Книга: Балатонский гамбит
Назад: 25
На главную: Предисловие

Эпилог

— Разве вы не знаете, Мари, что командир отвечает за все? — бывший премьер-министр Великобритании Уинстон Черчилль сидел в плетеном кресле под цветущей глицинией на террасе ее прованского замка, а внизу колыхалось море, усеянное белыми барашками волн. Дул теплый ветер, раздувая волан ее зеленого шелкового платья и поля его белой летней шляпы. — Вы же не будете спорить с этим? — он пыхнул сигарой.
— Не буду, сэр.
— Разве ваш отец, не штандартенфюрер, не полковник, а маршал Франции, разве он не ответил?
— Он ответил, — она вздохнула, взглянув на море, — хотя его никто не судил. Напротив, его восхваляли, и даже история обратила свой взор в его сторону. Он был прав — таков вердикт на веки вечные. Но он ответил перед своей совестью и умер — таким тяжелым оказался груз этих ответов, Уинстон.
Черчилль кивнул и снова пыхнул сигарой.
На аллее появилась Джилл, в легком летнем платье и шляпе с лентами.
— Мама, мы с леди Клемми поедем на море, — крикнула она. Рандольф нас отвезет.
— Хорошо, дорогая.
— Скажите этому обормоту, — так Черчилль выразился о сыне, — пусть аккуратнее ведет на серпантине, у мамы кружится голова.
— Обязательно, милорд.
— Мы с вами пережили две страшные войны, — продолжила она, когда Джилл ушла, — одна из которых неизбежно породила другую. Я спрашиваю себя и хочу спросить вас, милорд, не достаточно ли уже ответов? Какие ответы мы ищем? Почему Йохан Пайпер и его солдаты исполняли приказы Адольфа Гитлера? Но почему французские артиллеристы исполнили приказ маршала Фоша стрелять по французским солдатам. Им было неизвестно, что немецкие войска идут на Париж, это было известно только генералитету. Но никто не отказался исполнять приказ. Они начали стрелять по своим, и они — молодцы. Они все правильно сделали. Но стрелять по своим, к тому же безоружным, стрелять в спину — это разве не преступление? Никто и никогда не ответил за то, что множество французских и английских солдат были убиты и изуродованы своими же всего за несколько месяцев до окончания войны. Никто. Победа все оправдала. Но мой отец — честный воин, и перед самим собой он был честен до конца. Он знал, что совершил преступление. Во имя Франции, во имя ее величия, во имя ее будущего. Но — преступление. И слава Франции стоит на преступлении. И ничего странного, что именно из этого преступления выросло другое преступление, которое мы так стремимся заклеймить сегодня, в первую очередь, чтобы оправдать себя, даже не за эту, еще за ту, первую войну, — нацизм. Мы знаем об этом, мы были свидетелями. Все смирились с этим, кроме меня, а еще кроме тех матерей и вдов, которые остались одни, и о них никто никогда не вспомнил, им не дали наград за их погибших мужчин, им не дали содержания. Они — жены, матери, дети преступников — это клеймо лежит на них и поныне. Вы знаете их имена? Может быть, их знает де Голль? Или еще какой-то французский государственный деятель? Их никто не знает. Только я. Я знаю каждого по имени. И от имени маршала Фоша посылаю им каждый год венок из лилий в день Победы в Первой мировой войне, как это принято у нас во Франции — посылать вдовам, матерям и детям победителей. И из своего благотворительного фонда плачу им пенсию. Я их прошу простить моего отца, чтобы там, где всему судья Господь, ему было бы легче оправдаться. И сейчас я посмела беспокоить вас и просить за офицеров «Лейбштандарта», осужденных по делу Мальмеди, потому что нам пора дать ответ на другой вопрос — будем ли мы дальше взращивать войну или мы посеем зерна мира. Вот главный вопрос, на который мы обязательно должны ответить. В первую очередь, себе и истории. И исходя из того, каков наш ответ, действовать. Чего мы хотим? Чтобы, воспользовавшись тем, как мы постоянно грызем друг друга, большевики все-таки доехали на своих танках до Атлантического океана, а возможно, пересекли и Ла-Манш? С них станется, народа хватит. Хотим ли мы, чтобы они запугивали нас ядерной бомбой и прочим ужасным оружием, которого у них в достатке. Хлеба нет, а этого в достатке. Или мы будем петь под дудку американцев, которые далеко и считают, что их не коснется, хотя это тоже далеко не так. Может быть, пришло время европейцам позаботиться о своем будущем?
— Я совершенно согласен с вами, Мари, — Черчилль отпил из бокала морс из ежевики. — Мы, англичане, стараемся не принимать участие во всех этих процессах, мы против них, прекрасно понимая, как это скажется на судьбе Европы. У нас, в Великобритании, немало желающих превратиться в лакеев США, но я категорически против этого. Я за старый порядок в мире, где Европа главенствовала, хотя теперь, после войны, удержать статус-кво очень трудно, американцы и русские все подмяли под себя. Я был против всего этого фарса в Нюрнберге и так называемое дело Мальмеди в Дахау мне тоже очень не нравится. Но американцы — вы должны понимать это, как психиатр, — в некотором смысле ничуть не лучше русских. Молодые нации, с ограниченной историей, они нуждаются в самоутверждении. Тем более, что применительно к ним — и к тем, и к другим — нация — это вообще понятие растяжимое. Так же, как и культура. Это не то, что Франция, Англия или та же Германия. Если бы там, у Мальмеди, поубивали англичан, американцев бы это даже устроило. Они любят, когда обижают их бывшую метрополию. Это дает им лишний повод почувствовать себя самостоятельными. То, что они творят на этом процессе, — бесчинство, это не входит ни в какие рамки демократического правосудия. Они попросту сводят счеты, не стесняясь, уверенные, что раз уж дело касается бывших нацистов, никто не посмеет им возразить. Я кое-что разузнал через своих людей и могу поделиться с вами. Как с сопредседателем Красного Креста. Клемми я уже показал — она пришла в ужас. Она на вашей стороне.
Он пододвинул Маренн папку, которую держал под рукой. Она раскрыла ее, пробежала взглядом документы и… побледнела. Рука ее задрожала.
— Но… если бы это творили большевики, я бы не удивилась, нисколько, — она произнесла, не узнавая собственного голоса. — Но американцы…
— Они открыто издеваются над своими пленниками, с большой изощренностью.
— Но самого Пайпера не было у Мальмеди. Он не знал, что там происходит. А Зепп Дитрих не знал тем более. Те, кто устроил там стрельбу, или точнее, позволил, чтобы этот инцидент состоялся, впоследствии были наказаны. Но вряд ли это — то событие, которое заслуживает смертной казни через повешение. Что можно сделать, Уинстон? — она неотрывно смотрела на него. — Скажите, я сделаю все. Если необходимо, я попытаюсь разыскать тех пленных, которые находились там и были свидетелями, взять у них показания. Я уверена, они скажут так, как было.
— Они не принимают никакие свидетельства в пользу Пайпера, — Черчилль покачал головой, — они их попросту отклоняют. Я же сказал вам, Мари, это месть. И здесь действуют только законы мести, никакого правосудия здесь нет.
— И мы будем спокойно взирать на это? — она вытащила из пачки сигарету с ментолом, закурила, чиркнув зажигалкой. — Пайпера там не было, никаких приказов он не отдавал. Я знаю наверняка. И вы знаете, Уинстон, откуда я это знаю. А то, что произошла стычка между военнопленными и охраной — разве это единичный случай?
— То, что вы доверились нам, Мари, мы с Клемми высоко оценили, — Черчилль снова пододвинул папку к себе. — Нас связывает много лет дружбы, общее прошлое, но если я верю вам, то только потому, что знаю наверняка ваши убеждения и знаю, что вы не из тех, кто их меняет, какие бы обстоятельства ни давили на вас. Встретьтесь с теми, с кем считаете нужным, это не помешает делу. Но действовать мы будем с другой стороны, — он сделал паузу, подумав, потом продолжил: — Вы понимаете, что сам я останусь в тени, я не могу пожертвовать своей репутацией, да это совершенно и не нужно. Слишком тяжелый вес в политике так же вреден, как и вес недостаточный. Всегда надо выбирать оптимальные пути и идти по дороге наименьших жертв. Моя супруга и ваша верная подруга Клемми вызвалась помочь нам обоим. Она инициирует через Красный Крест проверку деятельности этих следователей, она имеет такое право. Соответствует ли их деятельность международным конвенциям и как они соблюдают эти правила. Мы много требовали от нацистов, чтобы они соблюдали международные стандарты обращения с пленными. Что же теперь делаем сами? И когда окажется, что они эти самые стандарты не соблюдают, а даже грубо нарушают, вот тогда понадобится человек, который поставит им диагноз. Вы знаете, что как все незрелые нации, впрочем, как и люди, американцы очень боятся двух вещей — прессы и диагнозов. Прессу я подключу, это я могу сделать. Но кто поставит диагноз? Кто отважится? Для этого нужен опытный психиатр. Врач с мировым именем. Чтобы никто не мог подвергнуть сомнению его заключения. Только такого диагноза американцы испугаются и спустят дело на тормозах. Заведут какие-нибудь комиссии, которые начнут разбирательство, и все свернут. Они умеют обставиться оправданиями, мы знаем.
— Я поставлю им диагноз, — Маренн вздохнула. — Моя кандидатура подойдет, Уинстон?
— Я не знаю лучшей, Мари, — он кивнул. — Ваш авторитет в вашей сфере непререкаем. Но имейте в виду, вы наживете себе очень серьезных врагов. И последствия будут непредсказуемыми. Американцы не любят, когда их ловят за руку.
— Вы знаете, я не боюсь, Уинстон, — она слабо улыбнулась. — И то, что я чувствую в своем сердце, для меня неизмеримо важнее того, что подумают американцы. Скажу больше: я сделаю это с большим удовольствием. Если только кто-то позаботится о том, чтобы они, эти самые следователи, или их руководители, или еще кто-то, кто вообще забыл о нравственных основах христианской культуры и морали, попали бы ко мне на осмотр.
— Это сделает Клемми, — Черчилль пыхнул сигарой. — Эти следователи у вас будут. Это уж она устроит. Стукнуть Америку по носу — это в интересах Англии, я считаю. Не надо зарываться. Мне сказали, — он посмотрел на нее с интересом, — что именно вы, Мари, выступили перед президентом Австрийской Республики с ходатайством о том, чтобы ветеранам германского вермахта и СС разрешили официально носить боевые награды.
— Вы против этого, сэр? — она пожала плечами. — Мы, потомки монархов Австро-Венгрии, сейчас не имеем политического влияния, нам не надо идти на выборы, завоевывать симпатии населения. Когда-то народ призвал нас на трон, и мы правили тысячу лет, способствуя тому, что мир получил огромное количество музыкантов, композиторов, прекрасных произведений искусства, созданных в эти столетия. Мы были народу поводырями, пока он был мал и слеп. Когда народ вырос и захотел самостоятельности, мы уступили власть его представителям, отойдя в тень. Но на престол, которым мы владели в течение тысячи лет, Габсбургов помазал сам Господь. И хоть народ не очень вежливо, но попросил нас удалиться, Господь не снимал с нас ответственности за него. Зато теперь мы можем позволить свободно высказать свое мнение, которое никак не отразится на наших рейтингах, уже утвержденных историей навеки. Так получилось, что я осталась одна, самая близкая родственница последнего австрийского императора, великого императора Франца Иосифа, его правнучка. Ближе меня к престолу Габсбургов никого нет. Если бы Габсбургов сейчас снова позвали на трон, скорее всего, вспомнили бы обо мне. И я думаю, что будь жив мой прадед, он поступил бы так же. Он бы не стал делить свой народ на фашистов и антифашистов, он бы призвал к примирению во имя Австрии. А Господь разберется, кто прав, кто виноват. И если есть люди, которые служили в вермахте и в СС и защищали мою родную Австро-Венгрию от большевиков, почему им не носить награды, которые они получили за это? Они защищали ее ничуть с неменьшей стойкостью и упорством, чем мои предки защищали Вену от войск Османской порты. Особой разницы я не вижу. Я рада, что Президент принял меня и прислушался к моим соображениям, я признательна ему за это. Австрия стала первой и единственной пока страной, где бывших солдат и офицеров вермахта и СС не преследуют, они не стыдятся своего прошлого. Им возвращено уважение. Я полагаю, это достойно империи Габсбургов, которая была могучей и никогда не мелочилась.
— Это мысли монарха, Мари, — кивнул Черчилль. — Мудрого монарха, который мыслит критериями, которыми и должны размышлять короли, помазанники Божьи. Мы, политики, лишены возможности размышлять подобным образом. Мы должны думать о выборах, о коалициях. Если бы вы стали моей королевой, вы бы встали вровень с Елизаветой Тюдор и снова сделали бы Англию великой.
— Вы сделали ее великой, Уинстон, — она улыбнулась. — И мир не забудет никогда того, что вы сделали. Пока человечество существует, оно будет помнить то, что вы сделали. Что же касается меня, я могу только сказать то же, что сказала после окончания Первой мировой войны. Англия всегда может рассчитывать на меня. В любые времена, что бы ни происходило дальше.
— Благодарю вас, ваше высочество. Вы тоже можете рассчитывать на Англию. Я помогу тем людям, за которых вы просите. Я знаю наверняка: если вы просите за них, они стоят того, чтобы за них просили.
— Ты сказал Мари, что я согласна? — леди Клементина подошла к столу, села в свободное кресло. — Джилл и Рандольф все еще катаются на машине, а я уже — все, устала.
— Как море, Клемми?
— О, чудесно! Я обожаю ваш Прованс, Мари, всегда приезжаю к вам с удовольствием.
— Да, я сказал Мари, что моя леди согласна ей помочь, и помочь тем, за кого она просит, — Черчилль аккуратно обрезал кончик новой сигары.
— Это правда, — Клементина наклонилась, накрыв своей ладонью руку Маренн. — Я помогу вам, как вы много раз помогали нам. Уинстон не может действовать открыто, он слишком заметная фигура, мы сделаем это с вами вдвоем, а он подключит прессу. Нам очень много чего придется делать с вами вдвоем, Мари, чтобы мир стал чуточку добрее и лучше.
— Я уверен, вы преуспеете, — Черчилль кивнул, едва заметно улыбнувшись. — Еще быстрее, чем мы в большой тройке и все объединенные нации, вместе взятые.
Вечером, когда чета Черчиллей после ужина отправилась в отведенные им покои, она стояла на террасе, глядя, как большая белая птица кружится над волнами на фоне красного шара заходящего солнца. Она прижала к губам руку с тонким золотым кольцом, глаза туманили слезы. Джилл подошла сзади, положила руку ей на плечо.
— Мама, я хочу сказать, что все, что вы задумали с леди Клементиной, это очень опасно. На тебя все ополчатся. Это будет рой. Просто рой злобных остервенелых клеветников. Они обвинят тебя во всех грехах.
— Я знаю. Но для меня все это не в первый раз, и сейчас важнее, чем во все предыдущие.
Она повернулась. Джилл увидела ее слезы.
— Мама, ты плачешь?
— Я не могла ожидать этого, Джилл, — она схватилась руками за край террасы. — Я думала, Йохан всего лишь солдат, не охранник в лагере, не разведчик. Он был на фронте, у него не было времени налаживать связи с американской или английской разведкой, как это сделали Скорцени и Науйокс. Я думала, его спокойно отпустят к семье. Я не могла представить, что американцы способны на такое. Они приговорили его к смерти. За что? Что сделать и на кого надеяться? Мне надо было озаботиться этим раньше, — она сжала руки на груди. — Как всегда, надеяться я могу только на Англию. Даже не на родную Францию. Поэтому я и пригласила Уинстона и Клементину к себе. Тем более Клемми так любит теплое море.
Она снова посмотрела вниз на морскую гладь, потом продолжила:
— Они запирают их в «жаркой камере», где температура достигает шестидесяти градусов. Постоянно избивают, заставляют спать на собственных испражнениях, устраивают импровизированные приговоры и подготовку к повешению, выводят к виселице, а сами с женами пьют кофе, наблюдая за тем, как это происходит. Забивают под ногти гвозди, обливают ледяной водой, бесконечно унижают морально. И даже насилуют тех, кто моложе да симпатичнее. А в «Лейбштандарте», ты сама знаешь, почти все красавцы.
— Но это же какие-то извращения. Кто все это делает, мама? — Джилл с ужасом посмотрела на нее. — Большевики?
