Глава 6
Нормальный мир и ненормальный мир
В понедельник утром я, не успев продрать глаза, наскоро умылся и побрился и, даже не завтракая, пошел к коменданту и попросил разрешения отлучиться в поход на пару дней. Потому ли, что до этого я частенько уходил в походы на несколько дней, но комендант сказал в ответ лишь что-то типа «Давай, езжай».
Я доехал на переполненном едущими на работу людьми метро до станции «Токио», купил билет на «Синкансэн», идущий до Киото, буквально бегом заскочил в первый же поезд «Хикари», вместо завтрака проглотил сэндвич с горячим кофе и где-то час продремал.
На станцию «Киото» прибыли в без малого одиннадцать. Я, как велела Наоко, сел на автобус и выехал на третью улицу, оттуда прошел пешком до находящегося поблизости автобусного терминала у частной железной дороги и спросил, от какого выхода и во сколько отправляется автобус номер 16. Мне ответили, что отправляется он в 11:35 с самого конца остановки с той стороны, и ехать мне до места примерно час.
Я купил в кассе билет, потом зашел в ближайшую книжную лавку, приобрел там карту, уселся на скамейке в зале ожидания и стал выяснять точное местоположение санатория «Амирё». По карте выходило, что санаторий находился в жуткой дали глубоко в горах. Автобус должен был проехать на север, преодолевая по несколько горных вершин за раз, так далеко, что казалось, дальше некуда, прежде чем вернуться в город.
Моя остановка была почти в самом конце его пути. От остановки дорога поднималась в гору, и в письме Наоко написала, что по ней до санатория можно дойти минут за двадцать. Как же там тихо, если это так глубоко в горах, подумал я.
Набрав двадцать с лишком пассажиров, автобус немедленно тронулся в путь и вдоль течения реки Камогава поехал из Киото на север. Чем дальше уезжали мы на север, тем меньше становилось домов вдоль дороги, бросались в глаза поля и пустоши, ослепительно сверкали в лучах раннеосеннего солнца черные черепичные крыши и крытые винилом теплицы.
Спустя какое-то время автобус свернул в сторону гор. дорога была извилистой, так что водителю приходилось без перерыва крутил баранку, и я почувствовал легкую тяжесть в груди. В желудке как будто все еще чувствовался запах выпитого утром кофе.
Потом извилин на пути стало поменьше, и не успел я перевести дыхание, как автобус поехал по тенистым зарослям криптомерии. Криптомерии возвышались, точно в джунглях, полностью закрывая солнечный свет, укрывая все своей тенью.
Ветер из открытого окна внезапно стал холодным и обдал кожу обжигающей сыростью. Автобус невероятно долго ехал по зарослям криптомерии вдоль речной протоки.
Когда уже казалось, что весь мир покрылся зарослями криптомерии, мы выехали в какую-то долину, со всех сторон окруженную горами. В долине, насколько хватало глаз, раскинулись зеленые поля, а вдоль дороги текла чистая река.
Вдалеке поднималась тонкая струйка белого дыма, там и сям сушилось развешенное на веревках белье, слышался лай то ли одной, то ли нескольких собак. Поленница перед домом была до самой крыши, на поленнице спала кошка. Такие жилища стояли вдоль всей дороги, но людей нигде видно не было.
Такие картины повторялись несколько раз. Автобус то въезжал в криптомериевую рощу, то выезжал из нее в поселок, потом опять в крипотомериевую рощу.
Когда автобус останавливался в поселке, по несколько пассажиров выходило, но никто в автобус не садился. Прошло минут сорок с тех пор, как автобус выехал из города, когда мы достигли перевала, с которого просматривалось все вокруг, и водитель сказал, что надо постоять минут пять или шесть, так что кто хочет, может пока выйти.
Пассажиров кроме меня и еще четверых человек уже никого не осталось. Все вышли из автобуса, кто потягивался после долгого сидения, кто курил, кто смотрел на раскинувшиеся внизу улицы Киото.
Водитель стал на краю дороги и помочился. Загорелый дочерна мужчина лет пятидесяти, севший в автобус с большой картонной коробкой, перетянутой шпагатом, спросил меня, не в поход ли я собрался. Не хотелось ничего объяснять, и я ответил утвердительно.
Через некоторое время подошел автобус с противоположной стороны, и из него вышел водитель. Водители немного побеседовали, а затем опять сели по своим автобусам. Пасажиры тоже вернулись на места. Автобусы продолжили путь в противоположных направлениях.
До меня вскоре дошло, почему мы должны были ждать второй автобус на перевале. Стоило немного спуститься с перевала, как дорога резко сужалась, и двум крупных автобусам там разъехаться было бы невозможно. Навстречу нам попалось несколько маленьких грузовичков и легковых машин, и каждый раз кому-то приходилось сдавать назад до поворота и прижиматься к краю.
Жилища вдоль речной протоки стали встречаться заметно реже, чем до этого, и участки возделанной земли стали меньше. Горы выглядели все неприступнее и грозили обрушиться прямо на нас. Лишь собак везде было одинаково много, и когда приближался автобус, они лаяли, одна громче другой.
На остановке, где я сошел, поблизости никого не было. Не было ни людей, ни поля. Рядом с одиноко возвышавшимся знаком остановки лишь протекала небольшая река да виднелось начало дороги, уходящей в горы.
Я повесил на спину рюкзак и зашагал по дороге вдоль реки. Слева от дороги текла река, справа тянулся лес. По этой дороге, поднимающейся в гору под небольшим наклоном, я за минут пятнадцать дошел до развилки, вправо от которой отходила дорога, по которой с трудом смогла бы проехать одна машина, и на въезде висела табличка «Санаторий „Амирё“, посторонним въезд воспрещен». На этом ответвлении дороги, уходящем в глубь леса, отчетливо виднелись следы автомобильных колес. Откуда-то из леса послышались какие-то звуки, точно большая птица пролетела, махая крыльями. Звук прозвучал странно отчетливо, словно отчасти усиленный. Издалека послышался звук, похожий на выстрел, но был он приглушенный и тихий, точно по пути прошел через несколько фильтров.
Выйдя из леса, я увидел каменную ограду. Высотой она была где-то с мой рост, наверху у нее не было ни колючей проволоки, ни сетки, и при желании ее можно было перелезть без всяких проблем. Покрашенные черной краской железные ворота выглядели внушительно, но были незаперты.
В кабинке для охраны тоже никого не было, а рядом с воротами была табличка с той же надписью : «Санаторий „Амирё“, посторонним вход воспрещен». В кабинке охраны были следы того, что в ней только что кто-то был. В пепельнице было три окурка, в кружке был недопитый чай, на полочке стоял транзисторный приемник. На стене сухо тикали, догоняя уходящее время, часы.
Я подождал там кого-нибудь из охраны, но никто как будто не собирался приходить, и я пару раз нажал какую-то кнопку, приняв ее за звонок. Прямо перед воротами было место под стоянку, и на ней стояли мини-автобус, полноприводный джип и синий с черным отливом «Вольво». Там было достаточно места машин для тридцати, но стояло только три.
Я прождал две или три минуты, и по дороге, ведущей в лес, подъехал на желтом велосипеде охранник в коричневой униформе. Это был лысоватый мужчина лет шестидесяти высокого роста. Он прислонил желтый велосипед к стене кабинки и не очень виноватым тоном сказал : «Ох, прошу прощения». На колпачке колеса белой краской было написано «32».
Я назвал себя, и он куда-то позвонил и пару раз повторил мое имя. На том конце что-то сказали, и он ответил : «да, да, хорошо», и повесил трубку.
