Глава 8. ПАРАДНЫЙ ЗАЛ В РЕЗИДЕНЦИИ ДИРЕКТОРА НА ДЭДЗИМЕ
Десять часов утра 3 сентября 1799 г.
— Ответ сегуна на ультиматум — это сообщение мне, — жалуется Ворстенбос. — Почему лист бумаги, свернутый рулоном и положенный в пенал, должен провести целую ночь в магистратуре, словно какой-то почетный гость?
Если письмо пришло вчера вечером, почему его сразу не принесли мне?
«Потому что, — думает Якоб, — послание сегуна равноценно эдикту римского папы, и вручение без церемонии сродни измене».
Но он держит свои мысли при себе: в последнее время он заметил в поведении директора нарастающую холодность к нему. Она проявляется неявно: там похвальное слово о Петере Фишере, здесь сухая ремарка Якобу, и недавно «незаменимый де Зут» опасается, что его ореол потихонечку меркнет. Ван Клиф тоже не решается на ответ директору. Давным-давно у него появилась способность отличать риторические вопросы от тех, что по существу. Капитан Лейси откидывается на спинку скрипнувшего кресла, заложив руки за голову, и что-то очень тихо насвистывает. На японской стороне стола сидят переводчики Кобаяши и Ивасе и два главных писца.
— Мажордом магистрата, — объясняет Ивасе, — должен доставить послание сегуна очень скоро.
Унико Ворстенбос недовольно хмурится, разглядывая золотой перстень — печатку на пальце.
— А что Вильгельм Молчаливый, — интересуется Лейси, — думает о своем прозвище?
Старинные напольные часы идут мерно и громко. Мужчинам жарко, они молчат.
— Небо сегодня, — замечает переводчик Кобаяши, — переменчиво.
— Барометр в моей каюте, — соглашается Лейси, — обещает бурю.
На лице переводчика Кобаяши вежливость и невозмутимость.
— Бурю, — добавляет ван Клиф, — а то и тайфун.
— А-а, — понимает переводчик Ивасе. — Тайфун… мы говорим, тай-фу.
Кобаяши потирает выбритую голову. «Похороны лета».
— Если сегун не согласится поднять квоту на медь, — говорит Ворстенбос, скрестив руки, — это будут похороны Дэдзимы. И острова, и тепленьких местечек переводчиков. Кстати, господин Кобаяши, правильно ли я понимаю из вашего молчания, что поиски украденной вещи, привезенной из Китая и принадлежащей Компании, не продвинулись ни на дюйм?
— Расследование движется, — отвечает главный переводчик.
— Со скоростью улитки, — цедит сквозь зубы директор. — Даже если мы остаемся на Дэдзиме, мне придется послать рапорт генерал-губернатору ван Оверстратену о том, с каким безразличием вы защищаете собственность Компании.
Якоб — спасибо острому слуху — слышит марширующие шаги. Ван Клиф тоже их слышит.
Заместитель директора подходит к окну и смотрит вниз, на Длинную улицу.
— A — а, наконец-то.
Два стражника встают по обеим сторонам двери. Знаменосец заходит первым: на знамени — символ сегуната Токугава, три листа мальвы. Входит мажордом Томине, держа священный пенал с документом на блестящем лакированном подносе. Все в комнате кланяются свитку, за исключением Ворстенбоса, который говорит: «Заходите, мажоржом, садитесь и позвольте нам узнать, решило ли Его высочество в Эдо спасти этот остров от бедствий».
Якоб замечает еле скрываемую недовольную гримасу на лицах японцев.
Ивасе переводит слово «садитесь» и предлагает стул.
Томине брезгливо смотрит на иностранную мебель, но у него нет выбора.
Он кладет лакированный поднос перед переводчиком Кобаяши и кланяется.
Кобаяши кланяется ему в ответ, кланяется пеналу и пододвигает поднос директору.
Ворстенбос берет цилиндр, запечатанный с одной стороны трехлистной печатью, и пытается его открыть. Потом пытается открутить крышку. Ищет рычажок или какой-нибудь намек на способ открытия.
— Простите, господин директор, — шепчет Якоб, — нужно провернуть по часовой стрелке.
— О-о, сзаду наперед и вверх тормашками, как и вся эта чертова страна…
Из пенала выскальзывает пергамент, туго намотанный на два стержня из вишневого дерева.
Ворстенбос раскатывает свиток над столом, вертикально, как принято в Европе.
Якобу хорошо виден весь документ. Орнаментные колонки знаков кандзи предстают перед глазами клерка, и он узнает эти символы: уроки голландского языка Огаве Узаемону полезны и ему, и теперь в его тетради — около пятисот разных символов. Тайный студент узнает «дать», потом — «Эдо», в следующей колонке — «десять»…
— Естественно, — вздыхает Ворстенбос, — никто в канцелярии сегуна не пишет на голландском. Кто нибудь из вас, гениев, — он смотрит на переводчиков, — решится помочь?
Напольные часы отсчитывают одну минуту, две, три…
Глаза Кобаяши бегают по документу — вниз, вверх и поперек.
«Не такое уж письмо сложное и длинное, — думает Якоб. — Он просто тянет время».
Неспешное чтение переводчик сопровождает задумчивыми кивками.
В других помещениях резиденции директора слуги заняты своими делами.
Ворстенбос не позволяет Кобаяши и дальше наслаждаться чтением, резко высказывая свое нетерпение.
Кобаяши энергично откашливается, открывает рот…
— Я прочитаю еще раз, чтобы избежать ошибок.
«Если бы взгляд мог убивать, — думает Якоб, наблюдая за Ворстенбосом, — Кобаяши уже орал бы, корчась в муках».
Проходит минута. Ворстенбос поворачивается к Филандеру, своему рабу:
— Принеси мне воды.
Со своей стороны стола Якоб продолжает изучать свиток сегуна.
Проходит две минуты. Филандер приносит кувшин.
— Как, — Кобаяши обращается к Ивасе, — перевести «роджу» на голландский?
Подумав, Ивасе отвечает: «Первый министр».
— Теперь, — объявляет Кобаяши, — я готов перевести послание.
Якоб окунает только что заостренное перо в чернильницу.
— Послание гласит: «Первый министр сегуна шлет сердечное приветствие генерал-губернатору ван Оверстратену и главе голландцев на Дэдзиме Ворстенбосу. Первый министр заказывает… — переводчик пристально вглядывается в свиток, — …одну тысячу вееров из самых лучших павлиньих перьев. Голландский корабль должен отвезти этот заказ в Батавию, чтобы веера из павлиньих перьев прибыли в следующий торговый сезон».
Перо Якоба дописывает последние слова.
