Глава 10. ОГОРОД НА ДЭДЗИМЕ
Ближе к вечеру 16 сентября 1799 г.
Якоб зарывает последний кусок лошадиного навоза в свекольную грядку и набирает воду из промазанных дегтем бочек, чтобы полить огурцы. Сегодня утром он вышел на работу на час раньше, чтобы закончить к четырем часам и начать возвращать проигрыш двенадцати часов огородных работ доктору. «Маринус, конечно, негодяй, — думает Якоб, — так ловко скрывал свое мастерство в бильярде, но ставка есть ставка». Он убирает солому, которой обложены ростки огурцов, опорожняет на них две тыквы, затем возвращает солому на место, чтобы сохранить влагу в почве. Время от времени любопытная голова появляется над стеной со стороны Длинной улицы. Голландский клерк, выдергивающий сорняки, словно крестьянин — безусловно, на такое стоит поглазеть. Ханзабуро, когда услышал просьбу о помощи, долго смеялся, пока не осознал, что Якоб обращается к нему на полном серьезе, а потом сослался на больную спину и ушел, наполнив по дороге кулак лавандовыми головками у калитки. Ари Грот попытался продать Якобу свою шляпу из акульей кожи, чтобы тот элегантно выглядел на новом рабочем месте — настоящим кент — фермером. Пиет Баерт предложил брать у него платные уроки по бильярду, а Понк Оувеханд даже по-дружески выдернул несколько сорняков. Огородничество труднее всего того, чем когда-либо занимался Якоб, и все же, признается он себе, ему нравится эта работа. Усталые глаза отдыхают на живой зелени; шустрые чечевицы выклевывают червяков из перевернутых комьев земли; и овсянки, чьи трели напоминают звон столовых приборов, следят за всем с пустой цистерны. Директор Ворстенбос и его заместитель ван Клиф сейчас в нагасакской резиденции владыки Сацумы, тестя сегуна, пытаются добиться увеличения медной квоты, поэтому Дэдзима наслаждается покоем, какой возможен только в отсутствие начальства. Семинаристы в больнице; Якоб мотыжит ряды бобов и слышит голос Маринуса, долетающий из открытого окна. Там и госпожа Аибагава. Якоб ни разу не видел ее, тем более не разговаривал, с того момента, как, набравшись храбрости, передал ей разрисованный веер. Проблески доброго отношения к нему, выказанные доктором, не вылились в организацию встречи с ней. Якоб подумывает о том, чтобы попросить Огаву Узаемона передать ей письмо — но если это откроется, и переводчика, и госпожу Аибагаву накажут за секретные переговоры с иностранцем.
«И, в любом случае, — думает Якоб, — о чем бы я написал в том письме?»
Собирая слизняков с капусты палочками для еды, Якоб замечает на правой руке божью коровку. Он приставляет левую руку, на которую насекомое радостно перебегает. Якоб повторяет этот переход несколько раз. «Божья коровка верит, — думает он, — что она путешествует, а на самом деле бегает по замкнутому кругу». Ему видится картина бесконечной вереницы мостов между покрытыми кожей островами, мостов над бездной; и он спрашивает себя: может, невидимая сила ведет с ним такую же игру…
Он весь в себе, пока женский голос не врывается в его раздумья:
— Господин Дазуто?
Якоб снимает бамбуковую шляпу и встает.
Лицо госпожи Аибагавы заслоняет солнце.
— Прошу прощения, что помешала.
Изумление, вина, нервозность… как много чувств разом нахлынули на Якоба.
Она замечает божью коровку на его большом пальце.
— Тенто — муши.
Пытаясь взять себя в руки, он слышит другое:
— Бен-то — муши?
— Бен-то — муши — это мучной хрущак, — она улыбается. — Это… — она указывает на божью коровку, — тен-то — муши.
— Тенто — муши, — повторяет он.
Она кивает, как довольный учитель.
На ней — темно — голубое летнее кимоно и белый платок.
Они не одни: у калитки стоит неизменный охранник.
Якоб пытается не замечать его.
— Божья коровка — помощник садовника…
«Анне ты бы понравилась, — думает он, глядя прямо на нее. — Анне ты бы понравилась».
— …потому что божьи коровки едят зеленую тлю, — Якоб подносит большой палец к губам и дует.
Божья коровка отлетает недалеко, прямиком на лицо пугала.
Она поправляет шляпу на пугале, как поправила бы жена.
— Как вы называете его?
— Пугало, чтобы отпугивать ворон, а это зовут Робеспьер.
— Склад «Дуб» — это склад «Дуб», обезьяна — это «Уильям». Почему пугало — «Робеспьер»?
— Потому что его голова отваливается всякий раз, когда меняется ветер. Черная шутка.
