Книга: Мост в Теравифию
Назад: Глава тринадцатая Джесс строит мост
Дальше: Сноски

О. Брилева
Ничего нет прекраснее смерти
(Послесловие)

Повесть Кэтрин Патерсон, так уж получилось, наложилась у меня на "Беседы о вере и Церкви" митрополита Антония , "Путь" Хосемарии Эскривы и теракт "Норд-Ост" — именно в тот день, когда я закончила читать книгу и засела за статью, в новостях сообщили о том, что боевики под предводительством Мовсара Бараева захватили около тысячи человек во время представления мюзикла, а заканчивала я её уже под всеобщий "разбор полетов" и подсчёт погибших. Казалось бы, что общего между диким терактом, потрясшим Москву и Россию, сборниками трудов православного и католического священников и повестью американской писательницы?
Отношение к смерти. Внезапной, как говорят на Украине, "наглой".
Нынешняя цивилизация боится смерти, видит в ней последнее и крайнее зло, хуже которого не может быть ничего. Это — обратная сторона поднятого Европой на щит в последние 200 лет секулярного гуманизма, провозглашающего земную жизнь саму по себе наивысшим благом. "Запад боится смерти; не только неверующие, которые за смертью не видят ничего и потому держатся за эту жизнь, ибо ничего другого они не ожидают, но даже и верующие. Особенно это чувствуется здесь, в Англии; до последнего десятилетия о смерти было неудобно говорить, это была закрытая тема. Когда кто-то умирал, это не то чтобы замалчивали — горе было горем: мать, потерявшая сына, жена, потерявшая мужа, плакали, разрывались душой, как всякий человек, но смерть не осмысливали, боялись заглянуть ей в лицо". Далее митрополит Антоний пишет, что смертью особенно боятся напугать детей, уводят их из дома, где есть покойник.
Поэтому детская повесть, которая направлена на осмысление смерти, вызывает изумление. Все мы помним, как в детстве любили счастливый финал. Гибель героя повести "Та сторона, где ветер", помню, заставила меня написать письмо В. Крапивину — я требовала переписать этот эпизод. Думаю, писатель получил тысячи таких писем.
Примечательно еще то, что в детстве у меня не было страха смерти — судя по книгам о детской психологии, это необычно и ненормально, но это было так. Родители не припомнят, чтобы я задавала вопросы на эту тему, а я не припомню, чтобы боялась смерти вообще, как таковой. Мои страхи были всегда какими-то более конкретными — унижения, боль; и даже мой маленький план на случай начала ядерной войны был надышаться эфиром (у нас в кухне стояла баночка) и остаться в квартире, чтобы умереть быстро. Так что письмо Крапивину было написано вовсе не потому, что моё детское сознание травмировала выдуманная писателем смерть. Я отчетливо помню чувство возмущения, сопровождавшее все смерти любимых книжных героев, и помню, что со страхом оно никак не было сопряжено — скорее с тем, что история будет продолжаться дальше без того персонажа, которого я успела так полюбить. С тех пор мне никак не отделаться от убеждения, что наша скорбь по ушедшим — это как минимум наполовину возмущение тем, что человек, ставший частью нашей жизни, был внезапно выхвачен из неё и на его месте оказалась пустота, откуда веет холодом. Его сюжетная линия прервана, и все завязки на неё теперь должны быть переписаны и переплетены по-другому. Все наши планы, связанные с ним, пошли прахом. И ничего уже нельзя будет изменить, переписать, проиграть назад. Если вы вчера поссорились, ты уже не сможешь сегодня сказать ему "прости". Если он должен тебе деньги — уже не отдаст. Если он был о тебе скверного мнения, то этого уже не поправить. То состояние, которое ты полагал временным, сиюминутным, — каким-то непостижимым образом оказалось закреплено навсегда. Ты ещё продолжаешь свою историю, а история ушедшего получила так или иначе своё завершение, от неё ничего нельзя убавить, и прибавить к ней ничего тоже нельзя. Уже самим фактом этой завершенности ушедший в каком-то смысле выше тебя. Все его слова и поступки приобретают какое-то особенное, новое значение.
Даже языческое отчаяние знает о смерти больше, чем современное благо- (а на самом деле равно-) душие. Это удивительно, но это факт: зная, что неизбежен тот момент, когда строку придется закончить точкой, мы сознательно предпочитаем не думать о том, как эта точка будет поставлена, не думать о фразе, которая этой точкой закончится. И даже перед лицом другой смерти мы не вдумываемся, а дистанцируемся. Мысль о том, что в смерти есть какой-то смысл, представляется чуть ли не кощунственной. Общественная этика предлагает только глухую скорбь, краткое сопереживание с теми, кто потерял близкого человека, — как будто этот человек им принадлежал как вещь, которую можно потерять, и как будто небеса над нами пусты.

