появилась возле него эта милая дамочка. И тут, брат, вступает в силу не только моя должностная, так сказать, ответственность, а коллективная, партийная. — Михайлов нахмурился. — Нельзя забывать, что живем мы все же в крепости, на большую глубину политой русской кровушкой. Крепость надо держать в полной боевой. И семьи хотелось бы иметь крепкие, как… крепость… У моряков этот вопрос стоит особенно остро. На берегу мало живут. Я уже не раз замечал: если у офицера в семье плохо, то и служба у него не ладится, и в море он как в гостях. У него свой гирорулевой — женушка. Все выглядывает, когда маяк объявится. Спокойствие в личной жизни имеет огромное значение, Ступнин. Не тебе об этом напоминать, конечно… Ну да ладно, с Черкашиным сами, без тебя разберемся. А вот Доценко ты знаешь, Михаил Васильевич?
— Воевали рядом, товарищ адмирал.
— Пойдет с тобой. На «Истомина». По партийной линии…
— Очень хорошо.
— Рад, что не ошиблись. Иди-ка отдыхай.
Куда тут отдыхать! Ступнин вышел на палубу. Ветер заметно крепчал. На верхнем мостике буквально срывает тужурку. Идти трудно. Фуражку в руки, нырнуть в затишек, на другой борт. Тут, конечно, тише. Можно снова натянуть фуражку на голову с разлохматившимися волосами.
По небу плывут тяжелые, недружелюбные облака. Ветер натягивает ванты. Мачты тихо гудят, принимая на свою огромную площадь, загроможденную надстройками, командно-дальномерными постами, антеннами радиосвязи и локации, напор воздушных масс. Барометр снова упал и держится на самом низком регистре. Облака идут и идут, волны постепенно белеют. В темноте особенно блестким и близким кажется вон тот маяк на украинском побережье, хоть бери его на ладошку.
Мимо пробежал штурман:
— Ветер четырнадцать метров в секунду без поправок на ход корабля.
Внизу негромко разговаривали матросы.
— Корабль у него всегда чистый, как игрушка, — слышался чей-то размеренный, солидный басок. — А корабль — это, ребята, такая штука!
— Еще бы, — согласился второй, — на корабле миллион раз швартуешься и каждый раз по-разному. Вот и надо поставить корабль, как я хочу, а не как он хочет.
— Самое главное — первенство завоевать.
— Смотря как завоевать, — прокашлявшись, возразил тот же басок. — Можно брать только на внешний лоск, а личный состав на излом. Ступнин — тот не так.
— А кто на верфи пойдет, долго там? — неуверенно спросил матрос, видимо, молодой.
— Что долго?
— Ждать, пока в строй.
— Смотря какой корабль. Корабль кораблю разница… На другом не один месяц протянешь. Заводские испытания, государственные… Топлива спалишь немало, пока разрешат флаг поднять.
— А у тебя как было?
— Я-то пришел на готовый, с традициями. Когда привезли впервой, смотрел кругом и поражался. Труба! Такая громадина, стоит и дышит, как живая.
— А вот как мичманом стать?
— Ишь чего захотел — мичманом!
— А мичманом хорошо?
— Надо бы лучше. Даже офицеры завидуют мичманам… А ты что, в самом деле хочешь мичманом?
Молодой матрос не ответил. Все засмеялись.
Ступнин пошел к своей каюте и неожиданно встретил Черкашина.
— Неужели до сих пор с адмиралом беседовали?
— Нет, — уклончиво ответил Ступнин.
— Не понимаю, почему Михайлов со мной так сух. Не терплю неясностей с начальством. Живешь тогда словно рядом с вулканом… Если мне дадут «Истомина», пойдешь ко мне в старшие помощники, Михаил?
Развязный тон Черкашина покоробил Ступнина.
— Не знаю, не думал.
— Подожди, куда ты спешишь?
— Пора на боковую…
— Все же, как бы мне узнать, что думает обо мне контр-адмирал? Его «да» или «нет» много значат.
— Не знаю, — Ступнин попрощался.
«Ишь ты, какой официальный, — недружелюбно думал Черкашин, когда Ступнин ушел. — Кому же достанется новый корабль?»
Тучи постепенно гасили звезды. Небо и море теперь сливались. Черкашин старался думать о море как об уготованной ему стихии. Даже с самим собой он хитрил и выкручивался перед кем-то вторым, сидящим в нем, более честным и прямым, чем он сам.
Ночь, слепые горловины, орудия напомнили военные годы.
Тогда оценки возникали из конкретных дел боевой практики. Все проверялось в открытую, зачастую кровью. Молчаливый и неуклюжий, но честный и самоотверженный человек мог выдвинуться скорее, чем болтун и шаркун. Теперь, казалось Черкашину, можно другими путями, более легкими, выйти вперед, лишь бы не прозевать и вовремя сделать несколько кругов перед чьими-то светлыми очами. Можно, но… унизительно. Второй, честный, сидящий в душе, снова укоряюще поднялся во весь рост, и мысленно Черкашин увидел Ступнина. Стоит ли завидовать его независимости и прямолинейной честности? Ему трудней продвигаться, не умеет он срезать острых углов. Но, чем черт не шутит, именно Ступнину может привалить «Истомин». И обязательно ухватится, с головой уйдет в нудную первичную работу. Пусть! Пожалуй, Ступнину не стоит мешать. Пусть тащится на верфи, начиняет корабль, а потом тот же Ступнин отдаст ему первый рапорт как командиру. Выше старпома ему не прыгать.
