Глава 7
Тихое, мирное, одинокое воскресенье
В четверг, на следующий день после моего возвращения из «Амирё», было занятие по физкультуре. Я несколько раз проплыл бассейн длиной пятьдесят метров из конца в конец.
Благодаря хорошей разминке я почувствовал себя несколько бодрее, и у меня разыгрался аппетит. Я основательно заправился в столовой обедом и пошел в библиотеку филфака посмотреть кое-какие материалы, когда вдруг столкнулся с Мидори.
С ней была миниатюрная девушка в очках, но увидев меня, она подошла ко мне одна.
— Ты куда? — спросила она меня.
— В библиотеку.
— Брось, пошли лучше со мной пообедаем.
— Да я только поел.
— Ну еще раз поешь.
В итоге мы с ней оказались в кафе по соседству, и она съела керри, а я выпил кофе.
Она была в желтом шерстяном жилете с вышитыми рыбками, надетом поверх белой блузки с длинным рукавом, на шее была тоненькая золотистая цепочка, на руке часы с рисунком из мультяшки. Керри она ела жадно и аппетитно, а расправившись с ним запила все тремя стаканами воды.
— Ты уезжал куда-то? Я тебе звонила, — сказала Мидори.
— Ну да, а что, попросить чего хотела?
— Да не попросить. Просто позвонила.
— А-а.
— Что «а-а»?
— Да ничего. Просто «а-а». Как там у вас, ничего больше не загоралось?
— Ну, а в тот раз в натуре классно было. И не пострадало почти ничего, зато дым столбом, реалистика! Люблю такие вещи.
Сказав это, Мидори выпила еще воды. Переведя дыхание, она посмотрела мне в лицо.
— Слушай, Ватанабэ, что с тобой такое? У тебя вид такой убитый, случилось чего? И резкость в глазах как будто разладилась.
— Да устал просто после поездки.
— А лицо такое, будто с привидением там повстречался.
— Угу.
— Ватанабэ, у тебя лекции после обеда есть?
— Немецкий и теология.
— Может, прогуляешь их?
— Немецкий никак. Тест сегодня.
— А до скольки он?
— В два кончается.
— Поехали тогда потом в город, бухнём где-нибудь?
— В два часа дня? — переспросил я.
— Ну можно ведь иногда? У тебя такой вид убитый, мне кажется, тебе со мной выпить не повредит. И мне тоже с тобой выпить не помешает. давай?
— Ну давай бухнём, — сказал я, вздыхая.
— В два часа в фойе филфака буду ждать.
Когда закончилась лекция по немецкому языку, мы сели на автобус, поехали на Синдзюку, зашли в DUG в подземном этаже за издательством «Кинокуния» и выпили по две водки с тоником.
— Я сюда хожу иногда. Тут даже когда днем пьешь, никакого напряга не ощущаешь.
— Ты что, всегда днем пьешь?
— Иногда... — она замолчала, поболтала стаканом, так что загремели оставшиеся кусочки льда. — Когда жить осточертевает, прихожу сюда и пью водку с тоником.
— Жить осточертевает?
— Бывает, — сказала Мидори. — Проблемы всякие есть.
— Какие?
— Ну всякие: в семье, там, с парнем моим, или месячные вовремя не начинаются.
— Еще по одной?
— Конечно.
Я поднял руку, подозвал официанта и заказал еще две водки с тоником.
— Помнишь, как ты меня поцеловал в то воскресенье? — сказала она. — Я все вспоминаю, классно было очень.
— Хорошо, коли так.
— Хорошо, коли так, — опять повторила она за мной. — Ты правда так по-особенному разговариваешь!
— Да? — сказал я.
— В общем, я вот подумала. Вот если бы это я тогда впервые в жизни с мужчиной целовалась, вот бы было здорово. Вот могла бы я в жизни моей все местами переставить, сделала бы обязательно так, чтобы это был мой первый поцелуй. И потом всю жизнь бы вспоминала. Что-то сейчас делает Ватанабэ, с которым я впервые после того, как на свет появилась, целовалась? Вот теперь, когда ему уже пятьдесят восемь лет... Вот так бы вспоминала. Здорово было бы, да?
— Здорово, — сказал я, очищая фисташки от скорлупы.
— Ватанабэ, а все-таки, почему у тебя такой вид убитый?
— Оттого, наверное, что все еще не могу полюбить этот мир, — сказал я, подумав. — Такое почему-то ощущение, что этот мир ненастоящий.
Она смотрела мне в лицо, подперев подбородок рукой.
— У джима Моррисона в песне явно что-то такое было.
— People are strange when you are a stranger.
— Peace, — сказала она.
— Peace, — повторил я.
— Как насчет со мной в Уругвай свалить? — сказала она, все так же подпирая подбородок рукой. — Бросить весь этот университет, семью, любимых.
— Тоже неплохо, — сказал я, смеясь.
— Здорово было бы послать все к черту и уехать туда, где никто-никто тебя не знает, как думаешь? Мне иногда так хочется это сделать! Вот увез бы ты меня вдруг куда-то далеко-далеко, я бы тебе детей нарожала, здоровых, как быков. И все жили бы счастливо. Носились бы по дому.
Я смеясь опрокинул третий стакан водки с тоником.
— Не хочешь, видно, пока детей, здоровых, как быки? — сказала она.
— Интересно было бы. Посмотреть бы, какие они будут.
— Да не хочешь, и не надо, — сказала она, поедая фисташки. — Просто напилась среди дня, и в голову лезет ерунда всякая. Все к черту послать, уехать куда-то. Уругвай, не Уругвай, поедешь туда, а там все равно все то же самое будет.
— Может и так.
— Куда ни езжай, разницы никакой. Хоть здесь сиди, хоть уедь куда. Во всем мире все одно и то же. Дать тебе вот эту, непробиваемую?
Мидори дала мне фисташку с чрезвычайно твердой скорлупой. Я с трудом очистил ее.
— Но в то воскресенье мне правда на душе так легко было! Залезли такие вдвоем на крышу, на пожар глядим, пиво пьем, песни поем. давно мне так легко не было. Все мне что-то навязывают. Стоит столкнуться где-то, и начинается: то то, то это. Ты меня по крайней мере не принуждал ни к чему.
— Не настолько я хорошо тебя еще знаю, чтобы принуждать к чему-то.
— Значит, когда получше меня узнаешь, тоже к чему-то принуждать будешь, как все остальные?
— Вполне возможно, — сказал я. — В реальном мире все люди живут, кого-то к чему-то принуждая.
— А мне кажется, что ты так делать не будешь. Шестое чувство. Я по этим делам эксперт: принуждать кого-то или быть принуждаемым. Ты не такой. Поэтому я когда с тобой, у меня на душе спокойно. Понимаешь? В мире сколько угодно есть людей, которым нравится принуждать и быть принуждаемыми. Бегают, орут, что их принуждают, или они кого-то принуждают. Нравится им это. А мне это не нравится. Просто выхода другого у меня нет.
— А ты к чему кого-то принуждаешь, и к чему тебя принуждают?
Она положила в рот кусочек льда и некоторое время перекатывала его во рту.
— Хочешь больше про меня узнать?
— Интересно, в принципе.
— Я спросила: «Хочешь больше про меня узнать?» А ты не по теме отвечаешь.
— Хочу про тебя больше узнать, — сказал я.
— Правда?
— Правда.
— Даже если отвернуться захочется?
— Что, так страшно?
— В каком-то смысле, — сказала она, наморщив лоб. — Давай еще по одной.
Я подозвал официанта и заказал нам по четвертой водке с тоником. Пока несли водку, она все так же сидела, поставив локоть на стол и подперев рукой подбородок.
Я молча слушал, как Thelonious Monk поет «Honeysuckle rose». В кафе кроме нас было еще пять или шесть посетителей, но спиртного кроме нас никто не пил. Ароматный запах кофе наполнял все дружелюбной послеполуденной атмосферой.
— У тебя в это воскресенье время будет? — спросила она у меня.
— Я тебе, наверное, в тот раз уже говорил, но по воскресеньям у меня всегда время есть. Если не считать, что к шести на работу надо.
— Тогда встретимся в это воскресенье?
— Давай.
— Я в воскресенье утром к тебе в общагу заеду. Во сколько, не знаю. Ладно?
— Без разницы, — сказал я.
— Слушай, Ватанабэ. Знаешь, чего я сейчас хочу?
— Даже не представляю.
— Хочу лечь, во-первых, на широкую мягкую кровать, — сказала она. — Чтобы было мне хорошо-хорошо, пьяная чтобы была совсем, вокруг чтобы никакого дерьма собачьего не было, а лежал бы ты рядом. И раздевал бы меня потихоньку. Нежно-нежно. Потихонечку, как мама маленького ребенка раздевает.
— Угу, — сказал я.
— И мне все это нравится, я ничего не понимаю, а потом вдруг прихожу в себя и кричу: «Нет, Ватанабэ! Ты мне нравишься, но у меня парень есть, нельзя! Я так не могу! Пожалуйста, перестань!» Но ты бы не переставал...
— Я бы, между прочим, перестал.
