Книга: Матросы
Назад: III
Дальше: V

IV

— Благодарю вас, Боря, — безучастно произнесла женщина в элегантной модной шляпке, предъявляя билет проводнику мягкого вагона «Красной стрелы». — Нет, нет, в вагон не заходите. Носильщик сам отнесет чемодан. Прощайте, Боря…
Поезд бесшумно тронулся. Поплыли фонари дебаркадера. Молодой человек с палашом остался на перроне, даже не помахав на прощание. Женщина знала почему: неподалеку от курсанта стоял адмирал, провожавший в Москву жену и взрослую дочь.
В двухместном купе пахло лаком, свежим бельем и духами, аромат которых принесла с собой женщина, вошедшая сюда. Через минуту все поглотил грубый запах «беломора», неизменно сопутствующий на территории России каждому заядлому курильщику.
Выкурив папиросу чисто по-мужски и погасив окурок в бронзовой пепельнице, женщина переоделась в пижаму, быстро освободившись от лифчика и других стесняющих отдых атрибутов туалета. Она знала: не занятое в Ленинграде место в «Красной стреле» останется свободным до Москвы. Отказавшись от чая, женщина попросила буфетчицу принести ей рюмку («Только рюмку», — повторила она) армянского коньяка и лимон. Буфетчица привыкла к неприхотливым вкусам пассажиров к посуде, которые всегда довольствовались стопками и стаканами. И потому, переспросив о рюмке, она пошла искать ее в своем хозяйстве. Затем в купе, наливая коньяк, она внимательно изучала довольно интересную и еще молодую даму, щедро расплатившуюся с ней.
— Одна? — выйдя в коридор, спросила буфетчица проводника с мохнатыми бровями и свежевыбритыми отвислыми щеками.
Тот неодобрительно оглядел упитанное тело буфетчицы и, пожевав губами, после паузы нехотя ответил:
— Одна.
— А кто тот, морячок?.. Провожал ее.
— Проходи, молодка. Любопытная ты, вижу.
Женщина слышала через неплотно прикрытую дверь весь этот короткий диалог, улыбнулась уголками неярко накрашенных губ и, позвав проводника, небрежно протянула ему четвертной билет, попросила:
— Постучите в дверь за сорок минут до Москвы.
— Прикажете сдачи?
— За белье. Остальное вам, — небрежно бросила женщина, и больше ни проводник, ни другие немногочисленные пассажиры не видели ее до самой Москвы.
В Москве женщину встречал пожилой предупредительный человек в хорошо сшитом пальто из мягкого английского драпа. Возраст и нездоровый цвет лица этого человека заставляли его носить яркие тона одежды и пользоваться косметикой.
— Здравствуй, Ирина, — он приподнял шляпу и чуточку наклонился, подставляя для поцелуя левую щеку.
— Здравствуй, папа, — сказала Ирина, сделав в слове «папа» ударение на последнем слоге.
Пожилой мужчина отказался от носильщика и сам понес чемодан, сохраняя стройность походки и уверенный шаг.
— Почему ты так торопишься в Севастополь? — спросил он уже в такси.
— Мне надо на работу… папа!
Ирина смотрела через мутное стекло на грязную осеннюю Москву и, видимо, не хотела продолжать разговор в присутствии шофера, повернувшего зеркальце, чтобы лучше видеть лицо женщины.
— Как ты провела время в Ленинграде?
— В общем недурно, — ответила Ирина, — устала. Меня всегда ошеломляют там изумительные творения зодчих и провинциальность людей.
Машина остановилась в одном из бесчисленных московских переулков, возле старого дома с наглухо забитыми парадными и широко открытым черным ходом.
На другой день Ирина отправлялась с Курского вокзала крымским поездом. В обычном четырехместном купе мягкого вагона ее спутниками оказались три морских офицера из Севастополя.
В сравнении с немногословным, сдержанным и предупредительным  п а п а  и его манерами старого интеллигента моряки на первый взгляд значительно проигрывали. Им можно было бы простить и суетливость, и ребячество, если бы они могли компенсировать это молодостью. Юный Ганецкий, азартно таскавший свой черный палаш и склонный к щегольству жаргоном, привлекал ее и волновал своей молодостью. Она не могла любить его даже как мальчика. Для этого он был слишком испорчен и не умел скрывать своей порочности. В пылу откровенности Ганецкий пытался интриговать ее, что было вовсе лишнее, рассказами о своих победах над наивными девицами, не утаивая от нее эротических подробностей.