 

***
Кэтрин Патерсон описывает обыкновенную американскую семью — не из привилегированного класса юристов и психоаналитиков, не из кино. Фермерская семья из округа Колумбия, еле сводящая концы с концами. Обыкновенный мальчик Джесс, чуть затронутый светом таланта, но не отягощённый чрезмерной интеллигентностью и склонностью к рефлексии. Обыкновенные мечты — стать самым быстрым в классе. Влюблённость в учительницу пения — тожедостаточно обыкновенная. Обычный для мальчика страх — боязнь показаться или, того хуже, оказаться трусом. Обычные ссоры со старшими сестрами и заботы о младшей. Работа по дому. Учёба.
И вот в эту жизнь вторгается Лесли Бёрк. Обычная девочка — но из другой среды и оттого выделяющаяся в сельской школе, как попугайчик среди воробьев. Дочь богемных родителей, переехавших в это захолустье не из-за бедности, а в поисках "простой жизни". Презирающая взрослые условности по примеру родителей — но зависимая от детских условностей, как все дети.
Их дружба началась с того, что она разрушила его мечту, став самой быстрой бегуньей в пятом классе. А потом была страна Теравифия.
Это вечная тема детских повестей и романов, и Кэтрин Патерсон не собирается делать вид, что открывает Америку: она открыто ссылается на Нарнию устами своей героини. Лесли зовет Джесса открыть "их" страну, подражая героям "Хроник Нарнии". Я в своё время пыталась подражать героям "Кондуита и Швамбрании". "Рай, — сказал Оська, — это такая Швамбрания для взрослых": прозрение наоборот, скорее всего, не понятое самим Кассилем; это Швамбрания — рай для мальчишек, прообраз то ли Авалона , то ли Небесного Иерусалима. Льюис показывает это жестко, почти в лоб. Патерсон — деликатно, касаниями. Старая, разлапистая яблоня, к ветви которой привязан разлохмаченный канат, — дорога через овраг, в волшебную страну. Та ли это яблоня, от которой вкусил Кондла Прекрасный ? Или та, от которой вкусили Адам и Ева? Впрочем, это может быть и просто яблоня. Важна не столько она, сколько неуловимый яблочный, облачный аромат, который проникает из того мира. Ощущение нездешнести, возникающее каждый раз, когда дети на разлохмаченном канате перелетают через овраг.

 

Что ж,
Скоро ветер окрепнет, и мы
Навсегда оттолкнёмся от тверди…

Почему дети прячут свои тайные страны и сокрытые места в рощицах и парках? Потому что только привкус тайны делает нездешнее нездешним. "Великая тайна Швамбрании" превращает пресс-папье в заколдованный грот. "У них в руках был целый мир, и ни один враг, ни Гарри Фалчер, ни Ванда Кей Мур, ни Дженис Эйвери, ни собственные страхи и недостатки, ни воображаемые неприятели не могли их побороть". Но мне не нравится слово "эскапизм", "бегство от действительности". Оно как будто подразумевает, что и дети, и взрослые верят в реальность такого побега. На самом деле чаще получается наоборот: сквозь приоткрытую дверцу в реальность начинается просачиваться Авалон, Нарния, Швамбрания, Теравифия...
"Впервые в жизни он вставал каждое утро, уверенный, что его ждёт что-то стоящее. Они не просто дружили с Лесли, она была его лучшей, весёлой стороной — дорогой в Теравифию и дальние края. Теравифия оставалась тайной, и слава Богу, Джесс не смог бы объяснить это постороннему. Один поход на холм, к лесам, и то вызывал в нём какое-то тепло, разливавшееся по всему телу. Чем ближе он подходил к высохшему руслу и канату на старой яблоне, тем сильнее чувствовал, как бьётся у него сердце. Он хватал конец каната, раскачивался и вмиг, объятый дикой радостью, перелетал на другой берег, а там плавно приземлялся на обе ноги, становясь в этой таинственной стране выше, сильнее и мудрее".