— Пройдете, значит, в главное здание и спросите госпожу Исиду, — сказал мне охранник. — Пройдете по дороге через лес, там будет разъезд. Оттуда по второй по счету дороге влево, понятно? По второй дороге влево идите. Там будет старое здание, оттуда если свернете направо и опять через лес пройдете, там железобетонное здание есть, это и есть главное здание. Тут везде указатели висят, так что сможете сориентироваться.
Как мне было сказано, я пошел от разъезда по второй дороге влево, где на противоположной стороне было старое здание, несколько десятков лет назад служившее, как казалось с виду, чьей-то загородной виллой. Во дворе стояли красивые камни и каменные светильники, деревья были ухоженными. Первоначально это явно было чьей-то виллой.
Я свернул оттуда направо и прошел лесом, и передо мной показалось трехэтажное железобетонное здание. Хоть и было в нем три этажа, было оно построено в месте, где земля прогибалась вглубь, точно раскопанная кем-то, и потому не казалось каким-то величественным. Лишь чувствовалась простота планировки и чистота здания.
Парадный вход был со второго этажа. Поднявшись на несколько пролетов по лестнице, я прошел через стеклянную дверь, там в справочном отделе сидела молодая девушка в красном платье. Я назвал свое имя и сказал, что мне велели обратиться к госпоже Исиде.
Девушка с улыбкой тихо сказала мне, указывая на стоящий в лобби темно-коричневый диван : «Посидите там, пожалуйста», и набрала на телефоне чей-то номер.
Я снял со спины рюкзак, сел на этот мягкий диван и огляделся. Лобби было чистое и уютное. Вокруг стояло несколько горшков с декоративными растениями, на стене висела изящная абстрактная картина, паркет был начищен до блеска. Пока я ждал, я все время смотрел на отражение моих ботинок в этом паркете.
За это время девушка из справочного отдела сказала лишь раз : «Она сейчас придет». Я кивнул. Мне подумалось, отчего тут так тихо? Вокруг не слышно было вообще ни звука. Такое было ощущение, что сейчас время дневного сна. Был тихий час после полудня, когда люди, животные, насекомые, растения — все как будто погрузились в глубокий сон.
Однако вскоре послышались мягкие шаги, и показалась средних лет женщина с короткими волосами, на вид казавшимися жесткими, как проволока. Она тут же села рядом со мной и закинула ногу на ногу. Затем мы пожали друг другу руки. держа мою руку в своей, она по очереди осмотрела тыльную и внутреннюю стороны моей ладони.
— На музыкальных инструментах ты, по крайней мере последние несколько лет, не играл? — были первые ее слова.
— Нет, — ответил я удивленно.
— По рукам видно, — сказала она с улыбкой.
Женщина эта вызывала очень странные ощущения. В глаза бросалось, как много у нее морщин на лице, но они совсем ее не старили. Скорее наоборот, они подчеркивали ее молодость, пережившую возраст.
Эти морщины были ей очень к лицу, точно были на нем от рождения. Когда она смеялась, морщины смеялись вместе с ней, когда она хмурилась, они хмурились вместе с ней. Когда она и не смеялась, и не хмурилась, морщины упорно проглядывались на ее лице, но в то же время наполняли ее лицо теплотой.
Мне показалось, что ей где-то за тридцать, но она вызывала не только симпатию, но и какое-то влечение. Симпатию к ней я почувствовал с первого взгляда.
Волосы ее были пострижены довольно небрежно, кое-где топорщились и на лбу лежали неровно, но в целом прическа очень ей шла. Одета она была в синий верх от робы поверх белой майки и свободного покроя хлопчатобумажные брюки кремового цвета, а на ногах были обуты тапочки для тенниса.
Груди на ее хрупком худом теле почти не было, рот постоянно был напряженно искривлен, морщинки в уголках глаз слегка шевелились. Она была похожа на доброго и искусного плотника, в чем-то недовольного окружающим миром.
Некоторое время она разглядывала меня с ног до головы, слегка втянув подбородок и искривив рот. Словно вот-вот вынет из кармана линейку и начнет меня всего измерять.
— Играть на чем-нибудь умеешь?
— Нет, ни на чем.
— Жаль. Неплохо было бы, если бы умел.
— Надо же, — сказал я, а сам никак не мог понять, почему она все время говорит про музыку.
Она вынула из кармана пачку сигарет «Seven Star», зажала одну во рту, прикурила от зажигалки и с удовольствием затянулась.
— Ах да, тебя же Ватанабэ зовут? Я тут подумала, что тебе кое-что надо объяснить, прежде чем ты встретишься с Наоко. Поэтому придется тебе сначала со мной побеседовать. Здесь все не совсем так, как в других местах, поэтому если нет нужных знаний, будет немного сложно. Ведь так? Ты ведь об этом месте пока мало знаешь?
— Да, почти ничего.
— Ну что ж, если объяснять с самого начала... — начав было говорить, она щелкнула пальцами, точно вспомнив что-то. — А ты обедал? Не голодный?
— Голодный.
— Тогда пошли. В столовой вместе поедим и побеседуем. Обед уже закончился, но и сейчас, наверное, что-нибудь еще осталось.
Она пошла по коридору впереди меня легкой походкой, спустилась по лестнице и на первом этаже направилась в столовую. Места в столовой было достаточно, чтобы одновременно могли есть человек двести, но использовалась только половина мест, остальные были отгорожены барьером. Чувство было такое, точно вошел в столовую в зоне отдыха, где закончился сезон.
В обеденном меню были картофельный суп-пюре с лапшой, овощной салат и сок с булочкой. Я уже знал об этом из письма Наоко, но овощи здесь и правда были удивительно вкусные. Я съел все без остатка.
— Надо же, какой аппетит, — восхитилась женщина.
— Очень вкусно. да я к тому же с утра не ел толком.
— Может, доешь за меня? А то я наелась уже...
— Да, хорошо.
— У меня желудок маленький, много не могу есть. Вот взамен и курю так много, — сказала она и опять закурила свой «Seven Star». — да, зови меня Рэйко. Меня все так зовут.
Она с интересом наблюдала за тем, как я с удовольствием поглощаю почти нетронутый ею суп с булочкой.
— Вы лечащий врач Наоко? — почтительно спросил я ее.
— Я — врач? — переспросила она с окаменевшим от изумления лицом. — С чего ты взял, что я врач?
— Ну, мне сказали спросить госпожу Исиду...
— А, ну да. Я тут музыку преподаю (в качестве слова «госпожа» в оригинале использовано слово, применяемое в Японии в основном при обращении к учителям и врачам). Вот меня некоторые и зовут «госпожа». А на самом деле я тоже пациент. Но здесь я уже семь лет, и музыку преподаю, и с документами работать помогаю, так что уже непонятно стало, то ли пациент, то ли сотрудник, последнее время-то. Наоко про меня тебе не рассказывала?
Я покачал головой.
— Надо же, — сказала Рэйко. — Мы с Наоко в одной комнате живем. Соседи, в общем. С ней жить очень интересно. Столько всего рассказывает! И про тебя часто рассказывает.
— А про меня что рассказывает? — спросил я.
— Ах, да. Надо же тебе сперва про это место рассказать, — продолжила она, проигнорировав мой вопрос. — Прежде всего ты должен понять, что здесь не просто больница. Коротко говоря, здесь не место, где лечат, а где оздоравливают. Есть тут, конечно, несколько врачей, и они каждый день где-нибудь по часу с нами общаются. Но и это всего лишь проверка состояния, вроде измерения температуры, а не активное лечение, как в других больницах. Поэтому здесь и решеток нет, и двери всегда открыты. Каждый приезжает сюда добровольно и уезжает отсюда добровольно. И приехать сюда могут только те, кто к такому лечению приспособлен. Принимают сюда не всех. Тех, кому нужно специальное лечение, отправляют в специализированную клинику в зависимости от диагноза. до сих пор все понятно?