— Шутка — это секретный язык… — хмурится она. — Внутри слов.
Якоб решает не напоминать о веере, пока она сама об этом не заговорит. Пока, похоже, она не рассердилась на него и не обиделась.
— Вам нужна помощь, госпожа?
— Да. Доктор Маринус попросил меня пойти и попросить у вас рози — мари. Он просит…
«Чем больше я узнаю Маринуса, — думает Якоб, — тем меньше его понимаю».
— …он просит: «Пусть Домбага даст вам шесть свежих… веточек от рози — мари».
— Пройдемте сюда, к лекарственным растениям. — Он ведет ее тропинкой, не в силах придумать никакой вежливой фразы, чтобы она не звучала невероятно глупо.
Его гостья спрашивает: «Почему господин Дазуто работает сегодня садовником?»
— Потому что, — племянник пастора врет сквозь зубы, — я обожаю сад — огород. Мальчиком, — он пытается придать своей лжи какое-то правдоподобие, — я работал у родственника в саду. Именно у нас появились самые первые сливовые деревья во всем городе.
— В городе Домбург, — говорит она, — провинция Зеландия.
— Вы так добры, что помните это. — Якоб срывает полдюжины молодых побегов. — Вот.
На бесценные мгновения их руки соединены пахучими веточками, а свидетели тому — кроваво — оранжевые подсолнухи.
«Я не хочу купленную куртизанку, — думает он. — Я хочу тебя».
— Спасибо, — она вдыхает запах цветов. — «Розмарин» что-то означает?
Якоб благодарит своего строгого, с вечно неприятным запахом изо рта, учителя латинского языка в Мидделбурге.
— На латинском это растение называется Ros marinus, где ros — это роса… Вы знаете, что означает слово «роса»?
Она хмурится, чуть качает головой, и ее зонтик медленно крутится.
— Роса — это вода, которая появляется утром прежде, чем солнце ее высушит.
Акушерка понимает.
— Роса… мы говорим аса-цуи.
Якоб точно знает, что не забудет этого слова до конца своей жизни. «Ros» — «роса», marinus — означает «океан», rosmarinus — «океан росы».
— Старики говорят, что розмарин прекрасно себя чувствует — хорошо растет — только там, где слышен океан.
История нравится ей:
— Это правда?
— Возможно.
«Пусть остановится время», — желает Якоб.
— Немного красивее, чем правда.
— Значение marinus — «океан»? Значит, доктор — «доктор Океан»?
— Да, можно сказать, и так. У слова «Аибагава» тоже есть значение?
— Аиба — «индиго», — по лицу видно, что она гордится своей фамилией. — А гава — это «река».
— Выходит, вы — река цвета индиго. Звучит, как стихи. — «А ты, — говорит Якоб себе, — звучишь, как флиртующий развратник». — Розмари также и женское христианское имя. Мое имя… — он напрягается, чтобы не выдать своего волнения, — …Якоб.
— Как это… — Она недоуменно покачивает головой: — …Я — ко — бу?
— Имя, которое мои родители дали мне: Якоб. Мое полное имя Якоб де Зут.
Она отвечает осторожным кивком. «Якобу Дазуто».
«Как бы я хотел, — мечтает он, — чтобы слова можно было поймать и потом хранить».
— Мое произношение, — спрашивает госпожа Аибагава, — не очень хорошее?
— Нет-нет-нет: вы говорите очень хорошо. Ваше произношение — очень хорошее.
Сверчки стрекочут и верещат в низких каменных стенах сада.
— Госпожа Аибагава, — Якоб сглатывает слюну, — какое у вас имя?
Она не торопится с ответом.
— Мое имя от матери и отца — Орито.
Ветер с моря кольцом закручивает локон ее волос вокруг своего пальца.
Она смотрит вниз.
— Доктор ждет. Спасибо за розмарин.
Якоб говорит: «Приходите еще…» — и больше ничего не в силах сказать.
Она делает три-четыре шага и возвращается назад. «Я забываю, — из кармана на рукаве кимоно она достает фрукт, размером и цветом похожий на апельсин, но с гладкой, блестящей кожурой. — Из моего сада. Я приношу много доктору Маринусу, и он просит дать один господину Дазуто. Это каки».
— Значит, хурма на японском кэки?
— Ка — ки, — она кладет фрукт на неровное плечо пугала.
— Ка — ки. Мы с Робеспьером съедим его позже. Спасибо.
Ее деревянные сандалии постукивают по выжженной земле, когда она идет по тропинке.
«Действуй, — умоляет Дух будущих сожалений. — Я больше не дам тебе такого шанса».
Якоб стремительно бежит вдоль помидоров и догоняет ее у калитки.
