Глава 29. НЕОПРЕДЕЛЕННОЕ МЕСТО
Неопределенное время
Якоб де Зут следует за мальчиком, освещающим дорогу факелом. Мальчик идет вдоль вонючего канала и далее — в неф домбургской церкви. Герти кладет жареного гуся на алтарный стол. Мальчик с азиатскими глазами и волосами цвета меди цитирует: «Преклоню ухо мое к притче, папа, на арфе открою загадку мою…» Якоб объят ужасом. Внебрачный сын? Он поворачивается к Герти, но видит острую на язык хозяйку его жилья в Батавии. «Ты даже не знаешь, кто его мать?» Унико Ворстенбос находит все происходящее здесь необычно смешным и выщипывает мясо из наполовину съеденного гуся. Птица поднимает зажаренную голову и цитирует: «Да исчезнут, как вода протекающая: когда напрягут стрелы, пусть они будут, как преломленные». Гусь улетает в бамбуковую рощу, сквозь полосы сумрака и темноты, и Якоб тоже летит, пока они не долетают до вырубки, где светится на дельфтском блюде голова Иоанна Крестителя. «Восемнадцать лет на Востоке, и нечем тебе похвалиться, кроме как внебрачным сыном- полукровкой!»
«Восемнадцать лет? — Якоб отмечает про себя эту цифру. — Восемнадцать…
«Шенандоа», — думает он, — отплыла меньше года тому назад…»
Его связь с внеземным миром обрывается, он просыпается рядом с Орито.
«Да славится милостивый Бог на небесах», — проснувшийся обнаруживает, что он в Высоком доме…
…где все, как и должно быть.
Волосы Орито спутаны от любовных объятий прошедшей ночи.
Пыль золотится в лучах рассвета, какое-то насекомое затачивает жало.
— Я твой, возлюбленная моя, — шепчет Якоб и целует ее ожог…
Тонкие руки Орито, ее прекрасные руки просыпаются и прижимаются ладонями к его соскам…
«Столько страданий, — думает Якоб, — но теперь ты здесь, и я залечу твои раны».
…к его соскам, и гладят пупок, и спускаются к паху, и…
— «Да исчезнут… — лиловые глаза Орито широко распахиваются.
Якоб старается проснуться, но веревка на шее крепко держит его.
— …как распускающаяся улитка, — цитирует труп, — да не видят солнца…
Голландец покрыт улитками: постель, комната, Дэдзима, все в улитках…
— …да не видят солнца, как выкидыш женщины».
Якоб садится, сна ни в одном глазу, пульс мчится галопом. «Я — в «Доме Глициний», и прошлой ночью спал с проституткой». Она находится здесь, тихонько посапывает. Воздух теплый и пропитан запахами совокуплений, табака, испачканных покрывал и переваренной капусты из ночного горшка. Свет мироздания пробивается сквозь бумажное окно. Любовные толчки и смешки доносятся из ближней комнаты. Он думает об Орито и Узаемоне, чувствуя себя виноватым перед обоими, и закрывает глаза, но видит их еще отчетливее: Орито — в заключении, в разорванной одежде и после родов, Узаемон — убит, и Якоб думает: «Из-за меня», — и открывает глаза. У мысли нет век, чтобы отгородиться, или ушей, чтобы заткнуть, и Якоб вспоминает сообщение переводчика Кобаяши о том, что Огава Узаемон погиб от рук горных бандитов во время паломничества в город Кашима. Влады ка — настоятель Эномото нашел тех одиннадцать разбойников, ответственных за злодеяние, и умертвил их пытками, но даже месть, с сожалением указал Кобаяши, не вернет мертвых к жизни. Директор ван Клиф выразил старшему Огава соболезнования от лица Компании, но переводчик так и не вернулся назад на Дэдзиму, и никто не удивился, когда он вскоре умер. Если де Зут и сомневался в причастности Эномото к смерти Огавы Узаемона, то последние сомнения развеялись через несколько недель, когда Гото Шинпачи доложил, что прошлой ночью огонь на восточном склоне начался с библиотеки резиденции Огавы. Тем же вечером, в свете лампы, Якоб достал кизиловый футляр из-под пола и начал