— Вроде понятно. А вот это оздоровление, как оно конкретно осуществляется?
— Само проживание здесь — это и есть оздоровление. Правильный режим, спорт, удаленность от внешнего мира, тишина, чистый воздух. Здесь поле есть, так что хозяйство ведем почти натуральное, и ни телевизора, ни радио нет. Что-то вроде модных нынче коммун. Правда, чтобы приехать сюда, денег уходит довольно много, в этом отличие от коммуны.
— Так много?
— Не то чтобы ужасно дорого, но и не сказать, что дешево. По тому, что здесь есть, разве не видно? Территория большая, пациентов мало, сотрудников много. Я-то тут уже давно и наполовину сотрудник, так что за лечение фактически не плачу, поэтому особых проблем нет. Ты кофе будешь?
Я ответил, что буду. Она затушила сигарету, встала, подошла к аппарату с горячим кофе у прилавка и принесла два стакана. Потом положила в свой стакан сахар, размешала его ложечкой и стала, морщась, пить.
— Этот санаторий, видишь ли, организация некоммерческая. Поэтому пока справляемся, и не беря слишком высокую плату за лечение. Землю здесь тоже один человек пожертвовал. Когда-то вся эта территория принадлежал его вилле. Еще лет двадцать назад. Видел в одном месте старый дом?
Я ответил, что видел.
— Раньше из зданий оно одно было, туда собирали пациентов и проводили групповое лечение. Начали это все потому, что у того человека сын был душевнобольной, и один врач ему прописал групповое лечение. У того врача была теория, что если больные будут жить вдали от людей, поддерживая друг друга, занимаясь физическим трудом, и с ними будет врач, который будет помогать им советами и следить за их состоянием, то некоторые болезни могут быть излечены. Так здесь все и началось. Место это постепенно разрослось, приобрело юридический статус, поле тоже расширилось, а пять лет назад построили главное здание.
— Видно, помогло лечение.
— Да, но это не панацея, и есть люди, которые не вылечиваются. И все-таки многие люди, которым в других местах не помогли, уехали отсюда поправившимися. Что здесь лучше всего, так это что все друг другу помогают. Каждый знает, что он несовершенен, поэтому все стараются друг другу помочь. В других местах так не получается, как ни жаль. В других местах доктор — это только доктор, а пациент — это только пациент. Пациент ждет от врача помощи, врач ему помогает. Но здесь помощь взаимная. Мы все друг для друга как зеркало, и врач — наш товарищ, такой же, как мы. Он смотрит за нами со стороны, и когда ему кажется, что надо бы сделать вот так, то подходит и помогает, но порой бывает, что и мы им помогаем. Это когда, в зависимости от ситуации, мы в чем-то их превосходим. Например, я одного врача учу играть на пианино, а другой пациент обучает медсестру французскому языку. Вот так бывает. Видно, среди тех, кто страдает от таких заболеваний, как мы, много людей со специфическими талантами. Поэтому все здесь равны. И пациенты, и сотрудники, и ты. Пока ты здесь, ты тоже наш товарищ, поэтому я помогаю тебе, а ты помогаешь мне.
Она улыбнулась, отчего морщины на ее лице разгладились.
— Ты поможешь Наоко, а Наоко поможет тебе.
— А что именно я должен делать?
— Во-первых, надо желать кому-то помочь. И надо понять, что тебе тоже нужна чья-то помощь. А во-вторых, быть искренним. Нельзя лгать, выдумывать, умалчивать что-то оттого, что неудобно сказать. Вот и все.
— Я буду стараться. — сказал я. — А почему вы прожили здесь целых семь лет? Я вот сколько с вами говорю, а ничего такого не заметил.
— Это днем, — сказала она, слегка помрачнев. — А ночью просто ужас. Как ночь наступает, катаюсь по всему полу, слюнями истекая.
— Правда?
— Да нет, шучу. Как так может быть? — она помотала головой. — Я уже поправилась, сейчас-то. Просто захотелось остаться и помочь еще кое-кому поправиться. Мне тут хорошо. Все мне как друзья. По сравнению с этим, что в том мире такого есть? Мне сейчас тридцать восемь, почти сорок. Не то что Наоко. Ну уеду я отсюда, а меня там не ждет никто, ни семьи нет, которая бы приняла, ни работы приличной, ни друзей. К тому же я здесь семь лет прожила, ничего про жизнь не знаю. Уеду отсюда и не буду знать, что делать.
— А что, если перед вами новый мир откроется? Разве попытаться не стоит?
— Может быть и так, — сказала она, крутя в пальцах зажигалку. — Только, Ватанабэ, у меня и другие причины есть. Если не возражаешь, лучше расскажу тебе в следующий раз, когда время будет.
Я кивнул.
— А Наоко сейчас лучше?
— Ну как, нам кажется, что да. Сперва она была в таком жутком состоянии, что мы все переволновались. Но теперь она успокоилась, говорить стала намного лучше, выразить теперь может, что хочет... То, что ей лучше, это точно. Но Наоко следовало начать лечение чуть раньше. У Наоко симптомы появились с той поры, как ее друг Кидзуки умер. И в семье ее должны были об этом знать, и сама она, наверное, это понимала. Но ситуация в семье и все такое...
— Какая ситуация? — удивленно спросил я.
— Как, ты не знал? — удивилась теперь в свою очередь она.
Я молча покачал головой.
— Тогда пусть тебе об этом сама Наоко расскажет. Так будет лучше. Похоже было, что и Наоко думает тебе кое о чем искренне рассказать.
Она взяла ложечку, опять помешала кофе и отпила глоток.
— И еще, в правилах так заведено, поэтому лучше сказать с самого начала, но тебе с Наоко вдвоем оставаться запрещено. Это закон. Посетитель с пациентом наедине оставаться не может. Всегда кто-нибудь — фактически это буду я — должен присутствовать, чтобы наблюдать. Как ни жаль, но кроме как потерпеть, выхода нет, устраивает?
— Устраивает, — сказал я, смеясь.
— Но вы не стесняйтесь, говорите, о чем хотите. Не обращайте внимания, что я рядом. Все равно я по большей части все, о чем вы с Наоко разговаривали, знаю.
— Все?
— Почти все. При групповом лечении по-другому быть не может. Так что все, что только можно, мы знаем. К тому же мы с Наоко друг другу все рассказываем без утайки. Здесь секретов не особо много.
Я посмотрел ей в лицо, отпивая кофе.
— Честно говоря, я толком не знаю. Правильно ли я с Наоко поступил, когда она в Токио была... Я об этом много думал, но до сих пор не знаю.
— Этого и я не знаю, — сказала Рэйко. — Наоко ведь и сама тоже не знает. Об этом вам надо вдвоем поговорить, а потом решить, так ведь? Если что-то и было, это ведь можно и в хорошую сторону повернуть. Когда сможете друг друга понять, тогда ведь можно будет об этом опять подумать, правильно это было или как.
Я кивнул.
— Я думаю, мы втроем сможем друг другу помочь. Ты, Наоко и я. Надо только искренне захотеть помочь друг другу. Если мы будем стараться вот так втроем, то, в зависимости от ситуации, результат будет ощутимый. Ты сколько сможешь здесь оставаться?
— Послезавтра к вечеру надо в Токио быть. На работу надо, да и экзамен по немецкому в четверг.