— Госпожа Аибагава? Госпожа Аибагава. Я должен попросить у вас прощения.
Она поворачивается, взявшись одной рукой за калитку:
— Почему прощение?
— За то, что я сейчас скажу. — Бархатцы светятся оранжевым. — Вы прекрасны.
Она понимает. Ее рот открывается и закрывается. Она отступает на шаг… в калитку. Все еще закрытая, она дребезжит. Охранник распахивает ее.
«Чертов дурак, — стонет Демон сиюминутного сожаления. — Что ты наделал?»
Мятущийся, горящий огнем, мерзнущий, Якоб бросается назад, но сад удлиняется, учетверяется в размерах, и проходит вечность, прежде чем он добегает до огурцов, где становится на колени за занавесью щавелевых листьев. Улитка на ведре выпрямляет рожки. Муравьи тащат кусочки листа ревеня по черенку мотыги. И как же ему хочется, чтобы Земля прокрутилась в обратную сторону до того момента, когда появилась она с просьбой о розмарине, и он бы прожил эти минуты еще раз, и он бы прожил их по-другому.
Плачет олениха по своему детенышу, зарезанному для владыки Сацумы.
Перед вечерним сбором Якоб залезает на Сторожевую башню и вытаскивает из кармана хурму. На спелой кожуре подарка углубления от пальцев Орито Аибагавы, и он кладет в них свои пальцы, подносит фрукт к ноздрям, вдыхает жирную сладость и проводит сочащейся спелостью по своим потрескавшимся губам. «Я сожалею о своем признании, — думает он, — а что мне оставалось делать?» Он закрывает солнце хурмой: она светится оранжевым цветом, словно хеллоуиновский фонарь из тыквы. Кожура словно припудрена вокруг жесткой черной «шапочки» и выступающим из нее черенком. В отсутствие ножа и ложки, он прокусывает восковую кожуру зубами: сок течет из прорезей. Он слизывает сладкие потеки и высасывает из прожилок сочащиеся куски фруктовой плоти, и держит нежно, очень нежно, прижимая к нёбу, и пульпа расслаивается на ароматный жасмин, маслянистую корицу, пахучую дыню, тающий чернослив… а внутри плода он находит десять или пятнадцать плоских косточек, коричневых, как азиатские глаза, и такой же формы. Солнце ушло, цикады замолкли, сиреневые и бирюзовые цвета темнеют, переходя в серый и темно-серый. Летучая мышь пролетает совсем рядом, преследуемая собственной воздушной волной. Нет ни малейшего дыхания ветра. Дым появляется над камбузом «Шенандоа» и опадает у носа корабля. Пушечные порты открыты, и шум сотни ужинающих в чреве корабля матросов разносится над водой. Словно от удара камертона, Якоб вибрирует всем телом, откликаясь на Орито, стремясь раствориться в ней. Обещание, данное Анне, колючкой царапает совесть. «Но Анна, — смущенно думает он, — так далека: мили и годы отсюда, и она согласилась, она же на самом деле согласилась, и она никогда не узнает». Желудок Якоба переваривает сладкий подарок Орито. «Сотворение мира никогда не заканчивалось вечером шестого дня, — внезапно решает молодой человек. — Сотворение продолжается вокруг нас, вопреки нам и через нас, со скоростью дней и ночей, и нам нравится называть это любовью».
— Директор Бору-сутен-бошу, — выкрикивает переводчик Секита четвертью часа позже у флагштока. Обычно проверку — дважды в день, проводит полицейский Косуги, и у него уходит не более одной минуты, чтобы проверить всех иностранцев, чьи лица и имена ему хорошо знакомы. В этот вечер, однако, Секита решает показать всем свою значимость, взяв перекличку на себя, а полицейский Косуги стоит рядом с ним с кислой физиономией. — Где… — Секита, щурясь, всматривается в список, — Бору-сутен-бошу?
Писец Секиты говорит начальнику, что директор Ворстенбос встречается этим вечером с владыкой Сацумы. Секита фыркает на писца и щурится на следующее имя.
— Где… Банку — рей — фу?
Писец Секиты напоминает начальнику, что заместитель директора ван Клиф находится вместе с директором.
Полицейский Косуги громко и без особой нужды откашливается.
Переводчик продолжает зачитывать список.
— Ма — ри — ас — су…
Маринус стоит, заложив большие пальцы в карманы камзола.
— Там — доктор Маринус.
Секита тревожно вскидывает голову.
— Маринусу нужен доктор?
Герритсзон и Баерт дружно фыркают, забавляясь ситуацией. Секита догадывается, что допустил ошибку, и говорит: «Друг в беде — настоящий друг. — Затем разглядывает следующее имя. — Фуй… ша…»
— Это, полагаю, я, — отвечает Петер Фишер, — но читается: Фишер.