Такие ранние мужчины впоследствии либо превращаются в покорнейших, бесхарактерных мужей, либо до конца дней своих безудержно порхают с цветка на цветок, пока еще есть силы и порхание их не вызывает брезгливости.
Ирина имела возможность наблюдать, оценивать, сопоставлять.
Что может думать о ней сидящий напротив, тоже у окна, безусловно красивый офицер с еле заметной проседью в темных волосах, с особой, подчеркнутой выправкой, которую он пока без труда сохраняет?
Именно этот офицер — что он может думать? Ирина сразу отделила его от двух его товарищей, шумливая, панибратская возня которых и ему, видимо, не доставляла удовольствия.
Капитан второго ранга Говорков, пузатенький, с пухлыми усиками на такой же пухлой губке, суетливо теребил своего спутника:
— Черкашин! Храните гордое молчание? — В руках Говоркова призывно затрещала свежая колода атласных карт. — Спать еще бог не велит, а время убить надо. Пульку? А?
— Преферанс меня всегда утомляет. Очень нудная и однообразная игра, — сказал Черкашин, — не люблю преферанса.
— Мало ли чего ты не любишь, Паша. — Влажные зубы Говоркова, кругленькие и плотные, как камешки, сверкнули. — Если бы все по любви делалось, пришлось бы нарсуды закрыть.
Говорков смеющимися глазками посмотрел на спутницу и на третьего офицера, засунувшего подбородок в полурасстегнутый ворот кителя.
— Отдыхаешь, Заботин? Сырой ты человек.
— Верно, отдыхаю, — устало буркнул тот. — Тоже пас?
— Пас.
— Ох и народ пошел! — Говорков обратился к женщине: — Извините великодушно, может быть, вы выручите? Ну, хотя бы в «шестьдесят шесть»?
— Придется вас выручить, — согласилась Ирина.
— Вот и отлично. А они пускай себе клюют носами. Разрешите только освободиться от мундира?
Ирина кивнула, отвернулась. В темноте проносились московские окраины, черные дворы фабрик, склады. Черно, неуютно, изнанка столицы. Почему ее повернули к ним, к пассажирам поездов, открыли взорам самое грязное, мусорное, самое не типичное для Москвы?
Ирина задернула шторку окна и в упор встретилась глазами с сидевшим напротив нее Черкашиным. Поединок глаз продолжался недолго. Ирина улыбнулась краешком губ и взяла колоду карт.
«Знаю, что он обо мне думает. Дама, ищущая легких побед, дорожных приключений».
Говорков успел переодеться где-то на верхотуре и теперь, спустившись вниз, тяжело дышал.
— А у тебя, браток, самая натуральная одышка, — сказал Заботин, — слишком сытенький ты кабанчик.
— У меня сытость здорового человека, — обидчиво возразил Говорков, взяв карты у Ирины. — Разрешите, я подготовлю колоду. Играем в «шестьдесят шесть», надо отбросить «кончины», если вы помните.
— Помню, — Ирина улыбнулась.
— Кончины? Это что, русское слово или карточный жаргон? — спросил Черкашин.
Его голос звучал несколько глухо и неестественно. А когда Говорков небрежно ответил: «Наверное, и то, и другое» — Черкашин недовольно поморщился, у него покраснели надбровные дуги. Лицо его стало старше и неприятней.
В «шестьдесят шесть» обычно ходят с самой маленькой. Пиковую девятку Ирины Говорков с какой-то алчностью покрыл тузом.
— Начал зверствовать, — приподняв веки, бормотнул Заботин.
— В карты и батьку не щадят. Одиннадцать очочков есть, соседушка. И разрешите объявить сорок! Вот дама крестей, а вот и король, прошу проверить.
— Так вы можете оставить меня без взяток. — Ирина взяла карту старшим козырем и, как бы невзначай, задержала взгляд на Черкашине, заставив его застегнуть крючки воротника и пройтись пальцами по пуговицам кителя и орденским колодкам, покрытым выпуклыми полосками плексигласа.