Капитан Лейси шумно рыгает. «Устрицы на завтрак… несвежие…»
Кобаяши смотрит на Ворстенбоса, словно ожидая ответа.
Ворстенбос выпивает стакан воды.
— Что там о меди?
С наглостью невиновного Кобаяши моргает и отвечает:
— В послании ничего нет о меди, господин директор.
— Не говорите мне, — вена пульсирует на виске Ворстенбоса, — господин Кобаяши, что это все послание.
— Нет, — Кобаяши смотрит в левый угол свитка. — Первый министр также надеется, что осень в Нагасаки будет спокойная, а зима — мягкая. Но я подумал, что это не относится к главному.
— Одна тысяча павлиньих вееров, — ван Клиф протяжно свистит.
— Лучших павлиньих вееров, — поправляет его Кобаяши без тени смущения.
— Дома, в Чарлстоне, — говорит капитан Лейси, — мы называем такое письмо прошением.
— Здесь, в Нагасаки, — отвечает Ивасе, — мы называем его приказом сегуна.
— Эти сукины дети в Эдо, — спрашивает Ворстенбос, — играют со мной?
— Хорошие новости в том, — заявляет Кобаяши, — что Совет старейшин продолжает обсуждение вопроса о меди. Несказанное «нет» — уже наполовину «да».
— «Шенандоа» отплывает через семь-восемь недель.
— Медная квота, — Кобаяши поджимает губы, — сложный вопрос.
— Напротив, очень простой. Если двадцать тысяч пикулей меди не приедут на Дэдзиму к середине октября, единственное окошко этой варварской страны заложат кирпичом. Там, в Эдо, решили, что генерал-губернатор шутит? Они думают, это я написал ультиматум?
«Ну, — говорит пожатие плеч Кобаяши, — я тут ничего не могу поделать…»
Якоб откладывает в сторону перо и изучает ответ первого министра.
— Как отвечать Эдо про павлиньи веера? — спрашивает Ивасе. — «Да» может помочь…
— Почему мои петиции должны ждать, — вопрошает Ворстенбос, — решения императорской власти, и в то же время свита чего-то хочет, а мы обязаны что-то делать? — Он щелкает пальцами. — Этот министр полагает, что павлины — голуби? Может, еще несколько ветряных мельниц порадуют его просветленный взгляд?
— Павлиний веер, — говорит Кобаяши, — очень хороший подарок первому министру.
— Мне надоели, — Ворстенбос обращается с жалобой к небесам, — надоели эти проклятые… — он стучит свитком по столу, и японцы ахают от такого неуважения к посланию из Эдо, — …«знаки внимания». По понедельникам чистильщик помета сокола магистрата просит рулон бангалорского ситца, по средам дрессировщику старейшей обезьяны в городе нужна коробка перчаток, по пятницам его светлость Такой-Сякой из Такого-Всякого восхищается столовым набором с ручками из китовой кости. Он влиятельный друг иностранцев, так что, тру — ру — ру — ру, мне остается оловянная ложка. А когда нам нужна помощь, где все эти «влиятельные друзья иностранцев»?
Кобаяши наслаждается победой, упрятав ее под грустную маску сочувствия.
Якоб решается рискнуть:
— Господин Кобаяши?
Главный переводчик смотрит на клерка с неопределенным статусом.
— Господин Кобаяши, ранее, при продаже черного перца, произошел некий инцидент.
— Черт побери, — восклицает Ворстенбос, — каким боком этот черный перец связан с нашей медью?
— Je vous prie de m’excuser, monsieur, — уверяет Якоб своего начальника, — mais je crois savoir ce que je fais.
— Je prie Dieu que vous savez, — предупреждает его директор. — Le jour a déjà bien mal commencé sans pour cela y ajouter votre aide.
— Видите ли, — Якоб обращается к Кобаяши, — господин Оувеханд и я поспорили с одним торговцем о китайских иероглифах — кондзи, так, мне кажется, их называют?
— Кандзи, — говорит Кобаяши.
— Извините, кандзи — для цифры десять. В Батавии от китайского купца я выучил несколько цифр, и, скорее всего, он неразумно использовал мои ограниченные познания вместо того, чтобы обратиться в Гильдию, где бы нам дали переводчика. Страсти разгорелись, и, боюсь, обвинения в нечестности могут быть предъявлены одному из ваших соотечественников.
— Какая… — Кобаяши предчувствует приближение еще одного унижения голландцев, — …кандзи вызвала сомнения?
— Но я сказал Оувеханду: нет, настоящая кандзи для «десяти» рисуется так:
— Видите ли, господин Оувеханд сказал, что кандзи для обозначения «десяти»… — с напускной неловкостью Якоб рисует иероглиф в своем блокноте, — … рисуется так…
— Но я сказал Оувеханду: нет, настоящая кандзи для «десяти» рисуется так:
Якоб рисует неровно, преувеличивая свое неумение.
— Торговец клялся, что мы оба не правы. Он нарисовал… — Якоб вздыхает и хмурится, — …крест, мне кажется, такой:
— Я не сомневался, что торговец нас дурит, и сказал ему об этом. Не сочтет переводчик Кобаяши за труд объяснить мне, кто из нас прав, а кто нет?
— Число господина Оувеханда, — Кобаяши указывает на верхний знак, — это «тысяча», не «десять». Число господина де Зута тоже неправильное: оно означает «сто». Это, — он указывает на крест, — от плохой памяти. Торговец нарисовал вот что… — Кобаяши поворачивается к одному из писцов за кисточкой. — Это «десять». Две линии, да, но одна вертикальная, а другая — поперек…
Якоб виновато стонет и пишет цифры 10, 100 и 1000 рядом с рисунками. — Значит, они и есть правильные иероглифы для этих чисел?
Осторожный Кобаяши еще раз изучает числа и согласно кивает.
— Я чрезвычайно вам благодарен за помощь, — говорит Якоб и кланяется главному переводчику.
Кобаяши обмахивается веером.
— Больше нет вопросов?
— Только один, — продолжает Якоб. — Почему вы сказали, что первый министр сегуна запросил одну тысячу павлиньих вееров, когда в соответствии с номерами, которым вы меня только что научили, в письме указана более скромная сотня? — взгляды всех присутствующих следуют за пальцем Якоба, остановившимся на кандзи «сто» на свитке.
Над столом повисает могильная тишина. Якоб благодарит Бога.
— Тили — бом, тили — бом, — произносит капитан Лейси, — загорелся кошкин дом.
Кобаяши тянется к свитку.
— Письмо сегуна не для глаз клерка.