 

***
Детям вечно досаден их возраст и быт... Джесси, неосознанно подражая своим родителям, стесняется своей бедности, Лесли стыдится своего богатства. Даже гордыня их кажется невинной: "Вот, например, Джуди как-то спустилась вниз и почитала им наизусть, и не только прозу, а стихи, даже итальянские. Джесс, конечно, их не понял, но наслаждался самими звуками и удивлялся, до чего же умны и шикарны его друзья". Искушение снобизмом они проходят в школе, и выглядит оно совсем иначе, нежели в "интеллектуальных кругах". "В школе было правило, куда важнее директорских: домашние дрязги не рассказывают. Если родители бедны, или злы, или необразованны, хуже того — если они не хотят купить телек, дети обязаны защищать их. Завтра вся школа будет измываться над папашей Эйвери. Да, у многих отцы — в психушке, а у кого — и в тюрьме. Но они своих покрывают, а Дженис — выдала". Да, дети легки и бесхитростны — но они же и бессердечны. Милосердие — слово не из их лексикона, и, увы, мы мало делаем для того, чтобы включить его в их словарь. От нас дети чаще слышат о послушании.
Чтобы убедиться в реальности первородного греха, нужно увидеть, как детская компания дразнит того, кто по тем или иным причинам оказался "белой вороной". Взрослые, впрочем, выглядят не менее отвратительно, если начинают травлю, но у них это случается реже, за счет воспитания, и имеет более завуалированные формы. Дети же скачут вокруг своей жертвы такой неприкрытой и чистой радостью, что становится страшно. До определённого момента им в голову не приходит, что они делают нечто постыдное, и даже слезы жертвы только раззадоривают их. Лишь резкий окрик взрослого будит чувство стыда, и то с большим трудом: ребёнок искренне не понимает, что плохого он сделал, да и теперь, вырванный из стаи и поставленный перед ответом, он больше напоминает маленького ангелочка, нежели того зверёныша, каким был пять минут назад. Словно подменили ребенка. И поневоле приходишь в ужас: Боже мой, мы же никогда его этому не учили, откуда он нахватался?
Тема школьной травли тоже достаточно типична для детской литературы, но у Кэтрин Патерсон она получает новое развитие: из Теравифии дует ветерок милосердия.
"Я ей рассказала, как все смеялись, что у нас нет телека. Кто-кто, а я понимаю, как это больно, когда тебя считают придурком", — говорит Лесли той самой девочке, о которой прежде говорила: "Таких людей надо останавливать. Иначе они превратятся в тиранов и диктаторов". Но тирания того, что учителя по наивности нередко зовут "коллективом", оказалась сильнее тирании одной отдельно взятой Дженис Эйвери.
Самая страшная и глупая ошибка, которую только может допустить детский писатель, — идеализация детей. Этому отчасти способствует спасительное свойство людской памяти — помнить хорошее и забывать плохое. Идеализируется собственное детство, а вслед за ним — детство вообще. Итогом такой идеализации становится безудержная фальшь: дети в книгах предстают целлулоидными манекенами, полными жизнерадостной бодрости. Кроме того, мало кто из взрослых способен проникнуться детскими проблемами так, чтобы ребёнок поверил. Мы не плачем из-за полутора сотен погибших людей — ужели станем оплакивать вывихнутую кукольную ручку? И мы скорее посочувствуем заботам отца Джесса, уволенного с работы, нежели проблемам его дочерей, которым не из чего соорудить платья, чтобы пойти в церковь на Пасху. Его проблемы реальны, их — иллюзорны.
А на самом деле нужно только диву даваться, насколько иллюзорно большинство "взрослых" проблем. Старое заклинание "всё как у людей" — подлинный бич эпохи, если не всех эпох. Причём стоит нам достичь уровня некоторых из этих пресловутых "людей", как тут же обнаруживаются новые "люди", и теперь уже нам хочется, чтобы всё было как у них.
"Мать закусила губу, как Джойс Энн, лицо её совсем осунулось, и она еле слышно проговорила:
— Я не хочу, чтобы перед моей семьёй задирали нос.
Он чуть не обнял её, как обнимал Мэй Белл, когда та нуждалась в утешении.
— Ничего она не задирает! — сказал он. — Ну, честное слово!
Мать вздохнула.
— Что ж, если она прилично оденется..."