— В том-то и дело, что не большевики. Большевики сделают и похуже. Но и американцы не отстают, как ты видишь.
— За что?
— Ни за что, — она пожала плечами. — Право победителя. Ты никогда не слышала об этом?
— О праве победителя издеваться над побежденным? Никогда.
— Тем не менее это происходит. Я не хочу пугать тебя дальше, но все это на самом деле чудовищно.
— Мама, — Джилл взяла ее за руку. — Это кольцо, которое ты носишь, тебе подарил Йохан Пайпер? Я только сейчас догадалась. Я раньше думала, его подарил Отто. И те цветы в клинике, которые я видела, это все тоже от него…
— Нет, Отто мне ничего не дарил, — Маренн грустно улыбнулась. — Наверное, не считал нужным. Ни колец, ни цветов, никогда. Я никогда его не спрашивала, почему. Ты знаешь, спрашивать я не люблю. Наверное, он считал, что взял нас с тобой из лагеря, и это само собой все подразумевает. Мне в жизни только два раза дарили обручальное кольцо. Первый раз — граф де Трай, у нас была с ним официальная помолвка, об этом было объявлено. Когда он сделал то, с чем я не смогла примириться, я вернула ему кольцо и уехала. Мы уехали в Берлин. Это кольцо мне подарил Йохан. Перед моим отъездом из Венгрии. Я берегла его все это время.
— И что? — Джилл внимательно посмотрела на нее. — Я что-то не понимаю, мама. Ты отказала ему? Или как?
— Ты хочешь спросить, почему мы не были вместе? — Маренн опустила голову. — Мы были вместе. Мы были вместе в Арденнах и в Венгрии, и мы решили, что будем вместе всю жизнь. Это все случилось неожиданно, как с Генри. Так было только два раза в моей жизни. Так не бывает, когда хочешь. Так бывает, когда не хочешь и не ждешь. Больше того, если бы все сложилось иначе, у тебя был бы брат или сестра, — ее голос дрогнул.
— Но почему его или ее нет? — Джилл заглянула ей в лицо. — Почему, мама?
— Когда я ездила в лагерь с миссией Красного Креста, мы попали под бомбардировку. Меня отбросило взрывной волной, я сильно ударилась, когда упала. Дальше, я думаю, ты догадываешься. Война отняла у меня и это.
— Мама, я только сейчас начинаю понимать, — Джилл порывисто обняла ее, белая чайка пронзительно прокричала, проносясь мимо. — Я ничего не знала, мама. Ты так переживала, а я ничего не знала, я ничем не помогла тебе. Я даже не поняла ничего толком. Почему ты мне не сказала?
— Я не хотела расстраивать тебя. Тебе хватило и собственных переживаний, — Маренн ласково провела рукой по седым волосам дочери. — Погиб Ральф. Ты долго болела, с трудом поправилась.
— Если я правильно понимаю, — Джилл подняла голову и посмотрела ей в лицо, — ты и ему ничего не сказала об этом. Просто исчезла из его жизни, и все? Ты осталась в Берлине, он там, где-то в Австрии с остатками своего полка. Рейх пал. Мы приехали в Париж, ты стала снова носить свое прежнее имя и все. Все исчезло? Как будто ничего и не было?
— Ты хочешь сказать, что я предала наши чувства? — Маренн отстранила ее и уперлась руками в парапет террасы. Солнце почти совсем зашло, только тонкий фиолетовый край его еще виднелся из-за темного моря. — Это все непросто, Джилл. Очень непросто, — она вздохнула. — У него жена, которая ждала его много лет, маленькие дети. В общей сложности она прождала его больше десяти лет и сохранила их брак, она вырастила детей одна. Она заслужила, чтобы он вернулся к ней. Или нет? — Маренн пристально посмотрела на Джилл, та только неуверенно пожала плечами. — Возможно, кто-то и не стал бы считаться с этим, — продолжила она, отведя взгляд. — Но я видела слишком много страданий, чтобы так поступать.
— Но что он думает о тебе? — Джилл подошла и встала рядом, тоже глядя на закат. — Он ведь наверняка думает, что ты погибла.
— Да так, собственно, и было, — Маренн кивнула. — Фрау Ким Сэтерлэнд погибла, исчезла там, в Берлине.
— Но мама, это не так, — возразила Джилл. — Она не погибла для Отто, не погибла для Науйокса, для многих прочих прежних знакомых, с которыми ты встречаешься втайне, и они по-прежнему называют тебя так. Взять хотя бы Веру Эйхман или нашу дорогую фрау Ильзу Шелленберг. Да и как она могла погибнуть, если ты сама жива. Ты что-то решила для себя? Что?
— Я не хотела, чтобы он разрывал отношения с женой, — она произнесла тихо. — Он собирался подать рапорт рейхсфюреру о разводе. И он очень хотел, чтобы у нас родился малыш. Этого не произошло, я потеряла ребенка, и другого иметь уже наверняка бы не смогла. К тому же рухнуло государство, он оказался в плену. Даже не ожидая, что все обернется этим чудовищным процессом, человек должен знать, что у него есть дом, что его любят и ждут. Это очень важно, чтобы вынести все испытания. А теперь со всеми этими издевательствами, тем более.
— То есть ты согласилась на то, чтобы он считал тебя погибшей?
— Да, так лучше.
— Для кого? — Джилл взяла ее за руку, повернула к себе. — Мне кажется, мама, знать, что человек, которого любишь, погиб, это казнь пострашнее электрического стула или той виселицы, которой им сейчас угрожают.
— Но в этом нет ничего удивительного, — возразила Маренн и высвободила руку. — Тогда в Берлине погибали многие.
— Ты испугалась? Ты испугалась сказать, что потеряла ребенка и другого не будет? Неужели это самое важное?
— Если я не могу подарить того, что он хочет, зачем отбирать отца у троих детей? — ответила Маренн мягко. — Да, я не смогла бы нанести такой удар женщине, которая осталась в разгромленной стране одна с тремя детьми. А я в это время спокойно живу в Париже. Или вот прогуливаюсь по тенистым аллеям своего замка в Провансе не с кем-нибудь, а с бывшим премьер-министром Великобритании. Как ты себе все это представляешь? Я решила, что это не нужно.
— Ты решила за себя, — вздохнула Джилл. — Но не за него. Он ничего не знает о твоих прованских замках и о дружбе с Уинстоном, которая, возможно, спасет ему жизнь. Он помнит тебя другой. И если он так любил тебя, как только может мужчина любить женщину, со всей честью и страстью, что был готов ради тебя на все, на то, чтобы разрушить свою прежнюю жизнь, то каково ему было узнать, что тебя нет в живых? Это даже жестоко, мама. Он предложил тебе все, что у него было, свою жизнь, свою честь, свою любовь. Это очень благородно. Подумай, какой это был для него удар узнать, что ты погибла, а он ничего не сумел для тебя сделать, не смог тебя защитить. Что еще может желать мужчина, это защитить свою женщину, своих детей. Все навалилось разом — крушение рейха, плен, унижение, твоя смерть, потом все эти издевательства, наконец, смертный приговор, который если и удастся отменить, то с большим трудом. Если бы он знал, что ты жива, ему было бы легче. А так — я даже не представляю, — Джилл глубоко вздохнула. — Знаешь, мама, — продолжила она шепотом, в голосе чувствовались слезы, — если бы мне сейчас сказали, что Ральф жив, что у него другое имя, другая жизнь, пусть даже другая семья, я бы все равно побежала к нему, но это невозможно. Смерть безвозвратна, обратной дороги нет, — по ее бледной щеке скатилась слеза. Маренн обняла ее, прижимая ее голову к своему плечу. — Как страшна, как ужасна эта пустота, если любишь, а того человека нет. Я думаю, он чувствует то же, что и я. Совершенно то же, мама. Это невыносимо. Зачем ты сделала это? Ты только заставила его страдать еще сильнее.
— Девочка моя, но ты представь себе и другое, как бы мне тебе это объяснить? — она подняла голову Джилл, заглядывая ей в глаза. — Самая обычная женщина — не королева, не принцесса, не правнучка императора, не светило медицинской науки — ждала своего красавца мужа тринадцать лет. Она пережила все, даже то, что его приговорили к смерти. И вдруг появляется другая, вся в бриллиантах и мехах. Здравствуйте, я тоже люблю вашего мужа и хочу быть с ним. Может быть, кто-то может так сделать. Я не могу.
— Но мама, все, что от тебя требуется, это только дать знать, что ты жива, — воскликнула Джилл, смахивая рукой слезы. — Если бы он знал, что ты жива, он нашел бы выход, как сделать так, чтобы и она не была обижена, и вы оба были счастливы. Как ты не можешь понять: одно другого не заменяет! Там, может быть, есть жена, но если в сердце пусто, то пусто. Никто не заменит того, кого любишь. Я слишком хорошо знаю это. Да и дети тоже, они уже давно выросли, да они и так выросли бы. Зачем ты все решаешь в пользу них, ты реши за себя. А ты опять приносишь себя в жертву. Но только счастья не прибавится там, где его уже нет. И заново не появится — откуда?
— Возможно, ты и права, дорогая моя, — Маренн поцеловала Джилл в лоб. — Я испугалась и смалодушничала. Я подумала, так проще. Испугалась всей полноты чувств, к которым не привыкла. Конечно, если бы рейх существовал, большевиков отбили бы хотя бы от Берлина, все решилось бы быстро и легко. Я часто думала про себя, как это могло бы быть, — она склонила голову Джилл на свое плечо, обнимая ее за плечи. — Он бы обязательно приехал в Берлин. Объяснился с женой и своей семьей, — она вздохнула. — Не знаю, чтобы они ему сказали, но вряд ли они бы заставили его изменить решение. Потом бы приехал к нам в Грюнвальд. Я бы познакомила его с тобой. Я спрашивала себя, как бы она отнеслась к этому. Как бы ты отнеслась к этому, Джилл? — она взглянула в лицо дочери. — К тому, чтобы к нам приехал прямо с фронта штандартенфюрер СС, награжденный всеми высшими наградами, какие только были в рейхе, молодой, очень красивый, воспитанный и хорошо говорящий на трех языках и ничуть не хуже играющий на рояле. И я бы хотела, Джилл, чтобы ты позволила мне никогда с ним не расставаться. Что бы ты мне ответила? Признаюсь, я даже боялась думать тогда.
— Что бы я ответила? — Джилл улыбнулась, выпрямилась, поправила волосы. — Я бы сказала: я рада, мама. Все, что хорошо тебе, мама, хорошо и мне, ты же знаешь. Конечно, я никогда его не видела. Но мы бы нашли, о чем поговорить. А потом, наверное, подружились бы. Ведь он танкист, как и Штефан. Я бы вспомнила все, что Штефан рассказывал мне, и что-нибудь такое ему сказала про эти самые «тигры» и «пантеры», которые я увидела только в апреле сорок пятого в Берлине. Впрочем, что я скажу, мама, это все неважно, второстепенно. Главное — чтобы ты была счастлива. И ведь тогда Ральф тоже остался бы в живых, — у нее на лбу залегла глубокая морщина, Маренн снова обняла ее за плечи. — А у тебя есть его фото? — неожиданно спросила Джилл, оживившись. — Ты мне никогда не показывала. Покажи, познакомь нас, хотя бы заочно.
— Ну, пойдем, уже становится прохладно, — Маренн взяла ее за руку. — Подожди в гостиной. Я принесу.
Она поднялась в старый отцовский кабинет, где на полках стояли книги в тяжелых кожаных переплетах, взяла одну из них, раскрыла.
— Вот, — вернувшись в гостиную, протянула Джилл фотографию и смутилась, ожидая, что скажет дочь. — Это в Арденнах.
— Оберштурмбаннфюрер на «Королевском тигре»? — Джилл взглянула с любопытством и улыбнулась. — Мама, он красивый. Я жалею, что ты не пустила меня в Арденны тогда. Но очень рада, что ты туда поехала, и вы познакомились.
Она вернула фотографию Маренн.
— Да, он красивый, — Маренн взглянула сама, почувствовав, как больно сжалось сердце. — Но для мужчины это не самое главное. Разве наш граф де Трай не красив? Он еще красивее Йохана, но такой безалаберный. У Йохана железный стержень внутри, как был и у Генри. Такие мужчины вызывают во мне глубокие чувства, как выяснилось. Такие же, как и я, я тоже всегда иду до конца. Без компромиссов.
— Я вот представила сейчас, как он приехал бы к нам в Грюнвальд, и я увидела бы его в гостиной, — Джилл забралась с ногами на диван и закинула голову, зажмурив глаза. — В него, правда, можно влюбиться с первого взгляда. Я даже вижу, как он проходит в комнату и останавливается напротив камина. Наверное, он бы спросил меня: «Вы Джилл?». Нет, я бы сама сказала ему: «Здравствуйте, я Джилл».
— Нет, все было бы не так, — Маренн улыбнулась и села рядом с дочерью, глядя на фотографию Йохана. — Я бы не позволила вам знакомиться без меня. Даже если бы мне пришлось уехать из клиники ради этого. Ведь для меня очень важно, чтобы вы понравились друг другу сразу. Я бы сказала: «Йохан, вот моя дорогая дочка Джилл, та самая, которая звонит Дитриху по оперативной связи и спрашивает, что ей делать с письмами фрейляйн Браун».
— Он слышал, как я звонила тебе? — Джилл прижала палец к губам, Маренн кивнула. — И все, что я говорила тебе? — Маренн опять кивнула. — Все глупости?
— Нет, глупости он не слышал, конечно, я этого не позволила. Так что твои глупости ему еще только предстояло послушать. За столом в Грюнвальде, за который я бы обязательно вас усадила.
— Но это же было ночью…
Маренн опустила голову и промолчала.
— Ах да, я понимаю, — Джилл сообразила. — Прости меня, мама, я даже не могла подумать, что я так неудачно позвонила.
— Нет, почему же, — Маренн привлекла ее к себе. — Если бы ты не позвонила, мы бы не спасли фрау Ирму, вспомни об этом. Письма Евы могли и подождать, конечно.
— Да, а потом бы, — Джилл улеглась на диван, положив голову ей на колени, — наговорив глупостей вволю, я бы нашла предлог и поехала к Ральфу. Если бы он дежурил, я бы поехала к Ингрид или Зилке. А, может быть, меня бы вызвали на службу, — она искоса взглянула на Маренн. — Я бы договорилась, чтобы вы остались одни, вдвоем. И утром бы не торопилась приезжать. Да и вообще бы не приехала до обеда. Чтобы вы могли быть вместе и чувствовать себя свободно.
— Спасибо тебе, дорогая, — Маренн поцеловала ее в висок. — Но больше, чем один раз, я бы не позволила бы тебе это делать. Ты знаешь, как для меня важно, чтобы ты всегда чувствовала себя спокойно, вовремя ела, спала, как положено, и вообще ни в чем не чувствовала бы неудобств, что бы ни происходило в моей личной жизни. Ты для меня — главное. Так было всегда, так бы осталось даже тогда, если бы в нашей жизни появился Йохан. Не думаю, чтобы он возражал против этого. Да и когда ему рассиживать с нами особенно. У него дивизия, полк.
— А что же Отто? — вдруг спросила Джилл. — Он бы больше никогда не пришел к нам?
— Скорее всего, нет. Разве ты не слышала о Гретель Браун? Ты щадила меня, не говорила мне, но ты конечно же все слышала.
— Да, я слышала. Много раз и переживала об этом, — Джилл кивнула. — Но Ральф говорил, не обращай внимания, это все сплетни, это несерьезно. Не надо расстраивать маму.
— Конечно, я сама была виновата. Но когда мужчина, которого ты любишь, все еще любишь, несмотря ни на что, спит с другой женщиной, ты об этом знаешь и вынуждена с этой женщиной постоянно встречаться, это очень тяжело, Джилл. Я рада, что ты не узнала этого, и Ральф был порядочным человеком. Сама я испила эту горькую чашу сполна. Он отомстил мне за Вальтера, я почувствовала боль. Но если бы рейх просуществовал бы дальше, наше расставание было бы неизбежным. Встреча с Йоханом, его чувство ко мне помогли мне сделать этот шаг. Но я все равно бы это сделала, только мне было бы в десять раз труднее.
— А теперь?
— Что теперь? Он живет на другом континенте, приезжает ко мне крайне редко, и можно сказать, все осталось в прошлом.