— Конечно нет! — взрывается Ворстенбос. — Это письмо для моих глаз, моих! Господин Ивасе, теперь вы переведите это письмо, чтобы мы могли проверить, сколько нужно вееров — одна тысяча или одна сотня Совету старейшин и девять сотен господину Кобаяши и его сообщникам? Но прежде, чем вы начнете, господин Ивасе, напомните мне: какое наказание полагается за умышленно неверный перевод приказа сегуна?!
За четыре минуты до четырех часов Якоб прикладывает промокательную бумагу к исписанному листу гроссбуха, лежащего на его столе на складе «Дуб». Выпивает очередную чашку воды, которая до последней капли выйдет потом. Затем клерк поднимает промокательную бумагу и читает заголовок: «Приложение 16. Истинное количество японской лакированной посуды, экспортированной из Дэдзимы на Батавию, не задекларированной в транспортных накладных, датированных 1793–1799 годами». Он закрывает черную книгу, закрепляет скобы и кладет ее в папку.
— Пока остановимся, Ханзабуро. Директор Ворстенбос вызвал меня на прием к четырем часам. Пожалуйста, отнесите эти бумаги господину Оувеханду в офис.
Ханзабуро вздыхает, берет бумаги и в тоске покидает склад.
Якоб выходит вслед за ним, закрыв ворота на замок. Облепляющий воздух полон летящей пыльцы.
Обожженный солнцем голландец думает о Зеландии, о первых зимних снежинках.
«Иди по Короткой улице, — говорит он себе. — Возможно, увидишь ее издалека».
Голландский флаг на Флаговой площади еле колышется, почти обездвижен.
«Если хочешь изменить Анне, — думает Якоб, — зачем преследовать недостижимое?»
У Сухопутных ворот досмотрщик в поисках контрабанды просеивает корм для животных, привезенный в ручной тачке.
«Маринус прав. Нанять куртизанку. У тебя сейчас есть деньги…»
Якоб подходит по Короткой улице к Перекрестку, где шурует метлой Игнатиус.
Раб говорит клерку, что студенты доктора уже ушли.
«Один взгляд, — Якоб в этом уверен, — скажет мне: обиделась она за веер или наоборот?»
Он стоит там, где, может быть, прошла она. Два соглядатая наблюдают за ним.
Когда он доходит до директорской резиденции, на него набрасывается невесть куда бредущий Петер Фишер. «Ну-ну, а вы прям тот пес, который залез сегодня на сучку?» — От пруссака разит ромом.
Якоб догадывается, что Фишер намекает на утреннюю историю с веерами.
— Три года на этой забытой Богом каторге… Сниткер клялся, что я стану заместителем ван Клифа, когда он уедет. Он клялся! А потом вы, вы и ваша чертова ртуть, вы сошли на берег, в его шелковом кармане… — Фишер смотрит вверх на лестницу резиденции, его шатает. — Вы забываете, де Зут, что я не слабак и не простой клерк. Вы забываете…
— Что вы были стрелком в Суринаме? Вы каждый день напоминаете нам об этом.
— Украдешь мое законное повышение — и я переломаю тебе кости.
— Желаю вам более трезвого вечера, господин Фишер, чем вторая половина этого дня.
— Якоб де Зут! Я ломаю моим врагам кости — одну за другой…
Ворстенбос приглашает Якоба в свой кабинет с необычной в последние дни веселостью.
— Господин ван Клиф докладывает мне, что на вас ведрами льется недовольство господина Фишера.
— К сожалению, господин Фишер убежден, что каждую минуту своей жизни я посвящаю лишь одному: нанести урон его интересам.
Ван Клиф разливает рубинового цвета портвейн в три высоких бокала.
— …но, возможно, главный мой обвинитель — это ром господина Грота.
— Несомненно другое, — говорит Ворстенбос. — Интересы Кобаяши сегодня сильно пострадали.
— Я никогда не видел, чтобы он так сильно поджимал хвост, — соглашается ван Клиф, — засунув его между коротких толстых ног.
На крыше резиденции птицы шуршат, стучат, издают пронзительные крики.
— Жадность затянула его в ловушку, господин директор, — говорит Якоб. — Я лишь захлопнул крышку.
— А ему все представляется иначе, — ван Клиф смеется в бороду.
— Когда я впервые увидел вас, де Зут, — начинает Ворстенбос, — я тотчас понял: вот честная душа в болоте человеческих крокодилов, остро заточенное перо среди затупленных огрызков, человек, который под чутким руководством станет директором к своему тридцатилетию! Ваша проницательность и знания этим утром спасли Компании деньги и уважение. Генерал-губернатор ван Оверстратен услышит об этом, даю слово.
Якоб кланяется в ответ. «Меня позвали, — гадает он, — чтобы назначить главным клерком?»
— За ваше будущее, — поднимает бокал директор. Он, его заместитель и клерк чокаются.
«Возможно, его недавняя холодность, — думает Якоб, — служила для того, чтобы никто не мог упрекнуть его в фаворитизме».
— В наказание Кобаяши пришлось писать в Эдо, — ван Клиф с наслаждением произносит эти слова, — что требование товаров от торговой фактории, которая исчезнет через пятьдесят дней, если не поступит медь, преждевременно и неразумно. Мы добьемся от него еще многих уступок.
Свет отражается от драгоценных камней (они сверкают, как звезды) на стрелках напольных часов.
— У нас есть, — голос Ворстенбоса меняется, — еще одно задание для вас, де Зут. Господин ван Клиф вам все объяснит.
Ван Клиф выпивает свой бокал портвейна.
— Перед завтраком, идет ли дождь или ярко светит солнце, к господину Гроту заглядывает гость: провиантмейстер, который входит с туго набитым мешком, у всех на виду.
— Больше, чем кисет, — добавляет Ворстенбос, — меньше, чем наволочка.
— Затем он уходит с тем же мешком, таким же полным, у всех на виду.
— А что, — Якоб отгоняет разочарование: с повышением не сложилось, — говорит по этому поводу господин Грот?
— Если бы мы от него что и услышали, — отвечает Ворстенбос, — так это сказочку, которой он с большим удовольствием попотчевал бы и меня, и ван Клифа. Начальство, как вы однажды узнаете на собственном опыте, держит дистанцию от подчиненных. Но сегодняшнее утро доказывает, что у вас безошибочный нюх на мошенников. Вы колеблетесь. Вы думаете: «Никто не любит осведомителей», — и в этом, увы, правы. Но те, кто предназначен для высокой должности, де Зут, как вы, ван Клиф и я, не должны бояться кого-то пнуть или оттолкнуть локтем. Пообщайтесь сегодня вечером с господином Гротом…
«Это проверка, — понимает Якоб. — Они хотят выяснить, готов ли я при случае запачкать руки».