самую трудную за всю его жизнь работу. Свиток не был длинным — заглавие и двенадцать частей включали не более трехсот иероглифов — но Якобу предстояло овладеть словарем и грамматикой в чрезвычайном секрете от всех. Никто из переводчиков не пошел бы на то, чтобы попасться на обучении японскому иностранца, хотя при этом Гото Шинпачи иногда отвечал на безобидные вопросы Якоба о необычных словах. Без знания Маринусом китайского языка, задача стала бы просто непосильной, но Якоб не рискнул показать свиток доктору, боясь навлечь на друга неприятности. Двести ночей ушло на перевод догм ордена храма Ширануи, ночей, которые становились все темнее и темнее; и Якоб на ощупь все ближе и ближе приближался к пониманию текста. «А сейчас, когда закончена работа, — спрашивает он себя, — как иностранец, находящийся под постоянным наблюдением, сможет добиться справедливости?» Ему понадобится сочувствующее ухо человека могущественного, такого, как магистрат, чтобы появился хоть какой-то шанс увидеть Орито свободной, а Эномото — под судом. «Что случится, — размышляет он, — с китайцем в Мидделбурге, который стал бы пытаться засудить герцога Зеландии за бесчестье и массовые убийства младенцев?»
Мужчина в соседней комнате стонет: «О — о, Mijn God, Mijn God!»
Мельхиор ван Клиф. Якоб краснеет и надеется, что его девушка не проснется.
«Хотя быть ханжой наутро после всего, что произошло, — честно признается он себе, — лицемерно».
Его презерватив из кишки козы лежит на квадрате бумаги у матраса.
«Отвратительный вид, — думает Якоб. — Так теперь я…»
Якоб думает об Анне. Он должен разорвать их помолвку.
«Честная девушка заслуживает, — полагает он без тени сомнения, — лучшего мужа».
Ему видится радостное лицо ее отца, когда она сообщает ему эту новость.
«Ей следовало разорвать нашу помолвку, — признает он, — несколько месяцев тому назад…»
Корабль из Батавии в этом году не пришел, а это означает отсутствие торговли и отсутствие писем…
Уличный продавец воды кричит: «О — мииизу, О — мииизу».
…и угроза банкротства Дэдзимы и Нагасаки становится все более реальной.
Мельхиор ван Клиф прибывает к: «О — О-О — О-О — О- о — О-о — О-о — О-о — о-о…»
«Не просыпайся, — умоляет Якоб спящую женщину, — не просыпайся, не просыпайся…»
Ее зовут Цукинами, или Лунная Волна. Якобу понравилась ее застенчивость.
«Хотя застенчивость тоже, — подозревает он, — можно нарисовать краской и пудрой».
Когда они остались наедине, Цукинами похвалила его японскую речь.
Он надеется, что не вызвал у нее отвращения. Она называла его глаза «разукрашенными».
Она попросила у него разрешения срезать локон медных волос, чтобы вспоминать его.
Довольный ван Клиф хохочет, как пират при виде врага, растерзанного акулами.
«И такова нынешняя жизнь Орито, — Якоб содрогается, — как и написано в свитке Огавы?»
Мельничные жернова его совести скрежещут, скрежещут, скрежещут…
Колокол храма Рюгадзи возвещает о приходе часа Кролика. Якоб надевает бриджи и рубашку, наливает в чашку воду из кувшина, выпивает, умывается и открывает окно. Вид достоин взора даже наместника короля: Нагасаки лежит внизу в ступенчатых аллеях и остроконечных крышах, серовато — коричневых, охряных и угольно — черных, спускающихся к напоминающему арку зданию магистратуры, Якоб видит Дэдзиму и далее — бескрайнее застывшее море…
Внезапно он следует озорному порыву пройти вдоль конька крыши.
Голые ступни ощущают еще прохладную черепицу; он опирается на скульптуру карпа.
Суббота, 18 октября 1800 года, спокойная и синяя.
Скворцы пролетают в легком утреннем тумане: словно мальчику из сказки, Якобу страстно хочется улететь вместе с ними.