Прошли, разговаривая между собой, высокий Лаврищев и толстенький усатый Говорков. Говорков дотошно правил свою службу и катился, катился вперед, как колобок, мягко, бесшумно, никого не задевая и никому не мешая. И вот его прочат начальником штаба к Лаврищеву.
На поход Черкашину отвели каюту военного дирижера. Размеры ее определились экономией корабельной площади и скромной должностью. Конечно, не флагманская каюта, а жить можно. Черкашин не торопясь разделся, присел к столику. После черного кофе и певческих волнений в салоне спать не хотелось. На столике лежала раскрытая толстая книга. Место, где говорилось о возвращении Сашки в «Гамбринус» после русско-японской войны, было подчеркнуто.
На что нам ра-азлучаться,
Ах, на что в разлу-уке жить,
Не лучше ль повенчаться,
Любовью дорожить?..
Черкашин знал Куприна только по «Яме», по «Гранатовому браслету» и «Листригонам». «Яму» он прочитал еще в детстве, похитив книгу у недостаточно бдительных родителей, а остальные всегда игнорировал, как не интересные, не возбуждающие его юношеской чувственности. «Гранатовый браслет» и «Листригоны» удалось прочесть тоже случайно, в Балаклаве. Инспектируя часть, он обнаружил затрепанную книжку местного издательства за пазухой фланелевки часового. Извлек ее оттуда, часового наказал за излишнюю приверженность к отечественной словесности, а рассказы Куприна проглотил залпом.
Теперь, перелистывая толстенный том «Избранного», Черкашин удивлялся: «Ишь ты, знаток домов терпимости и греков-рыбаков, сколько ты, однако, накалякал». Постепенно писатель втянул его в изумительный мир южного портового города. И по весьма несложным ассоциациям перед Черкашиным требовательно и призывно возник образ Ирины. Все же затащила она его в непролазные кусты, сумела околдовать, приохотить к себе, заставить постоянно думать о себе. Чрезвычайно ловко и ненадоедливо Ирина заставила его продлить вагонное знакомство, пригласила к себе в комнатку, уставленную безделушками и стариной — дары ее п а п а́. Перед выходом в море его разыскал разбитной малый и с таинственным видом на лукавом лице сунул розовый конвертик. Этот розовый конвертик (чего только не творят подобные невинные писчебумажные штуки!) был начинен, оказывается, почти что термоядерной смесью. Задала она ему загадку в розовом конверте…
«Гамбринус» прочитан. Потонула последняя строка письма Ирины, вся в многоточиях и вопросительных знаках, которыми излишне злоупотребляла ароматная женщина с тугими, развитыми бедрами и прелестной талией Афродиты.
Записка заставляла вдумываться в каждую фразу, даже в отдельные слова. Такие творения искусных чаровниц следует разбирать, как шифровки.
«…После разлуки с К…, которого я любила, мне стали безразличны все мужчины», — писала она.
«Кто же такой К., с этим многоточием и нервно добавленной запятой? — размышлял Черкашин, насупив брови и почесывая у висков. — На кой ляд мне ее К.? Зачем мне ее предыстории? Может быть, она хочет подчеркнуть свою примерную влюбчивость или предупредить, что она не девушка? Важно ли это? А дальше…»
Черкашин самодовольно улыбнулся и несколько раз перечитал взволновавшие его фразы:
«Ну, а теперь я много думаю о вас. Я не знаю, люблю ли вас, но что-то похожее на это чувство растет во мне».
Вторая часть записки заставляла насторожиться и поежиться, словно под чьим-то пристальным взглядом. Человек не просто, как говорится, констатировал, не только объяснялся в любви, но и требовательно ждал точного ответа, без уверток и недомолвок.
«Я знаю, что это очень плохо… Ведь ничего подобного вы мне сказать не можете. Куда может завести меня это чувство? И, несмотря на то, что я вас все же так мало знаю, я испытываю к вам доверие. Иначе вы никогда бы не читали этих строк…
Скажите, что мне делать? Как выйти из зачарованного круга, который сжимает меня все сильней?»
Рядом с датой стояло:
«12 часов ночи».
Черкашин самодовольно соображал: «Она писала ночью. Какие грезы приходили к ней? Кто возбуждал ее и водил ее рукой? Нет, жив, жив еще курилка! Она не подписалась, но в постскриптуме добавила:
«Я верю, ни одна душа не узнает об этом письме».
— Да-а-а, — вслух протянул Черкашин, — ни одна душа не узнает? В нашем-то городишке? Сама подослала с письмом какого-то малого. Он уже наверняка чешет языком по всем забегаловкам.
За переборками каюты волны вяло лизали броневые борта. Там темнейшая ночь. И на душе не весьма светло. Долго не удавалось заснуть. И виновником бессонницы был не только черный кофе с лимоном, услужливо приготовленный коком, грузином из Самтредиа, обожавшим Черкашина за «Сулико».
«И кто же, все-таки, этот таинственный К.? На кой бес она о нем информирует? Может быть, придется, как говорится, переваливать через его труп? Дудки! Странные существа женщины. Растревожат, раздразнят, думай, что хочешь! Нельзя ли попроще? Так нет. Начинаются антимонии разные, психологии, раскрытие души, тревоги сердца. Раз уж был некто К., что тут выламываться? Плюнуть на нее? Порвать знакомство? Неприлично, да и заманчивая она, бестия. Как налим. Налитая… Афродита? Это что же, богиня или просто гречанка?»
И ни на один миг ему не пришли мысли о семье, о жене, о детях. Заслонила мраморная богиня все действительно живое, надежное, но пресно привычное.