— Ты знаешь, мне так часто снится Грюнвальд, — Джилл снова села рядом, сжав руками виски. — Наш дом, моя спальня, где мы часто бывали с Ральфом, когда ты уезжала. Что там теперь? Сохранился ли наш дом? Все мои любимые вещи, любимые платья, к которым я так привыкла, все осталось там.
— Не знаю, мне больно думать об этом, — Маренн вздохнула. — Наверняка, наш дом разграбили большевики. Платья, наверное, просто порвали. А мебель, скорее всего, забрали.
— Жалко. Мне так нравилась моя белая кровать. Здесь тоже все хорошо. Но все совсем не то.
— Это верно.
— Я помню, как ты мне сказала в Берлине, когда Ральф рассказал об отступлении армии Дитриха из Венгрии. Ты сказала: разве у нас есть что-то другое? Я даже не понимала тогда в полной мере, что другого у нас действительно нет. Материально, конечно, можно найти замену, но духовно, морально — нет. Все не то. Но это же относится не только к домам и вещам, образу жизни, к людям это тем более относится. Мама, — Джилл снова внимательно посмотрела на нее, потом взяла у нее фотографию Йохана. — Ты должна дать о себе знать. Зачем мучить человека пустотой? Зачем себя мучить пустотой? Даже если ты больше не любишь его, я не верю, что он тебя не любит. Но все-таки легче знать, что человек, которого любишь, жив, даже если он не чувствует к тебе прежнего.
— Кто тебе сказал, что я не чувствую? — Маренн встала и в волнении прошлась по комнате.
— Тогда почему ты молчишь? Может быть, еще не поздно. Ничего не поздно, пока вы оба живы. Ты боишься за меня? За то, что если ты напишешь ему в тюрьму письмо, или сделаешь еще что-то, и американцы узнают, кто ты, а значит, они узнают, кто я. Кем я была, кем была ты во время войны? А американцы — это не Уинстон Черчилль, с которым ты дружишь с юности. Ты этого боишься?
— И этого тоже, — Маренн кивнула. — Мне не хотелось бы доставлять тебе неприятности, тебе их и так хватает. Но и признаться, что я практически предала наши отношения, отказалась от них, это тоже очень нелегко, Джилл.
— Но ты не отказалась, не предала, — Джилл встала и подошла к ней. — Ты пожертвовала собой ради других, как и всегда. Ради меня, ради его детей, жены. Это разные вещи. Ты отошла в сторону, чтобы никому не мешать. Но дети выросли, во всяком случае, они не такие маленькие, я тоже вполне могу постоять за себя, не такая уж я беспомощная и слабая, война изменила и меня. И потом ты просто должна сказать, что ты жива Он сам решит, что делать дальше.
— Он тем более предпочтет остаться со своей семьей, Джилл, — Маренн с нежностью провела рукой по ее плечу. — Разве ты не понимаешь? Жена оставалась верной все эти годы, а я? Если я была жива, то что я делала в это время? Жила с другими мужчинами? И это правда. Ты сама знаешь, что жила. Хотя бы с Отто, опять с Отто, этого достаточно. Так зачем? Сказать, что изменила? Только лишний раз причинять боль.
— Мама, даже мне известно, — Джилл возразила решительно, — что для любви важно только одно, есть она или нет. Если она есть, совершенно безразлично, кто где был и кто с кем жил. Это повод для упреков на день или на два, да нет, даже короче, до первого поцелуя, до первой ночи, главное — это возможность снова быть вместе. Если нет — тогда начинаются все эти разговоры, которые заменяют чувства. Мама, ты должна сообщить, что ты жива, — Джилл повторила настойчиво.
— Я не смогу этого, Джилл, — она отрицательно покачала головой.
— Тогда смогу я.
— Я тебе запрещаю.
— Я позволю себе не послушаться тебя.
— Джилл, даже не смей. Послушай лучше меня, сядь, — она снова села на диван и усадила Джилл рядом. — Ты помнишь Пауля Красса? Молодого доктора из нашей клиники с весьма приятной внешностью. Я знакомила тебя с ним в апреле сорок пятого года? Вы несколько раз обедали вместе, насколько мне известно.
— Да, я помню, — Джилл рассеянно кивнула. — А что?
— Его недавно освободили из плена. Они хотели привлечь его к какому-то наспех слепленному делу эсэсовских врачей, потому что он одно время служил в концлагере, но материала не нашли, никто из заключенных ничего на него не показал, и это неудивительно. Так что им пришлось его отпустить. Но в Германии у него нет работы, никто не хочет брать из-за его прошлого. Это так же, как с Алексом Грабнером. После плена он не мог найти себе применение, это с его-то опытом, с его высочайшей квалификацией. Я рада, что пригласила Алекса в свою клинику, и они приехали с Маргарет и детьми. Так вот Пауля я тоже приглашаю работать к себе. Он приедет завтра. Ты бы хотела увидеться с ним?
— Но, мама, как ко всему этому отнесутся французы? Де Голль?
— Ну, конечно, де Голлю и его сподвижникам, невольным, кстати, вроде Мориса Тореза, это все очень не нравится. Но я отвечаю Шарлю и прочим важным государственным лицам так же, как когда-то отвечала рейхсфюреру. Мне нужны не политически благонадежные рекомендации, а хорошие врачи с опытом. А их найти не так-то просто. Кто может сравниться с Грабнером? Никто из американцев и французов даже рядом не встанет. И из англичан тоже. Мы теперь каждую неделю ездим в Индокитай. Алекс там просто не заменим, с его опытом лечения ожогов и осколочных ранений. Да, Эйзенхауэр тоже кривится — бывший штурмбаннфюрер СС. А куда денешься? Ради того, чтобы его солдаты выживали и возвращались в строй, он готов закрыть глаза. Надеюсь, Пауль тоже найдет свое место в жизни. И как-то развеет тебя. Ваша краткосрочная дружба продолжится. Я виделась с ним после освобождения. Он все так же красив, — Маренн улыбнулась. — Но повзрослел, конечно. Испытания накладывают отпечаток. У него никого нет. Родители умерли, брат погиб, он один. Он о тебе спрашивал, ты ему понравилась, я заметила. Как ты ко всему этому относишься? — Маренн внимательно посмотрела на дочь. — Ты не должна вечно носить траур, надо как-то дальше жить, Джилл.
— Но мама, я забуду Ральфа? Ты это хочешь сказать? — Джилл встала и отошла к окну.
— Ты никогда его не забудешь, — Маренн подошла сзади, обняла за плечи. — Мы не забудем того, что мы пережили. Но я хочу, чтобы ты была счастлива. Довольно уже слез. Слезы оставь мне.
— Но я совершенно не готова ко всему этому, — Джилл растерянно взглянула на нее и показала на волосы. — Он меня не узнает.
— Это как раз повод привести себя в порядок, — Маренн улыбнулась. — Значит, ты согласна? Прекрасно. Как только Уинстон и Клемми уедут, я приглашу Пауля сюда погостить, а сама поеду в Париж, там у меня накопилось много дел.
* * *
— Фрау Сэтерлэнд! Я так рад вас видеть!
Она сидела на скамейке в Парке Линкольна в Чикаго. У водоема с белыми лебедями и розовыми фламинго, подпрыгивая, резвились дети. Все было так же, как когда-то очень давно, до войны, когда по этим дорожкам такие же маленькие и веселые бегали ее дети, Штефан и Джилл — от леопарда к бегемоту, а потом от бегемота к жирафу. Но Штефана уже давно нет в живых, а Джилл тоже только чудом спаслась от смерти. И она приехала сюда, в этот город своей молодости, не для того, что вспоминать о прошлом — чтобы еще раз попытаться спасти будущее, то, которое на волосок от гибели, пусть даже не свое и не для себя, пусть для другой женщины и ее детей.
— Вот моя дочка, фрау Ким, видите, она бегает там, в голубом платье? Я назвал ее Ким, как и обещал вам в сорок четвертом. Ким Лэрри. Она вырастет и будет доктором, как вы, чтобы спасать жизни людей.
— Спасибо, Вирджил, — она улыбнулась. — Я возьму ее работать в свою клинику. Я собираюсь открыть филиал здесь, в Чикаго, в городе, где прошла моя молодость. Я и не думала, что вы запомните.
— Что вы, как я мог о вас забыть, вы же спасли мне жизнь. Не было бы меня, не было бы и ее, моей дочки. Ничего бы не было.
Бывший лейтенант американской армии Вирджил Лэрри, которого она спасла от пуль во время перестрелки при Мальмеди, раздобрел и слегка полысел, но она все равно сразу узнала его. А он — ее. Издалека. И заулыбался так, словно они действительно всю жизнь были близкими друзьями.
— Вы все такая же красивая и элегантная, — он с восхищением смотрел на нее. — А я, — он хлопнул себя рукой по животу, — слишком много ем. Все время говорю себе: Вирджил, надо бегать по утрам, соблюдать диету. Два дня следую правилам, а потом за старое.
— Присядьте, Вирджил, — она подвинулась, уступая ему место. — Я хочу, чтобы вы помогли мне.
— Это опять о том, что тогда случилось у Мальмеди? — он догадался сразу. — Я знаю того оберштурмбаннфюрера, который приезжал на «Королевском тигре» и весело разговаривал с вами. Его приговорили к смертной казни за то, что он якобы нас расстреливал. Но это было не так. Меня уже замучили со всем этим, — признался он, закуривая сигарету. — Люди из военной прокуратуры требовали, чтобы я написал, что этот самый оберштурмбаннфюрер, кажется Пайпер его фамилия, чуть ли не лично приказал произвести расстрел. Я им сказал, что ничего такого не видел и не слышал. И никакого оберштурмбаннфюрера толком — тоже. Если он и приезжал, так это было только в самом начале, задолго до того, как все началось. Потом нам оказывали медицинскую помощь, вас я не назвал, сказал, не знаю, кто именно, какие-то врачи. Им это очень не понравилось, фрау Ким. Но еще больше им не понравилось, когда я заявил, что все произошло ни с того ни с сего, как помешательство какое-то. Приехал этот унтер-офицер, или кто он был, что-то его задело, он начал палить. Наши ответили, оружие-то осталось, вот и понеслось. А оберштурмбаннфюрера при этом не было, вообще офицеров в высоких званиях не было. Вас-то я, конечно, за офицера считать не стал, врач и врач. Им только скажи, что была там дама оберштурмбаннфюрер по медицинской части, так они вас туда же, на эшафот потащат. А я живой, у меня дочка, а если бы не вы, уж давно бы в земле лежал, и Ким на свете никогда бы не было. А они мне говорят: ты вспомни хорошенько, был же этот Пайпер, командовал расстрелом. А я им говорю, что расстрела не было, перестрелка началась, и никакого Пайпера я не видел. Отказался им подтверждать. Так они мне пообещали, что у меня будут неприятности, и, правда, устроили кое-что, с работы пришлось уйти. Потом снова явились. А я уж совсем разозлился, говорю, что я живу в свободной стране, и никто меня не заставит говорить то, чего не было. Ведь если я скажу, как они просят, этого оберштурмбаннфюрера уж точно повесят. А у него, наверняка, такая же дочка, как у меня, или сынок, так что ж мне отправлять его на смерть, тем более что он совсем ни при чем. Он же не Гитлер, не сам все придумал, воевал, как я воевал.
— А если я попрошу вас, Вирджил, написать все так, как на самом деле было, вы напишите? — она внимательно посмотрела на него.
— Не только напишу, но и под присягой повторю, — уверенно сказал он. — Врать-то мне зачем, оправдывайся потом перед богом. А правду — пожалуйста, тут у меня совесть чиста.
— Ну, под присягой повторять от вас и не потребуют. А вот написать я вас попрошу, — сказала она. — Я отвезу ваши показания их адвокату, и мы заставим следователей приобщить их к делу.
— Я напишу, фрау Ким, — Вирджил улыбнулся. — Ради вас напишу. Вон она, моя Ким, бегает, — он снова взглянул на девочку. — И глазки у нее светлые, как у вас, а волосы темные пока, хочу, чтоб такими остались. Тоже как у вас. Каждый день благодарю Бога, что жив остался. И все вспоминаю, как вы тогда закрыли меня собой. И как перевязывали, как смотрели с сочувствием, а еще сказали, что тоже любите Чикаго и жили здесь со своими детьми.
— Спасибо, Вирджил, — она сжала его руку. — Я вам оставлю свой адрес, пишите мне письма в Париж. Все, все пишите. Как будет расти ваша Ким, я буду рада знать о ней каждую мелочь.
— Она обязательно будет доктором, я сделаю все, чтобы она выучилась. Я уже сейчас говорю ей, что самое главное — лечить людей, помогать им, делать так, чтобы им не было больно, чтобы они были счастливы.
— Я рада, что вы выполните мою просьбу, Вирджил, — она встала. — Мне нужно спешить на самолет. Пишите мне. И когда ваша дочь вырастет, пусть приезжает ко мне во Францию, я возьму ее к себе на кафедру.
* * *
Стройная женщина в элегантном черном костюме ждала его у главного входа центрального офиса компании «Порше», где он руководил отделом экспортных продаж. Когда он вышел, сразу направилась к нему. И почему-то кольнуло сердце, хотя женщина была совершенно незнакомой, и имя ее, которое ему передали, тоже совершенно не знакомо — фрейляйн Колер. Кто это? Молодая, стройная, с красивой модной стрижкой, явно обеспеченная, только совсем седая, седая до полной, безжизненной белизны. И в темных очках. Она подошла, сняла очки — глаза светлые, большие, в них словно застыла грусть.
— Это я спрашивала вас, — сказала сразу, без лишних вступлений, глядя прямо в лицо. — Я Джилл, — он уже догадался. — Я дочка фрау Ким. Здравствуйте.
По тому, как изменилось его лицо, как глубоко скрытая боль внезапно проступила, мгновенно изменив черты, она поняла, что приехала не напрасно.
— Здравствуйте, Джилл, — он ответил мягко, легко сжав ее руку. — Я давно хотел познакомиться с вами, еще во время войны. Я знаю, что ваша мать погибла в Берлине, — он опустил глаза, чтобы она не смогла прочесть во взгляде гораздо больше, чем ему хотелось бы. — Как вы?
Она не ответила на его вопрос. Точнее, не ответила на тот, который он задал вслух, зато ответила на другой, которые он многие годы задавал себе мысленно.
— Моя мать не погибла, — неожиданно сказала она. — Она жива. Она живет в Париже. И я приехала, чтобы сказать об этом.
Она видела, как он побледнел. Несколько мгновений он молча смотрел на нее, глаза потемнели. Потом, взяв себя в руки, пригласил.
— Прошу в машину.
Включив зажигание, опустил стекло, закурил сигарету. Сказать что-то было трудно. Не только ему, Джилл — тоже. Потом, выезжая со стоянки, спросил.
— Она замужем?
— Нет, она одна. Точнее, с нами, со мной, Натали и Клаусом.
— Фрейляйн Натали все-таки покинула свою прекрасную необъятную Родину? — он улыбнулся, немного успокоившись.
— Да, она приехала несколько лет назад. Они хотели ее арестовать, и она сбежала. Они сбежали вдвоем с сестрой. Ее сестра живет сейчас здесь, в Германии, в Гамбурге. А Натали с нами, она учится в университете и уже работает у мамы в клинике.
— А Клаус, кто это?
— Это сын Вальтера Шелленберга, — наступила пауза.
Джилл вдруг сообразила и исправилась.
— Это сын Вальтера Шелленберга и его жены, фрау Ильзы, это не мамин сын. Она взяла его к себе, когда фрау Ильзе от него отказалась, а Вальтер умер.
— Бригадефюрер умер?
— Да, в Италии. Клаус теперь один. Но совсем не жалеет о матери. Ему хорошо с нами.
— Я думаю.
— Мне кажется, я должна сказать вам, — Джилл продолжила через минуту. — Это многое прояснит. Я приехала не для того, чтобы звать вас с собой или хлопотать о маме.
— Нет? — он пристально взглянул на нее, тормозя перед светофором. — Мне бы хотелось, чтобы именно для этого.
— Она сказала мне, что у вас семья, и я ни в коей мере не желала бы нанести ущерб вашей жизни. Я только подумала, что, наверное, это очень трудно знать, что человек, которого любишь, которого любил, погиб. Пусть даже все осталось в прошлом. Мне знакома эта боль, эта пустота, — призналась она. — Мой жених, барон Ральф фон Фелькерзам, погиб в Берлине в конце апреля сорок пятого года. Когда бомба попала в здание на Беркаерштрассе, он закрыл меня собой. Его раздавило насмерть, а я осталась жива, — ее голос дрогнул. — Я осталась жива, — повторила она. — А его нет.