В чем зло общества потребления, если даже в нём никто не голодает? Это общество проводит границы внутри предпоследнего человеческого оплота — семьи. Начнём с того, что семьи сейчас не торопятся создавать, потому что чем раньше ты создашь семью, тем скорее при тех же трудозатратах обречёшь себя на делёж дохода с одним или несколькими маленькими "потребителями". Затем, поддерживать жизненный стандарт семьи ты должен не только перед внешними по отношению к ней людьми, но по отношению к самим же членам семьи — вот почему отец покупает Джессу не краски, которые он хочет, а машинки, которых он не хочет. Чтобы было "как у людей", подразумевается: "как у людей, виденных нами в телевизионной рекламе".
"Они были не такие большие, как в телеке, но всё-таки электрические, так что отец, конечно, потратил больше, чем надо бы. Машинки то и дело съезжали с дорожки, отец всякий раз бранился, а Джесс очень хотел, чтобы тот мог гордиться подарком, как он гордился щенком.
— Вот здорово! — приговаривал он. — Просто я ещё не приспособился.
Лицо у него раскраснелось, он откидывал волосы, наклоняясь над машинками.
— Дешёвка! — отец едва не сбил их ногой. — Ни на что денег не хватает".
И лишь страна Теравифия от этого свободна.
" — Это мальчик или девочка?
Вот тут он знал больше, чем она, и радостно ответил:
— Мальчик.
— Тогда мы его назовём Принц Териан. Он стережёт Теравифию.
Она положила щенка на землю и встала.
— Ты куда?
— В сосновую рощу. Там очень хорошо.
Позже Лесли дала ему свой подарок — коробку акварели с двадцатью четырьмя тюбиками, тремя кисточками и пачку хорошей бумаги.
— Ой, Господи! — сказал он. — Спасибо. — Ему хотелось придумать что-то получше, но он не смог и повторил: — Спасибо".
Эскапизм, говорите? Но если эскаписты способны дарить друг другу настоящие подарки и вкушать от истинной радости, а "реалисты" занимаются недостойным притворством — то, может быть, мы слишком торопимся с ярлыками? Толкиен трижды прав: если из этого мира хочется бежать, значит, он — не дом, а тюрьма. Исходя из каких соображений участие в гонке амбиций называется "реальной жизнью", а неучастие "эскапизмом"?
Взрослые попытки вырваться из гонки выглядят неестественно в первую очередь потому, что взрослые стремятся и съесть пирог, и оставить его целым. Мистер и миссис Бёрк переезжают в деревню в поисках "простой жизни", но никак не каторжного крестьянского труда.
" — Тогда зачем ты сюда приехала?
— Родители пересмотрели свою систему ценностей.
— Чего-о-о?!
— Они решили, что слишком зависят от денег и успеха, и купили эту старую ферму. Собираются пахать, сеять и думать о самом главном.
Джесс глядел на неё, разинув рот. Он понимал это, но ничего не мог поделать. Такой белиберды он в жизни не слышал".
Люди из народа скептически относятся к хождению интеллигенции "в народ", потому что знают: для интеллигенции зачастую это дорожка с обратным билетом. Одно дело — не покупать телевизор, потому что нет денег, другое — потому что телевизор — развлечение простых людей. И я знаю, что во время трагедии "Норд-Оста" кое-кто, будучи при этом отнюдь не скверным человеком, не удержался от того, чтобы сказать: ага, москвичи, вот вам ваши шикарные театры, вот вам ваши бродвейские мюзиклы. Гордыня бедняка нисколько не лучше гордыни богача, но она меньше раздражает, потому что бедняк страдает. Однако богач, по своей прихоти пожелавший разделить прелести его "простой жизни", оставив ему тяготы, раздражает его куда сильнее, чем богач, вовсю наслаждающийся преимуществами своего положения. Бедняк склонен видеть в этом некую крайнюю форму снобизма и перебирания харчами: смотри ты, так обожрался, что решил на диете посидеть!
Глухая неприязнь, разделяющая дома Эронсов и Бёрков, глубже оврага, через который дети прыгают на канате, привязанном к ветке старой яблони. Бёрки интеллигентны, умны, воспитанны и наделены хорошим вкусом, и Джесс, поначалу ревновавший Лесли к родителям, потом с детской беспощадностью думает: вот было бы хорошо, если бы моя мать сочиняла истории, вместо того чтобы пялиться в телевизор! Но кто читает истории миссис Бёрк? Кэтрин Патерсон не уточняет, что это за истории, но мне почему-то кажется, что это женские романы, в которых находят отдохновение женщины вроде Джессиной мамы и подростки вроде его сестёр — не столь загнанные унылой жизнью, но так же тяготящиеся ею. И так совершается круговорот иллюзий в природе. Взрослым их возраст и быт не менее досаден, чем детям, но взрослые слишком горды, чтобы на канате перемахнуть через овраг и открыть Теравифию.