— Я давно уже приглашен к карточному столу повара.
— Видите, ван Клиф? Де Зут никогда не спрашивает: «Я должен?» Его интересует лишь: «Каким образом мне это сделать?»
Якоб утешается мыслями об Анне, читающей новости об его повышении.
В послеобеденных сгущающихся сумерках ласточки летают вдоль аллеи Морской стены, и Якоб обнаруживает рядом с собой Огаву Узаемона. Переводчик что-то говорит Ханзабуро, после чего тот исчезает, а Огава сопровождает Якоба к соснам в дальнем конце острова. Под застывшими во влажном воздухе деревьями Огава останавливается, успокаивает очередного соглядатая дружеским приветствием и понижает голос: «В Нагасаки только и говорят о случившемся этим утром. О переводчике Кобаяши и веерах».
— Возможно, в будущем он оставит попытки так бесстыдно нас обдирать.
— Недавно, — говорит Огава, — я предупреждал вас, что Эномото может стать опасным врагом.
— Я очень серьезно отнесся к вашему совету.
— Еще один совет. Кобаяши — маленький сегун. Дэдзима — его империя.
— Тогда мне повезло, что я не завишу от его «добрых услуг».
Огава хмурится — не понимает, что подразумевается под «добрыми услугами».
— Он навредит вам, де Зут-сан.
— Спасибо за вашу озабоченность, но я его не боюсь.
Огава смотрит по сторонам.
— Он может обыскать ваше жилище в поисках украденных вещей…
В сумерках чайки устраивают гвалт над кораблем, скрытым Морской стеной.
— …или под предлогом поиска запрещенных вещей. Поэтому, если такая вещь есть в вашей комнате, пожалуйста, спрячьте.
— Но у меня ничего нет, — протестует Якоб, — из гою, что могут поставить мне в вину.
Щека Огавы чуть заметно дергается.
— Если есть запретная книга… спрячьте. Спрячьте под полом. Спрячьте очень хорошо. Кобаяши хочет отомстить. Вас накажут изгнанием. Переводчику, который проверял вашу библиотеку, когда вы приехали, может повезти меньше…
«Я чего-то не понимаю, — осознает Якоб, — но чего?»
Клерк открывает рот, чтобы задать вопрос, но необходимость в нем уже отпала.
«Огава знал о моем Псалтыре, — осеняет Якоба, — с самого начала».
— Я сделаю, как вы говорите, господин Огава, прежде чем я сделаю что-нибудь…
Два инспектора появляются из переулка Костей и идут по аллее Морской стены.
Не говоря более ни слова, Огава направляется к ним. Якоб уходит через Садовый дом.
Кон Туоми и Пиет Баерт встают, и их тени — в комнате горят свечи — уходят в сторону. Карточный стол импровизированный: дверь на четырех ножках. Иво Ост продолжает сидеть, жует табак; Вибо Герритсзон сплевывает на плевательницу, а не в нее. Ари Грот — сама приветливость, хорек, приглашающий в гости кролика. «Мы тут уж отчаялись, что вы когда-нибудь примете мое приглашение, да — а?» — Он откупоривает первую из двенадцати бутылей рома, выстроившихся на настенной полке.
— Предполагал заглянуть несколько дней тому назад, — отвечает Якоб, — но работа не отпустила.
— Хоронить репутацию Сниткера, — замечает Ост, — должно быть, утомительная работа.
— Да, — Якоб легко отражает первую атаку. — Как и подделка бухгалтерских книг. У вас тут уютно, господин Грот.
— Если б мне, знач, нравилось жить в ванне с мочой, — Грот подмигивает, — я бы остался в Энкхёйзене, да.
Якоб садится.
— Во что играем, господа?
— Плут и дьявол… наши немецкие кузены, знач, играют в нее.
— A — а, корнифель. Я немного играл в нее в Копенгагене.
— Я удивлен, — говорит Баерт, — что вы знакомы с картами.
— Сыновья — и племянники — священников не так наивны, как все думают.
— Кажный из них, — Грот достает гвоздь из коробочки, — это минус один стювер с жалованья. На кон мы всякий раз ставим по гвоздю. Семь взяток на раздачу, и кто, знач, взял больше, тому и кон. Заканчиваются гвозди — заканчивается игра.
— Но как получить выигрыш, если жалованье в Батавии?
— Немного бумажной волокиты. Вот… — он взмахивает листом бумаги, — …все записано, кому, знач, с кого и кем, а заместитель директора ван Клиф вписывает наши расчеты в книгу жалованья. Господин Сниткер это разрешил, потому что знал, как такие мужские забавы поддерживают тонус.
— Господин Сниткер был желанным гостем, — говорит И во Ост, — до того, как потерял свободу.
— Фишер, и Оувеханд, и Маринус сами по себе, но вы, господин де 3., скроены из более веселого сукна…
На полке уже девять бутылей рома. «И я удрал от своего отца, — рассказывает Грот, поглаживая свои карты, — прежде, чем он вырвал мне печень, и, знач, потопал в Амстердам в поисках удачи и настоящей любви, — он наливает еще стакан рома цвета мочи. — Но любовь видел только одну: деньги до и триппер после, а удачи вообще никакой. Нашел только голод, снег да лед, а еще воров, которые кормились слабыми, как собаки… Деньги, знач, должны работать, думаю я, и трачу все свое «наследство» на тележку с углем, но банда угольщиков утопила мою тележку в канале, а потом и меня, с криками: «Это наше место, вали отсюда, дворняга фристландская! Вернешься, снова тебе баню устроим». Этот урок по монополии и ледяное купание привели к тому, что я неделю валялся в своей дыре с лихорадкой, а затем ла-асковый хозяин пинком вышиб меня на улицу. В сапогах дыры, жрать нечего, да еще вонь от тумана, сел я на ступеньках Ньюиверка, думаю: мож, стырить еду, пока сил на бег хватает, или прям тут замерзнуть и на том покончить со всем…»
— Стырить да бежать, — говорит И во Ост. — Каждый раз.
— И тут, знач, появляется этот кент в цилиндре, трость с набалдашником из слоновой кости, да еще вежливый. «Знаешь, паренек, кто я такой?» Я, само собой, отвечаю: «Не знаю». А он мне: «Я, паренек, твое будущее благополучие». Подумал я, что он меня в церковь потянет, а я такой голодный, что евреем бы стал за чашку каши, но — нет. «Ты слышал о благородной и процветающей голландской Ост-Индской компании, паренек?» Я отвечаю: «Кто ж о ней не слышал?» «Знач, — говорит он, — тебе известно, что Компания предлагает работу крепким и решительным парням по всему Богом созданному голубому с золотом шару, да?» Тут я соображаю, что к чему, и говорю: «Да, известно, понятное дело». Он и говорит: «Я старший вербовщик в амстердамской штаб-квартире Компании, и зовут меня Дьюк ван Эйс. Что ты скажешь, если я предложу тебе полугульден с твоего будущего жалованья сейчас, плюс жилье да еду до отплытия следующей флотилии Компании на таинственный Восток?» Я и отвечаю: «Дьюк ван Эйс, спаситель вы мой». Господин де 3., наш ром вам не по душе?