— Да-да, Фуйша, — Секита начинает сражение со следующим именем. — О — е-хандо.
— Присутствует, готов к наказанию, — отвечает Оувеханд, растирая чернильное пятно на руке.
Секита промакивает носовым платком лоб.
— Дазуто…
— Присутствует, — отвечает Якоб. «Переписывать и вызывать людей, — думает он, — один из способов подчинить их себе».
Спускаясь вниз по списку, Секита разделывается с именами матросов: ехидные шутки Герритсзона и Баерта не освобождают их от участия в перекличке, и все они откликаются. Покончив с иноземцами, Секита переходит к слугам и рабам, которые стоят двумя группами слева и справа от своих господ. Переводчик начинает со слуг: Илатту, Купидо и Филандер, затем всматривается в первое имя раба.
— Су-я-ко.
Не услышав ответа, Якоб оглядывается в поисках отсутствующего малайца.
Секита чеканит слоги: «Су-я-ко», — но ответа нет.
Он бросает злобный взгляд на писца, который задает вопрос полицейскому Косуги. Тот говорит Секите, как полагает Якоб: «Ты взялся за перекличку, значит, отсутствующие — это твоя забота». Секита обращается к Маринусу:
— Где… Су-я-ко?
Доктор басит что-то в ответ. Когда фраза заканчивается и Секита начинает сердиться, Маринус поворачивается к слугам и рабам: «Не смогли бы вы найти Сиако и сказать ему, что он опоздал на перекличку?»
Семь человек разбегаются по Длинной улице, строя догадки о местонахождении Сиако.
— Я найду, где прячется этот пес, — говорит Маринусу Петер Фишер, — быстрее этой коричневой швали. Со мной, господин Герритсзон. Эта работенка как раз для вас.
Менее чем через пять минут Петер Фишер появляется с Флаговой аллеи. Рука окровавлена. Двое или трое домашних переводчиков, пришедших следом, начинают говорить одновременно с полицейским Косуги и переводчиком Секитой. Несколько мгновений спустя приходит Илатту и докладывает что-то Маринусу на цейлонском языке. Фишер объявляет всем голландцам: «Мы нашли этого навозного жука на складе ящиков в переулке Костей, рядом с «Колючкой». Я видел, как он туда заходил».
— Почему, — спрашивает Якоб, — вы не привели его сюда на перекличку?
Фишер улыбается:
— Полагаю, какое-то время ходить он не сможет.
Оувеханд спрашивает: «Что вы с ним сделали, ради Христа?»
— Меньше, чем этот раб заслуживал. Он пил украденный ром и разговаривал с нами вызывающе, как будто равный, и все на своем малайском. Когда господин Герритсзон решил образумить этого грубияна доской, он пришел в неистовство, завыл, будто кровожадный волк, и попытался разбить нам черепушки ломом.
— Тогда почему никто из нас, — желает знать Якоб, — не услышал его кровожадного воя?
— Потому что, — с укоризной отвечает Фишер, — он закрыл сначала дверь, клерк де Зут!
— Насколько я знаю, Сиако и муравья не обидит, — говорит Иво Ост.
— Может быть, вы слишком близки ему, — Фишер напоминает о происхождении Оста, — чтобы быть объективным.
Ари Грот осторожно забирает нож, который уже зажат в руке Оста. Маринус приказывает Илатту на цейлонском, и ассистент бежит к больнице. Доктор быстро, насколько позволяет хромота, уходит к Флаговой аллее. Якоб следует за ним, игнорируя протесты Секиты, оставив позади себя полицейского Косуги и его сторожей.
Вечерний свет выкрасил белоснежные складские здания на Длинной улице в бронзовый цвет. Якоб догоняет Маринуса. На Перекрестке они сворачивают в переулок Костей, минуют «Колючку» и попадают в душный, темный, заваленный ящиками сарай.
— О-о, похоже, совсем вы и не торопились, так? — говорит Герритсзон, сидя на мешке.
— Где?.. — Якоб видит свой ответ.
Мешок — это Сиако. Его симпатичное лицо — на полу, в луже крови, губа разбита, один глаз полностью заплыл, и он не подает признаков жизни. Вокруг деревянные щепки, осколки бутылки и разбитый стул. Герритсзон становится коленями на спину Сиако, связывая рабу запястья.
Позади Якоба и доктора помещение склада заполняется прибежавшими людьми.
— Матерь Божья, — восклицает Кон Туоми, — и Оливер херовый Кромвель, ты только глянь!
Японские свидетели по-своему выражают шок от увиденного на своем языке.