 

***
Вера в повести Кэтрин Патерсон занимает то же самое место, что и в жизни среднего россиянина, украинца и, рискну предположить, американца. Она функциональна, и первая её функция — культурный фон. Глядя на бурный поток дождевой воды, Джесс вспоминает о поглотивших войско фараона волнах Красного Моря по той же причине, по которой наш школьник вспомнил бы о старике и золотой рыбке, — когда-то читал. Мэй Белл просит брата и Лесли перекреститься, давая клятву, точно так же, как Гаврик — Петю: "Перехрестись на церкву... А теперь ешь землю, что не скажешь", — гарантом клятвы выступает даже не вера, а ритуал. Ссора со священником — достаточный повод, чтобы появляться на службе раз в год, на Пасху, и показывать новые платья. Реальность повседневной веры, о которой пишет Св. Эскрива, — личного общения с Богом, личного служения — бесконечно далека.
Но она проглядывает через всё ту же дверь, через ворота в Теравифию. Именно там дети впервые открывают для себя чувство — пока ещё смутное чувство — священного.
"Лесли глубоко вдохнула.
— Это необычное место, — прошептала она. — Даже правители Теравифии приходят сюда только в великом горе или великой радости. Мы будем бороться за то, чтобы оно осталось священным. Нехорошо тревожить Духов".
Поистине, Дух дышит, где хочет — смирение Божие удивительней, чем Его милосердие: когда мы закрываем парадную дверь, Он не гнушается форточкой, которую дети приоткрыли, чтобы впустить немного свежего воздуха. Сосновый лесок Теравифии сделался алтарем неведомому Богу — осталось лишь дождаться Апостола, который растолковал бы, Кого именно дети здесь, не зная, почтили.
Но "официальная" церковь, вопреки ожиданиям, не становится таким Апостолом. Это, если хотите, ещё один перевалочный пункт круговорота иллюзий в природе: на Рождество дарить подарки, которые не радуют, на Пасху — слушать благовестие, которое давно уже перестало восприниматься как таковое — почти всеми, кроме "профана", по юности лет слушающего не "проповедь", а волшебную сказку.
" — Про Иисуса так интересно!
— Это почему?
— Они его хотят убить, а Он им ничего не сделал, — она немного смутилась. — Такая прекрасная история... как про Линкольна, или Сократа... или про Аслана.
— Она не прекрасная, — вмешалась Мэй Белл. — Она ужасная. Гвозди в руки вбили, это ж подумать!
— Мэй Белл права, — сказал Джесс, спускаясь в самую глубь своей души. — Иисус умер, потому что мы очень грешные".
Я много цитирую — это не потому, что своих мыслей у меня нет, а потому, что люблю подкреплять аргументы авторитетами. "Евангелия заключают в себе волшебную историю, либо нечто более широкое, — то, что содержит в себе сущность всех волшебных историй. В Евангелиях много чудес — особым образом художественных, прекрасных и трогательных; "мифических" — в своём совершенном, самодостаточном значении; и среди всех этих чудес — величайшая и наиболее полная из мыслимых евкатастроф . Но эта история вступила в Историю и в Первичный мир. Желание и чаяние под-создания, соучастия в творении возвысились до исполнения в подлинном творении. Рождество Христово — это евкатастрофа человеческой истории. Воскресение — это евкатастрофа истории Воплощения", — Дж. Р. Р. Толкиен, "О волшебных сказках". Когда критики