— Желудок у меня шалит, господин Грот, а так он очень вкусный.
Грот кладет пятерку бубен: Герритсзон шлепает по ней дамой.
— Бью! — Баерт припечатывает сверху пятеркой козырей и забирает гвозди.
Якоб сбрасывает какую-то мелкую черву.
— И что ваш спаситель, господин Грот?
Грот проверяет свои карты. «Этот господин привел меня к какому-то ветхому дому за тюрьмой Распхюйс, на улице, где, знач, одни азиаты живут, и офис у него ободранный, но там сухо и тепло, а запах бекона тянется откуда-то снизу, с нижних комнат, и пахло та — а-ак хорошо! Я даже спросил: мож мне кусочек бекона или два, а этот ван Эйс смеется и говорит: «Пиши свое имя здесь, парень, и после пяти лет на Востоке ты сам себе дворец построишь из копченой свинины!» Не знал я, как писать, как читать тогда, в то время, зачернил палец и прижал к бумаге. «Замечательно, — говорит ван Эйс, — а это тебе задаток, я ж держу свое слово». Он заплатил мне мой новехонький, гладенький полугульден, и не было в тот миг человека счастливее меня. «Остальное получишь на корабле «Адмирал де Рюйтер», который отплывает тридцатого или тридцать первого. Похоже, ты не против того, чтобы пожить вместе с другими такими же крепкими да решительными парнями — своими будущими соседями по кораблю и партнерами по процветанию?» Любая крыша над головой лучше, чем никакая, и я, знач, взял свои деньги и ответил: «Совсем не против».
Туоми сбрасывает ненужную бубну. Иво Ост-четверку пик.
— Повели меня двое слуг, — продолжает Грот, изучая свои карты, — вниз по лестнице, а я даж не пикнул, пока, вдруг, слышу, ключом замок за мной закрыли. В камере, не больше этой комнаты, сидело двадцать четыре парня моих лет иль старше. Одни уже неделями сидели; другие — как скелеты, кровью харкают… О-о, как я по двери колотил, чтоб открыли, а этот, весь в струпьях, здоровенный хряк подкатился ко мне и говорит: «Ты лучше дай мне полугульден щас на сохрану». Я ему: «Какой полугульден?» А он говорит: или я ему сам отдам, или он меня отделает, и все равно возьмет. Я спрашиваю: когда нас на воздух выводят размяться да надышаться. «Нас не выведут, — говорит он, — пока корабль не придет или мы не откинемся. А щас — деньги». Я б мог наврать, что вербовщик не дал, но Ари Грот — не врун. Он не шутил про откинувшихся: восемь таких же «крепких да решительных парней» лежали по двое в одном гробу. Железная решетка в окне на улицу — для света да воздуха, вишь как, да жрачка такая херовая, что не знаешь, какое ведро с едой, а какое — с говном…
— Почему ж вы двери не сломали? — спрашивает Туоми.
— Железные двери да охрана с дубинками шипастыми, вот почему. — Грот снимает с головы вошь. — О-о, я нашел способ выжить, чтоб рассказать вам все. Это мое хобби — искусство выживания. И в тот день, когда нас повели к телегам, чтобы отвезти на «Адмирал де Рюйтер», связанных друг с другом, как воришек, я дал себе три клятвы. Первая: никогда не верь ни одному кенту, который говорит: «Мы о тебе позаботимся». — Он подмигивает Якобу. — Вторая: никогда не будь бедным, хоть как-нибудь, но не будь, чтоб такой прыщ, как ван Эйс, не смог продать тебя да купить, как раба. Третья? Получить назад мой полугульден с этого хряка прежде, чем доплывем до Кюрасао. Моей первой клятвы я держусь и по сей день. Вторая… ну, у меня есть надежда, что Ари Грот не закончит свою жизнь в могиле для нищих. А третья — о, да — а, я получил свой полугульден той же ночью.
Вибо Герритсзон ковыряет в носу и спрашивает:
— Как?
Грот смешивает карты.
— Я сдаю, морячки.
Пять бутылей рома на полке. Моряки пьют больше клерка, но Якоб чувствует, как тяжелеют его ноги. Корнифель, он знает, сегодня денег ему не принесет.
— Буквам, — рассказывает Иво Ост, — нас учили в сиротском доме, и арифметике, и Священному Писанию: о — очень большая доза Библии и молитвы в часовне дважды в день. Евангелие заставляли заучивать слово в слово, а ошибка каралась ударом тростью. Какой бы пастор из меня вышел! Хотя — кто стал бы выслушивать Десять Заповедей от «непонятно чьего сына»? — Он сдает по семь карт каждому игроку. Переворачивает верхнюю карту на оставшейся колоде. — Бубны козыри.
— Я слышал, — говорит Грот, кладя восьмерку крестей, — Компания послала одного охотника за головами, черного, как, знач, сажа, в пасторскую школу в Лейдене. С тем, чтобы он вернулся в джунгли и указал людоедам путь истинный, чтоб они стали мирными и пушистыми. Библия — это ж дешевле, чем винтовки и все такое.
— Но винтовки-то веселее, — вставляет Герритсзон. — Бах — бах — бах.
— Какой прок от раба, — спрашивает Грот, — если в нем столько дыр?
Баерт целует свою карту и кладет даму крестей.
— Эта сучка — единственная на Земле, — говорит Герритсзон, — позволяет тебе делать это.
— С сегодняшним выигрышем, — заявляет Баерт, — я могу заказать себе златокожую мадам.
— Вам в приюте дали такую фамилию, господин Ост? «Я бы никогда не задал этот вопрос трезвым», — ругает себя Яков.
Но Ост, размякший от рома Грота, совсем не злится на вопрос. «Да, там. Ост-это от Ост-Индской компании, которая основала тот приют, а кто б сказал, что нет во мне крови Востока? Иво — потому что меня оставили на ступеньках сиротского дома двадцатого мая, под день святого Иво. Мастер Дрийвер, который этот дом возглавлял, постоянно говаривал, что Иво — это мужское производное от Евы, чтоб я помнил, в каком грехе меня родили.