«Или, — продолжает мечтать он, — пусть мои глаза станут раскосыми…
С востока на запад небеса раскрывают свой облачный атлас и начинают переворачивать страницы.
…розовая кожа обретет золотистый цвет, дурацкие волосы почернеют…
Грохот повозки, доносящийся из переулка, грозит оборвать его грезу.
…мое грубо отесанное тело перестанет отличаться от их тел… сбалансированных и гладких.
Восемь лошадей проносятся по главной улице. Эхо разносит стук их копыт.
Как далеко мне удалось бы уйти, — размышляет он, — если бы я сбежал с Дэдзимы, в длинном плаще, спрятав лицо под капюшоном?
…вверх к рисовым террасам, к гребням гор, горам за этими гребнями.
…не так далеко, — думает Якоб, — до феода Киога точно бы не добрался».
Кто-то шуршит у окна.
Он готов подчиниться приказу какого-нибудь официального представителя вернуться в дом.
— Галантный господин де Зут, — голый, с телом, заросшим волосами, ван Клиф язвит, скаля зубы, — прошлой ночью нашел свое золотое руно?
— Это было… — «Меня, конечно, — думает Якоб, — это не красит», — …что было, то было.
— О — о, послушай отец Кальвин, — ван Клиф надевает бриджи и вылезает из окна на крышу, чтобы присоединиться к нему с бутылкой в руке. «Он не пьян, — Якоб на это надеется, — но и не совсем трезв».
— Наш Божественный Отец сотворил нас всех по своему образу и подобию, включая ту часть, что под штанами… или я лгу?
— Бог сотворил нас, да, но Святая Библия ясно…
— О — о, законный брак, законная супружеская постель, да, да, все так — в Европе, но здесь… — ван Клиф, как дирижер, обводит руками Нагасаки, — …мужчины как-то должны выходить из положения! Воздержание — для вегетарианцев. Если не уделять внимания картофелинам — и это медицинский факт, — они сморщатся и отпадут, а какое будущее тогда…
— Никакой это… — Якоб с трудом сдерживает улыбку, — …не медицинский факт.
— Какое будущее тогда у блудного сына с острова Валхерен, если нет трески? — Ван Клиф отхлебывает из бутылки, вытирая свою бороду рукой. — Остаток жизни в холостяках и смерть без наследника! Адвокаты набрасываются на твое имущество, как вороны на повешенного. Этот прекрасный дом, — он шлепает по черепице — не рассадник разврата, а теплица для последующего урожая — кстати, вы воспользовались тем средством предохранения, о которой говорил Маринус? Кого я спрашиваю? Конечно же, воспользовались.
Девушка ван Клифа наблюдает за ними из глубины своей комнаты.
Якоб думает о глазах Орито.
— Снаружи — красивая маленькая бабочка… — вздох слетает с губ ван Клифа, и Якоб опасается, что его начальство пьянее, чем он ранее предполагал: падение с крыши может закончиться сломанной шеей. — Но, развернув, найдешь все те же разочарования. Это не вина девушки, это Глория виновата, она — альбатрос на моей шее… Но почему вам хочется об этом услышать, молодой человек, вам, чье сердце не разбила любовь? — директор смотрит на небеса, и легкий ветерок летит над миром. — Глория была моей теткой. Родился я на Батавии, и меня послали в Амстердам выучиться джентльменскому набору: как разглагольствовать на хреновой латыни, как танцевать павлином и как жульничать в карточной игре. Веселье закончилось на моем двадцать втором дне рождения, когда я отправился обратно на Яву с моим дядей Тео. Дядя Тео приезжал в Голландию, чтобы передать генерал — губернаторский ежегодный отчет директорату Ост — Индийской компании — семейство ван Клифов тогда могло гордиться связями — раздать взятки и жениться в четвертый или пятый раз. Дядя исповедовал девиз: «Народи, сколько сможешь». У него было полдюжины детей от яванских служанок, но он не признал ни одного и все время предупреждал, что смешение Богом разделенных наций приведет к одному свинарнику.
Якобу приходит на ум сын из сна. Китайская джонка с надутыми парусами величественно плывет по бухте.