— Ясно, тогда спи в нашей квартире. Тогда и тратиться не надо, и поговорить можно спокойно, не глядя на время.
— В нашей, это в чьей?
— В моей с Наоко, в чьей же еще? Комнаты раздельные, и диван есть раскладной, так что с ночевкой проблем нет, не волнуйся.
— Но все-таки, это разве удобно? Мужчина, в женской квартире...
— А что, ты же не собираешься в час ночи войти и изнасиловать нас по очереди?
— Нет, конечно.
— Тогда никаких проблем нет. Спи в нашей квартире, и разговаривайте спокойно обо всем. Так будет лучше. Только так друг друга понять можно будет, да и как я на гитаре играю послушать. Я знаешь как хорошо играю?
— Но это правда удобно?
Рэйко зажала во рту третью сигарету «Seven Star», с усилием сжала губы и закурила.
— Мы вдвоем об этом уже договорились. Поэтому я сейчас тебя приглашаю от имени нас двоих, хоть это и личное ваше дело. Уж теперь-то стоило бы вежливо согласиться, как ты думаешь?
— Конечно, с удовольствием.
Она некоторое время смотрела на меня, и морщинки у ее глаз при этом стали глубже.
— Как странно ты разговариваешь, — сказала она. — Не подражаешь же ты герою «Над пропастью во ржи».
— Да ну, — рассмеялся я, и она тоже засмеялась с сигаретой во рту.
— Но ты похож на человека откровенного. Я это вижу. Я ведь тут за семь лет разных людей перевидала. Вижу разницу между человеком, который может раскрыть душу, и тем, который не может. Вот ты скорее можешь. Точнее, можешь раскрыть, если захочешь.
— А что будет, если раскрыть?
Она сложила руки на столе, держа сигарету во рту и точно радуясь чему-то.
— Тогда станешь счастливым, — сказала она.
Пепел ее сигареты упал на стол, но она этого не замечала.
Выйдя из главного корпуса, мы перешли через небольшой холм и прошли мимо лужайки, теннисного корта и баскетбольной площадки. На теннисном корте тренировались двое мужчин. Тощий мужчина средних лет и полноватый молодой парень.
Играли оба хорошо, но мне это показалось состязанием вовсе не по теннису. Казалось, что их интересует упругость мяча, и они скорее заняты ее изучением, чем игрой. Они увлеченно подавали и принимали мяч, и при этом странным образом казались погруженными в какие-то раздумья. Пот с обоих катился градом.
Бывший ближе к нам парень, увидев Рэйко, прекратил игру, подошел и, улыбаясь, обменялся с ней несколькими словами. Рядом с теннисным кортом мужчина с огромной газонокосилкой подстригал лужайку с ничего не выражающим лицом.
Когда мы прошли еще вперед, показался лес, а по лесу на некотором удалении друг от друга было разбросано пятнадцать или двадцать аккуратных домиков европейского типа под старину. Перед каждым домиком стояло по желтому велосипеду, такому же, как у охранника. Рэйко объяснила, что здесь живут сотрудники.
— Даже не выезжая в город, здесь все, что хочешь, можно приобрести, — объясняла она на ходу. — Продукты, как я уже говорила, почти все сами производим. Есть птицеферма, так что яйца тоже можем кушать. Книги и пластинки есть. для спорта все есть, супермаркет маленький тоже есть. Раз в неделю и парикмахер приезжает. По воскресеньям кино показывают. Если что-то особое нужно, можно попросить сотрудника, который в город едет, а выходную одежду можно по каталогу заказать, так что с этим неудобств не ощущается.
— Это потому что в город нельзя выезжать?
— Этого нельзя. Если, к примеру, к зубному надо или в других особых случаях, делается исключение, но как правило это не позволяется. Каждый абсолютно свободен уехать отсюда по собственному желанию, но уехав, опять вернуться нельзя. Это все равно, что мосты за собой сжечь. Невозможно, чтобы кто-то уезжал в город на два-три дня, а потом возвращался. Разве не так? Если это позволить, все же толпами туда-сюда ездить станут.
Когда мы вышли из леса, начался плавный подъем. Там беспорядочно стояли в ряд двухэтажные деревянные здания, атмосфера вокруг которых была какая-то странная. На вопрос, что в них было странного, ответить не могу, но первое чувство было, что здания эти какие-то странные. Это было сходно с чувством, какое мы часто испытываем, глядя на правдоподобное изображение чего-то нереального. Подумалось вдруг, не получится ли что-то похожее, если Уолт Дисней снимет мультфильм по картинам Мунка.
Здания все до одного были одинакового типа да еще и одинакового цвета. Форма приближалась к квадратной, двусторонне симметричной, а двери были широкими, и окон было много. Между зданиями проходила извилистая дорожка, точно на полигоне для обучения вождению. Перед каждым зданием была клумба с цветами, и все клумбы были ухоженными. Людей видно не было, и на всех окнах были задернуты шторы.
— Это зона "C", здесь живут только женщины. Стало быть, мы тут и живем. Здесь десять таких зданий, в каждом здании четыре квартиры, и в них живут по двое. Так что сюда может поместиться восемьдесят человек, но сейчас живет только тридцать два.
— Как тихо.
— В это время тут никого нет. У меня-то статус особый, а другие занимаются делами по установленному расписанию. Кто-то спортом занимается, кто-то во дворе порядок наводит, кто-то групповое лечение принимает, кто-то идет коренья копать... Каждый себе составляет расписание на свое усмотрение. Что же у Наоко сейчас было? То ли обои переклеивает, то ли стены заново перекрашивает. Такие вот занятия есть до пяти часов, в основном их пять разновидностей.
Войдя в здание, на котором висел номер «С-7», она поднялась по лестнице, находящейся в самом конце, и открыла правую дверь. дверь была не заперта.
Она показала мне квартиру. Та была разделена на четыре помещения : как зал, спальню, также кухню и ванную, и представляла из себя скромное и приятное жилище. В ней не было ни ненужных украшений, ни особой мебели, но и нехватки чего-то не ощущалось. Сказать обо всем этом особо было нечего, но находясь в квартире, я точно так же, как когда Рэйко была передо мной, смог расслабиться и вести себя непринужденно.
В зале стояли диван, столик и кресло-качалка. На кухне тоже имелся столик, и на обоих столиках было по здоровенной пепельнице. В спальне было две кровати, два письменных столика и стенной шкаф. У изголовья кровати стоял небольшой журнальный столик и лампа для чтения, там же лежала раскрытая книга. На кухне стоял набор из миниатюрной электроплитки и холодильника, так что что-нибудь простое при желании приготовить было можно.
— Ванны нет, так что мыться можно только под душем, но в целом отлично, правда? — сказала она. — Баня и прачечная есть общие.
— Прямо чересчур здорово. У меня в общежитии только потолок да окно.
— Да ты просто не знаешь, каково здесь зимой.
Она похлопала меня по спине и усадила на диван, потом и сама села рядом.
— Зима здесь длинная и тяжелая. Куда ни глянешь, всюду снег, снег, снег, море снега, сырость такая, что холод до костей пробирает. Когда зима приходит, мы целыми днями только и делаем, что снег разгребаем. В такую пору мы натапливаем квартиры и слушаем музыку, разговариваем да вязанием занимаемся. Поэтому если хотя бы такого пространства не будет, то просто задыхаешься и ничего делать не можешь. Если зимой приедешь, сам поймешь.
Она вздохнула, точно вспоминая длинную зиму, и положила рук на колени.
— Разложим его, и будет тебе кровать, — сказала она и постучала по дивану, на котором мы сидели. — Мы будем на кроватях спать, а ты тут. Пойдет?