— У вас так много орденов, — будто невзначай обронила Ирина и уткнулась в карты.
Говорков играл с наслаждением, не прощал партнеру даже случайных промахов и в конце концов до утомления надоел Ирине. Ее нисколько не интересовал этот шумливый человек: прежде всего она не видела в нем того, что всегда считала главным, она не видела в нем мужчину. В этом понимании слова не был мужчиной и Заботин. Зато им был Черкашин. Безо всякого сомнения, он любил женщин, и это обстоятельство сближало с ним Ирину. Между ними как бы открылась дорожка, и дальнейшее зависело только от того, когда и сколько шагов он и она сделают друг к другу. А этих шагов им уже не избежать.
Говорков пересчитал карты, потрещал ими, спрятал в портфель, заказал чай.
Ирина, как бы заставляя любоваться собой, лениво осмотрела себя в зеркальце, сняла пушинку возле подкрашенных ресниц. Щелкнул замок сумки.
За чаем шутили, говорили ни к чему не обязывающие слова. Присутствие интересной женщины подняло настроение мужчин. Делились своими впечатлениями о Москве, как и все немосквичи, бранили столицу за шум, за толчею, спешку и равнодушие.
— Имейте в виду, я москвичка, — предупредила Ирина.
— Помилуйте, вы же из Ленинграда! — взмолился Говорков, особенно рьяно бранивший столичный ритм жизни.
— В Ленинграде была в командировке, перед отъездом в Севастополь.
— Приятная неожиданность! — воскликнул Говорков. — Выходит, мы все здесь севастопольцы.
Заботин наклонился к уху Черкашина:
— Что это он возле нее выкаблучивается? Пустой номер. Если уж на то пошло, ты действительно ей понравился.
— Не люблю таких разговоров, — сухо перебил его Черкашин и незаметно вытер платком ухо. Ирина благодарно кивнула ему — она все слышала.
— Я впервые еду в Севастополь, — сказала она.
— Плохое выбрали время.
Она посмотрела на Черкашина, приподняла брови:
— Почему? Зима?
— Нет, дело не в зиме. Еще много там развалин.
— А я на строительство и еду.
— Неужели?! — воскликнул Говорков. — Вот не ожидал!
— Ты совсем зарапортовался, — тихо упрекнул его Заботин.
— Я нисколько не обижаюсь, — мягко сказала Ирина, — на незнакомых людей я, к сожалению, не произвожу впечатления делового человека. А ведь я самый рядовой техник-архитектор. В Севастополь меня послали, не я его выбирала. Для меня это святой город. Там разворачивается крупнейшее гражданское строительство.
Задушевный голос Ирины, ее искренность произвели впечатление. Черкашин, вначале настороженно относившийся к незнакомке, проникся к ней доверием.
На одной станции поезд задержался. Говорков и Заботин влезли на верхние полки. В вагоне постепенно установилась тишина. Черкашин и Ирина прогуливались по перрону. В мутной мгле висели фонари. Тишина захолустной станции, сумрак, когда не видишь почти никого и ничего, невольно сближали. Казалось, они двое затерялись на большой и загадочной планете, хотелось говорить тихо, идти рядом, поддерживая друг друга, чувствовать дыхание соседа и вдумываться в тайный смысл самых обычных слов.
Незамужние женщины критического возраста склонны к преувеличению тяжести грозящего им одиночества. Одни из них постепенно успокаиваются, переступив известную возрастную грань, другие лихорадочно продолжают поиски мужа, теперь уже не брезгуя никакими средствами. Полностью торжествуют самка, хищница, неистребимые инстинкты, жажда своего гнезда, где, в отличие от пернатых, продолжение рода имеет не первое значение. Ирину можно было отнести к числу особей второго рода, хотя сама она открыто и не признавалась в своих стремлениях. Ее многие любили, вернее, она нравилась, а еще точнее — возбуждала желания. Она презирала добродетель, считая, что только уродливая женщина волей-неволей встает на ее путь. Она знала себе цену как женщине, притягивающей любопытство, знала силу своих загадочных недомолвок и полунамеков и беспредельно верила в красоту своего тела. Возлюбленные, склонные к мифологическим ассоциациям, называли ее Афродитой или Психеей, неопытные юнцы теряли разум и были готовы на любое самопожертвование ради нее.