— Да знаю, это же воображение просто. Мне так нравится, — сказала она. — А потом ты мне его показываешь. Как он у тебя стоит. Я отворачиваюсь, но краешком глаза смотрю. И говорю: «Нет! Нельзя! Он слишком большой, слишком твердый, он в меня не войдет!»
— Да не такой он и большой, совсем обычный.
— Да какая разница, это же воображение. И тогда у тебя лицо становится такое грустное-грустное. А мне тебя становится жалко, и я тебя утешаю. «Бедненький!»
— И вот этого тебе сейчас хочется?
— Ага.
— Какой кошмар! — я не удержался от улыбки.
Мы покинули кафе, опустошив по пять стаканов водки с тоником. Я хотел было рассчитаться, но Мидори оттолкнула мою руку, вынула из бумажника хрустящую десятитысячную купюру и все оплатила.
— Все нормально, у меня тут получка с собой, да и это ведь я тебя позвала, — сказала она. — Конечно, если ты убежденный фашист, и тебе не хочется, чтобы женщина тебя угощала, тогда другой разговор.
— Хочется-хочется!
— Да и дело свое ты не сделал.
— Он же твердый и большой, — сказал я.
— Ну да, — сказала она и повторила. — Он же твердый и большой.
Она спьяну споткнулась о ступеньку, и мы чуть не скатились вниз по лестнице. Когда мы вышли из кафе, укрывавшие небо тонкой пеленой тучи разошлись, нежные лучи предзакатного солнца освещали улицу.
Мы с Мидори некоторое время послонялись по улице. Она сказала, что хочет залезть на дерево, но на Синдзюку подходящих деревьев, к сожалению, не оказалось, а императорский парк на Синдзюку к тому времени уже закрылся.
— Жалко, обожаю по деревьям лазать, — сказала она.
Вдвоем с ней мы глазели на витрины магазинов, и еще незадолго до этого казавшийся неестественным облик улицы выглядел сейчас весьма естественно.
— Такое чувство, что благодаря тому, что тебя встретил, смог немножко полюбить этот мир, — сказал я.
Остановившись, она внимательно посмотрела мне в глаза.
— Правда! И резкость в глазах навелась. Видишь, как полезно со мной общаться?
— Точно! — сказал я.
В пол-шестого она сказала, что ей пора возвращаться домой, чтобы приготовить ужин. Я сказал, что тоже сяду на автобус и поеду в общежитие, проводил ее до станции Синдзюку, и там мы расстались.
— Слушай, знаешь, чего я сейчас хочу? — спросила она у меня перед расставанием.
— Я понятия не имею, чего ты хочешь, — ответил я.
— Чтобы нас с тобой схватили пираты и раздели догола. А потом вдвоем накрепко веревкой связали лицом к лицу.
— Это зачем еще?
— Ну пираты извращенцы попались.
— Да ты сама, по-моему, извращенка, — сказал я.
— А потом говорят нам, чтобы мы развлекались так в свое удовольствие, так как через час нас выкинут за борт, и бросают в корабельный трюм.
— Ну и?
— И мы один час с тобой развлекаемся. Катаемся, извиваемся.
— И вот этого тебе сейчас больше всего хочется?
— Ага.
— Какой кошмар! — сказал я, качая головой.
В воскресенье Мидори приехала ко мне в пол-десятого утра. Я был только что из постели и даже умыться еще не успел.
Кто-то постучал в дверь моей комнаты и крикнул : «Ватанабэ, к тебе телка какая-то пришла!» и я спустился в фойе, а там в лобби, сидя в кресле, закинув ногу на ногу, зевала Мидори в неправдоподобно короткой джинсовой юбке.
Идущие завтракать студенты все до одного заглядывались на ее стройные ноги. Ноги у нее, бесспорно, были красивыми на зависть всем.
— Рановато я, похоже, — сказала Мидори. — Ты только встал, что ли?
— Я сейчас умоюсь и побреюсь, ты минут пятнадцать подожди, ладно? — сказал я.
— Я-то подожду, только тут все на мои ноги так пялятся.
— Естественно. Пришла в мужскую общагу в такой короткой юбке, вот все и пялятся.
— Да ничего страшного. Я сегодня трусики надела красивые очень. Розовенькие, с волнистыми кружевами симпатичненькими.
— Так это еще хуже, — сказал я, вздыхая.
Я вернулся в комнату и наскоро умылся и побрился. Затем надел серую вязаную кофту поверх голубой рубахи с пристегивающимися на пуговицы уголками воротника, спустился вниз и вывел ее из общежития. Меня прошибал холодный пот.
— Слушай, и что, все, кто здесь живут, мастурбацией занимаются? — сказала Мидори, глядя на здание общежития.
— Ну да, пожалуй.
— А мужчины, когда это делают, про женщин думают?
— Ну наверное, — сказал я. — Мужчин, которые мастурбируют, думая про курсы акций, спряжение глаголов или Суэцкий канал, наверное, нет. В основном, пожалуй, про женщин думают, наверное...
— Суэцкий канал?
— Ну это к примеру.
— А про женщину какую-то определенную думают?
— Ну почему ты своего парня об этом не спросишь? — сказал я. — Почему я тебе такие вещи должен объяснять с утра в воскресенье?
— Ну мне интересно просто, — сказала она. — А у него если спросишь, он сердиться сразу начинает. Нечего, говорит, девушке про такие вещи спрашивать.
— Правильно говорит.
— Ну интересно мне. Это же просто любопытство. Вот ты когда мастурбируешь, ты про какую-то определенную девушку думаешь?
— Лично я — да. За других ничего сказать не могу, — задумчиво ответил я.
— А про меня ты никогда не думал, когда это делал? Скажи честно, я не обижусь.
— Никогда, правда, — честно ответил я.
— А почему? Я непривлекательная?
— Да нет, ты привлекательная, симпатичная, и твои провокационные манеры тебе идут очень.
— Тогда почему ты обо мне не думаешь?
— Ну во-первых, потому что я тебя считаю своим другом и не хочу тебя в это ввязывать. В сексуальные фантазии всякие. А во-вторых...
— Потому что тебе есть, о ком фантазировать?
— Ну да, — сказал я.
— Ты и в таких делах приличия соблюдаешь, — сказала она. — Вот это мне в тебе нравится. Но все-таки, можно я разок в этом поучаствую? В этих сексуальных фантазиях или иллюзиях то есть. Я хочу попробовать. Ты мой друг, и я тебя прошу. Не могу же я других просить. Никому ведь не скажешь: подумай, пожалуйста, обо мне этой ночью, когда будешь онанировать. Я тебя считаю своим другом, поэтому прошу. И расскажи потом, пожалуйста, как это было. Что мы делали...
Я вздохнул.
— Только по-настоящему нельзя. Мы ведь друзья. Понимаешь? По-настоящему нельзя, а так делай, что хочешь. думай, что хочешь.
— Да мне как-то не приходилось это с такими условиями делать, — сказал я.
— Попробуешь?
— Попробую.
— Ватанабэ, ты не думай, что я пошлая, или озабоченная, или провоцировать кого-то люблю. Просто мне это все очень интересно и ужасно все знать хочется. Я ведь все время в школе для девочек училась, пока росла. Поэтому ужасно хочу знать, о чем мужчины думают, как их тела устроены. И не так, как в женских журналах про это пишут, а как бы в виде case study (разбор прецедента).
— Case study... — безнадежно пробормотал я.
— Но я когда что-то хочу узнать или попробовать, мой парень или плюется, или сердится. Говорит, что я пошлая или что с головой у меня не в порядке. И минет никогда делать не дает. А я так хочу это изучить!
— Хм, — сказал я.
— Тебе тоже не нравится, когда тебе минет делают?
— Да я бы так не сказал.
— Значит, нравится?
— Нравится, — сказал я, — но давай об этом в другой раз поговорим. Сегодня такое классное воскресное утро, и не хочется, чтобы время уходило на разговоры о мастурбации и минетах. Давай про что-нибудь другое поговорим. Твой парень в нашем универе учится?
— Нет, конечно, в другом. Мы в старшей школе познакомились на почве самодеятельности. Я в женской школе училась, он в мужской — так ведь часто бывает? Совместные концерты и все такое. Правда, полюбили мы друг друга уже когда из школы выпустились. Это, Ватанабэ...
— Чего?
— Правда, подумай про меня хоть один раз.
— Попробую в следующий раз, — задумчиво сказал я.
На станции мы сели на метро и доехали до Отяномидзу. Я еще не завтракал, поэтому во время пересадки на станции Синдзюку купил в киоске мерзкий сэндвич и выпил отвратительного кофе, похожего на кипяченую краску, которой печатают газеты.
Воскресное метро было полно едущих на прогулку семей и влюбленных парочек. Вдобавок по вагону носились пацаны в одинаковых униформах с бейсбольными битами в руках. В вагоне было еще несколько девушек в мини-юбках, но в такой короткой юбке, как Мидори, не было никого.
Временами Мидори оправляла задравшуюся юбку. Несколько юношей неотрывно смотрели на ее ноги, и мне от этого было не по себе, но она вела себя абсолютно естественно, точно ее это особо не трогало.