— Он клялся, что законные наследники Тео должны иметь «первосортных» матерей: белокожих, с розовыми щечками, красоток протестантской Европы, потому что по всем семейным древам невест, рожденных в Батавии, прыгали орангутанги. Увы, все его предыдущие жены уходили на тот свет через несколько месяцев после прибытия на Яву. Как видно, ядовитые испарения гробили их. Но Тео был очаровательным кобелем и богатым очаровательным кобелем, и, когда пришло время отплытия, выяснилось, что между моей каютой и каютой дяди на «Энкхэйзене» поселится новоиспеченная миссис Тео ван Клиф. Моя «тетя Глория» была моложе меня на четыре года, и ее возраст составлял треть от возраста ее гордого супруга…
Внизу продавец риса открывает магазин.
— Как можно описать красоту этого цветка? Она заткнула за пояс всех этих шлюх бородатых набобов, которые плыли на «Энкхэйзене», и, прежде чем мы обогнули Британию, все достойные мужчины — и много не очень достойных — уделяли тете Глории больше внимания, чем хотелось новому мужу. Сквозь тонкую стенку каюты я слышал, как он выговаривал ей за то, что она слишком откровенно переглядывалась с господином А или очень громко смеялась над глупой шуткой господина Б. Она соглашалась и каялась, кроткая, как олениха, и затем позволяла ему исполнить его супружеские обязанности. Мое воображение, де Зут, работало лучше всяких подглядываний! После этого дядя Тео уходил в свою каюту, а Глория плакала, так нежно, так тихо, что никто не мог этого услышать. У нее не было возможности отказать мужу, конечно же, и Тео позволил ей взять лишь одну молодую служанку по имени Аагзе: койка во втором классе стоила столько же, что и пять служанок на батавском рынке рабов. Глория, нужно вам сказать, до этого редко покидала пределы Амстердама. Ява была для нее — как луна. Еще дальше, потому что луна, по крайней мере, хотя бы видна в Амстердаме. Наступай, утро, я буду добрым к моей тете…
В саду женщины развешивают постиранное белье на можжевеловом дереве.
— «Энкхэйзен» изрядно потрепало в Атлантике, — продолжает ван Клиф, выливая последние освещенные солнцем капли пива на язык, — и капитан решил остановиться на месяц в Кейпе, чтобы провести необходимые ремонтные работы. Дядя Тео, дабы укрыть Глорию от посторонних глаз, снял жилье на вилле сестер ден Оттер, повыше Кейптауна, между Львиной Головой и Сигнал- Хиллом. Шестимильная дорога до виллы превращалась в болото в мокрую погоду и изобиловала выбоинами в сухую. Когда-то, давным — давно, ден Оттеры по праву считались одним из самых богатых семейств, но в конце семидесятых знаменитая лепнина дома осыпалась кусками, сады завоевала африканская растительность, а штат слуг с двадцати — тридцати человек сократился до экономки, повара, приходящей служанки и двух седобородых чернокожих садовников, которые откликались на прозвище Бой. У сестер даже не осталось своей кареты, и они посылали за ней к соседям, а большинство их предложений начинались словами «при жизни папы» или «когда шведский посол заезжал к нам». Там царила смертная скука, де Зут, смертная! Но молодая фрау ван Клиф знала, что хотел услышать ее муж, и заявила, что эта вилла — идеальное для них место, уединенное, безопасное, да еще и в волшебном готическом стиле. Сестры ден Оттер показали себя «неисчерпаемым кладезем ума и поучительных историй». Наши хозяйки оказались беззащитными перед ее льстивой похвальбой, и она угодила дяде Тео и крепким здоровьем… и светлым умом… и красотой. Она притянула меня к себе, де Зут. Глория была любовью. Любовь была Глорией.
Маленькая девочка прыгает, словно тощая лягушка, вокруг хурмы.
«Я скучаю по детям», — думает Якоб и переводит взгляд на Дэдзиму.