говорят, что Евангелие — сказка, не нужно им с ходу возражать: это и вправду сказка, и её историчность не делает её менее сказочной. Люди, для которых вера и церковность стали привычным антуражем, теряют это ощущение "евкатастрофы", "радость внезапного, доброго "поворота" событий". За велемудрыми разговорами о "юридической" и "органической" теориях Искупления как-то теряется то, что так ясно и просто выразила Лесли Бёрк: "Они Его хотят убить, а Он им ничего не сделал. Такая прекрасная история... как про Линкольна, или Сократа... или про Аслана". У другой очень маленькой девочки при виде Распятия вырвалось: "Бога надо спасать!". Здесь больше правды, потому что здесь больше чувства, чем в десяти иных богословских трактатах. Вряд ли Лесли Бёрк смогла бы объяснить, почему это прекрасно — Одиночка, восставший против всей неправды мира, распятый, умерший. Но она знает главное: это прекрасно. И её слова заставляют Джесса "спуститься в самую глубь своей души" и найти там другую правду: "Иисус умер, потому что мы очень грешные". Та же маленькая девочка, которая хотела спасти Бога, однажды воскликнула в отчаянии: "Мама, ну ПОЧЕМУ я не могу быть хорошей девочкой?".
Примечательно также то, что герои по дороге с Пасхальной службы не говорят о Воскресении. Как это ни парадоксально, Лесли воспринимает в качестве "евкатастрофы" — катастрофу, собственно Распятие, а прекрасным ей кажется именно тот факт, что "Он им ничего не сделал", именно совершенной чистотой Агнца восхищается неверующая девочка. Если даже она считает Его образ выдуманным, то в её глазах это лучшая выдумка всех времен и народов, и "портить" впечатление вульгарным "хэппи-эндом" ей не хочется. "Тебе надо в это верить, и тебе это не нравится. Мне не надо, и мне это кажется прекрасным". Так, в свободе, и открывается истина. Перестав воспринимать Евангелие как культурный фон и повод к параду тщеславия, мы вдруг обнаруживаем, что оно — даже в самой печальной своей части — похоже на волшебную сказку. "Это — история высочайшего совершенства, и она истинна. Искусство было удостоверено. Бог есть Господь: ангелов и людей — и эльфов. Легенда и История встретились и соединились" (Дж. Р. Р. Толкиен). Неспроста, ой, неспроста российский толкиенский фэндом отличается большим количеством обращений! Мы тут тёртые воробьи, с детства кормленные рублеными пионерами-героями, оциникованные (от слова "циник") по саму маковку, и нас на религиозной мякине не проведёшь, — думали мы, берясь за "Сильмариллион" после "Властелина колец". А хитрый Профессор ровно посерёдке книги вонзает светлый клинок легенды о Берене и Лютиэн, и мы как миленькие льём слезы над эльфийским королем Финродом Фелагундом, отдавшим бессмертную жизнь за смертного человека. А потом открываем Евангелие — ой! Да это же... Это же...
Нет, нет, Профессор не того хотел, не любил он так, с размаху в торец, напрямик — за что и пилил Льюиса. Но ведь получилось. Ты смотри, получилось! Потому что нет больше той любви, чем если кто положит жизнь свою за друзей своих — это в нас намертво, почти на подкорке.
Ну, а если... Если не за друзей, а — просто так? Ведь бывает и так. Чаще всего так.
"Лесли! — не отставала Мэй Белл. — А если ты умрёшь? Что тогда будет?"