— Знаешь, чего я сейчас больше всего хочу? — тихо сказала она где-то в районе Итигая.
— Понятия не имею, — сказал я. — Только ради бога, не рассказывай об этом в метро. Люди услышат, неудобно.
— Жалко. В этот раз просто грандиозно получилось, — сказала она с неподдельным сожалением.
— А что там, на Отяномидзу?
— Поехали-поехали, там увидишь.
Воскресная Отяномидзу была битком набита учениками средних и старших школ, приехавших то ли на репетиционные экзамены, то ли на занятия на подготовительных курсах.
Левой рукой придерживая ремень спортивной сумки, а правой держа меня за руку, она выбралась из толпы галдящих школьников.
— Ватанабэ, а вот ты смог бы как следует объяснить, как образуется сослагательное наклонение настоящего и прошедшего времени в английском языке? — вдруг спросила меня Мидори.
— Смогу, наверное, — сказал я.
— А вот скажи тогда, в повседневной жизни от таких вещей какая польза?
— В повседневной жизни от этого никакой пользы нет, — сказал я. — Но я считаю, что такие вещи не столько приносят какую-то конкретную пользу, сколько являются тренировкой для более упорядоченного усвоения других вещей.
Она ненадолго задумалась с серьезным лицом, затем сказала:
— Какой ты молодец! Я об этом и не думала никогда. Просто считала, что от всех этих сослагательных наклонений, дифференциалов, таблиц Менделеева никакого проку нет. Я такие заумные вещи поэтому всегда игнорировала. Значит, неправильно я жила?
— Как так игнорировала?
— Так, считала, что их нет. Я даже синусов с косинусами не знаю вообще.
— Ловко же ты тогда школу закончила и в универ поступила, — пораженно сказал я.
— Дурак ты, Ватанабэ, — сказала она. — Соображать надо просто, а экзамены в универ можно сдать, и не зная ничего. Я шестым чувством все знаю. Когда пишут, выберите из трех ответов правильный, я только так угадываю.
— Я не такой сообразительный, как ты, поэтому мне приходится овладевать более или менее упорядоченным способом мышления. Вроде как ворона к себе в дупло стекляшки таскает.
— А какая от этого польза?
— Ну как, — сказал я, — какие-то дела потом будет легче делать.
— Какие, например?
— Метафизическими знаниями овладевать, например, или иностранными языками.
— А от этого какая польза?
— Это кому как. Кому-то от этого есть польза, кому-то нет. Но в любом случае это все только тренировка, а есть польза или нет ее — это уже второй вопрос. Как я тебе сразу и сказал.
— Ну да, — восхищенно сказала она, продолжая спускаться вниз по склону, держа меня за руку. — У тебя так здорово получается кому-то что-то объяснять!
— Да ну?
— Да. Я у многих спрашивала, какой толк от английского сослагательного наклонения, но никто вот так как следует не объяснил. Даже учителей английского я об этом когда спрашиваю, они или теряются, или сердятся и смотрят, как на дуру. Никто как следует не растолкует. Если бы тогда появился человек вроде тебя и правильно объяснил, я бы, может, смогла сослагательными наклонениями интересоваться.
— Угу, — сказал я.
— Ты «Капитал» читал? — спросила она.
— Читал. Весь не прочитал, конечно. Как и большинство людей.
— Ты его понимаешь?
— Что-то понимаю, что-то нет. Чтобы «Капитал» по-настоящему прочитать, сначало нужно необходимую для его понимания систему знаний освоить. Конечно, в целом я марксизм в общих чертах, мне кажется, понимаю.
— Как ты думаешь, может первокурсник, который до этого таких книг в руки не брал, прочитать «Капитал» и с ходу его понять?
— Да вряд ли, наверное, — сказал я.
— Я в универ как только поступила, первым делом в фолк-клуб записалась. Петь хотела. Но это оказалось логовище каких-то идиотов. Сейчас как вспомню, так мурашки по коже бегут. Прихожу туда, а они мне говорят сперва Маркса почитать. С такой-то страницы по такую-то прочитать велели. Лекцию мне прочитали о том, что фолк в основе своей должен быть связан с обществом. Ну делать нечего, стала усердно Маркса читать, как домой пришла. Но понять не могла ни слова. Почище сослагательного наклонения. Кое-как страницы три одолела и бросила. На следующей неделе пошла на собрание и сказала, что почитала, но ничего не смогла понять. Так они меня после этого вообще за дуру считать стали. Понимание вопроса, типа, отсутствует, общественное сознание утеряно. И они ведь не шутили. А я же просто сказала, что книгу не смогла понять. Как-то это чересчур, ты не считаешь?
— Угу, — ответил я.
— А эти дискуссии какая нудятина! Все делают вид, типа они все на свете знают, и говорят трудными словами. Я не могла ничего понять и каждый раз переспрашивала. «Что значит империалистическая эксплуатация? Как это связано с восточно-индийскими компаниями?» или «Разгром производственно-образовательной коалиции, это значит, что и после того, как закончишь университет, в компанию на работу устраиваться нельзя?» Но никто не объяснял. Вместо этого делают возмущенные лица и меня же ругают. Ты веришь?
— Верю.
— «Как можно этого не понимать? С какими вообще мыслями ты живешь, Мидори?» Больше их ни на что не хватало. Конечно, я не такая уж умная. И я простой человек. Но ведь мир стоит на простых людях, и эксплуатируют тоже именно простых людей. Какую революцию, какую перестройку общества ты будешь делать, если ты сыплешь словами, которых простые люди не понимают? Я тоже хочу сделать, чтобы мир стал лучше. Я считаю, что если кого-то правда эксплуатируют, надо сделать, чтобы не могли эксплуатировать. Потому ведь я и переспрашиваю, правильно?
— Ну.
— Вот тогда я и подумала. Все они, подумала, идиоты и вруны. Орут красивенькие словечки в тему и выделываются, а сами только и думают, как бы новеньким первокурсницам пыль в глаза пустить да под юбку залезть. А на четвертом курсе они волосы коротко постригут, быстренько на работу куда-нибудь в «Мицубиси» или TBS, IBM, банк «Фудзи» устроятся, смазливенькую женушку, которая никаких Марксов никогда и в руки не брала, за себя возьмут, ребеночка родят и красивеньким именем его назовут. Какой там еще разгром производственно-образовательной коалиции? Смешно, аж слезы наворачиваются.
И первокурсники другие тоже просто смех. Никто ничего не понимает, а сами выделываются, типа все знают. А мне говорят потом : «Вот ты дура, ну не понимаешь ни фига, так ты говори „да, да, правильно“, и все!» А было дело, Ватанабэ, мне вообще так тошно стало, можно я тебе про это уже тоже расскажу?
— Давай.
— Мы как-то раз на вечернее политсобрание должны были пойти, и всем девушкам сказали сделать по двадцать о-нигири (рисовые колобки), чтобы все поели. Серьезно. Это уже полная половая дискриминация была. Но я промолчала, подумала, что возмущаться все время тоже неправильно, и принесла двадцать о-нигири. Положила в рис маринованые сливы и в морскую капусту сушеную завернула. Знаешь, что они потом сказали? Что Мидори в рис кроме маринованых слив ничего не положила и ничего к нему не принесла. Что другие студентки, типа, в рис кету или икру минтаевую клали и омлет к рису принесли. Я обалдела просто. Как так, орут чего-то там про революцию, а сами из-за каких-то о-нигири возмущаются, а я ведь в каждый маринованые сливы положила и в морскую капусту завернула, это ведь уже какой шик! Про детей в Индии вспомнили бы!
Я рассмеялся.
— Ну и что с этим клубом стало?
— В июне бросила. Разозлилась, аж тошно было. И вообще кто в этом универе учится, это почти одни идиоты. Все только и дрожат, как бы кто-то не узнал, что они чего-то не понимают. Поэтому все читают одни и те же книги, говорят об одном и том же, слушают джона Колтрейна (John Coltrane) или смотрят фильмы Пазолини (Pier Paolo Pasolini) и делают вид, что от этого тащатся. Это, что ли, и есть революция?
— Ну как, я революцию своими глазами не видел, ничего сказать не могу.
— Если это революция, не надо мне никаких революций. Меня же тогда точно расстреляют за то, что я в горсть риса кроме маринованой сливы ничего не положила. И тебя точно расстреляют. За то что правильно понимаешь сослагательные наклонения.
— И такое может быть, — сказал я.
— Я знаю, Ватанабэ. Я ведь простой человек. Будет революция или не будет, простым людям ничего не остается, кроме как продолжать существовать в какой-нибудь дыре. Что такое революция? Самое большое, названия учреждений поменяются. Но они этого вообще не понимают. Те, кто говорит эту ерунду. Ты видел когда-нибудь работника налоговой службы?
— Нет.