Он снова посмотрел на нее, теперь в его взгляде она прочла сочувствие.
— Все эти годы мама лечила меня, боролась за меня. Она поставила меня на ноги, но о себе ей некогда было подумать. Она была бы против того, чтобы я приехала сюда. Она даже не знает об этом.
— Она разлюбила меня? — вопрос прозвучал напряженно.
— Нет, напротив, — Джилл ответила поспешно. — Она вас любит. Она запретила мне разрушать вашу жизнь. Она говорит, после всего пережитого вы заслужили покой.
— Покой, — Йохан усмехнулся. — Если только покой. Но его тоже нет. Визенталь, еврейские организации, коммунисты, всяческого рода гуманисты — кто только ни цепляется ко мне теперь. Едва выберешься из одной навозной кучи, как сразу же попадаешь в другую. Семья — это тоже формальность. Слишком много испытаний, слишком долгая разлука. Тринадцать лет супружества на расстоянии — это немало, это способно уничтожить любой брак, даже если стараться сохранять его всеми силами. Дети не знают меня, они встретили меня враждебно, даже боятся, общий язык найти очень трудно. Жена тоже стала чужой. Но это произошло гораздо раньше. Пока был долг, пока нужно было выдержать, ждать, еще что-то держало наши отношения, теперь же осталась только форма, без содержания. Так что врозь даже легче, чем вместе. Вы говорите, она живет в Париже? — машина снова притормозила. — Я поеду к ней. Прямо сейчас.
— Ее сейчас нет, — Джилл покачала головой. — Вместе с леди Клемми, Клементиной Черчилль, они уехали на Ближний Восток. Гуманитарная миссия Красного Креста. Иначе она не позволила бы мне, — Джилл улыбнулась. — Она бы догадалась и удержала меня, нашла бы как удержать, она же психиатр. А так она знает, что я тоже должна ехать в командировку. И знает, что меня нет дома. Но я договорилась, чтобы командировку перенесли, и приехала сюда. Иначе просто не будет другой возможности.
— Она не хочет встречаться со мной? — он смотрел перед собой на дорогу.
— Я думаю, хочет. Очень хочет. Но тогда, в сорок пятом, случилось несчастье, — она запнулась. — Да, я скажу. Она может и не сказать.
— Какое несчастье? — он внимательно посмотрел на нее.
— Она потеряла ребенка. Вашего ребенка, — машина резко затормозила, сзади засигналили.
— Ребенка? Когда? — Йохан повернулся к ней.
— В апреле сорок пятого. Незадолго до того, как все случилось со мной. Она очень тяжело переживала. Но я ничего не знала, она ничего не говорила мне тогда, а я даже не догадывалась. Она все переживала сама, никому не жалуясь. Так было только тогда, когда погиб Штефан. Я никогда ее такой не видела. Я думаю, она просто боится признаться, что это произошло, и ей до сих пор больно. Она винит себя. Она всегда винит себя, и никого больше. И все переживает одна, оттолкнув всех, даже тех, кто мог бы ей помочь. Моя мама — очень сложный человек, — продолжила она, помолчав, — это от рождения, ведь она принадлежит к знатному старинному роду, у них много чего накопилось в наследственности, и оттого, что жизнь ей выпала тоже далеко не легкая. Она будет ездить с этими миссиями на Ближний Восток или еще куда-нибудь в Африку, и все эти дети арабов и папуасов будут совершенно счастливы, они будут здоровы, она их всех вылечит, у них будут самые лучшие в мире игрушки и самые вкусные конфеты. Но, приезжая домой в Париж, она сама будет закрывать двери и тихо плакать, одна в королевской спальне, но ничего не сделает для себя и никому не скажет, как ей плохо. И я решила, я должна сделать. Если не я, то кто?
— Так говорил о ней и доктор Виланд, — Йохан кивнул, глядя перед собой. — Он погиб в Австрии, наш добрый доктор Виланд, бомба угодила в госпиталь. Что ж, это все оригинально, фрейляйн Джилл, — он повернулся к ней, глаза блестели. — У меня был еще один ребенок, самый желанный, самый долгожданный из всех, которого я желал страстно, он погиб — я ничего об этом не знаю десять лет. Женщина, о которой я мечтал с юности, которую любил, с которой был обручен, которая ждала от меня ребенка, которую я считал погибшей, жива. Она живет в Париже и ездит на Ближний Восток с миссией Красного Креста. Я тоже ничего не знаю. А зачем? Ваша мать, фрейляйн Джилл, очень оригинальная женщина, — повторил он и отвернулся, закуривая сигарету.
— Я говорила ей, что это жестоко. Но она сказала…
— Что она сказала?
— Она сказала, что в тюрьме, пожалуй, лучше и не знать.
— Это конечно, — он кивнул. — Лучше не знать, что женщина, которую любишь, которую считаешь погибшей, на самом деле жива. Тогда и самому жить вроде как незачем, можно спокойно умереть. Коли уж приговорили — так и помирай. А ради чего жить?
— Нет, вы не правы, — Джилл покачала головой. — Она сделала все, что могла, чтобы добиться вашего освобождения. Сама она этого не скажет. Она даже призналась Черчиллю, что была у Мальмеди, она призналась ему, кем она была в годы войны, в какой организации служила.
— Ваша мать знакома с Черчиллем? — он усмехнулся. — Она не рассказывала.
— Нам повезло, — Джилл ответила очень серьезно, — что такой известный в мировой политике человек, такой влиятельный человек до сих пор верен дружбе, которая связывала их с мамой в юности и молодости.
— Нам тоже повезло, я так догадываюсь.
— Он когда-то приезжал сватать маму за английского принца Эдуарда. Она по отцу — де Монморанси, а по матери — фон Габсбург. Она, конечно, тоже не рассказала вам, — Джилл улыбнулась. — Но это не потому, что хотела скрыть. Просто она никогда не придавала этому значения. Она сделала все, что могла, чтобы добиться вашего освобождения. Она сама тоже этого не скажет. Она сделала все, даже больше, чем можно было себе представить, — повторила она. — Она просила Черчилля. Это она настояла на психологической экспертизе для этих следователей, леди Клемми инициировала расследование, а мама сделала выводы и передала заключение сенаторам, которых Уинстон ей указал. Оно оказалось настолько смелым и бескомпромиссным, что его засекретили, побоялись опубликовать. Им пришлось назначить сенатскую комиссию для расследования, так они испугались прослыть параноиками, ведь ее вердикт мало кто осмелится сегодня оспаривать — такой авторитет. Зато потом на нее обрушился шквал обвинений. Особенно усердствовали французы и американцы. Кем только ее ни называли: и пособницей Гитлера, и фашисткой подстилкой. Но мою маму не запугаешь. Она сказала французам, что если они и дальше будут поливать ее грязью, она очень легко распрощается с Францией, как она это сделала в девятнадцатом году, и вернет им их гражданство, которое они едва ни умоляли ее снова принять. Она так и сказала: возьмите свое гражданство назад, я много лет прекрасно обходилась и без него. Уедет в Австрию, где куда лояльнее относятся к ней и ее деятельности, где ее, можно сказать, боготворят, где она не просто известный врач, она — принцесса, последняя прямая наследница фон Габсбургов. Ну, на это французы не могут согласиться. Конечно, ведь у мамы почти все значительные международные премии: за мир, за заслуги перед человечеством, за гуманизм. Они сразу замолчали. А англичане и так молчали. Уинстон контролирует половину прессы, не позволит же он им клеймить свою жену, а заодно и ее ближайших подруг. Так что американцы остались одни, их поддержали только Советы. Так что все спустили на тормозах, как и говорил Уинстон. — Джилл помолчала, глядя в окно. — Она носит кольцо, которое вы ей подарили, — добавила через минуту. — Она всегда носила его, не снимая, с сорок пятого года. Носит и сейчас, — Джилл вздохнула.
— И ей нужен доктор Виланд, чтобы позвонил и сказал, что она уезжает в Берлин, потому что ее вызвал Мюллер. И дочка Джилл, которая через десять лет сообщит мне, что ее мать, оказывается, не погибла в Берлине, а живет в Париже и носит мое кольцо. Давайте адрес, — он снова повернулся к ней. — Давайте, Джилл, я приеду к ней в Париж, когда она вернется.
Джилл протянула ему визитную карточку. Он взглянул, приподнял бровь.
— Версаль?
— Да, мы там живем.
— В королевском дворце? — он улыбнулся.
— Нет, рядом. Если что-то изменится, перезвоните мне, — она протянула ему вторую карточку, свою. — В министерство. Я работаю в МИДе Франции. Только не домой, прошу. Иначе она все поймет и сбежит к каким-нибудь неграм. Их много, они всегда голодают, болеют, им постоянно нужна помощь. Как же там без мамы? Без моей мамы они точно не обойдутся. И опять все придется начинать сначала. Она всегда жертвовала собой. После падения рейха она часто задает себе вопрос: не лучше ли было бы, чтобы я осталась в Чикаго и там жила, не зная войны, ведь я ей не родная дочка. — Он кивнул. — Я не могу найти слов, чтобы сказать, как я ей благодарна за все, что она сделала для меня, что она моя единственная, любимая мама, — голос Джилл дрогнул, Йохан взял ее за руку. — Она никогда никому не отказывала в помощи. Никогда. И она всегда была очень преданной. Преданной нам со Штефаном. Преданной тем мужчинам, которые ее любили. Это, наверное, потому, что она правнучка императора. Это у них в крови, воспитано за тысячелетие — думать в первую очередь не о себе, а о том народе, который тебе доверился, о других людях. Заботиться о них. Она знала очень мало счастья. И ее предавали часто. Граф де Трай проиграл ее в карты, просто так, как вещь, пусть даже и драгоценную. Они были обручены, он хотел, чтобы она стала его женой, он и сейчас этого хочет. Что же касается Отто и их жизни в рейхе, они были вместе с тридцать восьмого года, и я долго не совсем понимала, что происходит. Не понимала, как ей трудно. В сорок первом году после очередной размолвки он сжег у нее на глазах несколько десятков ни в чем не повинных людей там, в России, просто загнал их в сарай и сжег.
— Я знаю, она говорила мне.
— А я не знала, — Джилл вздохнула. — Я очень долго не знала об этом. Мне рассказал Раух, адъютант Отто. Мама не обмолвилась ни словом и почти ничего не сказала, даже когда я спросила ее. Она ушла от них тогда, ушла далеко в лес, так что они насилу ее нашли. Но это только представить, — Джилл достала сигарету, Йохан дал ей прикурить. — Спасибо. Только представить — сжечь людей живьем на глазах моей мамы, которая всегда ценила жизнь любого человека выше, чем свою собственную. Это ее убило. Она хотела умереть. Она не хотела возвращаться в рейх, несмотря на то, что тогда был еще жив Штефан. Признаюсь, — Джилл кашлянула, — когда я узнала, я не поверила. Я не поверила, что Отто может так поступить. Он любил ее, с этим никто не будет спорить. Но потом я сама убедилась, что и как он может, — она замолчала.
— Он как-то обидел вас?
— Меня? — Джилл улыбнулась. — Меня никто никогда не только пальцем не тронул, даже не дунул на меня. Мама строго следила за этим. Она все принимала на себя. Он обидел ее. Да что там обидел? Он ее избил, когда узнал, что она провела ночь на вилле у Вальтера. Но тогда между ними еще толком ничего не было и могло бы не быть, так, случайный порыв, — Джилл помолчала. — Он не ударил — избил, вот подходящее слово. У нее все тело было в синяках, разбит глаз. Я испугалась тогда, что она вообще ослепнет, ведь у нее и так не очень хорошее зрение после того, как во время Первой мировой войны она побывала в газовой атаке. А для хирурга глаза — что может быть важнее, это так же важно, как и руки. Я была дома. Я пыталась защитить ее. Он оттолкнул меня, я тоже тогда упала, сильно ударилась, так что на следующий день вообще не смогла выйти на службу. А маму отвезли в Шарите, — Джилл снова помолчала. — У нее был сердечный приступ. Я думала, она ни за что не простит его. Но она его простила. Точнее, попыталась простить, даже сделала попытку порвать отношения с Вальтером, хотя это было для нее очень трудно. Отто же в ответ завел роман с Гретель Браун, — Джилл усмехнулась. — Он высоко оценил ее усилия. Это было словно издевательством. Я видела, как ей тяжело. К тому же погиб Штефан, все это произошло в момент их глубокой размолвки, она была совсем одна, она страшно переживала его смерть. Я не понимала до конца, — Джилл сокрушенно покачала головой, — не понимала. Меня все это пугало, но я думала — любовь, страсть, ревность. Но потом мы начали встречаться с Ральфом, даже обручились. У меня появилась собственная жизнь, собственные отношения. Я тоже встречалась с другими мужчинами, по работе и не по работе, просто так, и не всегда это доставляло Ральфу удовольствие. Но чтобы он когда-нибудь оскорбил меня, поднял на меня руку — такого не было никогда Это даже невозможно было себе представить. Тогда я осознала полностью, как маме тяжело. Отто и его давний товарищ штандартенфюрер Науйокс всегда считали, что раз они взяли маму с детьми из лагеря, то она должна быть им благодарна и все должна терпеть. Уже после войны они задумали свалить на нее делишки какого-то доктора-изувера из Аушвица.
— Вот как? — Йохан иронично приподнял бровь. — Это джентльмены, ничего не скажешь. Пропустили женщину вперед. Здесь можно.
— Да, да, — Джилл кивнула. — Какой-то Бруннер ставил эксперименты над евреями, и теперь он очень нужен американцам. Они решили, что все вполне можно свалить на мою маму, а Бруннер пусть остается на свободе. Это решил Науйокс, как она говорит, но я не верю, что Отто ничего об этом не знал. Ему самому надо было освободиться из плена любой ценой, Советы уже готовили ему виселицу. Он не стал брать на себя вину за весь свой полк, за всю дивизию, лишь бы всех остальных освободили, как это сделали вы. Мне мама рассказала об этом, она узнала из досье, которое ей показал Черчилль. Он просто закрыл глаза на то, что за его свободу заплатит любимая женщина, заплатит своей репутацией, своей свободной жизнью. Так сказать, любимая. А что? — Джилл пожала плечами. — Что такого особенного, взяли из лагеря, опять туда отправили, ну, пусть в другой, в американский, или того лучше, к большевикам. Главное, что они на свободе и делают, что вздумается. Получили индульгенцию за ее счет. Алик с тех пор ни разу не дал маме знать о себе. Как испарился.
— И что? Они обвинили ее? — Йохан пристально посмотрел на Джилл.
— Нет, — та отрицательно покачала головой. — Им не позволили. Еще был жив Вальтер. Он не позволил им сделать это. Это последнее, что он успел для нее сделать. На самом деле все остальное тоже сделал он. Он договаривался с рейхсфюрером об ее освобождении из лагеря. Он добился для нее звания и погон, он создал ей то высокое положение, которое она занимала в рейхе. Вальтер полюбил ее сразу и искренне любил всю жизнь. Я очень хотела, чтобы они были вместе, и никто бы им не мешал. Мама была бы счастлива с ним. Но фрау Ильза, бывшая жена Вальтера, начала мучить их сына Клауса. Один раз она в ярости чуть не выбросила его в окно, с пятого этажа. Хорошо, что Ральф присутствовал при этом и успел схватить малыша. Это очень подействовало на маму. И чтобы Клаусу стало лучше, мама решила порвать отношения с Вальтером. Хотя это все равно ничему не помогло. Клаус живет у нас, а о фрау Ильзе ни слуху ни духу — как всегда, устраивает свою жизнь. По сути, она всегда оставалась одна, — Джилл вздохнула. — Только она и я, мы вдвоем, и в последние годы к нам присоединился Ральф. Оттого, что он всегда заботился обо мне, маме стало легче. Но я очень хотела, чтобы в ее жизни появилось что-то настоящее, чтобы она была спокойна и счастлива. Я ничего не знала о вас, о ваших с ней отношениях. Когда она приехала из Арденн, она ничего мне не говорила, я даже не заметила ничего. Потом она уехала в Венгрию, а когда вернулась, была очень больна. Она вернулась не из Венгрии, она ездила по поручению Мюллера передавать узников эмиссарам Красного Креста, на обратном пути они попали под бомбежку, — лицо Йохана снова помрачнело, он опустил голову, закурил еще одну сигарету. — Я ждала ее дома, мне сказали, что она приедет. Когда она вошла, она была просто черная, совсем больная. Она ничего мне не сказала тогда, сослалась на усталость. Потом поехала к Мюллеру, потом в Шарите — время было такое, что и поговорить-то толком было некогда. Только недавно, много лет спустя, она сказала, что потеряла в тот день ребенка, вашего ребенка, еще одного ребенка, как когда-то потеряла Штефана. Только один был уже большой, а другой совсем крошка. Если бы она знала, что я нашла вас и собираюсь встретиться, она бы не позволила мне.