— В нашу первую неделю на вилле, в зарослях разросшегося агапантуса, Глория нашла меня и попросила пойти к дяде и передать ему, что она флиртовала со мной. Я не ослышался? Она повторила свое указание: «Если вы мой друг, Мельхиор, и я молю Бога, что это так, и у меня нет никого ближе в этой глуши, то пойдите к моему мужу и скажите ему, что я призналась в «неподобающих чувствах»! Используйте эти самые слова, как свои собственные». Я протестовал, говоря, что ни за что не опорочу ее честь и не навлеку на нее опасность физической расправы. Она убедила меня, что ее точно побьют, если я не сделаю так, как она просит, или расскажу своему дяде об этом разговоре. Ну, заросли заливал оранжевый свет, и она сжала мою руку и попросила: «Сделайте это для меня, Мельхиор». И я сделал.
Клубы дыма вырываются из трубы «Дома Глициний».
— Когда дядя Тео услышал мое лживое признание, он согласился с моим милосердным предположением о нервах, вконец расшатанных долгой дорогой. Я пошел, весь в замешательстве, пешком к скалистым утесам, боясь услышать, что пришлось вынести Глории на вилле. Но за обедом дядя Тео произнес речь о семье, послушании и доверии. После молитвы он поблагодарил Бога за то, что Он послал ему жену и племянника, которые чтут христианские ценности. Сестры ден Оттер постучали ложками с изображениями апостолов о бокалы с бренди и произнесли: «Правильно! Правильно!» Дядя Тео дал мне мешочек гиней и предложил поехать в город и пару дней наслаждаться всеми радостями жизни в таверне «Два океана»…
Мужчина выходит из боковой двери борделя. «Он — это я», — думает Якоб.
— …но я бы, скорее, сломал себе ногу, чем предпочел находиться вдали от Глории. Я предложил моему благодетелю оставить гинеи себе, попросил оставить мне только пустой мешочек с пожеланием, чтобы я заполнил его, и еще десять тысяч других, плодами своего труда. Вся мишура Кейптауна, заявил я, не стоила часа пребывания в компании с дядей, и, если позволяет время, не согласился бы он на партию в шахматы? Дядя замолчал, и я начал бояться, что пересластил чай, но потом он заявил, что большинство нынешних молодых людей предпочитает бездельничать, считая себя в полном праве растратить тяжело добытое богатство родителей, но небеса послали ему исключение в виде племянника. Он провозгласил тост в честь прекрасного племянника, истинного христианина, и предложил забыть о неловкой проверке супружеской верности «настоящей жены». Он предрек, что они с Глорией будут растить будущих сыновей, помня обо мне, и его настоящая жена сказала: «Пусть по образу они будут походить на нашего племянника, муж». Тео и я потом сыграли в шахматы, и, чтобы до конца казаться искренним, де Зут, я позволил глупцу обыграть меня.
Пчела жужжит у лица Якоба и улетает прочь.
— Моя честность и честность Глории прошли проверку и теперь не вызывали сомнений, поэтому мой дядя решил, что пора бы и ему познакомиться со светским обществом Кейптауна. Он уезжал с виллы практически на весь день, а иногда даже оставался в городе на ночь. Мне он тоже нашел работу: переписывать бумаги в библиотеке. «Я бы пригласил тебя со мной, — говорил он, — но я хочу, чтобы всякие черные знали, что на вилле находится белый человек, который не побоится пустить в ход пистоль или мушкет». Глории оставались книги, дневник, сад и «поучительные истории» сестер: у дам их запас обычно иссякал к трем часам дня, когда бренди, выпитый за ленчем, погружал их в крепкий и долгий сон…
Бутылка ван Клифа скатывается по черепице, проскальзывает между кустов глицинии и разбивается во дворе.
— От библиотеки к спальне новобрачных вел коридор без единого окна. Сконцентрироваться на бумагах в тот день, признаюсь честно, не получалось. Библиотечные часы, как помню я сейчас, стояли. Возможно, закончился завод. Иволги пели, как сумасшедшие, и тут я слышу щелчок замка… повисает тишина… словно кто- то чего-то ждет… и вот она — силуэт в далеком конце. Она… — ван Клиф трет загорелое, обветренное лицо. — Я боялся, что Аагзе застукает нас, а она говорит: «Разве ты не заметил, что Аагзе влюблена в старшего сына нашего соседа — фермера?» С моих губ самым естественным образом сорвалось: «Я люблю тебя», и она целует меня, и говорит, что теперь терпеть присутствие дяди будет легче, представляя себе, что он — это я, и все его — мое, и я спрашиваю: «А если ребенок?» — а она останавливает меня: «Ш — ш-ш…»
Бурый, словно выпачканный в грязи, пес бежит по грязно — коричневой улице.