— Развяжи его, — Маринус приказывает Герритсзону, — и держись от меня подальше.
— О-о, ты мне не начальник, не — е, клянусь Богом…
— Развяжи его сейчас же, — рычит доктор, — или когда твой камень в мочевом пузыре станет таким большим, что ты будешь ссать кровью и орать, как маленький мальчик, требуя литотомии, у меня, клянусь моим Богом, рука случайно дрогнет, что приведет к трагичным, медленным и болезненным последствиям.
— Это наш долг, — заявляет Герритсзон, — выбить из него все дерьмо.
Он отходит в сторону.
— Ты выбил из него жизнь, — заявляет Иво Ост.
Маринус передает свою трость Якобу и становится на колени рядом с рабом.
— Нам что, смотреть надо было, — спрашивает Фишер, — как он нас убивает?
Маринус развязывает узел. С помощью Якоба переворачивает Сиако на спину.
— Ну, директора В. это не порадует, — хмыкает Ари Грот. — Да кто ж допустит, знач, такое обращение с собственностью Компании?
Вопль боли вырывается из груди Сиако и затихает.
Маринус кладет свой сложенный камзол под голову Сиако, что-то бормоча избитому малайцу на его языке, и осматривает разбитую голову. Раб резко вздрагивает, и Маринус с перекошенным лицом спрашивает:
— Почему в ране разбитое стекло?
— Как я сказал, — отвечает Фишер, — если вы слушали, он пил украденный ром.
— И сам на себя набросился, — восклицает Маринус, — с бутылкой в руке?
— Я вырвал у него бутылку, — заявляет Герритсзон, — чтобы его же и огреть ею.
— Черный пес пытался нас убить! — кричит Фишер. — Молотком!
— Молотком? Ломом? Бутылкой? Вы бы получше продумали свою историю.
— Я не потерплю, — взвивается Фишер, — эти… эти инсинуации, доктор.
Илатту приносит носилки. Маринус говорит Якобу: «Помогите, Домбуржец».
Секита веером разгоняет в стороны домашних переводчиков и смотрит на все с нескрываемым отвращением.
— Это и есть Су-я-ко?
Первое блюдо ужина чиновников — сладкий суп из французского лука. Ворстенбос ест его в недовольном молчании. Он и ван Клиф вернулись на Дэдзиму в бодром расположении духа, но все улетучилось, когда они узнали об избиении Сиако. Маринус все еще в больнице, занимается многочисленными ранами малайца. Директор даже освободил Купидо и Филандера от их музыкальных обязанностей, сказав, что нет у него сегодня настроения для музыки. Так что заместителю директора и капитану Лейси приходится развлекать компанию впечатлениями от нагасакской резиденции владыки Сацумы и ее внутреннего убранства. Якоб подозревает, что его начальник не верит безоговорочно Фишеру и Герритс зону в их версии произошедшего на складе ящиков, но сказать об этом — равнозначно тому, чтобы поставить слово чернокожего раба выше слов белых чиновника и матроса. «Такой прецедент, — Якоб представляет ход мыслей Ворстенбоса, — может стать дурным примером для всех остальных слуг и рабов». Фишер из осторожности не участвует в беседе, чувствуя, что незыблемость его поста старшего клерка в опасности. Когда Ари Грот и кухонный служка подают пирог с олениной, капитан Лейси посылает своего слугу за полудюжиной бутылок ячменной браги, но Ворстенбос не обращает на это никакого внимания; он бормочет: «Что же Маринус так задерживается?» — и отправляет Купидо в больницу с наказом привести доктора. Купидо исчезает на долгое время. Лейси предается военным воспоминаниям — каждая фраза отшлифована и на месте, — рассказывает, как сражался плечом к плечу с Джорджем Вашингтоном в битве при Банкер — Хилле, и успевает съесть три порции абрикосового пудинга прежде, чем в столовую, хромая, входит Маринус.
— Мы потеряли всякую надежду, — говорит Ворстенбос, — что вы присоединитесь к нам, доктор.
— Треснутая ключица, — начинает Маринус, усаживаясь, — раздробленная локтевая кость; сломанная челюсть; расщепленное ребро; не хватает трех зубов; ужасные синяки по всему телу и, особенно, на лице и гениталиях; часть коленной чашки отделена от бедренной кости. Когда он вновь пойдет, будет хромать так же ловко, как и я, и прежнего лица у него уже не будет, как вы видели сами.
Фишер пьет брагу янки, как будто он ни при чем.
— Значит, жизни раба, — спрашивает ван Клиф, — ничего не угрожает?
— Сейчас — нет, но я не исключаю возможной инфекции и лихорадки.
— Сколько времени, — Ворстенбос ломает зубочистку, — он будет поправляться?