— Спасибо, что нашли меня, Джилл, — он с улыбкой посмотрел на нее. — Вы такая, как я себе и представлял. Я много раз думал о том, как мы бы познакомились с вами, как жили бы все вместе. К несчастью, война разрушила очень многое. Но не все. Кое-что нам еще осталось.
— Я тоже недавно представила, как мы бы познакомились, и мне это понравилось. Я поняла, что должна сделать это. Хотя мне и нелегко, я не скрываю, что часто нахожусь под ее влиянием, мне трудно ей перечить. Раньше я бы, наверное, струсила. Но война изменила и меня, я стала самостоятельной. Наверное, она оценит это.
— Обязательно.
— Так вы приедете к нам? — она взглянула на него, ожидая ответа.
— Я же сказал, что приеду. Как только она вернется, сразу приеду.
— Но это наш секрет.
— Конечно. Куда вас отвезти, Джилл? — он повернул ключ зажигания.
— На вокзал, — она вздохнула. — Мне надо как можно скорее вернуться в Париж, чтобы она ни о чем не догадалась.
* * *
Лихо прокатив по тисовой аллее, перед террасой остановился новенький темно-синий «бентли». Из машины вышел высокий молодой человек, светловолосый, загорелый, в элегантной спортивной одежде. Повернувшись к террасе, махнул рукой.
— Мама!
Маренн повернулась, наклонилась вперед.
— Клаус! Как машина?
— Замечательно, — он легко взбежал по мраморной лестнице. — Я так благодарен тебе, мама!
— Рандольф уверял меня, что это одна из самых лучших машин. Вполне соответствует своему названию «летящая шпора». Он сам на такой ездит. Только не гоняй сильно. Не бери с него пример.
Клаус сел за столик, налил себе апельсиновый сок.
— Тут тебе несколько раз уже звонила какая-то Анжелика, — насмешливо сообщила Джилл, поправляя широкополую белую шляпу, украшенную лентами в горох.
— Анжелика? — он удивился, щелкнув зажигалкой, закурил сигарету. — Не помню.
— Мама, ты понимаешь? — Джилл рассмеялась. — С такой машиной Анжелики просто гроздьями будут падать.
— Ну, это, наверное, та, с пляжа, я там нырял с аквалангом, а она загорала. Я обещал прокатить ее до Марселя. Ты разрешишь, мама? — он смущенно взглянул на Маренн.
— Твоя машина, что хочешь, то и делай, — Маренн пожала плечами и поправила бретель узкого черного платья — фирменного, от Шанель, — с глубоким декольте, подчеркивавшим ее красивую, высокую грудь и тонкую не по годам талию. — Но насчет Анжелик, Клаус, — она понизила голос, внимательно посмотрев на него, — я надеюсь, ты помнишь, главное — это учеба. Надо закончить университет.
— Конечно, мама, — он встал, наклонившись, чмокнул ее в щеку. — Я сейчас, только переоденусь.
Он быстро прошел в комнаты.
— Надо же, как он похож на Вальтера! — заметила Джилл, проводив его взглядом. — Я все время удивляюсь.
— Не просто похож — одно лицо, — вздохнула Маренн. — Я думаю, Вальтер был бы доволен.
— Он доволен, он же все видит, я верю в это, — Джилл кивнула. — Но «бентли» он бы не одобрил. Это слишком — такие подарки на день рождения. Вроде той обезьяны, которую ты купила ему в Берлине. Та была игрушкой для малыша, а «бентли» — игрушка для великовозрастного баловня.
Маренн улыбнулась. Ветер сменил направление. Темно-каштановее локоны, выбившиеся из прически, упали на грудь, она снова отбросила их назад.
— Он был несчастен в детстве, — сказала она, помолчав мгновение. — Надо дать ему хоть немного счастья, чтобы он обрел уверенность в себе. Для мужчины это очень важно.
— Ты психолог…
— Это моя профессия. Ты забыла? Одна из профессий.
— И за все годы фрау Ильзе ни разу не поинтересовалась, как живет Клаус, — Джилл качнула головой, глядя на море.
— А зачем? — Маренн пожала плечами. — Его же надо растить, тратить на него деньги, а ей хочется все тратить на себя. Правда, теперь она решила изобразить из себя заботливую мамочку…
— Неужели? — Джилл повернулась к ней. — Каким образом?
— Она написала мне письмо в прошлом году. Сын-то вырос, скоро начнет сам зарабатывать, он уже зарабатывает, хотя еще учится в университете. Вот и новый источник дохода, до самой смерти не надо волноваться, если как следует нажать ему на совесть, как она всегда нажимала Вальтеру. Она это умеет.
— И что, она устроила свою жизнь?
— Нет, жаловалась, все так же ей не везет, выходила замуж еще два раза, но денег нет. Спрашивала, как Клаус, не хочет ли с ней увидеться. Я отдала Клаусу ее письмо, дала ее адрес, сказала, пусть ответит, что считает нужным. И больше не спрашивала его. Не знаю, что он там ей ответил. Но она меня больше не беспокоила.
— Я ей написал, — Клаус снова подошел к столу, в темно-синей рубашке для гольфа и светлых брюках, еще налил себе сок, — что у меня только одна мама — это ты. Я так считал еще в Берлине, когда был жив папа, только боялся сказать. И пусть она больше ко мне не обращается.
— Но, Клаус, — Маренн с упреком покачала головой. — Жизнь — трудная штука, надо быть снисходительным.
— Я ничего не имею против нее. В том, что касается меня, мне она сделала только лучше, что отдала тебе, а не оставила при себе мучиться со всеми ее мужьями. Но я никогда не прощу ей, что это из-за нее папа умер так рано. Если бы на ее месте была ты, как бы тяжело он ни болел, он прожил бы еще лет десять, не меньше. А она только упрекала его, рыдала и ничего не делала, чтобы помочь, только сокращала его жизнь. Это она виновата.
— Тут трудно спорить, — согласилась Джилл. — Что верно, то верно.
— Мама, я поехал, — Клаус поцеловал Маренн в макушку. — Джилл, садись, прокачу вокруг замка. А то давай с нами в Марсель.
— Нет уж, — Джилл отмахнулась. — Ты пока на Анжеликах потренируйся. Научишься хорошо водить, тогда мы с мамой сядем. А так как-то рискованно.
Он засмеялся.
— Айстофель, за мной! — крикнул молодую резвую овчарку, дремавшую в тени, которую назвал в честь той, что давно умерла. Собака прыгнула в машину.
— Я так понимаю, ты приедешь поздно? — сказала вслед ему Маренн. — Я скажу, чтобы Женевьева оставила тебе ужин.
— Спасибо, мама!
Машина сорвалась с места, они уехали.
— Сколько этих чижиков, разных зверушек он носил в дом, — улыбнулась Джилл, глядя вслед. — Даже африканскую гадюку. Господи, я до сих пор вспоминаю с содроганием. И ты все ему разрешала. Однажды он заползла ко мне в постель, я большего ужаса никогда не испытывала.
— Я помню.
— А Женевьева вообще боялась ложиться спать. Хорошо, что он все-таки охладел к этой твари, и ее отдали в террариум. Я тоже люблю животных, но это было слишком. Очень мерзкая.
— Зато он рос счастливым, и если вспоминал отца, то, во всяком случае, больше не плакал. И видишь, он вполне счастлив сейчас. Натали не звонила из Парижа? — спросила Маренн, повернувшись к Джилл.
— Нет, пока, — ответила та. — Она сегодня первый раз ассистирует профессору Кабролю в университете. Мне звонил Пауль. Он сказал, что они с Алексом постарались ее подготовить, как следует. Она страшно волновалась. Всю ночь не спала.
— Я уверена, у нее все хорошо получится, — Маренн кивнула. — Пауль приедет к нам? — она внимательно посмотрела на Джилл.
— Да, он обещал. Они приедут вместе с Натали, когда все закончится. Я попросила, чтобы он не оставлял ее одну, может быть, какой-то совет или просто само осознание, что не одна, ее поддержит. Хотя с ней столько занимались, — Джилл вздохнула. — И ты, и Алекс. Тупица бы научилась все делать, а Натали очень способная. Я вообще не представляю, как она может все это делать. Я бы не смогла ни за что.
— Зато ты отличный переводчик, — Маренн накрыла рукой руку дочери. — Вы обе у меня умницы. Кстати, ты уже подобрала себе платья по каталогу Коко? — напомнила она.
Джилл отрицательно качнула головой.
— Нет еще, мама.
— Так поторопись, надо отослать ей. А то тетя Шанель опять будет ворчать, что мы задерживаем ей весь процесс. Это она умеет, ты знаешь.
— У твоей тети Шанель очень плохой характер.
— Ты кого-то ждешь, Джилл? — спросила она, заметив, что дочь украдкой смотрит на часы.
— Нет, мама, никого, — Джилл постаралась скрыть, что смутилась.
Маренн поднялась из-за стола.
— Я пойду, поработаю в кабинете. Ты еще побудешь здесь?
— Да, мама.
— Хорошо.
Когда Маренн ушла в комнаты, Джилл снова посмотрела на часы — остался всего час. Поезд, наверное, уже пришел. Главное — не показать волнения заранее. Главное — выдержать. Как будто ничего особенного и не должно произойти.
У ограды замка остановилась черная БМВ. Йохан вышел из машины. Джилл сбежала по лестнице с террасы, чтобы встретить его.
— Здравствуйте. Я просто места себе не находила, — призналась она. — В самый последний момент она решила ехать сюда из Парижа, я едва успела позвонить. Боялась, что она догадается. Потом переживала, как вы доберетесь до нас, я же не сказала, как доехать от Марселя.
— У меня большой опыт ориентирования на местности, — он улыбнулся. — Фрау дома?
— Да, она в кабинете, работает. Но скоро выйдет.
Он открыл заднюю дверцу, взял с сиденья большой букет белых роз.
— Да, вот такие я видела в Шарите, очень красивые, — Джилл радостно кивнула головой. — Я думала, это дарят те, кто лечился у нее. Я у нее спросила, а она мне — да, да, те, кто выздоровел. Мою маму правильно определили в Шестое управление к Вальтеру Шелленбергу. В разведке ей самое место, такая молчунья. Прошу, пойдемте, — она пригласила его в замок.
Ветер покачивал фиолетовые шапки глицинии, свисавшие с лиан, и доносил их сладковатый аромат. Внизу у террасы шумело, разбиваясь о камни, море. Маренн вышла на террасу. Йохан остановился около лестницы, глядя на нее. Она стояла к ним спиной. Она переоделась к вечеру, но платье было тоже черное, закрытое, с длинной застежкой-молнией на спине — безупречно стройная, точно натянутая струна, изящный музыкальный инструмент. Такая же, как почти пятнадцать лет назад, когда пела для американцев на БТРе в Арденнах — рождественский подарок генерала Брэдли. Ветер с моря шевелил длинные волосы, небрежно связанные в узел на затылке — так она делала в Берлине, так она делала на Балатоне, так делала всегда. Даже на расстоянии он ощутил волнующий аромат ее тела, шоколадный запах волос, чуть горький и сладкий одновременно. Такой же, как вся ее натура — и соблазнительная, и строгая. Этот аромат он помнил с юности, чувствовал его на поле боя, несмотря на дым и гарь, помнил в тюрьме. Теперь уже казалось, всю жизнь. Она смотрела на море.
— Неужели она ничего не ощущает? — Джилл пожала плечами. — Нет, я не поверю. Она знает. Мама, — позвала она. — Мама, повернись ко мне. Мама…
Маренн прижала к губам тонкую руку, чуть тронутую загаром. На безымянном пальце сверкнуло кольцо, его кольцо. Она повернулась. На бледных щеках блеснули слезы.
— Мама, — Джилл поспешно направилась к ней. — Мама, ты узнаешь? Это штандартенфюрер Пайпер.
— Я вижу, — прошептала она. — Ты все-таки сделала это, Джилл?
— Я не послушала тебя, мама, — Джилл подошла, обняла ее за плечи. — Я не могла тебя послушать.
— Спасибо, Джилл. Я хотела, чтобы ты это сделала, — Маренн с нежностью провела рукой по волосам дочери. — Но не могла заставить себя сказать тебе об этом.
— Правда, мама? — Джилл растерянно улыбнулась. — А я так волновалась. Ну, мама, — она тронула Маренн за руку. — Скажи же, как ты хотела сказать еще в сорок пятом. «Йохан, вот моя дорогая дочка Джилл, та самая, которая звонит Дитриху по оперативной связи и спрашивает, что ей делать с письмами фрейляйн Браун». Усаживать нас за стол и знакомить нет надобности, мы уже познакомились. Йохан все знает обо мне, а я кое-что знаю о нем. Но скажи хотя бы это.
— Хорошо, — Маренн произнесла едва слышно. — Йохан, вот моя дорогая дочка Джилл, та самая, которая звонит Дитриху по оперативной связи и спрашивает, что ей делать с письмами фрейляйн Браун.
— Здравствуй, Мари, — Йохан поднялся по ступеням и подошел к ней.
Джилл отошла в сторону. Сжав на груди тонкие пальцы, Маренн неотрывно смотрела, как он идет, словно сама всем своим существом проникала в каждое его движение, ловила его взгляд. Слезы текли по ее щекам. Она не нашла в себе силы ответить на его «Здравствуй, Мари», только едва заметно шевельнула губами. Он протянул ей розы. И она приняла их, едва прошептав, «спасибо».
— Я была… я… — она проговорила робко, все так же, глядя ему в лицо. — Я хотела…
— Я приехал, Мари, чтобы любить тебя, а не спрашивать, где ты была, что ты делала и что хотела, — ответил он, понизив голос. — Ты не поцелуешь меня, Мари? С тех пор как мы расстались на Балатоне, ты целовала меня только во сне. Но очень часто.
Одурманивающе сладко пахла глициния, золотая пыльца с цветков, обвивавших террасу, осыпалась ей на плечо. Она протянула к нему руки, он обхватил ее за талию, прижимая к себе, — долгий поцелуй, горячий и страстный. Ей на мгновение показалось, что время повернуло вспять. Они снова в Венгрии, в сторожке лесника Золтана, за окном идет дождь, но ей жарко от любви, жарко от взаимных чувств и ласк и упоительного счастья.
Джилл вышла с террасы в комнаты. Потом вернулась. Он все еще целовал ее. Джилл направилась к лестнице.
— Куда ты? — отстранившись от Йохана, Маренн посмотрела на нее.
— Я поеду к мадам Анне, мама.
— Но Анна может быть занята.
— Она ждет меня, мы с ней договорились! — Джилл рассмеялась, сбегая по ступеням к своей машине.
— Это просто заговор, как у доктора Виланда, — Маренн улыбнулась, качая головой.
— Мама, я же не зря работала в разведке. Кое-чему я научилась, — дочь открыла дверцу машины.
— Я только прошу тебя, — сказала Маренн ей вслед. — Не надо досаждать Анне весь вечер и всю ночь. Этот замок намного больше нашего дома в Грюнвальде. Но даже оттуда я не позволила бы тебе никуда уйти надолго. А здесь всем места хватит. Здесь есть комнаты, в которых я сама не бывала с детства.
— Хорошо, мама! — Джилл помахала рукой, машина отъехала.
Они остались вдвоем, он не выпускал ее из объятий.
— Ты приехал ко мне, сюда. Я даже не верю, — она опустила голову на его плечо.
— Я приехал во Францию, потому что одна французская женщина, Эсмеральда, постоянно живет в моем сердце. Она называла себя австрийкой, но была француженкой до кончиков ногтей. Идеальной француженкой, фантастической, как героиня романа Гюго. Она говорила, что выросла на юге Франции. Я никогда здесь не был, даже во время войны. Мне хотелось узнать, что это за воздух, который взрастил ее, которым она дышала. И, может быть, встретить ее саму. Я ее встретил, Эсмеральду.