— Да мне все равно.
— Значит, договорились. Мы, наверное, только часов в пять вернемся, так что ты тут подожди, ладно?
— Хорошо, я пока немецкий поучу.
Когда она вышла, я лег на диван и закрыл глаза. Я некоторое время без особых мыслей весь отдавался тишине, как вдруг вспомнил, как мы с Кидзуки ездили куда-то далеко на мотоцикле.
Тогда ведь, кажется, тоже была осень. Сколько же лет назад была та осень? Четыре года назад. Я вспомнил запах кожаной куртки Кидзуки, его дико ревущий 125-кубовый мотоцикл «Ямаха» красного цвета. Мы съездили в ужасную даль к побережью и вернулись к вечеру, совершенно измотанные.
Ничего особенного в тот раз не приключилось, но тогдашняя поездка припомнилась мне очень живо. Осенний ветер тонко свистел в ушах, и стоило взглянуть в небо, ухватившись руками за куртку Кидзуки, и казалось, что тело мое взлетает в небо.
Я долго лежал в одной позе на диване, вспоминая все, что было тогда, одно за другим. Непонятно, почему, но когда я лежал в этой комнате, в голове моей, цепляясь друг за друга, пронеслись воспоминания о событиях и вещах, произошедших давным-давно, о которых я давно уже толком и не вспоминал. Некоторые были радостными, иные немного грустными.
Сколько же я так пролежал? Я настолько погрузился в неожиданный поток воспоминаний (он был подобен течению реки, прорывающемуся сквозь щель между скал), что даже не заметил, как Наоко вошла в комнату, тихо открыв дверь.
Когда я открыл глаза, Наоко была там. Я открыл глаза и посмотрел в глаза ей. она присела на спинку дивана и смотрела на меня. Поначалу ее облик показался мне плодом моего воображения. Но сомнений не было, это была Наоко.
— Спал? — спросила она очень тихим голосом.
— Да нет, вспоминал просто, — сказал я и поднялся. — Ну, как дела?
— Да нормально, — ответила Наоко, улыбнувшись. Улыбка ее была похожа на какой-то далекий светлый образ. — Я на минуту. Вообще-то мне тут нельзя находиться, но выдалась минутка, я и зашла. Так что долго не могу оставаться. дурацкая у меня прическа, да?
— Да нет, очень красиво.
Она была пострижена простенько, как ученица начальных классов, и с одной стороны, точно как раньше, волосы были прихвачены заколкой. Стрижка действительно очень ей шла и как нельзя лучше ей подходила. Она выглядела, как прекрасная дева с какой-нибудь средневековой гравюры.
— Лень было к парикмахеру идти, вот меня Рэйко и стригла несколько раз. Правда так считаешь? Красиво?
— Правда.
— А мама сказала, отвратительно.
Наоко расстегнула заколку, собрала волосы, несколько раз проведя по ним рукой, и снова заколола. Заколка была в виде бабочки.
— А я непременно хотела с тобой наедине увидеться, прежде чем мы будем втроем встречаться. Не то чтобы особенное что-то сказать надо было, но все равно хотела сперва тебя увидеть, привыкнуть немного. А то поначалу, боялась, буду неловко себя чувствовать. Я при людях, бывает, теряюсь.
— Как ты тут, привыкла уже?
— Да, немного, — сказала она и опять поправила заколку. — Ну все, уже времени нет. Пора мне.
Я кивнул.
— Спасибо тебе, Ватанабэ, что приехал. Я так рада. Но если тебе тут в тягость будет, ты скажи, не стесняйся. Тут место особенное, правила тоже особенные, некоторые люди тут совсем находиться не могут. Так что если что-то такое почувствуешь, скажи прямо. Никаких обид из-за этого у меня не будет. Мы тут ничего не скрываем. Все откровенно говорим.
— Хорошо, я тоже буду откровенно говорить.
Наоко села рядом со мной и прижалась ко мне. Я обнял ее за плечи, она положила голову мне на плечо и уткнулась носом мне в шею. Она сидела так, не двигаясь, точно проверяя, нет ли у меня температуры. Я нежно обнимал ее, и в груди у меня стало горячо.
Немного погодя, она, ни слова не говоря, встала и вышла, открыв дверь так же тихо, как когда входила.
После того, как она ушла, я заснул, лежа на диване. Спать я не собирался, но от ощущения близкого присутствия Наоко впервые за долгое время погрузился в глубокий сон. На кухне была ее посуда, в ванной была ее зубная щетка, в спальне была ее кровать. В этой квартире я погрузился в глубокий сон, точно выжимая по капле усталость из каждого уголка каждой клетки своего тела. Мне приснилась бабочка, порхающая в вечерних сумерках.
Когда я проснулся, часы показывали тридцать пять минут пятого. Солнце клонилось к закату, ветер стих, облака изменили свой облик. Во сне я вспотел, поэтому я достал из рюкзака полотенце и вытер лицо и переодел майку. Потом пошел на кухню, выпил воды и выглянул в окно рядом с мойкой.
Было видно окно в соседнем здании. За тем окном висело на ниточках несколько вырезанных из бумаги украшений. Это были любовно вырезанные изображения птиц, облаков, коровок и кошек, похожие на марионеток.
Вокруг по-прежнему было ни души, и не слышно было ни звука. Вдруг почудилось, что я один живу среди этих искусно сделанных декораций.
Люди начали возвращаться в зону "С" только в начале шестого часа. Выглянув из окна на кухне, я увидел проходящих внизу двух или трех женщин. Все трое были в шляпах, и возраст их определить было невозможно, но судя по голосу, были они уже не так молоды. Спустя немного времени после того, как они зашли за угол и исчезли из вида, с другой стороны прошли еще четверо женщин и точно так же скрылись за углом.
Атмосфера вокруг была самая что ни на есть предзакатная. Из окна в зале виднелись лес и цепочка гор. Полоска света горела над горами, точно украшая их силуэты.
В пол-шестого вместе вошли Наоко и Рэйко. Мы с Наоко поприветствовали друг друга, точно встретившись впервые после долгой разлуки. Наоко действительно была как будто смущена. Рэйко заметила книгу, которую я читал, и спросила, что это за книга. Я ответил, что это «Волшебная гора» Томаса Манна.
— Зачем было ее тащить в такую даль? — пораженно сказала Рэйко, и была в общем-то права.
Мы втроем стали пить кофе, который приготовила Рэйко. Я рассказал Наоко о внезапном бесследном исчезновении Штурмовика. Рассказал ей также про светлячка, которого он подарил мне, когда мы виделись с ним в последний раз.
— Как обидно, что он исчез. Я так хотела еще про него послушать, — расстроенно сказала Наоко.
Рэйко захотела узнать, что это за Штурмовик, и я опять рассказал про него. Она, конечно, тоже от души посмеялась. Всегда, когда я рассказывал про Штурмовика, мир вокруг казался полон радости и смеха.
В шесть часов мы втроем пошли в столовую в главном здании и поужинали. Я и Наоко ели рыбный суп, овощной салат, подливку, вареный рис и соевый бульон, а Рэйко съела только салат с макаронами и выпила кофе. И опять закурила.
— Видите ли, с возрастом организм так меняется, что можно есть уже не так много, — объясняла она.
В столовой сидели за столиками и ели человек двадцать, и за это время еще несколько человек успели войти и выйти. Картина в столовой ничем не отличалась от студгородка, за исключением разброса возрастов. Отличие было лишь в том, что все до одного разговаривали с одной определенной громкостью.