— Пока не выздоровеет. До этого я рекомендую облегчить его обязанности.
Лейси фыркает: «Здесь все обязанности рабов легкие: Дэдзима — что клеверное поле».
— Раб изложил вам, — спрашивает Ворстенбос, — версию о случившемся?
— Я надеюсь, — говорит Фишер, — что наши с Герритсзоном свидетельства более весомы, чем просто «версия случившегося».
— Урон, нанесенный собственности Компании, должен быть расследован, Фишер.
Капитан Лейси обмахивается шляпой:
— В Каролине мы бы обсуждали компенсацию хозяевам раба со стороны господина Фишера.
— После, как полагается, установления всех обстоятельств дела. Доктор Маринус, почему раб не пришел на перекличку? Он живет здесь столько лет и знает правила.
— Виноваты эти «столько лет», — Маринус накладывает себе пудинг. — Они сказались на нем и довели до нервного срыва.
— Доктор, вы… — Лейси смеется, кашляет, поперхнувшись. — Вы бесподобны! «Нервный срыв»? Что за этим последует? Депрессия у мула? Тоска у курицы?
— У Сиако жена и сын в Батавии, — говорит Маринус. — Когда Гейсберт Хеммей привез его на Дэдзиму семь лет тому назад, его семью разделили. Хеммей обещал Сиако свободу в обмен на верную службу по возвращении на Яву.
— Если бы я имел один доллар за каждого ниггера, — восклицает Лейси, — испорченного опрометчивым обещанием вольной, я бы купил всю Флориду!
— Со смертью директора Хеммея, — возражает ван Клиф, — умерло и его обещание.
— Этой весной Дэниель Сниткер сказал Сиако, что сдержит это обещание после торгового сезона, — Maринус набивает свою трубку табаком. — Сиако поверил, что поплывет в Батавию свободным человеком через несколько недель, и настроился на получение свободы по прибытии «Шенандоа».
— Слово Сниткера, — говорит Лейси, — не стоит и бумаги, на которой он так ничего не написал.
— А вчера, — продолжает Маринус, задержавшись с ответом, потому что раскуривал трубку, — Сиако узнал, что обещания больше нет, и надежда на обретение свободы разлетелась вдребезги.
— Раб остается здесь, — говорит директор, — на мой срок службы. На Дэдзиме мало рабочих рук.
— А чего тогда делать удивленный вид, — доктор выдыхает клуб дыма, — слыша о его душевном состоянии? Семь плюс пять равняется двенадцати, насколько мне известно: двенадцать лет. Сиако привезли сюда семнадцатилетним: он уедет отсюда двадцатидевятилетним. Его сына продадут задолго до его возвращения, а жена будет жить с другим.
— Как я могу «отказываться» от обещания, которое никогда не давал? — возражает Ворстенбос.
— Точно и логично, — подает голос Петер Фишер.
— Мою жену и дочерей, — заявляет ван Клиф, — я не видел восемь лет!
— Вы заместитель директора. — Маринус находит на рукаве пятнышко засохшей крови. — Вы здесь, чтобы заработать деньги. А Сиако — раб, и он здесь, чтобы его хозяевам жилось легче.
— Раб — это раб, — декламирует Петер Фишер, — потому он и делает рабскую работу!
— А может быть, нам, — говорит Лейси, прочищая ухо ручкой вилки, — устроить театр, чтоб поднять ему настроение? Мы бы могли поставить «Отелло», например?
— Разве мы не уходим, — спрашивает ван Клиф, — от сути дела? Сегодня раб попытался убить двух наших коллег?
— До чего точно сказано, — говорит Фишер, — если мне будет позволительно добавить.
Маринус сводит большие пальцы.
— Сиако отрицает, что атаковал напавших на него.
Фишер откидывается на спинку стула и заявляет канделябру: «Ха!»
— Сиако говорит, что никоим образом не провоцировал двух белых господ.
— Этот почти—убийца, — утверждает Фишер, — самый черный — пречерный лжец.
— Черные точно лгут, — Лейси открывает табакерку. — Как гуси срут слизью.
Маринус ставит свою трубку на подставку.
— Зачем Сиако атаковать вас?
— Дикарям не нужны причины! — Фишер сплевывает в плевательницу. — Такие, как вы, доктор, сидят на ваших там собраниях, согласно кивая, когда какой-то «просвещенный негр» в парике и жилетке рассказывает вам об «истинной стоимости сахара в нашем чае». Я вырос не в шведских садиках, а в суринамских джунглях, где видишь негров в естественных для них условиях. Получите сначала один такой, — Петер Фишер расстегивает рубашку, чтобы показать трехдюймовый шрам над ключицей, — и тогда рассказывайте мне, что у дикаря есть душа только потому, что он может выучить Божьи молитвы, как любой попугай.