— Я видела несколько раз. Они в дом заходят без приглашения и ведут себя по-хамски. «Что у вас в расходной книге творится? Да вы тут не понять чем занимаетесь, а не торгуете. Это что, расходы? Квитанции показывай, квитанции!» Мы в угол забъемся и сидим тихонько, а как обед наступает, мы им суси подаем по особому заказу. Но папа мой никогда с налогами не жульничал и все платил, честное слово. Мой папа такой человек. Воспитание у него старое. А эти из налоговой все время наезжают. Доходы у нас, говорят, маленькие что-то. Серьезно. Продажи плохие, вот и доходы маленькие, что тут непонятного? Я такую ерунду как слышу, так злюсь, что хочется заорать на них, чтобы шли и так наезжали на кого-нибудь побогаче. Если будет революция, эти люди из налоговой себя по-другому станут вести, как ты думаешь?
— Весьма сомнительно.
— Тогда я в революции не верю. Я только в любовь верю.
— Peace, — сказал я.
— Peace, — сказала она.
— А мы сейчас куда идем? — спросил я.
— В больницу. Папа в больницу лег, сегодня мне с ним сидеть надо. Моя очередь.
— Папа? — пораженно сказал я. — Твой папа разве в Уругвай не улетел?
— Да это я сочинила, — сказала Мидори с невинным лицом. — Он давно уже говорил, что поедет в Уругвай, но он не может никуда ехать. Он даже за пределы Токио выехать так просто не может.
— А состояние как?
— Сказать прямо, дело времени.
Какое-то время мы шли молча.
— Этой болезнью мама болела, так что я все знаю. Опухоль мозга. Ты веришь? Каких-то два года назад от этой болезни мама умерла, а теперь и у папы опухоль мозга.
Внутри университетской больницы , видно, из-за того, что было воскресенье, толпились лишь посетители, пришедшие навестить больных, да пациенты с легкими диагнозами. А еще там витал особый больничный запах.
Запахи, издаваемые дезинфекционными средствами и цветами для больных, мочой, одеялами, смешивались и целиком окутывали больницу, а посреди всего этого носилась, стуча каблуками туфель, медсестра.
Отец Мидори лежал в двухместной палате на койке со стороны двери. Облик его, лежащего там, напоминал маленькое животное, получившее глубокую рану.
Он безвольно лежал на боку, вытянув левую руку с воткнутой в нее иглой, по которой поступал раствор Рингера, и не шевелился. Это был худой мужчина мелкого телосложения, и впечатление создавалось такое, будто впредь он будет еще больше худеть и становиться еще меньше.
На голове была белая повязка, бледная рука была в следах от уколов. Наполовину прикрыв глаза, он смотрел куда-то в одну точку в пространстве, а когда Мидори и я вошли, он посмотрел на нас, и глаза его были воспаленные и красные. Посмотрев на нас секунд десять, он опять перевел свой изможденный взгляд куда-то в пространство.
Глядя на эти глаза, можно было понять, что этот человек вот-вот умрет. Никакой жизненной энергии в его теле почти не было заметно. Все, что в нем было, это лишь слабый неясный след былой жизни. Такое же впечатление мог произвести старый обветшавший дом, дожидавшийся, когда всю мебель вывезут, и его снесут.
Вокруг его иссохшихся губ тем не менее пробивалась, точно молодая трава, щетина. Надо же, человек настолько утерял жизненную энергию, а усы все растут, подумал я.
— Здравствуйте, — поздоровалась Наоко с тучным мужчиной средних лет, лежавшим на койке у окна. Тот лишь улыбнулся, точно не мог как следует говорить.
Он пару раз кашлянул, выпил воды, стоящей у изголовья, кое-как повернулся на бок и перевел взгляд за окно. За окном виднелись столбы и линии электропередачи. Больше ничего видно не было. На небе не было ни облачка.
— Как себя чувствуете, папа? — сказала Наоко, наклонившись к уху отца.
Говорила она так, будто проверяла работу микрофона.
— Как вы сегодня?
Отец, еле шевеля губами, сказал : «Плохо». Казалось, что он не столько говорит, сколько пытается извлечь звуки из сухого воздуха во рту. «Голова», сказал он.
— Голова болит? — спросила Наоко.
— Да, — сказал отец.
Похоже было, что сказать больше одного слова за раз у него не получалось.
— Ну что поделаешь? Сразу после операции, вот и болит. Тяжело, конечно, но потерпи, — сказала Мидори. — А это мой друг Ватанабэ.
— Здравствуйте, — сказал я. Ее отец слегка приоткрыл рот и тут же опять закрыл.
— Садись, — сказала Мидори, указывая на обтянутый винилом круглый стул, стоящий около койки.
Я повиновался и сел. Она набрала из чайника воды, напоила отца и спросила, не хочет ли он фруктов или фруктового желе. Отец сказал, что не хочет. Мидори сказала, что хоть немножко надо поесть, он ответил, что поел.
У изголовья койки имелась подставка в виде маленького столика, на которой стояли чайник со стаканом, поднос, маленькие часы и другие предметы быта.
Из мешка под подставкой Мидори вынула чистую пижаму и нижнее белье, сложила их и убрала в тумбочку у двери. На дне мешка были продукты для больного. Там были два грейпфрута, фруктовое желе и три огурца.
— Огурцы? — недоуменно сказала Мидори. — А огурцы-то зачем? И о чем сестра только думает? Не представляю. Я же ей по телефону объясняла: купи то, купи это. Не просила я ее никаких огурцов покупать.
— Может ты просила киви, а она не расслышала? — подсказал я. (по-японски «огурец» звучит как «кюри»)
Мидори щелкнула пальцами.
— Точно, я киви просила! Но все равно, логически если подумать, неужели непонятно? С какой стати больной человек будет сырые огурцы есть? Будешь огурец, папа?
— Не хочу, — сказал отец.
Мидори села у изголовья и стала рассказывать отцу о всякой всячине. Что телевизор не показывает, и они вызвали мастера, что женщина из Такайдо через пару дней обещала прийти его проведать, что Миява из аптеки перевернулся на велосипеде. Отец слушал ее рассказы и только поддакивал.
— Ты правда ничего есть не хочешь, папа?
— Не хочу, — ответил отец.
— Ватанабэ, грейпфрут будешь?
— Не-а, — ответил я.
Немного погодя Мидори отвела меня в комнату отдыха, села на диван и закурила. В комнате отдыха курили еще трое пациентов, смотрящих какую-то политическую дискуссию по телевизору.
— Вон тот мужик с костылем так мои ноги разглядывает! Вон тот, в очках, в голубой пижаме, — довольно сказала она.
— А что еще делать? Когда в такой юбке, каждый глядеть будет.
— Ну и ладно. Все равно тут всем скучно, полезно иногда и ноги у молодой девушки поразглядывать. Может они поправляться быстрее будут от возбуждения?
— Да хорошо если наоборот не получится, — сказал я.
Она какое-то время смотрела на поднимающийся прямо вверх дым сигареты.
— Папа мой, — сказала Мидори, — он человек неплохой. Иногда загибает что-то такое, что аж злость берет, но в основе он, по крайней мере, человек честный, и маму любил искренне. И жил он по-своему правильно. Пусть и характер у него где-то слабый, и торговать он толком не умеет и сильно подняться не смог, но он был в сто раз лучше тех типов, что вокруг шныряют, всех обманывают и только под себя гребут. У меня тоже характер такой, что я уступать не люблю, так что мы с папой вечно ругались, но человек он неплохой.
Мидори взяла мою руку так, точно подобрала что-то с земли, и положила себе на колени. Половина моей ладони легла на ее юбку, остальная половина на ее бедро. Она какое-то время смотрела мне в лицо.
— Ватанабэ, неудобно, конечно, больница все-таки, но ты бы не мог еще со мной побыть?
— До пяти побуду без проблем, — сказал я. — Мне с тобой хорошо, да и заняться больше нечем.
— А ты по воскресеньям что в основном делаешь?
— Стираю. Глажу.
— Ватанабэ, ты мне про ту девушку не хочешь, наверное, рассказывать? Про твоя девушку?
— Ну да. Не хочу. Сложно очень, да и не получится, наверное, объяснить нормально.
— Ладно, можешь не объяснять, — сказала она. — А можно я тебе расскажу, как я ее себе представляю?
— Давай. Интересно, как же это ты ее преставляешь. Я весь внимание.
— Я думаю, что женщина, с которой ты встречаешься, замужем.
— Во как?
— Красивая женщина лет тридцати двух или трех из богатого дома. Меховые шубы, туфли от Чарльза Джордана (Charles Jourdan), шелковое нижнее белье и сексуально озабоченная. И делает страшные мерзости. В будни среди дня отдается безудержному сексу вдвоем с тобой. Но по воскресеньям муж дома, поэтому она с тобой видеться не может. Ну как, ошиблась я?
— Здорово ты нафантазировала! — сказал я.
— Она тебя, разумеется, заставляет связывать ей руки и завязывать глаза, а потом целовать все ее тело, каждый уголок. Потом заставляет тебя совать ей туда разные предметы или делать какие-нибудь акробатические штуки и все это снимает на «Полароид».
— А это мысль!