Бориса Ганецкого она только воспламенила и уехала, торжествуя еще одну злую победу. Однако время шло, и ей надоедали рабы. Когда-то должна наступить остановка. Нужно найти гавань, тихую, а может быть и бурную. «Пора бросать якоря, Иринка!» — частенько повторяла она, оставаясь наедине с собой и с особым пристрастием рассматривая свое тело, незаметные морщинки или складочки — губительные знаки времени.
Теперь Ирина ехала в неизвестное. С другими она могла хитрить, называть Севастополь святым городом, говорить о нем почтительным полушепотом, еле шевеля чувственными губами, умело оттененными знаменитой несмываемой помадой «киспруф», которую доставал ей папа. В душе она боялась этого города, как и любой провинции, страшилась даже не условий быта или северных зимних ветров, а скуки и тесно связанных с нею сплетен и дрязг. Кому-то примерещилось строить этот легендарный город! Ее не увлекали старомодные романтические иллюзии, не увлекало то, что фантастические, казалось бы, планы превращались в реальность исступленными буднями миллионов. Она слишком любила себя, чтобы мечтать о грядущем всеобщем счастье. Настоящим она дорожила гораздо больше, нежели прошлым и будущим. Постепенно воспитывая себя в таком духе, Ирина созрела как человек цепкий и эгоистический. Она могла хитрить и обманывать сколько угодно, казаться и такой и этакой, впечатлительной и отзывчивой, что-то любить, что-то ненавидеть, но все это наружно, для других, ради выгоды. Внутренне она оставалась всегда одной и той же.
Красный семафор продолжал держать поезд на месте. В шерстяном спортивном свитере Ирине было тепло, она распахнула пальто. Она никогда не носила толстых чулок, предпочитая нейлон, только входивший в моду. Помогая сойти ей по ступенькам, Черкашин несколько дольше задержал взгляд на ее ногах, что не ускользнуло от ее внимания. Итак, охота только начиналась; эта опытная женщина умело прикидывалась дичью. «Надо прежде всего льстить, льстить его самолюбию», — безошибочно угадывала она и действовала в этом направлении.
— Вы очень выгодно отличаетесь от своих товарищей по купе, Павел Григорьевич. И не только от них, — Ирина прикоснулась к его руке теплой ладонью.
— Хорошо это или плохо?
— Не знаю… — Черкашин услышал ее тихий смех. — Шаблоны удобны в технике. В человеке я предпочитаю оригинальность.
Она откинула голову, и ее волосы коснулись щеки Черкашина. Она умело наступала, пока еще сдержанно, не отыскивая в своем арсенале нового оружия. Следует оступиться, покрепче опереться на его руку вот тут, проходя мимо монументального кондуктора, чуточку заторопиться и как бы невзначай прижаться к своему спутнику. Можно помолчать. Восточный мудрец когда-то изрек: «Если ты уверен, что твои слова дороже и значительней твоего молчания, тогда говори». Пока ее не занимали извечные расспросы, предшествующие сближению. Есть ли у него жена, дети, родители? Очевидно, есть; жена и дети — безусловно. Это не имеет значения. Ведь ее не беспокоило прошлое. Черкашин пытался что-то рассказать ей, упомянул имя и отчество своей супруги, и она его мягко остановила:
— Давайте условимся, Павел Григорьевич: сегодня только мы двое, и больше никого. Поймите меня правильно. Мне хочется так…
Она недолго подождала. Черкашин наклонился к ней ближе, коснувшись ее щеки, и как бы выдохнул чужим, сдавленным голосом:
— Мне почему-то кажется, Ирина Григорьевна, что я вас знаю давно, давно…
— Не надо так… Вот и шаблон. О нем я вам напоминала. Так же все говорят…
Он высвободил свою руку, нахмурился.
— Не обижайтесь на меня, — попросила Ирина с прежней теплотой, — ладно? Может быть, мы больше никогда не встретимся. Лучше, если мы добром будем вспоминать друг о друге. Я иногда делаю необдуманные поступки… еще чаще необдуманно говорю…
Они молча дошли до последней платформы с коксом, поверху забрызганным известью.