 

***
Тогда будет большое горе.
Почему смерть детей представляется нам такой ужасной? Во-первых, потому, что дети кажутся нам невинными. Даже если мы прекрасно знаем, что это не так — но в данном случае слово "невинный" следует понимать как "человек, еще не причинивший никому столько горя, чтобы за это имело смысл карать его смертью". Это раз.
Два — оборвавшаяся детская жизнь, как короткая повесть, закончившаяся, едва начавшись. Должно было быть новое лето в Теравифии, новый учебный год, возможно, через несколько лет — перерастание дружбы в любовь, поступление в колледж... Дороги будущего, казалось, ветвились и расходились в тысячу сторон — и вдруг...
" — Эта ваша верёвка оборвалась, — неумолимо и спокойно продолжал отец. — Должно быть, она разбила обо что-то голову".
Шок. Недоверие. Шаблонные реакции и неподдельное горе, все вместе. Ощущение полной нереальности происходящего. В американских фильмах герой в этом месте обычно кричит протяжно: "НЕЕЕЕЕЕЕТ!!!!". На самом деле это "Нет!" — именно такое, как в повести Кэтрин Патерсон: скорее "Да нет же!", чем "НЕЕЕЕЕЕЕТ!!!!". "Нет" — это значит: всё это чушь, это происходит не здесь, не сейчас и не со мной, это жуткий сон — из тех кошмаров, в которых тебе снится, что ты не спишь. Помнишь, как-то раз ты увидел во сне, что звонишь с работы отцу и вдруг тебе в трубку говорят, что он умер? Тут то же самое: нужно совершить над собой усилие и проснуться... Жертвы "Норд-Оста" рассказывали, что вход боевиков в зал поначалу почти все восприняли как оригинальную режиссерскую находку. Примерно таково первое впечатление от прошедшей мимо чьей-то внезапной смерти: да нет же, шоу продолжается, это меня так решили разыграть...
"Отец наклонился над столом и положил сыну на руку свою большую руку, взволнованно взглянув на жену. Мать просто стояла и смотрела печальным взором.
— Твоя подруга Лесли умерла, — сказал отец. — Ты понимаешь?"
Он ПОНИМАЕТ только тогда, когда узнает, что не увидит Лесли мёртвой — её кремировали. "Кремировать. Что-то щёлкнуло у него в голове. Значит, Лесли нету. Она сгорела. Он её больше не увидит, даже мёртвую. Ни-ког-да (...) Она ушла, умерла, когда так нужна ему. Ушла, а его бросила. Ушла к этой чёртовой верёвке, чтобы показать, что она не трусит. "Вот так вот, Джесс Эронс!" Сейчас она где-нибудь над ним смеётся, как над миссис Майерс. Да, сыграла она с ним штуку! Вытянула в свой миф и, пока он там не обжился, взяла и бросила, как астронавта на луне. Обратно не вернёшься. Он — один".
Патерсон беспощадна. Эгоизм, детская ревность, любопытство — "Ты её видел? В гробу, да?", обида, мелкая торговлишка — "Учителя ругать не станут. Мать даже девочек приструнит" — словом, весь букет обычных человеческих эмоций. Но в этом неприглядном букетике вдруг распускается нечто...
...Нечто, источающее запах Теравифии. "Войдя поглубже, в тёмную сердцевину, Джесс встал на колени и положил венок на ковёр золотистых игл.
— Отец, в руки Твои предаю дух её.
Он знал, что Лесли бы эти слова понравились. Они подходили к их священной роще".
Вот почему в главе "Пасха" не говорят о Воскресении — Теравифия есть его прообраз. Именно оттуда исходит то, что Джесс делает правильно, — милосердие по отношению к старой учительнице, отвага перед лицом опасности, грозящей сестре, и в конечном счете — введение Мэй Белл в Теравифию. И не только то, что делает Джесс. Люди словно просыпаются и начинают видеть друг друга. Царство иллюзий разрушается, и там, внутри, люди оказываются прекрасными. Даже толстая Дженис Эйвери, "кит-убийца".