— Нашим несчастливым числом стало четыре. Когда мы с Глорией улеглись в постель в четвертый раз, лошадь дяди Тео сбросила его на землю по пути в Кейптаун. Он поковылял назад на виллу, и поэтому мы не услышали цоканья копыт. В один момент — я глубоко в Глории, совершенно голый, а в следующий — по — прежнему совершенно голый, лежу среди обломков зеркала, разбитого об меня моим дядей. Он сказал, что свернет мне шею и выбросит тело зверям. Он сказал, чтобы я ушел в город, взял пятьдесят гульденов у его агента и сказался слишком больным для посадки на «Энкхэйзен», когда подойдет час отплытия в Батавию. Напоследок он поклялся выковырять все, что я заложил внутрь этой шлюхи, его жены, обычной ложкой. К моему стыду — а может, я этого и не стыдился, не знаю, — я ушел, не попрощавшись с Глорией. — Ван Клиф чешет бороду.
— Две недели спустя я наблюдал издали за отплытием «Энкхэйзена». Через пять недель я уплыл на трухлявом бриге «Маркиза», штурман которого разговаривал с духами умерших, а капитан подозревал в заговоре даже корабельного пса. Вы пересекали Индийский океан, так что описывать его я вам не стану: бескрайний, сердитый, ровный, как стекло, вздымающийся, однообразный… После семинедельного перехода мы бросили якорь в Батавии, благодаря милости Божьей и при минимальном участии штурмана или капитана. Я шел вдоль вонючего канала, собираясь с духом, в ожидании трепки от отца или вызова на дуэль Тео, ранее прибывшего на «Энкхэйзене», или лишения наследства. Я не увидел ни одного знакомого лица (десять лет отсутствия — это много) и постучался в заметно уменьшившуюся для меня дверь дома моего детства. Моя старая кормилица, вся в морщинах, отчего ее лицо напоминало грецкий орех, открыла дверь и закричала. Я помню, как с кухни прибежала мать. Она держала в руках вазу с орхидеями. В следующее мгновение — я помню — ваза превратилась в тысячи осколков, а мать прислонилась к стене. Я подумал, что дядя Тео превратил меня в persona non grata для всех родственников, но затем заметил, что мать в траурном платье. Я спросил: что, умер мой отец? Она ответила: «Ты, Мельхиор, ты же утонул». Затем, плача, мы обнялись, и я узнал, что «Энкхэйзен» разбился о рифы в какой-то миле от Зондского пролива, и все погибли…
— Мне очень жаль, директор, — говорит Якоб.
— Самой счастливой оказалась Аагзе. Она вышла замуж за того фермерского сына, и теперь у них — стадо в три тысячи голов. Всякий раз, когда я попадаю в Кейп, мне хочется заехать к ним и передать мои наилучшие пожелания, но никогда не делаю этого.
Крики удивления доносятся поблизости. Два иностранца замечены группой плотников, пришедших на работу к зданию неподалеку. «Гаидзин — сама!» — кричит один, ухмыляясь широченной улыбкой. Он держит плотницкую линейку и предлагает свои услуги, вызывая у его коллег дикий хохот. «Я не уловил», — говорит ван Клиф.
— Он предлагает измерить длину вашего мужского достоинства.
— Да? Скажите проходимцу, что ему нужны три таких линейки.
В горле бухты Якоб видит мерцающий треугольник красного, белого и голубого.
«Нет, — думает старший клерк. — Это мираж… или китайская джонка, или…»
— Что случилось, де Зут? Вы выглядите так, будто обделались?
— Торговый корабль входит в бухту или… фрегат?
— Фрегат? Кто послал фрегат? Под каким он флагом?
— Под нашим, — Якоб хватается за конек и благодарит свою дальнозоркость. — Голландским.