— Она ужасно озабоченная в сексе, поэтому пробует все, что только можно. Каждый день она только и делает, что изобретает что-то еще. Свободного времени у нее полно. Ага, думает она, а вот это мы попробуем в этот раз, когда придет Ватанабэ! А когда вы оказываетесь в постели, то занимаетесь этим до изнеможения раза три, меняя позы. И она тебе говорит: «Ну как, правда, у меня восхитительное тело? Тебя уже никогда не удовлетворят молоденькие девчонки. Разве могут молодые девчонки делать это как следует? Ну как? Ты чувствуешь экстаз? Но пока не кончай!»
— Да ты никак порнухи смотришь слишком много, — сказал я, смеясь.
— Наверное, — сказала она. — Но я порнуху обожаю! Пошли вместе в следующий раз?
— Пошли, как у тебя время будет, так и пойдем.
— Правда? Вот увидишь, такой класс! Давай что-нибудь садомазохистское посмотрим. Когда плетью бьют или женщин мочиться при людях заставляют. Я такие вещи обожаю!
— Давай.
— Знаешь, Ватанабэ, что мне в порно-кинотеатре больше всего нравится?
— Не знаю.
— Когда секс показывают, люди вокруг, знаешь, слюну сглатывают вот так, да? — сказала она. — Вот мне этот звук, как они слюнки глотают, нравится до безумия. Так прикольно!
Когда мы вернулись в палату, Мидори опять стала рассказывать отцу обо всем подряд, а отец или поддакивал ей, или просто молчал, закрыв рот.
Около одиннадцати часов пришла жена мужчины, лежавшего у окна, переодела на муже пижаму и почистила ему фрукты. Это была своенравного вида женщина с вытянутым лицом, и они вдвоем с Мидори стали болтать о жизни.
Пришла медсестра, поменяла емкость с раствором Рингера на новую и, поболтав немного с Мидори и женщиной, вскоре ушла. Я в это время от нечего делать то рассматривал палату, то глазел на электропровода за окном. Воробьи иногда прилетали и садились на провода. Мидори то вытирала отцу пот или помогала сплюнуть мокроту, о чем-то ему рассказывая, то болтала женщиной или медсестрой, то говорила о чем-то со мной, проверяя раствор Рингера.
В пол-двенадцатого был врачебный обход, и мы с Мидори вышли и подождали в коридоре. Когда врач вышел, Мидори спросила :
— Доктор, как он?
— После операции времени прошло немного, обезболивание мы сделали, — сказал врач, — так что результат операции можно будет узнать только дня через два или три. Если результаты будут нормальные, то хорошо, если нет, будем думать.
— Больше операций ведь не надо делать?
— Поживем — увидим, — сказал врач. — Что это ты в такой короткой юбке сегодня?
— Вам нравится?
— А по лестнице как подниматься? — спросил врач.
— Ну так и подниматься. Пусть все всё видят, — сказала Мидори, и медсестра за ее спиной улыбнулась.
— Тебя бы в больницу не мешало положить ненадолго да голову вскрыть и проверить хорошенько, — неодобрительно сказал врач. — А в нашей больнице пользуйся лифтом, пожалуйста. Нам тут лишние пациенты не нужны. И так последнее время работы хватает.
Когда закончился обход, как раз начался обед. Медсестра привезла на тележке еду и разнесла ее по палатам.
Отцу Мидори на обед принесли картофельный бульон, фрукты, нежную тушеную рыбу без костей, овощную икру. Мидори уложила отца на спину, покрутив ручку внизу, приподняла кровать и напоила отца с ложки бульоном. Отец съел пять или шесть ложек и, отворачиваясь, сказал:
— Хватит.
— Надо еще поесть, папа, — сказала Мидори.
— Потом, — сказал отец.
— Если не будешь есть как следует, сил не прибавится, — сказала Мидори. — В туалет еще не хочешь?
— Нет, — ответил отец.
— Ватанабэ, пошли есть? — сказала она.
— Ладно, — сказал я, хотя откровенно говоря, есть мне не хотелось.
Столовая была наполнена врачами, медсестрами и посетителями. Посреди просторного подземного помещения без единого окна рядами стояли стулья и столы, и все за ними ели, и каждый говорил о чем-то своем — должно быть, о болезнях — и звуки разговоров раздавались точно как в подземном переходе. Порой эти звуки как бы подавлялись вызовами врачей или медсестер, передаваемыми по репродуктору.
Пока я занимал места, Мидори набрала и принесла на алюминиевом подносе две порции обеда. Обед, в который входили пирожки со сливками, картофельный салат, солянка из капусты, рис, соевый бульон, был разложен по такой же белой пластиковой посуде, в какой разносили еду больным. Я съел только половину, остальное оставил. Она же с аппетитом съела все.
— Не хочется есть, Ватанабэ? — сказала Мидори, отпивая горячий чай.
— Да, не особо.
— Это потому что в больнице, — сказала она, оглядываясь вокруг. — С непривычки у всех такое. Запахи, звуки, спертый воздух, лица больных, напряжение, нетерпение, разочарование, страдание, усталость — из-за таких вещей. Они на желудок давят и аппетит гасят, но если привыкнуть, то уже не обращаешь на них внимания. Да и за больным как следует ухаживать не сможешь, если не наешься. Я ведь за четырьмя людьми уже ухаживала так, честно: дедушка, бабушка, мама, папа, так что я про эти дела все-все знаю. Бывает ведь, случится что-то, и поесть вовремя не можешь. Так что когда можно, надо наедаться досыта.
— Это я понять могу, — сказал я.
— Родственники когда папу навестить приходят, мы с ними тут вместе едим. Так они все половину недоедают, как ты. Я когда все съедаю, говорят : «Здоровая же ты, Мидори. А у меня кусок в горло не идет, не могу больше есть.» Но ухаживаю за папой-то я! Смех один. Другие лишь изредка придут да посочувствуют, а утку выносить, мокроту помочь схаркнуть, от пота вытереть, это же я все делаю! Если бы от ихнего сочувствия утка сама выносилась, я бы раз в пятьдесят больше других сочувствовала. Но когда я весь обед съедаю, они на меня осуждающим взглядом смотрят и говорят: «Здоровая же ты, Мидори.» Все меня, видно, за тяговую лошадь считают. По столько лет людям, почему они настолько в жизни ничего не понимают? На словах-то все можно сказать. Вынесешь ты утку или нет, вот что главное. Почему я все это сносить должна? Я ведь и выматываюсь, бывает, до смерти, и разреветься иногда хочется. Посмотри-ка на все это, как врачи прибегают, в голове у него скальпелем копошатся, хотя и надежды никакой нет, что полегчает, и так раз за разом, и каждый раз ему все хуже становится, и соображать он все хуже начинает, это же невыносимо! И деньги накопленные кончаются, и в университет неизвестно как еще три с половиной года смогу проходить, и сестра из-за всего этого замуж выйти не может.
— Ты в неделю сколько дней здесь? — негромко спросил я.
— Дня по четыре, — сказала Мидори. — В принципе считается, что уход здесь обеспечивается полный, но медсестра сама со всем справиться не может. Медсестры на самом деле ухаживают хорошо, но их тут катастрофически не хватает, а работы слишком много. Так что приходится родственникам за больными смотреть. Ну, в какой-то степени. Сестра за магазином смотрит, так что приходится мне урывками приходить между учебой. Дня по три в неделю сестра все равно приходит, дня четыре я сижу. И в промежутках успеваем на свидания ходить. Весьма загруженное расписание.
— У тебя же времени совсем нет, как же ты еще со мной встречаешься?
— Мне с тобой хорошо, — сказала Мидори, теребя пустой пластиковый стакан.
— Сходи-ка ты пару часиков погуляй тут поблизости, свежим воздухом заодно подыши, — сказал я. — А за отцом твоим я пока присмотрю.
— Почему?
— Мне кажется, тебе лучше одной где-нибудь проветриться от больницы подальше. Даже не говорить ни с кем, просто чтобы в голове свободней стало.
Она подумала и кивнула.
— Ладно. Может и так. А справишься?
— Ну я же видел, как ты делаешь, разберусь. Раствор проверить, пот вытереть, мокроту помочь схаркнуть, утка под кроватью, как проголодается — обедом накормить, а чего не знаю, у медсестры спросить можно.
— Да больше и знать нечего, — сказала Мидори, улыбаясь. — Только у папы сейчас с головой хуже становиться начинает, так что он иногда непонятное что-то говорит, ерунду всякую. Ты внимания не обращай.
— Ничего страшного.
Вернувшись в палату, Мидори сказала отцу, что сходит кое-куда по делам, а пока за ним присмотрю я. Ее отец, похоже, ничего против не имел. А может он ничего из того, что она сказала, и не понял.
Он лежал на спине и смотрел в потолок. Если бы он изредка не моргал, его бы можно было принять за умершего.
Глаза его были воспаленные и красные, как у пьяного, а ноздри при глубоком вздохе слегка расширялись. Что бы ни говорила ему Мидори он уже ничего не отвечал и совершенно не шевелился. У меня не было ни малейшего представления, о чем он может так думать на дне своего затуманенного сознания.
Когда Мидори ушла, я хотел было заговорить с ним, но не знал, о чем и как надо говорить, и решил сидеть молча. Он закрыл глаза и уснул.