— Эсмеральда состарилась, Йохан, — она грустно улыбнулась. — У нее появилось больше морщин.
— Неправда, — он поцеловал ее, осушая слезы на щеках. — Для меня ты такая же, какой была в сорок четвертом. После освобождения я встречал первое Рождество дома, но вспоминал Рождество в Арденнах, белый рояль, твой парадный мундир, распущенные волосы. Я помню твое тело, это самая главная память, которая сохранилась, она не подвластна людям, не подвластна времени. Она сохранится, пока я жив. В этом твоем огромном замке есть спальня? — он посмотрел ей в глаза.
— Конечно, есть, и не одна.
— Нам хватит одной. Пойдем туда.
В высокое распахнутое окно струился теплый бриз с моря, донося сладкий запах глициний и солоноватый привкус морских ракушек. Он повернул ее к себе спиной, взяв рукой тонкий замок молнии на спине.
— Это моя любимая молния, — проговорил тихо, целуя ее шею под волосами. — Я так давно мечтал ее расстегнуть, правда, на другом платье, но эта ничуть не хуже. Такая же длинная.
— Я не знала, что ты приедешь сегодня, — она закинула руку, гладя его по волосам. — Я догадывалась, что это вот-вот случится, все внутри меня ожидало, замерло в предчувствии. Но если бы я знала, что сегодня, я бы надела то. То есть точно такое же, как то.
— Чтобы его поскорее снять. Но это не имеет значения. Это тоже красивое. У тебя все красивое. И тело, и платья на нем, и мундиры.
Он осторожно дернул молнию, замок заскользил вниз. Он расстегивал медленно, целуя каждый сантиметр освобождающейся кожи от шеи до ягодиц, вдыхая аромат апельсина с ванилью и горький шоколад — аромат, круживший голову на Балатоне, тот, который он так часто, внушая себе сам, чувствовал в плену, и, казалось, она пришла, она стоит рядом. Благодаря которому он выжил, ради которого обещал ей выжить и вернуться к ней.
Платье спустилось, она перешагнула, отбросив его носком туфли в сторону. Так же медленно и осторожно, целуя и лаская ее, он расстегнул тонкий замок бюстгальтера. Снимал тонкие шелковые бретели, освобождал грудь, с наслаждением целуя теплую ложбинку между грудями и розово-коричневые упругие соски. Он столько раз вспоминал это в камере смертника, что даже показалось, что все было только вчера. И те же ощущения, за которые не страшно умереть, тот же аромат, та же горячая ответная ласка, то же чувство. Она отвечала на его ласку, на ощупь, ладонями и губами вспоминая сильные, широкие плечи, узкий торс, каждый шрам на теле, оставленный войной, мягкие коротко остриженные волосы. Ей вдруг показалось, что это не летний вечер опускается за окном, окутывая туманной дымкой море, а снова идет снег с дождем, барабаня в стекло в чулане сторожки венгерского лесника. Струи дождя текут по стеклу, она снова видит его долгий прощальный взгляд, тогда она думала — на месяц, а оказалось почти на пятнадцать лет, налет бомбардировщиков, мальчик, мечущийся по дороге, в страхе ищущий маму. Она стиснула веки, слезы покатились из глаз.
— Что ты? Что ты? — он целовал ее лицо. — Что?
— Я вспомнила Берлин тогда, — она открыла глаза, глядя на него. — Я думала, мы больше никогда не увидимся. Я потеряла нашего ребенка. Это было невыносимо.
— Вот видишь, — он провел рукой по ее щеке, поворачивая ее лицо к себе. — Ты считаешь, меня это не касается? Я даже не имею права знать, что ты ждала нашего ребенка и потеряла его? Почему? Кому так легче? Мне не легче, когда тебе нелегко. Может быть, ты все-таки позволишь мне сделать то, что я собирался сделать еще в сорок пятом — занять место мужчины в твоей жизни? Или будешь отталкивать, держать на расстоянии?
— Позволю, — она прижалась обнаженной грудью к его груди, словно хотела втиснуться в него, слиться воедино, прислонилась щекой к его щеке. — Я еще в Венгрии догадывалась, что беременна, но решила удостовериться сначала в Шарите, ведь уже и тогда возраст был у меня не юный, а все, что мне пришлось пережить в жизни, наложило отпечаток на здоровье. Поэтому я промолчала, я не хотела внушить надежду, которая была еще совсем призрачной, — она посмотрела ему в глаза. — Не потому, что я старалась скрыть, все решить сама. Ни в коем случае. Я знала, как ты хочешь этого ребенка, я сама его хотела, я думала все сделать наверняка.
— Вы попали под бомбардировку?
— Да, когда англичане уже забрали узников, и мы возвращались обратно в Берлин. Вся дорога была запружена беженцами, — он снова обнял ее ягодицы, подтянув к себе. — Налетели бомбардировщики, люди начали метаться в панике. Я увидела мальчика, он потерял маму. Они уже начали бомбить. Он бы погиб. Я побежала на дорогу, схватила его, и в этот момент невдалеке разорвалась бомба, меня отбросило волной, перевернуло раза четыре или пять, я даже не помню. Я сильно ударилась, упав в канаву, просто чудом ничего не сломала, и мальчик тоже остался цел. Через минуту я почувствовала боль и поняла, что теряю ребенка. Это было ужасно, — она опустила голову. — Может быть, какая-то другая женщина и выдержала бы, которая потяжелее весом, вес бы самортизировал, но я со своими костями, — она грустно усмехнулась, — нет. И если бы все произошло в Берлине, еще можно было бы успеть приехать в клинику, что-то сделать. Но на той дороге, запруженной беженцами, все пропало, — у нее задрожали плечи, он прижал ее к себе, целуя. — Мальчика, которого я спасла, звали Иоахим, — сказала она, сглотнув слюну, и вытерла пальцами выступившие слезы. — Я часто думала потом над этим, ведь случайных совпадений не бывает. Я поняла, что это знак. Нельзя разрушать чужую жизнь, меня наказали за это.
— Что-что? — он приподнял ее голову. — Разрушать жизнь? Это ты так подумала? Кто ее разрушил? Только не ты. Из-за тебя я пошел на фронт, я бомбардировал рейхсфюрера рапортами, чтобы он отпустил меня, он не хотел меня отпускать, он не понимал, что мне там нужно. Никто не понимал, Зигурд не понимала. Зачем? Только поженились, куда? Для чего? Зато я понимал это хорошо. Туда, к ней. Началась война, она будет на фронте, я тоже, мы оба там свободны. Я понял, что если я ничего не добьюсь, ты никогда меня не заметишь. Я шел на самые рискованные операции, чтобы добиться успеха, чтобы выделиться, чтобы ты слышала обо мне. Я ждал три года. Потом пятнадцать дней мы были с тобой вместе на Балатоне, и это были самые счастливые дни в моей жизни. Потом почти пятнадцать лет я думал, что тебя нет в живых и только в снах возвращался к прежнему счастью. По году за каждый день счастья.
Он помолчал. Она легла рядом, обнимая его за плечи, он поцеловал ее в висок.
— Особо бурных чувств с Зигурд у нас никогда не было. Она была товарищем, на которого указал рейхсфюрер, мы только два раза пообедали вместе, а он решил, вот это идеальная пара. Они устроили так, чтобы наши отношения состоялись. Так она стала моей женой. А любовь пронеслась мимо в черном отрытом «мерседесе», с флажками СС, в прямом и переносном смысле. Совсем другая любовь — известный врач, танцовщица, киноактриса, певица, сумасшедше красивая женщина. Зигурд стала женой. Но любовницей всегда была ты, — он повернулся к ней, лаская ее распущенные волосы. — Сначала в воображении, потом на самом деле. Мальчишкой в двадцать лет я состоял в свите рейхсфюрера, а ты вышла из подъезда в элегантном черном мундире. Волосы, вот эти чудные, темные волосы, яркие, блестящие, длинные, распущены ниже пояса, зеленые глаза блестят, в них просто горит жизнь. Рейхсфюрер как увидел эту прическу, побелел — обрезать, — он рассмеялся. — У всех просто сердце оборвалось, я почувствовал это. — Как же можно обрезать такую красоту, несмотря на все распоряжения расового отдела, что и какого цвета должно быть. И только Гейдрих позволил себе заметить, может, все-таки оставить. Тогда и рейхсфюрер что-то сообразил для себя и буркнул — оставьте, но причешитесь же наконец. Это же военная служба, а не подиум в Париже. Кстати, эта мысль ему понравилась. Сколько тебя потом фотографировали для журналов, плакатов, чтобы показывать иностранным дипломатам, в этом черном мундире, с распущенными волосами, волосы падают на серебряный погон. Если кого-то больше, то только фрау Райч. Я был на переговорах с Муссолини, когда вернулся из Франции в сороковом и еще некоторое время снова служил адъютантом. Он размахивал этим журналом перед носом фюрера и просто требовал, чтобы его с тобой познакомили. «Это настоящая римлянка, подайте мне!» Оказалось, тебя нет в Берлине, ты опять в каком-то дивизионном госпитале, он очень расстроился.
— Он потом все-таки познакомился со мной, — она слабо улыбнулась. — Когда Скорцени похитил его на Гран-Сассо и привез в Берлин. Он попросил, чтобы тот представил ему свою подругу, и он привел меня. Дуче охал, ахал, за столом объелозил мне руками все коленки, я просто не знала, куда деться от этой итальянской страсти.
— Я миллион раз смотрел фильм, где на стадионе ты идешь по самому краю, а в центре маршируют солдаты в парадных мундирах и касках, они в одну сторону, а ты как бы им навстречу проходишь сквозь строй в том же черном парадном мундире, с погоном оберштурмбаннфюрера. Волосы распущены, вьются, как флаг.
— Это Лени, — Маренн вздохнула. — Лени Рифеншталь. Она меня уговорила. Я упиралась долго, разве нет актрис? Но она сказала, что актрисы, конечно, есть, но никто так не смотрится в мундире, как ты, и потом, откуда им взять такие волосы? Прилепишь искусственные, будут заметны. А тут свои, родные, габсбургские, как у бабушки. Я все равно сопротивлялась, так она нажаловалась рейхсфюреру. Он сказал: фрау Ким, надо. Ну, я и пошла с этими солдатами. Пришлось. Потом меня еще хотели включить в какое-то кино, там надо было целоваться в постели с молодым офицером СС, я сказала: увольте. Для этого подойдет фрау Чехова, мало ли кто еще. Уж целоваться-то в постели они умеют. Тут и волосы не самое главное. Мундир — да, я согласна, мундир СС пойдет не каждой, надо иметь тонкую фигуру, красивые стройные ноги. Но в постели — как-нибудь без меня.
— Но все-таки снялась с этим шикарным блондином, который был больше похож на манекен рядом с тобой.
— Исключительно по приказу рейхсфюрера, — она засмеялась. — Единственный раз в жизни я получила такой приказ — лечь в постель перед кинокамерой, и чтобы мой мундир рядом болтался, чтоб все видели, какие в СС женщины. Скорцени чуть не убил меня тогда за это. Но что я могла сделать? Рейхсфюрер приказал, и сам приходил на съемку. А на просмотр они пришли всем штабом. Олендорф, Вольф, ваш Зепп Дитрих очень вовремя в Берлин заехал, чтобы посмотреть на меня. Я так полагаю, что при строгом контроле фрау Марты для рейхсфюрера это была единственная возможность увидеть меня в спальне без одежды. И еще вся Германия посмотрела вместе с ним. По счастью, только спиной, иначе я не согласилась.
— Но краешек груди там виден.
— Ты все заметил. Да, краешек виден. Краешка им хватило. Но на съемках рейхсфюрер видел и не спиной, конечно. Не знаю, с чем это было связано. Вальтер Шелленберг подал ему тогда рапорт о разводе, так рейхсфюрер решил поинтересоваться лично: а что там такого?
— А тогда ты села в машину, скрутила волосы в узел, так небрежно, одним жестом, как делаешь теперь, как делала много раз на Балатоне, закурила свою тонкую темно-коричневую сигарету с ментолом, лихо развернулась — ни одна женщина не водила машину, как ты — волосы распустились, и ты поехала в Шарите, волосы парусом развеваются сзади. От этого можно было потерять дар речи. Я смотрел, не отрываясь, на тебя. Ты стала моей мечтой. Ты не изменилась с тех пор. Мне было двадцать лет, я от тебя с ума сходил. И только когда мне стало тридцать, ты стала моей любовницей. Как добиться, чтобы зеленые глаза смотрели только на тебя и ни на кого больше? — он помолчал мгновение, глядя на нее. — Стать героем. Девять ранений, в том числе три тяжелых, ты ни разу не лечила меня, кто только ни лечил, но только не ты, мне не везло с этим. И вдруг в Арденнах ты приехала. И даже не как доктор, который где-то в госпитале, ты все время рядом, ела пирог, суп, улыбалась.
— Осколочное в затылочную часть, осколочное в бедро, осколочное в плечо и в коленном суставе, я все помню, — она поцеловала шрам на его плече.
— Откуда?
— Поинтересовалась в Берлине, когда вернулась из Арденн. От чего лечить, если придется, — она вздохнула. — Я не могла даже подумать. Я мучилась, страдала, а мне нужно было всего лишь приехать к Виланду, и я давно уже могла быть счастлива.
— Ты спасла меня не только от скучной адъютантской службы, от другого тоже, — неожиданно признался он.
— От гомосексуализма?
Он кивнул.
— Ты догадалась?
Теперь кивнула она.
— Ты мне сказал, что твой брат был гомосексуалистом и вынужден был застрелиться. Как говорил Мюллер, это мой контингент, я все знаю о них. Обычно это имеет наследственную природу. Если один брат гомосексуалист, то второй и третий тоже к этому имеют склонность. А если старший, то наверняка. Она может проявиться или нет, зависит от обстоятельств. А с твоей внешностью, я полагаю, от предложений не было отбоя, — она внимательно посмотрела на него.
— Это правда, — он наклонился, взял сигарету из пачки, чиркнув зажигалкой, закурил. — Брат развратил меня в детстве, так, в форме игры, я еще ничего не понимал. Но потом стал чувствовать тягу к мужчинам, я знал, что это нехорошо, это меня пугало. Я женился на Зигурд, чтобы преодолеть это, надеялся преодолеть. Но она холодная. Если бы не ты, то, возможно, моя карьера не состоялась бы и наклонности брата взяли верх. Только когда ты промчалась на «мерседесе», я ощутил такую тягу к женщине, что все остальное мне стало противно. Я понял, что я хочу. Особенно, когда начался наш роман. Хотя на фронте, — он помолчал, опустив голову, — иногда приходилось. Даже не иногда. Да, моя внешность не давала некоторым покоя. Удивлена? — он посмотрел ей в лицо.
— Нет, — она ответила совершенно спокойно. — Я поняла это. Я поняла, что кто-то есть. Проститутки, но было что-то еще, я почувствовала это.
— И это не вызвало у тебя презрения?
— Я же говорю, гомосексуалисты — это часть науки, которой я занималась и занимаюсь до сих пор, кстати. Я сразу вижу, кто и что собой представляет, кто действительно к женщине никогда не притронется, ему противна любовь с женщиной, и, конечно, он никогда не захочет иметь от нее детей. А кто — по обстоятельствам, по некой разбуженной в юности склонности, проявившейся не по его вине. По тому, как ты только смотрел на меня, я поняла, что если что-то и есть, то все это так, снять напряжение. И уж тем более по тому, как ты хотел ребенка. Жизнь жестока. Мне самой приходилось иногда поваляться в грязи, — она грустно улыбнулась. — Продавать себя — да, да. В Америке, когда я только туда приехала. Какие-то пьяные негры за центы скакали на моем императорском теле верхом, меня рвало от всего этого; я просто изошла этой рвотой с кровью, так мне было противно, но Штефану надо было есть. И я терпела. Это же не значит, что я стала проституткой.
— Я любил тебя, всегда. Только тебя я видел в фантазиях и в снах, и их было немало, от этого и Вестернхаген подвернулся, тебя же не было. Он всегда находил укромные места, где никто и не догадается. Мы курили, выпивали коньяк, потом тянули жребий, кто первым будет за мужчину, потом менялись ролями. Мне было отвратительно. Но в голове — только ты, только твое тело, столько всего твоего, столько этого бреда, что это надо было куда-то девать.