— Богу интересны поступки человека, — откликается Якоб, — а не обстоятельства его рождения.
— Жаль только, что за моей спиной стояли такие волки, как Дрийвер, а не Бог.
— Господин де Зут, — обращается к нему Туоми, — вам ходить.
Якоб кладет пятерку червей, Туоми — четверку.
Ост проводит углами карт по своим яванским губам.
— Я вылез из чердачного окошка, над палисандровым деревом, и там, к северу, за Старым фортом, увидел полоску синего… или зеленого… или серого… и запах рассола перебивал канальную вонь, и корабли казались живыми, ветер надувал паруса, и я сказал этому дому: «Ты не мой дом», и я сказал этим волкам: «Вы мне не хозяева», и я сказал морю: «Потому что ты — мой дом». А потом я иногда заставлял себя верить, что море мне ответило: «Да, я твой дом, и придет день, когда я позову тебя к себе». Сейчас—το я знаю, что не говорило, но… несешь свой крест, как можешь, правда? Так я и рос все эти годы, и, когда волки били меня «во имя моего блага», я мечтал о море, ведь я не знал тогда его крутого нрава… ну и что, да — а, пусть и не был еще я на корабле… — Он выкладывает пятерку крестей.
Баерт выигрывает сдачу: «Теперь могу и двойняшек златокожих вызвать на ночь…»
Герритсзон отдает семерку бубен, объявляя: «Дьявол».
— Чертов ты Иуда, — говорит Баерт, теряя десятку крестей, — чертов ты Иуда.
— И что, — спрашивает Туоми, — море позвало, Иво?
— На двенадцатый год — или когда директор решал, что тебе исполнилось двенадцать — нас приобщали к полезному труду. Девочки шили, пряли, стирали. Нас, ребят, отдавали плотникам и бочкарям, офицерам в денщики, иль в порт грузчиками. Меня определили к канатному мастеру, и я выдергивал пеньку из старых канатов. Мы обходились дешевше, чем слуги, дешевше, чем рабы. Дрийвер эти деньги в карман себе клал, а нас чуть больше сотни работало, так что ему хватало. Но зато нас отпускали за стены приюта. Без всякой охраны: а куда бежать? В джунгли? Я же не знал батавских улиц, лишь от приюта до церкви. Но понемногу начал ориентироваться, с работы возвращался кружным путем, мастер посылал меня то на китайский базар, то в порт, и я бродил мимо пристаней, довольный, как амбарная крыса, глазел на моряков с разных стран… — Иво Ост кладет валета бубен, выигрывая сдачу. — Дьявол Папу бьет, а плутишка — дьявола.
— Так гнилой зуб разболелся, — говорит Баерт, — мочи нет терпеть.
— Сыграно мастерски, — хвалит Грот, сбрасывая какую-то мелкую карту.
— Однажды, — продолжает Ост, — мне уже было четырнадцать, или около того, я нес бухту веревки для какого-то лавочника и увидел такой чистенький бриг, маленький, ухоженный, и с фигурой на носу корабля… фигурой женщины. «Сара — Мария» звался бриг, и я… я услышал голос, как будто голос, но без голоса, говорящий мне: «Это твой корабль, и сегодня тот день».
— Ну теперь все ясно, — бормочет Герритсзон, — как французский нужник.
— Вы услышали, — подсказывает Якоб, — что-то вроде внутреннего приказа?
— А что бы ни было — я взлетел вверх по сходням и ждал, притаившись, пока главный, который командовал и кричал, меня увидит. А он все не видел, тогда я всю смелость в горсть собрал и говорю: «Извините, господин». Он уставился на меня и как р-рыкнет: «Кто эту рвань сюда пустил?» Я вновь попросил прощения и сказал, что хочу сбежать в море, и, мож, он поговорит с капитаном? Я не думал, что он рассмеется, так он рассмеялся, а я опять прощения попросил и сказал, что не шутил. Он говорит: «А что твои мамка да папка обо мне подумают, когда услышат, что я тебя умыкнул в море без их прости-прощай? И почему ты уверен, что моряком станешь, после всех пинков — тычков, да жары — холода, да настроения главного по грузу, а тут все знают, что он — слуга дьявола?» Я лишь сказал, что мои мамка да папка ничего не скажут, потому что рос в приюте, а если я выжил там, то, прощения прошу, не боюсь ни моря, ни злого главного по грузу… и он не смеялся больше и не говорил ехидно, а лишь спросил: «А твои опекуны знают, что тебе хочется связать жизнь с морем?» Я признался, что Дрийвер с меня кожу снимет живьем, если узнает. Тогда он решил и сказал: «Меня зовут Даниэль Сниткер, и я главный по грузу на «Саре-Марии», и мой юнга умер от лихорадки». На следующий день они отправлялись на Банду за мускатным орехом, и он пообещал, что капитан запишет меня в вахтенный журнал, но пока «Сара Мария» стояла там, он велел, чтоб я спрятался среди моряков. Я ему повиновался, но меня увидели на бриге, и директор послал за мной трех больших плохих волков, чтоб вернуть его «украденную собственность». Господин Сниткер и команда выбросили их в воду.
Якоб гладит сломанный нос. «А я его спасителя помогаю осудить».
Герритсзон сбрасывает ненужную пятерку крестей.
— Похоже, — Баерт кладет гвозди в кошель, — меня зовет домик нужды.
— А чо ты выигрыш с собой тащишь? — спрашивает Герритсзон. — Не доверяешь нам?
— Скорее я свою печень поджарю, — отвечает Баерт, — со сметаной и лучком.
Две бутыли рома на полке, похоже, не переживут ночь.
— С колечком свадебным в кармане, — шмыгает носом Пиет Баерт, — я… я…
Герритсзон сплевывает: «О-о, кончай болтовню о своей драной кошке!»