Я сел на стул у изголовья и стал наблюдать, как изредка расширяются его ноздри, молясь о том, чтобы он сейчас не умер. Я подумал, что будет просто невероятно, если этот человек умрет, пока я буду присматривать за ним. Я ведь только что впервые встретился с этим человеком, и ничего, кроме Мидори, нас с ним не связывало, и с ней мы всего лишь вместе посещали лекции по «Истории драмы II».
Но он не умирал. Он просто глубоко заснул.
Я наклонился к его лицу и уловил чуть слышные звуки его дыхания. Я успокоился и стал разговаривать с сидевшей рядом женщиной. Она, похоже, приняла меня за кавалера Мидори, так как все время говорила о ней.
— Такая хорошая девушка, — сказала женщина. — За отцом так хорошо ухаживает, вежливая, ласковая, отзывчивая, усердная, и на лицо симпатичненькая. Ты ее береги. Не упусти. Такие девушки нечасто встречаются.
— Буду беречь, — согласно ответил я.
— У нас дочери двадцать один да сыну семнадцать, так они в больницу и не приходят. Как выходные, так они куда-нибудь развлекаться едут, то на серфинги свои, то на свидания. Им только денег карманных побольше подавай.
В пол-второго женщина ушла из палаты, сказав, что сходит за покупками. Больные оба крепко спали. Горячие лучи послеобеденного солнца ярко освещали комнату, и сидя на стуле с круглым сиденьем, я, казалось, вот-вот начну засыпать сам.
В вазе на столе у подоконника стояли белые и желтые хризантемы, сообщая всем, что сейчас осень. В палате витал сладковатый запах тушеной рыбы, оставшейся нетронутой после обеда. Медсестры все так же продолжали сновать по коридору, стуча каблуками, и о чем-то переговаривались ясными и четкими голосами.
Иногда они заглядывали в палату, и увидев, что оба пациента крепко спят, улыбались мне и исчезали. Я подумал, что хорошо было бы, если бы было что почитать. Но в палате ни книг, ни журналов, ни газет не было. Лишь календарь висел на стене.
Я вспомнил о Наоко. Вспомнил обнаженное тело Наоко, на котором не было ничего, кроме заколки для волос. Вспомнил узкую талию и укрытые тенью волосики в паху. Почему она разделась тогда передо мной? Был ли тогда у Наоко приступ лунатизма? Или это была всего лишь моя фантазия?
Чем дальше удалялся я от того маленького мира с течением времени, тем труднее мне было понять, было ли все, что произошло той ночью, плодом моего воображения или нет. Когда я думал, что это было на самом деле, мне казалось, что так оно и было, а когда я думал, что это было моей фантазией, то начинало казаться, что это и была фантазия. Все вспоминалось слишком отчетливо до самых мелких деталей, чтобы быть фантазией, но было слишком прекрасно, чтобы произойти на самом деле. И тело Наоко, и даже тот лунный свет.
Вдруг проснулся отец Мидори и начал кашлять, и мои воспоминания на этом прервались. Я дал ему сплюнуть мокроту на туалетную бумагу и утер пот со лба полотенцем.
— Воды попьете? — спросил я, и он кивнул, наклонив голову миллиметра на четыре. Я медленно вливал понемногу ему в рот воду из маленькой бутылочки, его сухие губы дрожали, кадык слегка шевелился. Он выпил всю теплую воду из бутылочки.
— Еще попьете? — спросил я.
Мне показалось, что он хочет что-то сказать, и я наклонился к нему поближе.
— Хватит, — сказал он тихим голосом. Голос его был еще суше и тише, чем до этого.
— Поедите чего-нибудь? Проголодались? — спросил я.
Он опять слегка кивнул. Я покрутил ручку и приподнял кровать, как это делала Мидори, и стал кормить его с ложки по очереди овощной икрой и тушеной рыбой.
Прошло довольно много времени, пока он съел половину и слегка помотал головой, давая понять, что уже хватит. Видимо, много шевелить головой ему было больно, так как поворачивал голову он лишь чуть-чуть. Я спросил его, будет ли он есть фрукты, он сказал: «Не хочу». Я вытер ему рот полотенцем, вернул кровать в горизонтальное состояние и выставил посуду в коридор.
— Вкусно было? — спросил я.
— Невкусно, — сказал он.
— Это точно, еда тут не особо вкусная, — сказал я, смеясь.
Он смотрел на меня, ничего не говоря, и глаза его, казалось, вот-вот закроются.
Мне вдруг подумалось, а понимает ли этот человек, кто я? Казалось отчего-то, что со мной ему находиться легче, чем когда Мидори была рядом. Или, может быть, он принимал меня за кого-то другого. Мне казалось, что по мне так оно было бы лучше.
— Погода на улице отличная, — сказал я, закидывая ногу на ногу, сидя на стуле. — Осень, воскресенье, погода отличная, так что куда ни пойдешь, везде людей полно. В такой день вот так где-нибудь в комнате спокойно сидеть лучше всего. И не устаешь зря. Туда, где людей много, пойдешь, так только устанешь, да и воздух плохой. Я по воскресеньям стираю обычно. Утром белье постираю, на крыше общаги развешу, а перед закатом снимаю и отглаживаю. Я бы не сказал, что мне белье гладить так уж не нравится. Здорово, когда помятая вещь разглаживается ровненько. Я довольно неплохо глажу. В начале, конечно, плохо получалось. Все в морщинах выходило. Но за месяц где-то привык. Так что воскресенье у меня день стирки и глажки. А сегодня вот не вышло. Жалко. Погода сегодня — для стирки лучше не придумаешь. Но ничего страшного. Можно и завтра утром пораньше встать и все сделать. Вы сильно не переживайте. Хоть сегодня и воскресенье, мне больше особо и заняться-то нечем. Завтра утром постираю, белье развешу, а в десять на лекцию. Мы с Мидори эту лекцию вместе слушаем. Это «История драмы II», мы по ней сейчас Эврипида проходим. Знаете Эврипида? Это древний грек такой, их с Эсхиллом и Софоклом большой тройкой древнегреческой трагедии называют. Его в конце, говорят, в Македонии собаки закусали, но по этому поводу разногласий много. Это про Эврипида-то. Мне вообще-то Софокл нравится, но это уже дело вкуса, так что ничего сказать не могу. В его пьесах такая особенность есть, что все люди попадают в дикие и запутанные ситуации и не могут из них никак выбраться. Понимаете? Люди фигурируют самые разные, и у каждого есть свои обстоятельства, причины, убеждения, и все по-своему стремятся к справедливости и счастью. И из-за этого все люди оказываются в таких положениях, что ни так не могут поступить, ни этак. Такого ведь в принципе быть не может, чтобы у всех людей была одна справедливость и все стали счастливы. Поэтому наступает неизбежный хаос. И что тогда происходит, как думаете? На самом деле это решается элементарно. В конце появляется бог. У он все расставляет по местам. Ты иди туда, ты иди сюда, ты иди с ним, а ты тут пока подожди, типа такого. Как посредник вроде. И таким образом все дела решаются. Это называется «бог из машины». У Эврипида постоянно этот «бог из машины» фигурирует, и когда до этого места доходит, то мнения у людей по поводу Эврипида расходятся.
В реальности, правда, если бы такой «бог из машины» существовал, все было бы легче. Как какие-то затруднения, как показалось, что выпутаться из чего-то не можешь, так сверху боженька снисходит и все решает. Как бы действительно легко было! Вот это, короче, и есть «История драмы II». Мы в университете такие вещи изучаем.
Пока я говорил, отец Мидори ничего не говорил и смотрел на меня неподвижным взглядом. Глядя в его глаза, невозможно было хоть сколько-то судить о том, понимает ли он хоть что-то из того, что я говорю.
— Peace, — пробормотал я.
Закончив говорить, я довольно сильно проголодался. Утром-то я почти ничего не ел, да и обед съел только наполовину.
Я пожалел, что не доел обед, но жалеть было поздно. Я пошарил там и сям в поисках съестного, но ничего кроме коробки с сушеной морской капустой, кускового сахара и соевой пасты там не было. В бумажном пакете лежали огурцы и грейпфруты.
— Я проголодался что-то, можно я огурцы съем? — спросил я у него.
Отец Мидори, наверное, ничего и не ответил. Я сходил в уборную и помыл все три огурца. Потом положил на тарелку соевой пасты и стал хрустеть огурцом, заворачивая его в морскую капусту и макая в соевую пасту.
— Вкусно, — сказал я. — Простенько, свеженько, бодростью отдает. Классные огурцы. Мне кажется, такая пища куда лучше, чем киви.
Я съел один и принялся за другой. По палате разносился жизнерадостный хруст. Уничтожив без остатка два огурца, я наконец перевел дыхание. Потом вскипятил воду на газовой плитке в коридоре и попил чаю.
— Воды или сока хотите? — спросил я.
— Огурец, — сказал он.
Я улыбнулся.
— Ладно. В морскую капусту вам завернуть?