— Видите, черная поверхность покрыта белым. Возьмите с платформы хотя бы ведро кокса, и хищение будет заметно… — она беззвучно рассмеялась. — Не всякий человек согласился бы на такую процедуру…
— Особенно женщины, — нарочито дерзко добавил он.
— Н е к о т о р ы е, — поправила она его с достоинством и сухо сказала: — Вернемся в вагон. Ну… Помогите же мне… офицер…
Черкашин нагнулся с площадки, взял ее за узкую кисть руки, обтянутую лайковой перчаткой. Прикоснувшись к нему всем телом, она обдала его запахом духов и кожи. В вагоне Ирина задержалась в коридоре. Поезд мягко тронулся. Мимо проплыли железнодорожные высокие фонари.
— У нас мужчины разучились ухаживать за женщинами, — грустно упрекнула Ирина. — Забыты пушкинские времена…
— Не знаю даже, что вам ответить… — Черкашин замялся.
— А вы не отвечайте. Давайте догадываться, о чем думает каждый из нас…

 

Заботин приподнял голову с подушки, включил свет и, нагнувшись, оглядел купе.
— У Черкашина, видно, на винты намотало… — буркнул он. — Ты спишь, флотоводец?
— Дремлю, — ответил Говорков, в душе отчаянно завидовавший успехам Черкашина у женщин. — Дамочка экзотическая, как водоросли Саргассова моря. Ты заметил, что любая из ее вещей — «мейд ин»?
— Заметил. Я же из боцманов. — Заботин удобнее пристраивал на вагонном лежбище свое сырое и неуклюжее тело сорокалетнего мужчины. — Заглядывая вперед, можно уверенно предсказать: муженек у нее будет «мейд ин Севастополь». Наши марсофлоты сразу идут на такую приманку. Скажи, плохой бабец, а?
— Что есть, то есть, лукавить не стану, Савелий Самсонович. Только не моряцкая она находка. — Говорков приподнялся на локте и воззрился выпуклыми светло-серыми глазами на собеседника. — С такой поштормовать денек-другой, а потом отрабатывай, браток, задний ход.
— С такой ежели поштормуешь, заднее направление не отработаешь. — Заботин вздохнул. — Она, как пиявка, пока кровушки не напьется, не отвалится…
— Может, и преувеличиваешь. Ты в людей, что ли, не веришь?
— Почему же не верю?
— В кого?
— Во всех, в большинство… В Ступнина, к примеру, верю. В Лаврищева верю… В Михайлова верю…
— Ишь куда оборотился! К адмиралам. Попробуй не поверь… — Говорков, видимо, решил разговориться. — У меня вот жена красотой не блещет, зато жена. А эта хороша, каналья, и аппетитна, а не жена! У Пашки жена тоже красотой не блещет, а как подруга жизни — лучшей не отыскать. И детишки у него этакие милые, леденцы…
— Жена у него гостеприимная и честная, — согласился Заботин. — Моряку нужна честная жена.
— Верно. Лишнее в башку не полезет.
— Чтобы никому в голову не пришло подшутить над тобой: «Подвахтенные вниз!»
— Пашке этот возглас не грозит.
— Ему не грозит, — согласился Заботин, — у него супруга надежная, как стальной кнехт…
Вот на таком жаргоне беседовали два солидных офицера, пока их товарищ находился в завидной самовольной отлучке. Надо сказать, что этот особый жаргон моряков вырабатывался не в салонах или береговых ведомствах, а в училищах и на кораблях. Им нередко злоупотребляли, старались щегольнуть с целью отделить себя, грубых морских волков, от аппаратных белорунных овечек. Если вы заметите на форменной фуражке прозеленевшего «краба», или «морскую капусту», как шутливо называют свой герб моряки, не относите это за счет неаккуратности. «Краб» с седоватой прозеленью — верный признак просоленного морячины, так же как поношенный китель и обтрепанные на нем погоны с черными линиями корабельных званий. Чтобы добиться такого вида, приходится немало побродяжить по морям и океанам, хлебнуть забортной тайфунной водицы, излазить низы, потереться у переборок, машин, оптики…
Поезд нагонял упущенное время. Вагоны изрядно бросало на крутых поворотах. Отогнанный сон пока не возвращался к двум сослуживцам на их верхние полки.