— Ты так говоришь, — лицо Баерта каменеет, — потому что тебя, кабана сраного, никто никогда не любил, а моей любимой не терпелось выйти за меня, а я думал: «Наконец-то все плохое позади». Все, что нам только требовалось, так это благословение отца Нелти, и мы б поплыли по центральному проходу к алтарю. Ее отец пиво разносил в Сен-Поль-сюр-Мере, и я туда направился тем вечером. Но Дюнкерк — очень странный город, да еще дождь лил, как из ведра, и уже темнело, и улицы кругами какими-то, все назад возвращают, и, когда я зашел в таверну, чтоб узнать дорогу, смотрю, а у официантки не буфера, а два веселых поросенка, и она засияла вся, чисто ведьма, и говорит: «Ой-ой-ой, тебя ж занесло не на ту сторону города, мой бедный маленький барашек!» Я говорю: «Пожалуйста, сударыня, я просто хочу попасть в Сен-Поль-сюр-Мер», а она мне: «Куда торопишься? Али наша таверна не по тебе?» — и как тряхнет своими поросятками. Я отвечаю: «Да ваша таверна замечательная, сударыня, но моя любовь ненаглядная Нелти ждет меня с отцом, чтоб я руки его дочери попросил и повернулся спиной к морю. А официантка спрашивает: «Так ты морячок?» — и я говорю: «Был, да весь вышел», и она как завопит на всю таверну: «Кто ж не выпьет в честь Нелти, самой счастливой девчушки во Фландрии?» — и сует стопку джина мне в руку, и говорит: «Немножко, чтоб косточки согрелись», и обещает, что ее брат отведет меня в Сен-Поль-сюр-Мер, потому что ночью на улицах Дюнкерка бандитов пруд пруди. И я думаю: «Ладно, конечно, все же плохое далеко-далеко в прошлом», — и подношу стопку к губам.
— Игривая девка, — замечает Ари Грот. — Что за название у таверны-то?
— Назовут Пепелищем прежде, чем я еще раз из Дюнкерка уйду: тот джин полился в желудок, и голова поплыла, и лампы погасли. Потом сны какие-то плохие, видения, потом я просыпаюсь, качаюсь туда-сюда, словно в море, и со всех сторон окружен телами, как виноградина в прессе для отжима, и я думаю: «Все еще сплю», — но эта холодная блевота, залепившая мне ушную раковину, не похожа на сон, и я кричу: «Боже, я ж мертвый!» — а какой-то демон кудахчет мне смехом: «Никакой рыбке так легко с этого крючка не слезть!» и могильный голос говорит: «Тебя опоили, дружище. Мы на борту «Мстителя», и мы плывем по Ла-Маншу на запад», а я говорю: «Какого такого «Мстителя»?» — и как вспомню о Нелти и закричу: «Но этим вечером я должен обручиться с моей любовью единственной!» — а демон отвечает: «Здесь тебя ожидает одно обручение, брат, морское», и я думаю: «Бог ты мой, Иисус Христос, кольцо Нелти», — и рукой шевелю, чтоб карман проверить, но нет там никакого кольца. Я в отчаянии. Плачу — рыдаю. Зубами скрежещу. Но ничего не помогает. Наступает утро, и нас выводят на палубу и выстраивают в линию перед пушками. Большинство похожи на южных голландцев, и тут капитан появляется. Парижский хорек, а первым помощником у него волосатый здоровяк, которому только дай кому в зубы врезать, баск. «Я капитан Ренодин, — говорит он, — а вы — мои привилегированные добровольцы. Нам приказано прибыть на рандеву с конвоем, везущим зерно из Северной Америки, и сопроводить его до территории Республики. Британцы попробуют нас остановить. Мы разнесем их в щепки. Вопросы?» Один решается — швейцарец — голос подает: «Капитан Ренодин: я принадлежу к общине меннонитов, и моя религия запрещает мне убивать». Ренодин говорит своему первому помощнику: «Мы не должны доставлять неудобств этому стороннику братской любви», — и здоровяк — баск хватает швейцарца и швыряет за борт. Мы слышим, как он кричит о помощи. Мы слышим, как он молит о помощи. Мы слышим, как мольбы замолкают. Капитан спрашивает: «Еще вопросы?» Ну, силы ко мне быстро вернулись, так что спустя две недели, когда английский флот повстречался с нами первого июня, я уже сыпал порох в орудие калибра двадцать четыре дюйма. Третья битва при Уэссане, так называют случившееся потом французы, а англичане — «Славное первое июня». Стрельба по кораблю с десяти футов через орудийные порты, может, и «славно» для Джонни Ростбифа, но по мне — ничего славного. Разорванные тела корячатся в дыму; о да, мужчины больше и здоровше тебя, Герритсзон, зовут мамочек через дыры в горле… а ванна, которую тащат из операционной, полна… — Баерт наполняет стакан. — Э-эх, когда «Брунсвик» продырявил нас по ватерлинии и мы знали, что тонем, «Мститель» мало чем напоминал боевой корабль: бойня… просто бойня… — Баерт смотрит на ром, потом — на Якоба. — Что меня спасло тогда, в тот ужасный день? Пустая бочка из-под сыра плыла рядом — вот что. Всю ночь я за нее цеплялся, слишком замерзший, слишком слабый, чтоб акул бояться. Рассвет пришел, а с ним и шлюп под британским флагом. Вытащили меня на палубу и заголосили на своей птичьей тарабарщине… не обижайся, Туоми.
Плотник пожимает плечами: «Мой родной язык ирландский, господин Баерт».
— Один просоленный моряк переводит: «Помощник капитана спрашивает, откуда ты?» — и я говорю: «Из Антверпена: французы заставили меня, проклятье на весь их род». Просоленный переводит это; и потом моряки еще трещат, и просоленный переводит. Смысл в том, что я не Frenchi, значит, у них не пленник. От благодарности я чуть не расцеловал им сапоги! Но потом они мне говорят, что я добровольно стал моряком флота Ее Величества и получу соответствующее жалованье и новое обмундирование… ну, почти новое. А если бы я не стал добровольцем, хошь иль нет, пришлось бы все равно пахать, отрабатывая жрачку и постой. Чтоб унынью не предаваться, я спросил, куда мы приписаны, думая: найду способ как-нибудь улизнуть с корабля в Грейвсенде или в Портсмуте и пробраться в Дюнкерк к моей Нелти за неделю-другую… а тот просоленный говорит: «Наш следующий порт — остров Вознесенья, зайдем туда за провизией — там тебе на сушу не попасть, а оттуда пойдем в Бенгальский залив»… — и тут я, взрослый мужик, залился слезами…
Рома не осталось ни капли. «Госпожа Удача этой ночью проявила к вам безразличие, господин де 3., — Грот задувает все свечи, кроме двух. — Но всегда ж будет другой день, да — а?»
— Безразличие? — Якоб слышит, как уходят игроки, закрыв за собой дверь. — Меня ободрали.
— Ваши ртутные деньжата сохранят нас от голода и чумы еще долгое время, так? Рискованно вели себя при торге, господин де 3., но пока настоятель, знач, волен прощать вам, два оставшиеся ящика могут принести цену получше. Только подумать, сколько бы восемьдесят ящиков принесли вместо восьми.
— Такое количество, — голова Якоба гудит от выпитого рома, — нарушило бы…
— Правила компании о частной торговле, угу, погнулись б правила, но деревья, чтоб пережить сильный ветер, тоже гнутся, или нет?