Никто и не болтал в полный голос, и не шептался. Не было ни громкого смеха, ни удивленных возгласов, никто никого не звал, поднимая руку. Все разговаривали одинаково негромко.
Они ели, заняв несколько столов. За каждым столом сидело по трое, максимум пятеро. Если кто-то говорил, остальные слушали его, кивали и поддакивали, а когда он заканчивал говорить, кто-нибудь другой говорил что-нибудь по этому поводу.
Невозможно было понять, о чем они говорили, но их беседа напомнила мне об увиденной днем загадочной игре в теннис. Я удивлялся, неужели Наоко таким же образом разговаривает, когда находится с ними. Это казалось мне неправдоподобным, и в то же время я на мгновение почувствовал какое-то одиночество, смешанное с ревностью.
За столом у меня за спиной одетый в белое мужчина с редким волосом, с какой стороны ни посмотри, напоминающий врача, в подробностях объяснял молодому человеку в очках с нервической внешностью и женщине средних лет с крысиным лицом, как вырабатывается желудочный сок в условиях невесомости.
Парень и женщина слушали это объяснение, говоря лишь «ага» или «да?». Однако, слушая этот разговор, я понемногу начал сомневаться, действительно ли одетый в белое мужчина с редким волосом был врачом.
В столовой на меня никто особого внимания не обращал. Никто на меня не оглядывался, никто точно и не замечал, что я вообще там находился. То, что я оказался там среди них, казалось, было для них одним из совершенно рядовых происшествий.
Лишь только раз мужчина в белом вдруг повернулся ко мне и спросил :
— Сколько тут собираетесь оставаться?
— Два дня тут переночую, а в среду думаю уехать, — ответил я.
— В это время года здесь лучше всего. Но зимой тоже приезжайте. Когда тут все белым-бело, тоже есть, на что посмотреть, — сказал он.
— Да пока снег выпадет, Наоко, может, отсюда уже уедет, — сказала ему Рэйко.
— Нет, но зимой тут все равно хорошо, — проникновенно повторил мужчина. Я опять засомневался, врач он или нет.
— А о чем тут все разговаривают? — спросил я у Рэйко. Смысл вопроса ей казался не вполне понятен.
— Ну как о чем, о чем все обычно разговаривают. Так, о том, о сем : что за день случилось, какую кто книгу прочитал, какая завтра погода будет. Или ты думаешь, тут кто-то встанет и скажет : «Сегодня полярный медведь съел все звезды с неба, поэтому завтра будет дождь!», или что-то в этом роде?
— Нет, конечно, я не к тому вовсе, — сказал я. — Просто все так тихо говорят, вот и любопытно вдруг стало, о чем все говорят.
— Тут вокруг тишина, так что все естественным образом к ней подстраиваются и начинают говорить тихо.
Наоко обглодала рыбные кости, аккуратно сложила их на край тарелки и утерла рот платком.
— Да и смысла нет громко говорить. Убеждать в чем-то некого, внимание чье-то привлекать тоже незачем.
— Понятно, — кивнул я.
Однако пока я ел в этой тишине, мне почему-то стало не хватать людского шума. Мне недоставало людского смеха, бессмысленных возгласов, преувеличенно громкой речи. Конечно, весь этот шум давно набил мне оскомину, но когда я ел рыбу среди этого странного безмолвия, мне отчего-то было неспокойно.
Своей атмосферой эта столовой в чем-то походила на выставку образцов какого-то специального оборудования. Казалось, что в каком-то определенном месте собрались люди, испытывающие особый интерес в какой-то определенной сфере, и обмениваются лишь им одним понятной информацией.
После еды мы вернулись в квартиру, и Наоко с Рэйко сказали, что сходят в общую баню в зоне "С". Мне они сказали, что если меня устроит душ, то я могу воспользоваться ванной. Я согласился.
Когда они ушли, я разделся, принял душ и вымыл голову. Затем, суша голову феном, я хотел было вытащить пластинку Билла Эванса из стопки на книжном столе, но увидел, что это такая же пластинка, как та, что я несколько раз крутил в комнате Наоко в ее день рожденья. В ту ночь, когда Наоко плакала, а я ее обнимал.
Прошло с тех пор не больше полугода, но воспринималось это, точно было очень давно. Потому, наверное, что все это время я по много раз размышлял об этом. Слишком часто я об этом вспоминал, вот ощущение времени и нарушилось, растянувшись.
Луна светила так ярко, что я выключил свет и, лежа на диване, стал слушать, как играет на рояле Билл Эванс.
В проникающем через окно лунном свете все предметы отбрасывали длинные тени, и стены окрашивались в нежные темные тона, точно облитые слабо разведенной тушью. Я вынул из рюкзака железную фляжку с брэнди, набрал немного в рот и медленно проглотил. Ощущение тепла распространилось от горла до желудка. И это тепло разлилось сверху по всему телу.
Я отпил еще глоток брэнди, завернул крышку на место и убрал фляжку обратно в рюкзак. Лунный свет, казалось, дрожал в такт музыке.
Спустя минут пятнадцать вернулись Наоко и Рэйко.
— А мы снаружи смотрим, свет не горит, испугались, — сказала Рэйко. — думали, ты вещи собрал да в Токио уехал.
— Да ну, с какой стати? Просто давно такую яркую луну не видел, вот и выключил свет.
— А правда, здорово смотрится, — сказала Наоко. — Рэйко, а у нас те свечки остались, что мы жгли, когда света не было?
— На кухне в столе лежат, наверное.
Наоко пошла на кухню, достала из стола белую свечу и вернулась с ней. Я зажег свечу, накапал с нее воска в пепельницу и установил ее там. Рэйко прикурила от нее.
Вокруг по-прежнему было тихо. Мы сидели втроем вокруг горящей свечи, и казалось, будто мы одни втроем собрались где-то на краю света.
Грозные тени, отбрасываемые лунным светом, и дрожащие тени от огня свечи накладывались друг на друга на стене и сливались друг с другом. Мы с Наоко сидели рядышком на диване, Рэйко сидела напротив нас в кресле-качалке.
— Может, вина выпьем? — спросила у меня Рэйко.
— А здесь спиртное пить можно? — спросил я, слегка удивившись.
— Вообще-то нельзя, — неловко ответило Рэйко, трогая себя за ухо, — но в основном, даже если увидят, смотрят сквозь пальцы, если вино, там, или пиво. Лишь бы сильно не напивались. Я кого из сотрудников хорошо знаю, прошу, чтобы привозили понемногу.
— Мы тут иногда выпиваем вдвоем, — заговорщически сказала Наоко.
— Здорово, — сказал я.
Рэйко достала из холодильника белое вино, штопором вынула пробку и принесла три стакана. Вкус у вина был свежий и приятный, точно делали его тут же на заднем дворе.
Когда пластинка кончилась, Рэйко достала из-под кровати гитару, любовно ее настроила и медленно начала играть фугу Баха. Мелодию Баха она исполняла порой кое-где запинаясь, но с чувством и на одном дыхании. Она играла тепло, задушевно, и была при этом исполнена какого-то удовольствия от исполнения.
— На гитаре здесь играть начала. В комнате же пианино нет. Училась самоучкой, да и пальцы к гитаре не приспособлены, так что толком освоить не получается. Но мне гитара нравится. Маленькая, простая, нежная, прямо как небольшая теплая комнатка.
Она сыграла еще одну миниатюру Баха. Это была какая-то сюита. Глядя на пламя свечи и потягивая вино, я слушал, как Рэйко играет Баха, и на душе у меня стало тепло.
Когда закончился Бах, Наоко попросила Рэйко сыграть что-нибудь из «Битлз».