Шрам производит впечатление на Лейси.
— Как вы получили этот сувенир?
— Когда восстанавливал силы в «Добром Согласии», — отвечает Фишер, глядя на доктора, — плантации, что в двух днях похода вверх по течению Коммевейне от Парамарибо. Мой взвод отправили туда, чтобы очистить этот район от беглых рабов, нападавших мелкими бандами. Поселенцы называли их «бунтарями», а я — «паразитами». Мы сожгли много их гнезд и бататовых полей, но сухой сезон вынудил нас уйти: в аду ничуть не хуже, чем в той дыре. Все мои солдаты заболели бери-бери и лишаем. Черные рабы, работавшие на плантации, решили воспользоваться нашей слабостью и на рассвете третьего дня подкрались к дому и атаковали нас. Сотни предателей вылезли из своих засохших нор и скатились с деревьев. С мушкетом, штыком и голыми руками мои люди и я храбро защищались, но, когда мне по голове врезали дубиной, я потерял сознание. Должно быть, прошло много часов. Очнулся я со связанными руками и ногами. И челюстью… как это сказать… не на месте. Я лежал в ряду раненых в кабинете дома. Кто-то молил о пощаде, но ни один негр не понимал самого смысла этого слова. Появился вожак рабов и приказывал своим мясникам вырезать сердца людей для пира в честь их победы. Они делали это… — Фишер взбалтывает содержимое стакана, — …медленно, предварительно не умертвив жертву.
— Какое варварство и злость! — восклицает ван Клиф. — Ничего святого!
Ворстенбос отсылает Филандера и Be вниз за бутылками рейнского вина.
— Мои несчастные товарищи: швейцарец Фуржо, Дейонетт и мой самый близкий друг Том Исберг… им пришлось вынести Христовы муки. Их крики будут преследовать меня до самой смерти, как и смех черных. Они складывали вырезанные сердца в ночной горшок в нескольких дюймах от того места, где лежал я. Комната воняла, как скотобойня; воздух почернел от мух. Стемнело, когда пришла моя очередь. Я был следующим, но не последним. Они распластали меня на столе. Несмотря на мой страх и ужас, я притворился мертвым и молил Бога быстро забрать мою душу. Один из них сказал: «Сон де го слиби каба. Мекеве либи ден тара даго тай тамара». Это означало: солнце садится, и они оставят этих двух «псов» на следующий день. Уже гремели барабаны, все жрали и совокуплялись, и мясникам никак не хотелось такое пропускать. Тогда один мясник пригвоздил меня к столу штыком, как бабочку булавкой, и я остался на столе без сторожа.
Насекомые зловещим нимбом вьются вокруг канделябра.
Ящерица цвета ржавчины сидит на лезвии ножа для масла Якоба.
— Тут я начал молиться Богу, чтобы он дал мне силы. Наклонив голову, смог ухватиться за штык зубами и медленно вытащил его. Крови вылилось немерено, но я вытерпел и не потерял сознания. Обрел свободу. Под столом лежал Йоссе, мой последний выживший солдат из взвода. Родом из Зеландии, как и клерк де Зут…
«Ну надо же, — думает Якоб, — какое совпадение».
— …и Йоссе был трусом, хотя мне неприятно об этом говорить. От ужаса не мог сдвинуться с места, и мои доводы с трудом и не сразу победили засевший в нем страх. Под покровом ночи мы покинули плантацию «Добрые намерения». Семь дней голыми руками пробивали себе тропу сквозь этот зеленый ад. У нас не было еды, кроме опарышей в наших ранах. Много раз Йоссе молил меня бросить его умирать. Но честь приказывала мне защищать этого слабака — зеландца от прихода смерти. В конце концов, благословение Господу, мы достигли форта Соммельсдик, построенного на месте слияния Коммевейне и Коттики. Мы были скорее мертвы, чем живы. Мой командир позже признался мне, что поставил на мне крест: не сомневался, что я протяну лишь несколько часов. «Никогда нельзя недооценивать пруссаков», — сказал я ему. Губернатор Суринама наградил меня медалью, и через шесть недель я повел двести человек на плантацию. Славная месть пришла к этим паразитам, но я не тот человек, чтобы бахвалиться своими достижениями.
Be и Филандер возвращаются с бутылками рейнского.
— Весьма назидательная история, — говорит Лейси. — Я салютую вашему мужеству, господин Фишер.
— В ту часть, где ели опарышей, — замечает Маринус, — вы немного переложили брюле.
— Неверие доктора, — слова Фишера адресованы руководству, — вызвано теплыми чувствами к дикарям, прискорбно говорить об этом.