— Точной метафоре не сделать неправильное правильным.
Грот возвращает драгоценные пустые бутылки на полку.
— Вы получили пятьсот процентов прибыли. Слухи путешествуют, у вас, знач, лишь два сезона, не больше, прежде чем китайцы займут этот рынок. Заместитель директора ван К. и капитан Лейси — у них весомый капитал в Батавии, и они не те люди, чтоб говорить: «О, нет-нет, ни за что, я не могу, моя квота — лишь восемь ящиков». Или сам директор займется этим.
— Директор Ворстенбос здесь для того, чтобы искоренять коррупцию, а не помогать ей.
— Интересы директора Ворстенбоса пощипала война, как и всех.
— Директор Ворстенбос слишком честный человек, чтобы наживаться за счет Компании.
— Какой человек не самый честный в собственных глазах? — Круглое лицо Грота в темноте похоже на бронзовую луну. — Не добрые намерения дорогу в ад мостят: самооправдание, и ничто другое. Коль мы заговорили о честных, чем вызвано сегодняшнее удовольствие лицезреть вас в нашей компании?
Ночной сторож на аллее Морской стены отстукивает деревянной колотушкой наступление очередного часа.
«Я слишком пьян, — думает Якоб, — чтоб хитрить».
— Я здесь по двум деликатным причинам.
— Мои губы замазаны и запечатаны, клянусь далекой могилой моего папеньки.
— Ну тогда, честно говоря, директор подозревает, что… происходят хищения…
— Святые мои! Только не хищения, господин де Зут! Только не на Дэдзиме!
— …связанные с одним провиантмейстером, который приходит к вам на кухню каждое утро…
— Много разных провиантмейстеров приходит ко мне на кухню каждое утро, господин де 3.
— …его небольшой мешок полон, когда он уходит, и так же полон, когда он приходит.
— Очень рад, что надо развеять это, знач, непонимание. Вы можете сказать господину Ворстенбосу, что ответ — лук. Ну да, луковицы. Гнилые, вонючие луковицы. Тот провиантмейстер — самая хитрющая бестия из всех. Каждое утро он пытается сбагрить их мне, но некоторые мерзавцы никак не понимают, когда говоришь им: «Изыди, бесстыжий плут!» Вот и все, в чем тут признаваться?
Голоса рыбаков разносятся далеко в теплой и соленой ночи.
«Я не так пьян, — думает Якоб, — чтобы не заметить его наглости».
— Что ж, — клерк встает. — Нет нужды более тревожить вас.
— Нету? — Ари Грот становится подозрительным. — Знач, нету?
— Нет. Завтра еще один долгий день на Весовом дворе, так что мне остается пожелать вам доброй ночи.
Грот хмурится: «Вы упомянули две деликатные причины, господин де 3.?»
— Ваша байка о луковицах, — Якоб нагибает голову, чтобы пройти в дверь, — требует обсуждения второй причины с господином Герритсзоном. Я поговорю с ним завтра утром, на трезвую голову. И новость, полагаю, будет для него неприятным откровением.
Грот загораживает проход Якобу:
— Что за вторая причина?
— Хочу обсудить с ним вашу игру в карты, господин Грот. В карнифель мы сыграли тридцать шесть партий, и из них вы сдавали двенадцать раз, и из тех двенадцати выиграли десять. Невероятный результат! Баерт и Ост могут и не заметить, что карты меченые, но Туоми и Герритсзон в этом разберутся. И это старый трюк, но тогда, в игре, я не принял его в расчет. Зеркал за нами нет; нет слуги, чтоб подсказал подмигиванием… я не понимал, в чем дело.
— Такая подозрительность, — тон голоса Грот становится прохладным, — …у богобоязненного парня.
— Бухгалтерам свойственна подозрительность, господин Грот. Я никак не мог объяснить вашу удачу, пока не заметил, как вы поглаживаете пальцами верхний край карт, когда сдаете. Я тоже их погладил и почувствовал неровности — совсем крохотные царапины: валеты, семерки, короли и дамы, все карты помечены чуть ближе или чуть дальше от угла, согласно их статусу. Руки моряков, рабочих или плотников слишком мозолисты, но пальцы повара или клерка — совсем другое дело.
— Это обычай, — говорит Грот, сглотнув слюну, — что хозяину дома платят за доставленные неудобства.
— Утром мы выясним, какого мнения придерживается на этот счет господин Герритсзон. А теперь я точно должен…
— Такой приятный вечер. А если я верну вам вечерний проигрыш?
— Важна правда, господин Грот: одна лишь правда.
— Так, знач, вы платите за то, что я сделал вас богатым? Шантаж?
— А почему бы вам не рассказать побольше о тех луковицах?
Грот вздыхает, дважды.
— Ну вы и зануда, господин де 3.
Якоб наслаждается этим «комплиментом наоборот» и ждет.
— Вы знаете, — начинает повар, — конечно же, знаете о корнях женьшеня?
— Я знаю, что японские аптекари ценят женьшень.
— Один китаец в Батавии, настоящий кент, шлет мне ящик кажный год. Все хорошо. Проблема в том, что магистратура вводит налог на каждый аукционный день: мы теряли шесть гульденов из десяти, пока доктор Маринус не упомянул о местном женьшене, который растет здесь, на берегах бухты, но не ценится. Так что я…
— Значит, этот человек приносит мешок местного женьшеня…
— …и уходит, — Грот гордо распрямляет плечи, — с мешком китайского.
— Охране и досмотрщику у ворот не кажется это странным?
— Им платят, чтобы не казалось. А теперь и у меня есть вопрос к вам: как директор посмотрит на это? На это, знач, да на все остальное, разнюханное вами? Потому что Дэдзима живет этим. Покончите с приработком, и вы убьете Дэдзиму… и не увиливайте с вашим «это решать господину Ворстенбосу».
— Но это на самом деле решать господину Ворстенбосу, — Якоб открывает щеколду двери.
— Это неправильно, — Грот закрывает щеколду. — Это совсем неправильно. С одной стороны, знач, «частная торговля убивает Компанию», а потом «я никогда своих людей не брошу». Никак не может быть вместе: рыбку съесть и косточкой не подавиться.
— Занимайтесь всем честно, — говорит Якоб, — и не будет никакой дилеммы.
— Займусь всем «честно», и прибыли мне хватит лишь на картофельные очистки.
— Не я утверждаю правила Компании, господин Грот.
— Да уж, вы только всю ее грязную работу радостно делаете, так?
— Я выполняю приказы. А сейчас, если в ваши планы не входит похищение сотрудника Компании, откройте дверь.
— Кажется, легко — выполнять приказы, — говорит ему Грот, — но это не так.