 

Ни одна смерть не напрасна. Ни одна смерть не случайна. Ни одна смерть не бессмысленна. Каждая — соприкосновение с вечностью, и НИКОГДА становится точкой входа во ВСЕГДА. Лесли Бёрк ВСЕГДА будет королевой Теравифии и самой быстрой бегуньей пятого класса.
Самое удивительное различие между языческим и христианским мужеством — в том, что язычник может презирать смерть, но не может назвать её своей сестрой. "Радуйся, апостольская душа! Каждый новый день приближает тебя к Жизни!" — пишет Св. Эскрива. И в этом нет манихейского отвращения к жизни, к плоти — просто прикосновение смерти делает и саму жизнь причастной Вечности. Митрополит Антоний Сурожский указывает, что заупокойная служба в православном храме начинается словами "Благословен Господь Бог наш!". И это не просто вызов, который душа в союзе с Богом бросают унынию, — это искренняя благодарность. За что? За обретённую полноту жизни. Жизнь становится цельной только будучи завершённой, и христианин своей жизнью пишет — он сам не знает, роман, повесть или рассказ, но знает, что точка в конце последней строки станет началом произведения как ЦЕЛОГО. Книга, сюжет которой только плетётся в своём роде не так хороша, как книга уже написанная. А почему Бог определил жизни Лесли стать рассказом, а жизни Джесса — повестью или романом, — Ему судить. Он — великий сказочник. Он знает, где лучше всего поставить точку. А наша задача — сделаться достойными участниками Его повествования. И... сделать других. То, что наша жизнь не броуновское движение, а Путь — тоже важная часть Благой Вести.
"Лесли увела его в Теравифию и сделала королём. Ведь король лучше всего, выше всего, а Теравифия — как замок, в котором посвящают в рыцари. Там надо побыть и стать сильнее, чтобы двигаться дальше. Да, там, в Теравифии, Лесли освободила его душу, чтобы он увидел сияющий, страшный, прекрасный и хрупкий мир. (Осторожно, бьётся!.. Всё, даже злые звери)".
Но прежний мост в Теравифию оборван. Разлохмаченный канат фантазии не выдержит веса взрослого человека — разве что это совершенно необычный человек. Поэтому Джесс просит у отца Лесли досок и строит мост.
А строитель мостов на латыни — Pontificus. Наверное, в бытность Свою плотником в Назарете Господь наш перебрасывал такие же дощатые мосты через ручейки, сбегающие с гор; но величайшее Его дело — это мост между Небом и Землей, и он имел форму Креста и понёс на себе весь ужас Крестной Смерти. И с тех пор как именно эта смерть примирила Небо и Землю, каждая смерть — это тень смерти Христовой, каждая жизнь — жизнь в отблеске её славы. "Каждый умирает в одиночку", — стоически скажет язычник. "Неправда, каждый умирает вместе с Ним", — ответит христианин.
Смерть ужасна. Даже не сама смерть, а последние мгновения, переход, полная неизвестность — полёт на канате над буйным грязным ручьём. Христианские славословия "сестре нашей смерти" можно было бы спокойно назвать благодушным идиотизмом, если бы идеалом христианской смерти не было мученичество. "Она не прекрасная, — вмешалась Мэй Белл. — Она ужасная. Гвозди в руки вбили, это ж подумать!". Да, но если бы не было возможно мученичество, оставалась бы только глухая, безысходная мука. Язычник ничего не может сделать со своим страданием; христианин в своём страдании может уподобиться Богу, как маленькая Лесли Берк уподобилась Христу, своей смертью примирив бедных и богатых, Джесса и его отца, миссис Майерс и Джесса... Да, смерть ужасна — но всё-таки она сестра. Что ж, Бренда и Элли тоже ужасны, но они — сестры. А самое лучшее, что можно сделать с сестрой, — это примириться с ней и полюбить её. Это взять её за руку и ввести в Теравифию.
Можно сказать, что Теравифия (Нарния, Швамбрания и Синегория, Средиземье и множество других "малых творений") лежит на дальних подступах к Небесному Иерусалиму. И, как и Небесный Иерусалим, она не может оставаться радостью одиночки-ревнивца, не разделённой ни с кем. Поэтому Джесс совершает свой первый маленький акт "подражания Христу" — строит мост через овраг, а потом ведёт по нему сестру, чтобы короновать её венком и разделить Теравифию с ней. А после она должна будет ввести во владение самую младшую сестрёнку... Делясь любовью, красотой, милосердием.
"Что до ужасов — он понимал, что будут они и дальше — надо выдерживать страх, не поддаваться. А, Лесли?"

 

Ольга Брилёва

notes

Назад: Глава тринадцатая Джесс строит мост
Дальше: Сноски