— Именно это я и поняла. Осторожно, — она высвободилась и снова села рядом, — ты мне плечо сломаешь. Вот как я быстро поставила тебе диагноз. Гомосексуализм — это тоже в первую очередь чувства, влечение, психология, а потом уже секс. Как между мужчиной и женщиной. Что же касается секса между мужчинами, это было и на Первой мировой войне. Мне было шестнадцать лет, когда я впервые это увидела в темном уголке штаба моего отца, между его адъютантами. Я сначала испугалась. Потом уж пугаться перестала. И, кстати, они оба были непрочь поразвлечься с дамами. А когда дам не было — друг с другом. Гомосексуалисты не получают по девять ран и не рвутся на опасные участки фронта, они испытывают недостаток мужества, а не его переизбыток. Из-за чего в определенных условиях появляются любовники мужского пола. То-то я заметила, что Вестернхаген куда-то исчез, когда я приехала. В Арденнах он был все время, кстати, поблизости от тебя, а на Балатоне его нет, то есть он где-то есть, но явно вне моего поля зрения. А на переднем плане — Франц Шлетт с его Ханнелорой, приставаниями к Натали, то есть полный натурал. Явно что-то поменялось.
— Я запретил ему вообще подходить ко мне близко, пока ты была на Балатоне, — он снова обнял ее, прижимая к себе. — Я очень не хотел, чтобы ты догадалась, что нас что-то связывает, что-то такое, что могло вызвать у тебя отвращение. Я боялся, ты подумаешь что-то, чего не было с моей стороны. Я знал, что ты психиатр, ты видишь и понимаешь больше, чем просто женщина. Когда ты уехала, Вестернхаген устроил мне сцену, я был удивлен. Это была ревность, и я понял, что у него это вполне серьезно. Мне не надо было соглашаться с самого начала. Но тяга к таким удовольствиям, запретным, а потому желанным, которую развил во мне брат, сыграла свою роль. Но я сказал ему, что все. Я люблю фрау Ким, возможно, она ждет от меня ребенка, я женюсь на ней, я хочу только этого, больше ничего. Это настоящая любовь, настоящий брак. Я не могу и не хочу ее оскорблять. Лучше я пойду к проститутке в Вене, если уж потребуется. Он начал пить, потом неожиданно для всех застрелился. Я переживал это. Это случилось в тот день, когда ты позвонила по связи рейхсфюрера, потому я немного сухо разговаривал с тобой, но я был потрясен. И Дитрих тоже знал, и тоже был потрясен, что все дошло до этого. Но ничего иного быть не могло, я не мог себе представить, как это все будет, как поддерживать с ним связь, даже если ты ничего не узнаешь.
— Его наверняка можно было бы вылечить. Я бы смогла это сделать.
Она наклонилась, поцеловала его в губы, перебросив длинные волнистые волосы на одну сторону.
— Как? Так же, как и меня? — он сжал ее руку.
— Нет. Обычными сеансами психотерапии, — она пожала плечами. — Просто что-то зациклило в психике, может быть, после ранения. Я помню, у него было серьезное ранение в голову. Ведь изначально ничего с ним такого не было, я уверена. Иначе как он оказался в СС? Его же проверяли и опытные психиатры, в том числе.
— Наверное, так. Но я потом уже мало думал о нем. В Австрии я постоянно думал о тебе, о том, как ты там, в Берлине. Как ты и Джилл. В плену я искал любую возможность, чтобы узнать о твоей судьбе. Я спрашивал всех, кто в этот момент был там. Я просил спрашивать своих друзей, и они помогали мне. Все, что мне удалось выяснить, что в последний раз тебя видели в фюрербункере 1 мая, когда было объявлено перемирие на один день. Ты прощалась с Магдой Геббельс, оттуда ты ушла в Шарите. А утром, когда перемирие закончилось, больницу захватили русские танки. Больше тебя никто не видел. Я понял, что они тебя убили. Мне что-то говорили, что ты ждала эмиссаров Красного Креста, но приехали они или нет, я не знал. Меня угнетало то, что они не только тебя убили, — он прижал ее к себе. — Они еще изнасиловали твое прекрасное тело, которое я так любил, которое было средоточием всех чувств, всей моей страсти к тебе. Это было невыносимо — думать об этом. Я думал об этом миллион раз, и в бессилии сжимал кулаки от бешенства. Это было мукой похлеще ожидания смертной казни. Я любил тебя тогда, любил потом все годы в тюрьме, я часто думал о тебе, думал о том, как ты погибла. И это примирило меня с моей собственной участью, — он отстранил ее, встал, подошел к окну, посмотрел на море. — Здесь красиво. Я думал, — продолжил через мгновение, закурив еще одну сигарету, — когда они казнят меня, мы встретимся с тобой, там, на небесах. И больше никого не будет, только мы вдвоем. Мне даже хотелось, чтобы это случилось поскорее. Когда я спрашивал себя, за что я терплю всю эту несправедливость, я знал ответ: за то, что я добился своего, я был с ней счастлив, я был ею любим и сам любил ее со страстью, не помня себя. Никого и ничего не помня. Хотя бы несколько ночей и дней. За эту страсть я и плачу теперь. Я не мог себе представить, что ты жива, и я ничего не знаю об этом. Как бы мне и не нужно знать. Я давно уже не надеялся на встречу.
Она поднялась на постели, протянув руку, тоже взяла сигарету.
— Джилл была права, мне надо было дать о себе знать, — она вздохнула, опустив голову.
Он подошел, щелкнув зажигалкой, дал ей прикурить. Потом сел на постель, опираясь спиной на стену, она повернулась, положила голову ему на колени.
— Почему, Мари? — он посмотрел ей в глаза. — Ты не поверила мне до конца?
— Я сама не смогла пойти до конца, — призналась она. — Наверное, впервые в жизни. Потеряв сначала взрослого сына, потом того, другого, который мог бы родиться, я побоялась разрушить чужое счастье.
— Какое счастье? — он провел рукой по ее волосам. — Зигурд знала еще в тридцать девятом, что ты мне очень нравишься, но Лина убедила ее, что это все молодость, ветер в голове, мальчишкам нравятся распущенные женщины, она так о тебе говорила, — Маренн слабо улыбнулась, кивнув. — С рождением первого ребенка все пройдет, он остепенится, забудет. Не прошло. Не забыл. И она почувствовала это. Когда я освободился, она долго молчала. Потом призналась, что даже в письмах ощущала это. «Я была тебе товарищем, все равно, что товарищем по оружию». Но в каждой строчке чувствовалась тоска, неизбывная тоска по другой, той, что разбудила не долг, а страсть. Тоска одинокого орла, который утратил подругу, но вынужден жить, чтобы выкормить птенцов. Он смотрит в синее небо, ловя каждый шорох, в слепой, безумной надежде, что она снова прилетит. Но ее нет. Я дождался, моя надежда все-таки сбылась.
Маренн вздрогнула, закрыла глаза. Он положил руку ей на грудь.
— Когда я смотрел на тебя в том кино, и потом в Арденнах, я думал, ее грудь ровно поместится в мою ладонь. И правда. Она точно по моей руке. Помещается в мою ладонь, — он слегка сжал ее, приподняв. Она открыла глаза.
— Я хотела вернуться к тебе в Австрию, — она приподнялась, прислонилась щекой к его груди. — Готовился приказ об эвакуации Шарите, мы с де Кринисом решили, что лучше всего эвакуироваться на юг Баварии, это зона наступления американцев. Я предполагала взять с собой Джилл, я знала, что — «Лейбштандарт» отступает от Вены. Я думала, это близко, мы сможем пробиться к нему, и будем вместе. Дальше — будь что будет. Но случилось это несчастье. Бомба попала на Беркаерштрассе, погиб Ральф, Джилл была тяжело ранена, практически на волосок от смерти. Это все решило окончательно, — она вздохнула. — Окончательно. Я уже не могла думать о том, кого я люблю, что лично мне надо. Я не думала о тебе, прости. Я думала только о ней, о том, как ее спасти. Все было очень плохо. Она лежала в Шарите, ее нельзя было трогать несколько дней, и я про себя думала только об одном, только бы ее состояние улучшилось до того, как большевики ворвутся в центр города, иначе все — смерть и для нее и для меня. Теперь Джилл совершенно здорова, она больше не жалуется на головные боли. Так что я спокойна, когда меня не станет, она будет жить здесь со своей семьей, я надеюсь. Я потеряла Штефана, я потеряла второго ребенка, которого хотела, которого уже любила. Потерять Джилл я уже не могла. Я не могла позволить, чтобы война отняла у меня последнее, — она помолчала, он, наклонившись, поцеловал ее волосы, щеку. — Когда русские пришли в Берлин, — она наклонилась, чтобы затушить сигарету в пепельнице, — мы с Джилл остались одни. Скорцени, Науйокс — все они уехали из Берлина. Они прятали какие-то документы, золото, организовали никому не нужный вервольф — идея Кальтенбруннера, а на самом деле уже обеспечивали себе послевоенное будущее. Я не сказала Отто, что полюбила другого, — она взглянула Йохану в лицо. — Мы с ним виделись после моего возвращения из Венгрии, но я так плохо чувствовала себя, что не могла с ним говорить. Просто отказала в близости, отказала навсегда. Ни о какой близости уже и речи быть не могло, все покатилось в пропасть. Я подумала, он будет защищать Берлин. Но ничего защищать они не собирались, — она грустно улыбнулась. — Защищала дивизия «Викинг», защищали другие, они уже были далеко, где-то в Альпах. Шелленберг был во Фленсбурге. Он вел переговоры с представителями Красного Креста и по моей просьбе дал знать леди Клемми, что я осталась в Шарите с тяжелораненой дочерью и психически неполноценными людьми, которые подлежат международной защите. Их было немало, целый этаж. Мне помогал Мюллер, его подруга Эльза Аккерман, Раух, — она помедлила, — он решил догнать Отто позже, чтобы все-таки помочь нам с Джилл как-то вырваться из Берлина, если Красный Крест опоздает. Потом Генрих тоже исчез, мы думали, что его убили. Лизу тяжело ранили, когда она пыталась проникнуть в свой дом, а там уже были большевики. Остался только Раух. Когда Йозеф и Магда покончили жизнь самоубийством, то есть их убили по их приказу, мы с Фрицем вернулись в Шарите. Там нас ждала Джилл, по счастью, она уже могла передвигаться сама, и Лиза, но она была без сознания. У нас было все, чтобы подороже продать свою жизнь — автоматы, гранаты. Рассчитывать нам было не на что, мы готовились умереть. И ждали, когда они придут в Шарите. Фриц мне сказал, что они на соседней улице. Как только перемирие кончилось, они пришли. Два танка и пехотинцы. Они уже были на первом этаже, и мы уже приготовили автоматы, но они остановились. И сами объявили, что не пойдут дальше. Леди Клемми — очень пунктуальная женщина. Она меня спасла, сама того не зная. Хотя ее эмиссары опаздывали, и большевики всячески задерживали их, она сообщила самому Жукову о своих намерениях. Клемми — крепкий орешек, она вроде меня, — Маренн улыбнулась. — Русские остановились на первом этаже, на второй они не поднялись. Раух вывел нас с Джилл тайком, ночью, через черный ход, мы еще долго скрывались в Берлине, потом все-таки вышли из города и добрались до швейцарской границы. Лиза осталась в Шарите. Эмиссары Красного Креста, прибывшие утром, взяли ее вместе с больными и ранеными. Она выжила, сейчас живет в Вюртемберге. Из Женевы мы приехали в Париж. Вальтер заранее подготовил нам с Джилл все документы. Там было отмечено, что мы обе находились в концлагере и нас освободили американцы. Это довольно в большой степени соответствовало истине, и именно это я имела в виду, когда выразила сомнения, что рейхсфюрер легко одобрит нашу женитьбу.
— Ты числилась заключенной концлагеря? — он приподнял бровь, взглянув на нее. — И носила погоны оберштумбаннфюрера СС?
— Напрокат, как я сама считала. Ты спрашивал, что он ответил Вальтеру Шелленбергу, когда тот подал рапорт? Он ему ответил: я вам разрешил жениться на польке, теперь вы хотите жениться на заключенной концлагеря. Не слишком ли, бригадефюрер? Тебе он мог сказать примерно то же.
— Но он же подписал рапорт Шелленберга.
— Да. Подписал. Рапорт о разводе. Вальтер настоял на этом. Рапорт о том, чтобы ему разрешили на мне жениться, он так и не подал, ведь в этом случае писать такую же бумагу надо было и мне, но я отговорила Вальтера от этого. А Мюллер сказал просто: прикажут освободить — освободим в два счета, но надо ли? И оказался прав. Если бы рейх существовал, мне бы пришлось еще кое-что сделать для Мюллера, чтобы он снизошел до этого освобождения, — она улыбнулась. — Съездить проверить какие-нибудь лагеря, все то, что я так не люблю, побеседовать там с врачами, которых я тоже не люблю, провести проверку. Он бы уж с меня содрал все, что захотел. Но в конце концов конечно, поставил бы подпись. Я даже не сомневаюсь. А рейхсфюрер подписал бы твой рапорт и о разводе и о женитьбе. И я очень надеюсь, мой тоже. Но если бы ты проявил терпение.
— Я проявлял терпение на пятнадцать лет, несколько месяцев я бы уж подождал точно, и никаким лагерем меня не испугаешь. Так, значит, они сделали себе документы? — он откинулся на подушку, потянув ее за собой. — То, что они тебе их сделали, это даже хорошо. Но и себе — наверняка. Все стали латиноамериканцами? Очень оригинально. Пока мы проливали кровь, сдерживая большевиков, они готовили себе безбедное послевоенное будущее.
— Что касается меня, — она приподнялась на локте, накручивая локоны своих волос ему на запястье, как делала на Балатоне. — Если бы не Джилл, то я и не просила бы никаких документов. Я их и так не просила. Мы готовились умереть в Берлине. Но Вальтер предложил мне помощь, и я приняла ее. Ради Джилл, ради того, чтобы потом помочь тем, кто помог мне.
— Я так понял, Раух, этот адъютант Скорцени, был там с тобой, в Берлине? — он внимательно посмотрел на нее, спросил намеренно равнодушно, но она еще с Арденн хорошо знала, это равнодушие — всего лишь маска ревности.
— Да, — она кивнула и, размотав волосы, легла рядом. — Но между нами ничего больше не было. О чем я могла думать, когда моя дочь умирает у меня на руках, а большевики сначала за три квартала, потом за два, потом они на соседней улице, а потом — на пороге твоего дома. И творят погромы. Кроме Рауха, мне не на кого было опереться, но он и сам хорошо понимал, что происходит. Он ни о чем не напомнил мне ни разу. Только благодаря ему нам удалось вырваться.
— А сам он? Я так понимаю, он жив, — он повернулся к ней.
— Да, он живет в Австрии. Тоже под другим именем, очень конспиративно. Они что-то делают, — ее красивые темные брови вздрогнули, она вздохнула, обнаженная грудь приподнялась, он положил руку сверху. — Я не знаю, что толком, и не хочу знать, все связано с какими-то секретами рейха. Я даже не спрашиваю. Ради собственной безопасности и ради безопасности Джилл. К моей медицине это не имеет отношения.
— Джилл сказала, ты одинока, плачешь по ночам.
— Да, плачу иногда, — Маренн вдруг резко села на постели. — Джилл не знает. Зачем ей знать? С ней они больше никогда не виделись. Фриц занимается деятельностью, за которую его могут в нынешних условиях привлечь к суду, это связано с их организацией ОДЕССа, с вашей организацией, как я понимаю. Но Джилл зачем это все? Ей только не хватает встретиться с такими следователями, которые допрашивали тебя и твоих товарищей по дивизии.
— Я говорю не о Джилл, — он не отступал. — Я говорю о тебе. Она сказала, ты носишь мое кольцо, всегда. Ты носишь мое кольцо и спишь с ним? — он усмехнулся. — Пока я нахожусь в тюрьме? Я уже говорил твоей дочери, ты — оригинальная женщина, Мари. Это любопытное открытие. Ради этого стоило сюда приехать.
Она встала, отбросив длинные волосы, сдернула со спинки кресла пеньюар из черного густого гипюра, надела его, подошла к окну. Море окутали темно-лиловые сумерки, ветер стих, вода едва заметно колыхалась у берега.