Он чуть заметно кивнул. Я порезал огурец ножом для фруктов на кусочки, чтобы удобно было есть, и стал накалывать их на зубочистку и класть ему в рот, заворачивая в морскую капусту и макая в соевую пасту. Он брал их в рот и с почти ничего не выражающим лицом глотал, сделав несколько жевательных движений.
— Ну как? Вкусно? — спросил я.
— Вкусно, — сказал он.
— Это хорошо, что вам вкусно. Это доказывает, что вы живы.
В итоге он съел весь огурец. Съев огурец, он захотел пить, и я снова напоил его. Попив воды, он немного спустя захотел по-маленькому, и я достал из-под кровати бутылку и приложил к ее горлышку его член.
Я пошел в туалет, вылил мочу и вымыл бутылку водой. Потом вернулся в палату и допил свой чай.
— Как чувствуете себя? — спросил я.
— Чуть-чуть, — сказал он. — Голова.
— Голова чуть-чуть болит?
Он утвердительно слегка наморщил лицо.
— После операции так и должно быть, наверное. Мне операций не делали никогда, я не знаю.
— Билет, — сказал он.
— Билет? Какой билет?
— Мидори. Билет.
Я молчал, не в силах понять, что он имел в виду. Он тоже какое-то время ничего не говорил. Потом сказал: «Пожалуйста». Мне послышалось, что это было слово «пожалуйста». Он смотрел на меня, раскрыв глаза. Похоже было, что он что-то хочет мне сообщить, о что именно, я никак не мог сообразить.
— Уэно. Мидори, — сказал он.
— Станция Уэно?
Он чуть заметно кивнул.
«Билет — Мидори — пожалуйста — станция Уэно», суммировал я. Но смысл все равно понять не мог. Казалось, что он говорит это, будучи не в себе, но глаза его, напротив, казались более осмысленными, чем незадолго до этого.
Он поднял руку, в которой не было иглы с раствором Рингера, и протянул ее ко мне. Его рука дрожала в воздухе, точно на это уходили все его силы. Я встал и взял его за эту морщинистую руку. Бессильно сжимая мою руку, он повторил: «Пожалуйста».
— И о билете позабочусь, и о Мидори, вы не беспокойтесь, — сказал я, и он уронил руку и изможденно закрыл глаза.
Затем он уснул. Я убедился, что он не умер, вышел из палаты, вскипятил воду и выпил еще чаю. Я осознал, что испытываю симпатию к этому мелкого телосложения мужчине, стоявшему одной ногой в могиле.
Вскоре вернулась жена соседа.
— Все в порядке было? — спросила она у меня.
— Да, ничего не случилось, — ответил я.
Ее муж мирно посапывал во сне.
Мидори вернулась в четвертом часу.
— На скамейке в парке сидела, — сказала она. — Сидела одна и ни с кем не разговаривала, чтобы в голове свободней стало, как ты велел.
— Ну и как?
— Спасибо тебе. Кажется, полегчало немного. Осталась еще какая-то усталость, но по сравнению с тем, как до этого, тело будто легче стало. Я, наверное, гораздо сильнее вымоталась, чем сама думала.
Отец Мидори спал, делать особо было нечего, так что мы пошли к торговому автомату, купили кофе, потом пошли в комнату отдыха и стали пить его там.
Я рассказал Мидори обо всем, что случилось, пока ее не было. Что ее отец, выспавшись, съел половину обеда, потом, глядя, как я ем огурец, тоже захотел и съел один, потом сходил по-маленькому и опять заснул.
— Ну ты даешь! — восхищенно сказала Мидори. — Все с ног сбились оттого, что он не ест ничего, а ты его даже огурец съесть заставил, прямо не верится, честное слово.
— Ну не знаю, это, наверное, потому что я ел очень аппетитно, — довольно сказал я.
— А может потому, что у тебя способность делать так, что людям на душе легче становится.
— Вряд ли, — сказал я со смехом. — Гораздо больше людей наоборот считает.
— Как тебе мой папа?
— Мне нравится. Ни о чем таком поговорить, правда, не получилось, но почему-то кажется, что человек хороший.
— Не буянил?
— Да нет, совсем нет.
— А неделю назад вообще кошмар был, — сказал Мидори, слегка мотая головой. — В голове у него что-то переклинило, и он буйствовал сильно. Стаканом в меня кидает и орет: «Идиотка, чтоб ты сдохла!» С такой болезнью так бывает время от времени. Непонятно, отчего, но порой человек без причины беситься начинает. С мамой тоже так было. Знаешь, что она мне говорила? Ты не моя дочь, говорила, видеть тебя не желаю. У меня аж в глазах в тот момент потемнело. Такая у этой болезни особенность. Мозг подавляется, человек становится раздражительным и начинает нести, чего было и чего не было. Я об этом хоть и знаю, но все равно обидно становится, когда это слышишь. Расстраиваюсь, думаю, я за ними так ухаживаю, стараюсь, почему я такое должна слушать?
— Понимаю, — сказал я. Затем рассказал ей о словах ее отца, смысл которых был мне непонятен.
— Билет? Уэно? — сказала Мидори. — О чем это он? Ничего не понимаю.
— А потом сказал «пожалуйста», «Мидори».
— Для меня о чем-то просил, что ли?
— Или, может, просил съездить на станцию Уэно и купить билет на метро? — сказал я. — Короче, сказал он эти четыре слова в каком-то сумбурном порядке, и я ничего не понял. Тебе станция Уэно ни о чем не напоминает?
— Станция Уэно... — задумалась Мидори. — Станция Уэно мне напоминает, как я два раза из дома сбегала. В третьем и пятом классах начальной школы. Оба раза садилась на метро на Уэно и ехала до Фукусима. Деньги воровала из кассы и сбегала. Злилась тогда из-за чего-то на родителей. В Фукусима моя тетя жила по отцовской линии, и она мне сравнительно нравилась, вот я и ехала к ней. Папа тогда приезжал и увозил меня домой. В Фукусима за мной ездил. Мы с папой садились на метро, покупали в дорогу расфасованные комплексные завтраки и ехали до Уэно. Папа тогда мне так много всего рассказывал, хоть и запинался все время. Про землетрясение в Канто, про то, что во время войны было, про то, как я родилась, в общем, про всякое такое, о чем обычно не говорил. Сейчас вспоминаю, и кажется, что больше мы с ним, кроме как тогда, наедине вдвоем никогда и не говорили. Ты можешь в такое поверить? Мой папа говорил, что во время землетрясения в Канто он находился в самом центре Токио, но так и не понял совершенно, что землетрясение было.
— Ну да? — поразился я.
— Честно, он тогда на велосипеде с прицепом ехал в районе Коисикава и ничего, говорит, не почувствовал. Домой вернулся, а там со всех сторон черепица попадала, а родственники все за балки держатся и трясутся. Папа понять ничего не мог и спрашивал: «А что это вы делаете-то?» На этом папины воспоминания о землетрясении в Канто заканчиваются, — сказала Мидори и засмеялась. — Все папины рассказы о прошлом такие были. Ничего драматического. Одни несуразицы какие-то. Послушать его истории, такое чувство становится, будто за последие пятьдесят или шестьдесят лет в Японии ничего, кроме сплошных недоразумений, не происходило. Что 26-е февраля (бунт курсантов пехотного училища, 26.02.1936; были захвачены резиденция премьер-министра и полицейский департамент и убиты министр внутренних дел и министр финансов; 29-го февраля бунт был подавлен), что война на Тихом океане, все типа того, что надо же, и такое тоже было! Смешно, да? Так мы и ехали из Фукусима до Уэно. Рассказывал он мне это, запинаясь без конца, а в конце всегда говорил так: «Куда ты, Мидори, ни поедешь, везде одно и то же». Я, маленькая еще совсем, слушала это и думала, а может и правда оно так?
— И на этом твои воспоминания о станции Уэно заканчиваются?
— Ага, — сказала Мидори. — А ты из дома сбегал когда-нибудь?
— Нет.
— А почему?
— Да в голову как-то не приходило. Побеги всякие.
— Странный ты все-таки, — она удивленно покачала головой.
— Да ну? — сказал я.
— Короче, мне кажется, что папа тебя хотел попросить обо мне заботиться.
— Что, честно?
— Еще бы. Мне ли не знать, я же чувствую. А ты ему что ответил?
— Ну я ничего не понял и сказал, чтобы он не волновался, что все будет нормально, я и о билете, и тебе позабочусь, чтобы он не переживал.
— Так ты, значит, моему папе так пообещал? Что обо мне заботиться будешь?
Говоря это, Мидори искренне смотрела мне прямо в глаза.
— Да нет, — растерянно оправдывался я, — я же не понял, что к чему...
— Да не волнуйся ты, это же шутка. Просто пошутила с тобой, — сказала Мидори и засмеялась. — Ты в такие моменты такой милый!
Допив кофе, мы с Мидори вернулись в палату. Отец Мидори все еще спокойно спал. Я наклонился к нему и услышал тихий звук его дыхания.
Вслед за тем, как солнце клонилось после обеда к закату, лучи солнца за окном окрашивались по-осеннему нежными и спокойными тонами. Птицы собирались в стайки и то прилетали и садились на провода, то куда-то улетали. Мы сидели рядышком в углу палаты и тихонько болтали о том, о сем.