— Павел когда-то был Павел, а последнее время начал портиться, — сказал Говорков. — Видел, каков он? Одну звездочку добавили, а гонор вырос на целую «муху».
«Мухой» называлась адмиральская звезда.
— Я-то с ним вплотную не сталкивался, а те, кому приходится, замечают: забурел Пашка, — солидно подтвердил Заботин. — Вот про Ступнина никто же… А и он идет вверх.
— Ступнин? Ступнин — морячина. Его на паркет не затащишь. У него идеал — корабль.
— Рад, что ты так его оцениваешь. Меня подсватывают к нему. Старпомом. Не миновать снова с ним плавать.
— Недурненько бы у вас получилось, давние друзья. Вы — сочетание. Гармония. Гармоническое складывается из некрасивого и красивого, из доброго и злого, из уродливого по форме…
— Брось ты, Говорков, бормочешь не то…
— Шучу, конечно. Ишь заболтались наши спутники. Не пойти ли на розыски?
— Зачем? Взрослые люди…
— Паша всегда ищет покровителей, — строго сказал Говорков. — Найдет покровителя и вцепится в него, как вошь в кожух. А с народом грубит. Его сослуживцы не любят. Если взять Ступнина, у того друзья, а ведь у Павки и друзей-то никогда настоящих не было…
— А мечтает попасть на новый, на «Истомина».
— Слыхал.
— Ему и корабль-то нужен как трамплин, — сказал Заботин, — оттолкнуться от палубы и прыгнуть на высшие курсы. Будь здоров, не кашляй, свежей выпечки адмирал…
— В нашенские времена к адмиралу трамплин трудно подобрать. Разве только упрятать себя под воду, на новую технику. — Говорков тяжело передохнул. — Высоко летают «черные мухи». Надежный мухомор надо на плечи приспособить, чтобы они на наши погоны спустились.
— Кому как. Одному трудно, а другому черти детей качают…
На этом пессимистическом изречении Савелия Самсоновича Заботина закончилась беседа. Каждый теперь думал про свое под убийственно-монотонный перестук бандажных колес. Заботин и не мечтал о «мухе». Пределом его вожделений были три звездочки на двухпросветном погоне. Он любил флот и не гонялся за чином и славой. Такие служаки трудно поднимаются по иерархической лестнице. Их почти никогда не принимают всерьез. Чтобы тебя заметили, нужна как-никак ловкость, внешний вид, умение вовремя предстать пред светлые очи начальства. Сначала должны заметить, а потом отметить. Савелий Самсонович предпочитал строевую морскую службу, находил в ней счастье и тянул лямку добросовестно в любой упряжке. У Говоркова дела складывались получше. Ему, как корабельному штабнику, чаще попадали свежие карты в руки. Приходилось быть на виду, отстаивать с предусмотрительной смелостью свои взгляды, за словом в карман не лезть. В новый атомный век он разумно углублялся в перспективные доктрины и находил мужество не бранить тех, кто предвидел будущее флота не в повторе петровских уставов, а применительно к использованию мощи ракетно-ядерного оружия.
— Как же Павел отчаялся на такую вылазку? — завистливо вымолвил Говорков, решивший покончить с неясными служебными делами и вернуться к реальной действительности.
— А почему же он должен растеряться?
— Осторожный кутенок. Горячего зря не хлебнет! Идут! Спи, Савелий.
Первой вошла Ирина, сняла пальто и, погасив свет, разделась. Притворившийся спящим Говорков наблюдал за ней, и похотливые мысли лезли в его моряцкую, начинающую седеть голову. Уж очень привлекательно пестрым показался ему халат Ирины, а лицо удивительно бело, и на нем выделялись яркими пятнышками ресницы и губы. Когда она разувалась, мелькнули ее колени и икры. У Говоркова тело заныло в сладкой истоме.
Позже вошел Черкашин и молча принялся устраиваться на ночь.
«Хоть бы словечком обмолвились, — мучился любопытный Говорков, — пошептались бы…» Никто не шептался. Тикали часы, как в мастерской часовщика.
Достаточно намаявшийся за суматошный московский день, Говорков заснул с мыслями о чудесном и опасном творении природы, именуемом женщиной.
Назад: III
Дальше: V