— Неверие доктора, — Маринус разглядывает ярлык на бутылке вина, — естественная реакция на хвастливую чушь.
— Ваши обвинения, — возражает Фишер, — не заслуживают даже ответа.
Якоб обнаруживает на руке островки комариных укусов.
— Рабство, возможно, для кого-то несправедливо, — говорит ван Клиф, — но никто не опровергнет факта, что все империи строились на этом.
— Ну тогда пусть дьявол, — говорит Маринус, вкручивая в пробку штопор, — забирает все эти империи.
— Какая необычная фраза, — качает головой Лейси. — Странно слышать ее из уст колониального служащего!
— Экстраординарная, — соглашается Фишер, — и показательная, если не сказать, якобинская.
— Я не «колониальный служащий». Я врач, ученый и путешественник.
— Вы охотитесь за богатством, — говорит Лейси, — милостью Голландской империи.
— Мои сокровища ботанические. — Хлопает пробка. — Богатства я оставляю вам.
— Как это «просвещенно», экстравагантно и так по-французски! Эта нация, кстати, тоже познала опасности отмены рабства. На Карибах воцарилась анархия. Плантации разграбили, людей развесили по деревьям, а когда Париж вернул негров в цепи, Испаньолу они уже потеряли.
— А в Британской империи, — говорит Якоб, — рады отмене рабства.
Ворстенбос оценивающим взглядом смотрит на своего некогда любимчика.
— Британцы, — предупреждает Лейси, — всегда строят какие-то козни, как время еще покажет.
— А те граждане ваших северных штатов, — добавляет Маринус, — которые понимают…
— Эти янки — пиявки, жиреющие на собираемых с нас налогах! — капитан Лейси взмахивает ножом.
— В мире животных, — вступает ван Клиф, — побежденных съедают те, кто оказался нужнее Природе. Рабство более милосердно, если сравнивать: низшие народы живут в обмен на их труд.
— Что за польза от съеденного раба? — спрашивает доктор, наливая себе вина.
Напольные часы в Парадном зале отбивают десять раз.
— Хотя я и недоволен произошедшим на складе ящиков, Фишер, — Ворстенбос объявляет принятое решение, — я соглашаюсь с тем, что ваши с Герритсзоном действия — самозащита.
— Я клянусь, — Фишер склоняет голову, — у нас не было другого выхода.
Маринус кривится, глядя на бокал вина.
— Отвратительное послевкусие.
Лейси разглаживает усы.
— А что вы скажете о своем рабе, доктор?
— Илатту такой же раб, как и ваш первый помощник. Я нашел его в Джафне пять лет тому назад, избитого и оставленного умирать бандой португальских китобоев. И пока он выздоравливал, острота ума юноши убедила меня предложить ему место моего ассистента. Я плачу ему деньги из собственного кармана. Он может бросить работу, когда захочет, получив и деньги, и письменные рекомендации. Может ли хоть один человек на «Шенандоа» похвастаться тем же?
— Индусы, надо признать, — Лейси идет к горшку для отправлений, — копируют цивилизованные манеры очень хорошо; я перевозил на «Шенандоа» и жителей тихоокеанских островов, и китайцев, так что знаю, о чем говорю. Но африканцы… — капитан расстегивает пуговицы бриджей и отливает в горшок. — Рабство для них наилучший вариант: как только отпустишь их, они через неделю умирают с голоду, если не идут убивать белые семьи ради содержимого их кладовых. Они живут только настоящим, не умеют планировать, не знают фермерства, не способны что-нибудь изобрести или выдумать, — он стряхивает последнюю каплю и заправляет рубашку в бриджи. — Запретить рабство… — капитан Лейси чешет шею под воротником, — …все равно, что запретить Священное Писание. Черные произошли от Хама, развратного сына Ноя, который даже лег в постель со своей матерью; посему род Хама проклят. Это же написано в девятой книге Бытия, ясно как день. «И сказал: проклят Ханаан; раб рабов будет он у братьев своих». Белые же произошли от Иафета: «Да распространит Бог Иафета, Ханаан же будет рабом ему». Или я лгу, господин де Зут?
Все собравшиеся поворачиваются к племяннику пастора.
— Эти приведенные вами стихи спорны, — говорит Якоб.
— Значит, клерк называет слова Божьи, — язвит Петер Фишер, — «спорными»?
— Мир был бы счастливее без рабства, — отвечает Якоб, — и…
— Мир был бы счастливее, — хмыкает ван Клиф, — если б на деревьях росли золотые яблоки.
— Дорогой господин Ворстенбос, — заключает капитан Лейси, поднимая бокал, — ваше рейнское превосходно. Его послевкусие — чистейший нектар.