Она посмотрела на мою ладонь и предсказала дожить до ста пяти лет, трижды жениться и погибнуть в автокатастрофе. Я сказал, что жизнь в таком случае мне предстоит весьма неплохая.
В пятом часу отец проснулся, и Мидори села у его изголовья, вытерла пот, дала попить воды и спросила о головной боли. Потом пришла медсестра, измерила температуру, осведомилась о том, как часто он мочится и проверила раствор Рингера. Я посидел в комнате отдыха на диване и посмотрел прямую трансляцию футбола по телевизору.
— Пора идти потихоньку, — сказал я, когда настало пять часов. Затем сказал отцу Мидори:
— Мне сейчас на работу надо идти. Я с шести до пол-одиннадцатого в магазине на Синдзюку пластинки продаю.
Он перевел взгляд в мою сторону и чуть заметно кивнул.
— Я такие вещи показывать не умею, но я тебе честно так благодарна сегодня за все, — сказала мне Мидори в лобби у входа.
— Да не за что, — сказал я. — Но если это как-то поможет, я на следующей неделе опять приду. Тем более с отцом твоим еще разок встретиться хочу.
— Честно?
— В общаге сиди, не сиди, все равно там делать нечего, а тут хоть огурцов поесть можно.
Сложив руки на груди, Мидори пинала каблуком линолеум на полу.
— Хочу с тобой еще разок напиться... — сказала она, слегка опустив голову.
— А порнуха?
— Посмотрим порнуху и напьемся, — сказала Мидори. — И как всегда про неприличные вещи всякие болтать будем.
— Когда я про них болтал? Это ты про них болтала! — возразил я.
— Да какая разница, кто? Будем про неприличные вещи болтать, напьемся до беспамятства и заснем друг у друга в объятиях.
— Что дальше, могу представить, — сказал я со вздохом. — Когда я начну к тебе приставать, ты, типа, будешь отказываться?
— Угу-у, — улыбнулась она.
— В следующее воскресенье тогда приезжай за мной в общагу, как сегодня. Вместе сюда поедем.
— Юбку подлиннее надеть?
— Ну, — сказал я.
Но итоге в следующее воскресенье я в больницу не поехал. Отец Мидори скончался в пятницу утром.
Утром того дня Мидори позвонила мне в пол-седьмого утра.
Загудел зуммер, оповещающий о том, что мне кто-то звонит, и я в пижаме спустился в лобби и поднял трубку.
— Папа только что умер, — сказала Мидори тихим спокойным голосом. Я спросил, могу ли чем-то помочь.
— Спасибо, ничего не надо, — сказала она. — Мы к похоронам привычные. Просто хотела, чтобы ты знал.
Мидори выдохнула воздух, точно вздыхая о чем-то.
— Ты не приезжай на похороны, ладно? Я это не люблю. Не хочу в таком месте с тобой встречаться.
— Понятно, — сказал я.
— Честно меня на порнуху поведешь?
— Конечно.
— Только чтобы грязная-грязная была.
— Ладно. Я ее испачкаю посильнее.
— Ага, ну я тебе тогда позвоню потом, — сказала она. И повесила трубку.
Однако всю следующую неделю никаких вестей от нее не было. В аудитории я ее не встречал, звонков от нее не приходило. Каждый раз вовращаясь в общежитие я с надеждой искал хоть какую-то записку в мой адрес, но ни одного звонка ко мне не было.
Как-то ночью я, чтобы сдержать обещание, попробовал мастурбировать, думая о Мидори, но ничего не получалось. Я поменял ее на Наоко, но и образ Наоко в этот раз особо не помогал. Я почувствовал себя по-дурацки и прекратил это занятие. В итоге я успокоил душу с помощью виски, почистил зубы и лег спать.
В воскресенье утром я написал Наоко письмо. В письме я написал ей об отце Мидори.
"Я ходил в больницу проведать отца студентки, которая учится со мной на одном потоке, и ел там огурцы. Он тоже захотел огурца, и я накормил его, и он с хрустом его съел. Однако через пять дней он утром скончался.
Я до сих пор помню, с каким хрустом он ел тот огурец. Похоже, что смерть человека оставляет после себя маленькие, но удивительные воспоминания.
Когда я открываю глаза по утрам, я вспоминаю ваш с Рэйко птичник. Павлинов и голубей, попугая и индюшку, кроликов. Помню и те желтые плащи с капюшонами, в которых ты и все люди там были в то утро, когда шел дождь.
Когда я вспоминаю о тебе, лежа в теплой постели, мне становится очень радостно. Чувство становится такое, точно рядом со мной, свернувшись калачиком, спишь ты. И я думаю тогда, как бы было здорово, если бы это было на самом деле.
Иногда, бывает, я чувствую себя страшно одиноко, но я веду вполне здоровый образ жизни. Подобно тому, как ты по утрам ухаживаешь за птицами, я каждый день по утрам завожу пружину внутри себя.
Я вылезаю из постели, чищу зубы, бреюсь, завтракаю, переодеваюсь, выхожу из общежития и по пути в университет раз тридцать шесть с силой поворачиваю заводной ключ. Мне тяжело оттого, что я не могу встретиться с тобой, но тем не менее тот факт, что ты существуешь, помогает мне выдерживать жизнь в Токио. То, что я думаю о тебе, лежа в постели, когда просыпаюсь утром, заставляет меня сказать себе: ну что же, давай проживем этот день на совесть. Сам я этого не замечаю, но последнее время я, кажется, стал частенько говорить сам с собой. Похоже, что я бормочу что-то, когда завожу пружину.
Но сегодня воскресное утро, когда пружину можно не заводить. Я закончил стирку и пишу это письмо, сидя у себя в комнате. Когда я допишу это письмо, приклею к нему марку и сброшу в почтовый ящик, до вечера мне совершенно нечего будет делать. В будни я в перерывах между лекциями усердно занимаюсь в библиотеке, так что заниматься учебой по воскресеньям мне отдельно не приходится.
В воскресенье после обеда тихо, мирно и одиноко. Я в одиночку читаю или слушаю музыку. Бывает, что я вспоминаю одну за другой улицы, по которым мы с тобой ходили вдвоем по воскресеньям, когда ты была в Токио. Также я очень ясно помню, в какой одежде ты была. По воскресеньям после обеда я пробуждаю в себе поистине великое множество воспоминаний.
Передавай привет Рэйко. По вечерам порой я жутко скучаю по звукам ее гитары."
Дописав письмо, я опустил его в почтовый ящик, удаленный метров на двести. Потом купил в кондитерской лавке поблизости яичный сэндвич и колу, сел на лавке в парке и съел это вместо обеда.
В парке дети играли в бейсбол. Я убивал время, наблюдая за этим.
Чем глубже становилась осень, тем тем небо становилось голубее и выше, а когда я взглянул вверх, на север по нему протянулись две параллельные полоски самолетных следов, подобные проводам электропоезда.
Я бросил детям подкатившийся ко мне мяч для софтбола, и они поблагодарили меня, приподняв шапки. У большинства юных бейсболистов в игре изобиловали base on balls и steal base (нарушения в бейсболе).
После полудня я вернулся в комнату и стал читать книгу, но сосредоточиться на чтении не смог и стал вспоминать Мидори, глядя в потолок. Я подумал, действительно ли ее отец хотел попросить меня позаботиться о Мидори.
Но конечно же, понять, что он на самом деле хотел мне сказать, я не мог. Вполне возможно, что он принял меня за кого-то другого. В любом случае из-за того, что он скончался утром в пятницу, когда моросил дождь, у меня теперь не осталось никакого способа узнать истину. Я представил, что он, наверное, еще больше уменьшился, когда умер. А потом превратился в горстку пепла внутри крематория.
И все, что он оставил после себя, это книжная лавчонка в обшарпанном торговом ряду и две — по крайней мере одна из них несколько особенная — дочери. Я подумал, какой же на самом деле была его жизнь? С какими мыслями смотрел он на меня, лежа на больничной койке, с изрезанной и затуманенной головой?
Я думал так об отце Мидори, и настроение мое понемногу становилось все мрачнее, и я поспешно снял с крыши белье и решил поехать побродить по Синдзюку, чтобы убить время.
Переполненная людьми воскресная улица меня успокоила. Я пошел в набитый людьми, как метро в час пик, книжный магазин «Кинокуния» и купил «Свет в августе» Фолкнера (William Faulkner, «Light in August»), затем пошел в наиболее шумное, как мне показалось, джаз-кафе, где, слушая пластинки Орнета Кольмана и Бада Пауэла (Ornette Colman, Bud Powell), выпил горячего и крепкого, но невкусного кофе и стал читать только что приобретенную книгу.
В пол-шестого я закрыл книгу, вышел из кафе и по-простому поужинал. Тут мне подумалось, сколько же еще десятков, сколько сотен таких воскресений мне еще предстоит? «Тихое, мирное, одинокое воскресенье», сказал я вслух. Я не завожу пружину по воскресеньям.