— Я решила, — сказала она, помолчав, и крепко сжала пальцами край подоконника, — что мы больше никогда с тобой не увидимся. Я так решила для себя. Ради твоей жены и детей, чтобы все смогли жить спокойной жизнью, которую вполне заслужили после долгих разлук, мучений, судов, приговоров. Раух один, он свободен, был и есть. Наша связь с ним никого не ущемляла.
— Вот как, не ущемляет, значит, — он тоже поднялся, подошел, встал за ее спиной. — Ты все решила за себя, а заодно и за меня? Десять лет я провел в лагере и в тюрьме, отвечая там за тех, кто, как ты говоришь, состряпал себе документы и устроился конспиративно, под другими именами, их как бы и не было вовсе, и они никогда не имели отношения к СС, ни в чем не виноваты, чистенькие. А я и мои товарищи по дивизии за них за всех отвечали на суде. Сначала мы проливали за них кровь, потом мы сидели за них в тюрьме, — щелкнула зажигалка, он закурил сигарету, — мы отдали войне и тюрьме молодость, здоровье, полжизни. Но они не просто устроились конспиративно, они устроились с комфортом, как оказывается, — он усмехнулся. — Они любили женщин, которых любили мы. Наши лучшие, наши самые любимые женщины достались им. И что очень странно, эти женщины спокойно позволяли им себя любить. Или, может быть, не странно? — он прикоснулся рукой к ее плечу, она вздрогнула. — Эти женщины даже не считали нужным морально поддержать нас в тюрьме, они просто исчезли с теми, кто устроился конспиративно, и продолжали жить дальше, как будто ничего и не было. Забавно. Мне писали в тюрьму мои бывшие солдаты, младшие офицеры, они пытались меня поддержать. Мои товарищи присылали помощь, подарки. Женщина, которую я любил с юности, которой бредил, не прислала ничего. Даже маленького письма с единственными словами, которых я ждал — жива, люблю, жду. Она позволила себя любить тем, кто устроился конспиративно, и не произнесла ни слова.
— Но Зигурд же не позволяла себе ничего такого, — она резко повернулась, сбросив его руку, пожалуй, впервые проявив гнев, так что ее глаза даже потемнели. — Она была тебе верна. Она тебя дождалась. При чем здесь я?
— Тсс, пантера с зелеными глазами, — он обнял ее за талию, привлек к себе и поцеловал в губы. — Настоящая Эсмеральда с непокорным характером. Какой у тебя темперамент! Совсем не нордический. Все молчит, молчит, холодная такая, не достучишься, а потом раз — и как вот эта зажигалка, огонь.
— Я предупреждала, у меня плохой характер. Для жизни, — она уже заметно смягчилась и вздохнула.
— И затухаешь быстро. Меня это устраивает. Пантера — это по моей части. Я воевал на «пантере», я все знаю об этих «зверушках». При чем здесь ты? — он повернул ее к себе спиной, обнимая за талию, целовал ее висок. — А ты еще что-то говорила Шлетту на Балатоне о том, что верность мужчин — эта химера. Даже Зигурд знает, при чем здесь ты. Даже она поняла без слов, хотя видела тебя пару раз когда-то еще до войны. Она поняла, откуда ветер дует, куда меня так тянет. Я сказал ей, что ты погибла, я сам так думал, и она успокоилась. А ты была жива, носила мое кольцо, спала все с тем же адъютантом, что в Арденнах, — его руки скользнули с талии наверх, сминая гипюр, — и это все длилось ни много ни мало почти десять лет. Все время, что я находился в тюрьме, где, кстати, твой адъютант в отличие даже от своего шефа Отто Скорцени вообще ни одного дня не был, сразу устроился конспиративно.
— Ему приказали…
— Это неважно. Он десять лет был твоим любовником. Этого ему, я надеюсь, никто не приказывал? Или это одно из последних распоряжений рейхсфюрера перед тем, как он покончил с собой? — он наклонился вперед, заглядывая ей в лицо. — Сомневаюсь. Ты отлично знала, что я нахожусь в тюрьме, и не дала о себе знать. Ради детей — весьма благородное оправдание. И никакой верности, все, что было, в пропасть, туда же, куда и рейх. Она все решила за меня. Она решила, что так проще. А что же Отто? Он, оказывается, так и не узнал, что мы решили с тобой быть вместе. Так и скрылся конспиративно, ничего не узнав. И я так понимаю, ничего не знает до сих пор. И наверняка приезжает к тебе частенько, считая тебя своей женой и оставаясь в полном неведении относительно твоей краткосрочной прогулки на Балатоне. Все это очень интересно, Мари. Джилл права, ты настоящая разведчица.
— Что касается Отто, — она резко отстранилась от него, глядя вниз, на море. — То за все эти годы он приезжал раза три или четыре. Я вообще не могу к нему поехать. И он действительно ничего не знает до сих пор. А для чего? По-моему, и так все ясно. Ты хочешь взять назад свое кольцо? — она повернулась к нему и протянула руку. — Снимай сам, как и надевал. Я не могу, — голос ее дрогнул, она отвернулась.
Он поднес ее руку к губам, поцеловал пальцы.
— Нет, Мари, я этого не хочу. Я не для этого сюда приехал. Джилл сказала, ты одна, но как только я вошел сегодня и увидел тебя, — он снова привлек ее к себе, — я понял, нет, она не одна, ей просто не позволят быть одной. Кто-нибудь обязательно вертится вокруг, как в Берлине, как в Арденнах, как везде и всегда. И мне легче знать, что ты жива, хотя и изменяешь мне, чем думать о том, что тебя убили и тебя давно уже нет на свете.
— В чем ты упрекаешь меня? — она опустила голову ему на плечо. — В том, что я сохранила твою семью, которая поддерживала тебя в самое трудное время? В том, что женщина, которая перенесла все лишения войны и послевоенного времени, пережила, что ее мужа приговорили к смерти, дождалась его наконец? Что дети увидели отца? Я спросила себя: что бы я чувствовала на ее месте, если бы мой муж, которого я любила, которому вырастила детей, которого поддерживала, как только могла, в несчастье, вернулся не ко мне, а к другой женщине, пусть знаменитой, красивой, богатой. Я чувствовала бы себя ужасно, я бы считала это несправедливым. И, несмотря на то, что я и знаменита, и красива, и богата, была и есть, мне приходилось бывать на этом месте не один раз. Это сильный удар, смертельный. Я знаю силу любви и красоты, и свою силу я тоже знаю. Я могла бы сделать так, чтобы всего этого не было. Но это было бы не по-человечески. Другое дело, — она отстранилась, и снова отойдя к окну, оперлась руками на подоконник, легкий бриз шевелил длинные темные локоны, — что, встретившись, пожив еще какое-то время, вы поняли, насколько изменились, что вас больше разделяет, чем объединяет. Но это уже не по моей вине. Я получила все, чтобы жить спокойно, и я жила. И я не могу сказать, что эта жизнь была счастливой. Я могла бы и не говорить, что я встречалась с Раухом. Могла бы сказать, что ждала тебя, но ты бы мне не поверил, не поверил бы в душе. Я не ждала. Я решила не ждать и не напоминать о себе. Ради твоего же покоя и благополучия. Страданий было и так достаточно. Я никогда не отрекаюсь от того, что делала. Да, мы встречались с Фрицем в Вене. Он был моим любовником. Я говорю об этом, чтобы не было упреков. Да, я не сказала Скорцени до сих пор о нашей любви. Зачем? Ему все это уже не интересно. И мне тоже, что важнее. Вальтер умер. О чем еще ты меня спросишь? Что ты еще мне скажешь? — она повернулась, в ее глазах блестели слезы. — Поцелуи, объятия, но этого разговора было не избежать. И это тот разговор, который подо всем подведет черту. А лгать я не буду, я никогда не лгала. Всех этих разговоров мне хватило с Отто. Тебе я скажу так же, как ему: да, я такая. Другой не буду. Не нравится, ищите кого-нибудь получше, возвращайтесь в семью. Не трогайте меня.
— Я знаю, что ты ходатайствовала о нашей судьбе перед Черчиллем, — он подошел, с нежностью обнял за плечи. — Его советы и помощь сыграли решающую роль.
— Опять сказала Джилл? — она не повернулась, у горизонта море отливало алым, и она неотрывно смотрела на эту полосу.
— Она сказала, что ты не скажешь.
— Да, это так. Ходатайствовала, но говорить не собиралась. Моя дочь сказала тебе правду, — добавила через мгновение, все также глядя вдаль. — Не о Черчилле, обо мне. Я действительно была одна. Как была одна в Берлине, пока мы не встретились в Арденнах. Никто не заменил мне твоего тепла, твоих прикосновений, твоей ласки. Сердце мое было пусто. Я приняла решение не напоминать о себе, но мне было очень нелегко это сделать. Я заставила себя, и осталась одна, хотя все они были, это верно. Но пустоту ничем не заполнишь, пустота — что может быть ужасней? Джилл говорила, что она ощущает пустоту после смерти Ральфа. Я чувствовала ее так же остро, отказавшись от собственного счастья. И плакала, и мучилась, все было так, никто мета не успокоил, пока ты не переступил этот порог. Скажешь, чтобы я больше не виделась с Фрицем? — чуть повернув голову, она посмотрела на него.
— Не скажу, — он еще теснее прижал ее к себе. — И упрекать тебя не стану больше. Сама прими решение, ладно? Я говорил тебе на Балатоне и скажу сейчас: я тебя ни с кем делить не буду. Ни с самим Скорцени, ни с его адъютантами. Это исключено, Эсмеральда. Все остальные вздыхатели отменяются.
— Делить и не придется, я согласна, — закинув голову, она с нежностью провела рукой по его волосам. — Только мне тебя, с твоей женой.
— Это недолго, — он вдруг помрачнел, разжав руки, встал рядом, глядя перед собой. — Зигурд тяжело больна. У нее рак. Так что скоро все решится само собой. Это неизлечимо.
— Рак? — Маренн внимательно посмотрела на него. — Какая стадия?
— Пока вторая. Но болезнь развивается быстро. Она очень плохо чувствует себя, иногда по целому дню не может подняться с постели. Мне жаль ее. Она всегда была прекрасной хозяйкой и заботливой матерью для моих детей. Она ничего хорошего не увидела от замужества. Муж любил другую, хотя был верен довольно долго, по причине того, что другая, — он взглянул на Маренн, — упрямо мучилась с другими, не желая увидеть очевидного. Но она все терпела, исполняя свой долг. Никогда ни в чем не упрекнула, ничем не выразила недовольства. Когда я освободился, она уже была больна, но точный диагноз поставили в прошлом году. Она умрет, — он отвернулся, вздохнув, Маренн молча стояла рядом. — Все идет к этому. Младшей дочке еще нет шестнадцати лет, ей будет плохо без матери, мать была для них всем, меня они знали мало, потому и особо теплых чувств не испытывают. Все идет к тому, что мы останемся вдвоем, а тебе останутся еще и мои дети, хотя бы младшая дочь.
— Я не возражаю, — Маренн прислонилась щекой к его плечу. — Я с радостью приму и всех троих, я давно уже это сказала. Но болезнь можно затормозить, ее надо затормозить. Надо попытаться добиться ремиссии. На второй стадии это еще возможно. Если удастся, то этот процесс стагнации может длиться до нескольких лет. Я помогу.
— Ты будешь ее лечить? — он снова обнял ее, прижимая к себе. — Врач сказал, безнадежно.
— Я не знаю таких диагнозов — безнадежно, — Маренн с насмешкой качнула головой. — Если бы я ставила такие диагнозы, половина личного состава дивизий СС уже лежала бы на кладбище, без всякой особой помощи большевиков. Конечно, я не онколог, я психиатр, военный хирург, нейрохирург. Онкология — это особая сфера, чрезвычайно сложная. Но я знаю, кто может добиться успеха, и я договорюсь о ее лечении.
— Это очень дорого стоит. Ты хочешь, чтобы она получала деньги от любовницы мужа? — в его голосе послышалась ирония.
— Ни в коем случае. Мы все оплатим из благотворительного фонда. За свою деятельность по спасению папуасов, над которой все время смеется Джилл, — Маренн улыбнулась, — я получила несколько крупных международных премий по полмиллиона долларов и даже по миллиону, так что папуасы весьма доходны, как над ними ни смейся. Все эти деньги пошли на благотворительность. У меня госпиталь для ветеранов Первой и Второй мировых войн, несколько благотворительных организаций, даже свой банк. Членам ваффен СС там также оказывается помощь, наравне с бывшими партизанами и подпольщиками, а также солдатами союзников. Им самим и членам их семей. Даже Нанетта, дочь Гиммлера, до сих пор приезжает ко мне и лечится в этом госпитале. Ей пришлось выйти замуж за еврея, чтобы от нее все отстали. Так что это все вполне реально.
— Что говорит по этому поводу де Голль? По поводу ветеранов ваффен СС? А заодно и Нанетты?
— Он мне ничего давно уже не говорит, как и рейхсфюрер когда-то. Он заинтересован, чтобы Франция получала как можно больше международных премий, слыла гуманной державой, имела вес в мире, и совсем не хочет, чтобы все это уплыло к Австрии, которая в любое время примет меня с распростертыми объятиями. Я прошу тебя, — добавила она через мгновение, — ничего не говори Зигурд о том, что я жива и мы снова встретились. Это надо как-то скрыть, постарайся, чтобы она не догадалась. Для такой болезни нужен покой, любой стресс снижает иммунитет, и болезнь прогрессирует. Она вообще может не пережить такое известие и уйти еще в этом году. Меня и так все устраивает.
— Хорошо, я ей не скажу.
Он наклонился и поцеловал ее в губы.
Проехав по аллее от ворот, перед замком остановилась машина. Темно-синий «бентли». Маренн взглянула в окно. Клаус вышел из машины и поднялся по лестнице на террасу.
— Мама! Ты спишь?
Верх машины был откинут, на переднем сиденье рядом с водителем сидела симпатичная светловолосая девушка с модной короткой стрижкой и пила пепси-колу из банки. На заднем — немецкая овчарка.
— Я сейчас, подожди.
Маренн вышла из спальни на лестницу.
— Я так понимаю, ты ненадолго.
— Мама, мы едем в кино на ночной сеанс.
— С Анжеликой?
— Да, я хотел тебе сказать.
— Спасибо, что предупредил.
— А что это за розы? — войдя в гостиную, он увидел цветы в вазе.
— Это из сада.
— Мадам, он так и не поел, — из своей комнаты на первом этаже показалась Женевьева. — Я все разогрела, а он ни в какую. Ничего не ел с самого утра.
— Я не хочу, спасибо, — Клаус махнул рукой. — Ну, мы поехали, мама!
— Поезжай. Я только прошу тебя: не надо кормить Айстофеля чипсами и этой сладкой кукурузой, у него потом плохо с кишечником.
— Хорошо, мама!
— Но как же ужин, мадам? — растерянно спросила Женевьева.
— Не волнуйся, — Маренн улыбнулась. — Сейчас ему не нужно, он сыт другим. Зато потом приедет голодный, как волк, съест все, что ты приготовила, да еще нас впридачу, если мы вовремя не спрячемся. Это я как врач тебе говорю. Так что держи ужин теплым.
— Хорошо, мадам.
Маренн вернулась в спальню. Йохан лежал на постели, увидев ее, повернулся, затушив сигарету в пепельнице.
— Сын Вальтера?
— Да.
Она скинула пеньюар и легла рядом, он обнял ее.
— Он сделает тебя бабушкой еще скорее, чем твои девицы сподобятся, доделает то, что не успел Штефан, — он улыбнулся. — Девчонка ничего, симпатичная.
— Я сказала Клаусу так же, как когда-то Штефану, когда подошел возраст. Решишь жениться, приводи невесту, чтобы я познакомилась с ней, но до этого все развлечения — только не в моем доме. Я все понимаю, но это слишком. И пока главное — учеба. Надеюсь, он меня понял.
— Ты сделаешь это? — он приподнял ее, посмотрел прямо в глаза.
— Что?
— Как на Балатоне. Помнишь? Так только ты делала.
Она проследила за его взглядом, сообразила, улыбнулась.
— Да, конечно, с радостью.
За окном трещали цикады, волны ласково шелестели о камни. Он обнял ее. Подтянув к себе, страстно целовал в губы.
— Никто так не делал, как ты, — проговорил хрипло. — Даже те, для кого любовь — профессия.
— Я сделаю столько раз, сколько захочешь. Но дайте отдышаться, штандартенфюрер.
Назад: 25
На главную: Предисловие