— Начинается концерт по заявкам, — сказала мне Рэйко, прищурив один глаз. — Наоко как приехала, каждый день только и просит «Битлз» сыграть, прямо горит вся. Точно ее, бедную, эта музыка в рабство захватила.
Говоря это, она заиграла «Michelle», и весьма умело.
— Хорошая песня. Мне очень нравится, — сказала Рэйко, отпила глоток вина, затем проговорила, пуская дым от сигареты, — Мелодия такая, будто в широком поле дождик накрапывает.
Потом она сыграла «Nowhere man» и «Julia». Иногда она во время игры закрывала глаза и качала головой. И опять пила вино и курила.
— Сыграйте «Norwegian wood», — сказала Наоко.
Рэйко принесла из кухни копилку в виде кошки, и Наоко положила в нее 100-иеновую монету.
— Это чего? — спросил я.
— Я когда «Norwegian wood» сыграть прошу, туда по 100 иен кладу. Я эту песню больше всех люблю, поэтому мы специально так установили. От души прошу.
— А я на эти деньги сигареты покупаю, — добавила Рэйко, сжала и разжала пальцы и заиграла «Norwegian wood».
Играла она с душой, но не было такого, чтобы чувства чрезмерно прорывались в ее музыке. Я тоже вынул из кармана 100-иеновую монету и положил в копилку.
— Спасибо, — сказала Рэйко, слегка улыбнувшись.
— Я когда эту музыку слушаю, мне иногда ужасно тоскливо становится. Не знаю почему, но меня такое чувство охватывает, будто я в дремучем лесу заблудилась, — сказала Наоко. — Мне так одиноко, холодно, и темно, на помощь прийти некому. Поэтому Рэйко ее не играет, пока я не попрошу.
— Что там за «Касабланка» еще? — спросила Рэйко, смеясь.
Потом Рэйко сыграла еще несколько мелодий боссановы.
Пока она играла, я смотрел на Наоко. Как она и писала в своем письме, выглядела она очень поздоровевшей, загорела на солнце, и тело ее было окрепшим благодаря спорту и работе на природе. Лишь глубокие и прозрачные, точно озера, глаза и дрожащие, точно от смущения, губы были те же, но в целом ее красота была теперь красотой зрелой женщины.
То проглядывающая наружу, то исчезающая жесткость, присущая прежней ее красоте — жесткость, подобная острому лезвию ножа, обдававшая каким-то холодом — ушла куда-то далеко, а взамен около нее витало какое-то особое спокойствие, словно бы нежно обволакивавшее все вокруг. Я был шокирован этой ее красотой. И не мог не поразиться, как такая перемена могла произойти с девушкой за каких-то шесть месяцев.
Эта новая ее красота очаровывала меня так же, как и прежняя, если не больше, но тем не менее, вспоминая некоторые исчезнувшие ее черты, я не мог не вздохнуть о них. Та, я бы ее назвал, самоуверенная красота, точно сама по себе шагающая легкой походкой, присущая девочке-подростку, она уже обратно к ней не вернется.
Наоко захотела узнать, как мне живется. Я рассказал ей об университетской студенческой забастовке.
Тогда же я ей впервые рассказал про Нагасаву. Трудно было точно описать его странный характер, оригинальный стиль мышления и однобокую мораль, но в итоге она, казалось, поняла суть того, что я хотел сказать.
Я не рассказал ей, как мы ходили вместе с ним охотиться на девчонок. Просто рассказал, что единственный человек, с которым я близко общаюсь в общежитии, это такая особенная личность.
В это время Рэйко с гитарой в руках опять отрабатывала ту самую фугу. Между делом она пила вино и курила.
— Странный этот человек, — сказала Наоко.
— Это точно, странный.
— Но он тебе нравится?
— Да сам не знаю. Впрочем, нельзя, наверное, сказать, что нравится. Он не из тех, кто может нравиться или не нравиться. да и ему самому это не надо. В этом он очень искренний. Никогда не лжет и очень аскетичный.
— Как это, интересно, он со столькими женщинами переспал — и аскетичный? — сказала Наоко, смеясь. — Со сколькими он, ты говоришь, переспал?
— Да где-то восемьдесят будет, наверное, — сказал я. — Но в его случае чем у него больше было женщин, тем значение каждого отдельно взятого акта стремительнее уменьшается. Но он этого и хочет.
— Это и есть аскетизм?
— Для него, да.
Какое-то время Наоко, казалось, обдумывала смысл того, что я сказал.
— Мне кажется, у него с головой еще похуже будет, чем у меня, — сказала она.
— Я тоже так думаю. Но он все искажения в своей душе выстраивает в стройную схему и подводит под теорию. С головой не в порядке у него. Такого сюда приведи, через пару дней сбежит. Это, скажет, знаю, это уже понял, теперь я все понял. Такой он человек. И вот таких людей все уважают.
— Я наверное, глупая, — сказала Наоко. — Я тут до сих пор не все понимаю. Как и саму себя еще плохо понимаю.
— Ты не глупая, ты обычная. Я в себе тоже многого не понимаю. Обычные люди все такие.
Наоко залезла на диван обеими ногами, подтянула колени у груди, положила подбородок на колени.
— Я про тебя хочу побольше узнать.
— Просто обычный человек. Родился в обычной семье, рос, как все обычные люди, внешность обычная, успеваемость обычная, мыслю так же, как обычные люди.
— Между прочим, в книге твоего любимого Скотта Фитцджеральда написано, что человеку, который говорит, что он обычный, верить нельзя. Я ту книгу у тебя почитать брала, — сказала Наоко, озорно улыбаясь.
— Ну да, — признал я. — Но я ведь не сознательно из-за этого себя так веду. Я сам в душе так думаю. Что я обычный человек. Вот ты как думаешь, есть во мне что-то необычное? Ведь нету?
— Как ты можешь так спрашивать? — с негодованием спросила она. — Неужели сам не понимаешь? Разве бы я тогда с тобой переспала? Или ты думаешь, пьяная была, все равно было, с кем, вот и переспала?
— Нет, конечно, я так не думаю, — сказал я.
Она некоторое время ничего не говорила, глядя на кончики своих пальцев. Я понятия не имел, что надо говорить, и просто пил вино.
— Сколько женщин с тобой спали? — спросила Наоко, точно вспомнив вдруг, что хотела сказать.
— Где-то восемь или девять, — честно ответил я.
Рэйко прекратила свои упражнения и со стуком опрокинула гитару себе на колени.
— Тебе же еще двадцати нет. Что ты за жизнь такую ведешь?
Наоко смотрела на меня своими ясными глазами, ничего не говоря.
Я от начала до конца рассказал Рэйко, как впервые переспал с девушкой и как с ней расстался. Сказал, что полюбить ее не смог, как ни старался. Затем рассказал ей и о том, как вслед за Нагасавой и сам стал спать то с одной, то с другой.
— Пусть это похоже на оправдание, но мне было тяжело, — сказал я Наоко. — От того, что каждую неделю с тобой встречался я, а душа твоя принадлежала одному Кидзуки. Когда я думал об этом, мне было ужасно тяжело. Потому, наверное, и спал, с кем попало.
Наоко несколько раз слегка покачала головой, потом подняла голову и опять посмотрела мне в лицо.
— Ты тогда спросил, почему я не спала с Кидзуки. Все еще хочешь знать?
— Лучше было бы, наверное, знать.
— Я тоже так думаю. Мертвый ведь все равно мертвый, а нам еще жить.
Я тоже кивнул. Рэйко опять упражнялась, проигрывая по несколько раз какое-то трудное место.
— Я была с Кидзуки переспать не против, — сказала Наоко, расстегивая заколку и распуская волосы. Затем стала крутить заколку в виде бабочки в руках. — Он тоже, конечно, хотел со мной переспать. Мы поэтому пробовали несколько раз. Но не получилось. Не смогли. Я тогда совсем не понимала, почему не получалось, и сейчас не понимаю. Я Кидзуки любила, и на девственность и все такое мне наплевать было. Я все готова была сделать, что он захочет. И все равно не смогла.
Наоко опять собрала волосы и приколола заколкой.
— Тело совсем не слушалось, — тихим голосом сказала Наоко. — Не раскрывалось совсем. Поэтому очень больно было. Сухо было, поэтому больно. Мы и так пробовали, и этак. Но все равно не получалось. И смазывали чем-то, все равно было больно. Поэтому я каждый раз Кидзуки или рукой, или ртом... Понимаешь, о чем я?
Я молча кивнул.
Наоко посмотрела на луну в окне. Луна казалась еще больше и ярче, чем до этого.
— Ватанабэ, я об этом хотела не говорить, если бы смогла. Хотела, если бы смогла, все сама у себя в сердце тихо держать. Но не могу. Не могу не говорить. Я одна потому что с этим справиться не могу. Ведь правда, когда ты со мной спал, я ведь сразу намокла? Правда?
— Угу.
— С того вечера в мой день рожденья, когда мне двадцать исполнилось, после того как с тобой переспала, я все время была мокрая. И все время хотела, чтобы ты меня обнимал. Чтоб ты меня обнимал, чтобы раздел, чтобы мое тело ласкал... Первый раз в жизни у меня такие мысли были. Почему так? Почему такие мысли у меня? Ведь я Кидзуки так любила.
— А меня хотя и не любила?
— Извини, — сказала Наоко. — Я не хочу тебя обидеть, но пойми одно. У нас с Кидзуки были очень особенные отношения. Мы с ним лет с трех вместе играли. Мы всегда с ним вместе были, так и выросли. Поцеловались в первый раз в начальной школе в шестом классе. Так было здорово! Когда у меня месячные первый раз были, я к нему побежала и ревела. Такие у нас, в общем, отношения были. Поэтому, когда он умер, я вообще не знала, как с людьми общаться. И что такое вообще кого-то полюбить.
Она попыталась взять со стола стакан с вином, но он вырвался из ее руки и покатился по полу. Вино пролилось на ковер. Я нагнулся, поднял стакан и поставил на стол. Потом спросил Наоко, будет ли она еще пить.
Некоторое время она не отвечала, потом вдруг затряслась и начала всхлипывать. Она горько плакала, точно на последнем издыхании, как в тот раз, перегнувшись пополам и уткнувшись в ладони лицом.
Рэйко положила гитару, подошла к Наоко и нежно погладила ее по спине. Потом положила руку ей на плечо и прижала ее головой к своей груди, точно новорожденного ребенка.
— Ватанабэ, — сказала Рэйко. — Извини, но ты не мог бы минут двадцать погулять где-нибудь? Я тут сама разберусь.
Я кивнул, встал и надел свитер поверх рубашки. Потом сказал Рэйко :
— Извините.
— Не за что, ты тут ни при чем. Не беспокойся. Пока вернешься, она успокоится. — сказала она, подмигивая мне одним глазом.
Я зашагал, куда глаза глядят, по освещенной до удивления нереальным лунным светом дороге, ведущей в лес. В лунном свете все звуки превращались в странные отголоски. Звуки моих шагов гулко доносились откуда-то совсем с другой стороны, точно звуки шагов человека, шагающего под водой.
Порой позади слышался тихий шелест. Лесной воздух тяжело давил на меня, точно где-то в его глубине ждали, пока я пройду мимо, ночные звери, затаив дыхание и не шевелясь.
Выйдя из леса, я присел на склоне низенького холма и посмотрел в сторону дома, где жила Наоко.
Квартиру Наоко найти было легко. достаточно было поискать окно, в котором не горело элетричество, а колыхался крошечный огонек.
Я долго смотрел на это крошечное пламя, не шевелясь. Этот огонек напомнил мне последнее мерцание догоравшей человеческой души. Мне хотелось обнять его руками и надежно защитить. Я долго-долго смотрел на дрожащее пламя, как Гэтсби каждый вечер смотрел на огонек на том берегу реки.
В квартиру я вернулся через тридцать минут. Когда я дошел до дома, стало слышно, как Рэйко упражняется на своей гитаре. Я тихо поднялся по лестнице и постучал. Когда я вошел, Наоко видно не было, а Рэйко одна сидела на ковре и играла на гитаре.
Рэйко указала пальцем на дверь спальни. По-видимому это означало, что Наоко там. Она положила гитару, села на диван и велела сесть рядом. Потом разлила оставшееся вино по двум бокалам.
— С Наоко все в порядке, — сказала Рэйко, слегка похлопав меня по колену. — немного полежит одна и успокоится, так что не волнуйся. Просто возбудилась немного. Может, мы пока на улице погуляем?
— Пойдемте.
Мы с Рэйко медленно зашагали по дороге, освещенной фонарями, дошли до места, где были теннисный корт и площадка для баскетбола и сели на скамейку. Она достала из-под скамейки желтый баскетбольный мяч и покрутила его в руках. Потом спросила меня, умею ли я играть в теннис. Я ответил, что не то чтобы не умею, но очень плохо.
— А в баскетбол?
— Не очень хорошо.
— Ну, а что у тебя хорошо получается? — спросила она, улыбаясь, так что морщинки у ее глаз собрались вместе. — Кроме как с девочками спать?
— Не так уж хорошо у меня это и получается, — ответил я, несколько задетый.
— Не сердись, я же пошутила. Но на самом деле? Что ты хорошо умеешь делать?
— Да ничего. Кое-что люблю делать, правда.
— А что?
— В походы ходить, плавать, книги читать.
— Любишь то, что можно в одиночку делать, значит.
— Выходит так, наверное. К играм и всему такому, что с другими вместе надо делать, никогда интереса не было. Чего такого ни пробовал, особо не увлекался. Все равно было, получается оно, не получается.
— Ты тогда сюда зимой приезжай. Мы зимой тут на лыжах катаемся. Тебе тоже обязательно понравится. Мчишься весь день по снегу, мокрый весь...
Сказав это, она сосредоточенно посмотрела в свете фонаря на свою правую руку, точно осматривая какой-нибудь старый музыкальный инструмент.
— Наоко часто в такое состояние впадает?
— Да, бывает, — сказала она, рассматривая теперь левую руку. — Бывает у нее такое. Возбуждается, плачет. Но это тоже в каком-то смысле хорошо. Потому что эмоции проявляет. Страшно, когда они не проявляются. Тогда эмоции в теле скапливаются и твердеют. Всякие-разные эмоции скапливаются внутри тела и умирают. Если до такого довести, это очень плохо.
— Я там что-нибудь сказал не так?
— Ничего подобного, не волнуйся. Ничего ты неправильного не сказал, так что успокойся. Все говори откровенно. Это самое лучшее. даже если эти слова причиняют обоим страдания, даже если они в результате, как сейчас, чьи-то эмоции возбуждают, если посмотреть наперед, это самый лучший способ. Если ты честно желаешь помочь Наоко поправиться, делай так. Я с самого начала тебе уже об этом говорила, ты должен отбросить мысль, что ты будешь помогать Наоко, ты должен желать через выздоровление Наоко поправиться и сам. Так здесь лечат. другими словами, находясь здесь, ты обязан стараться обо всем говорить искренне. Во внешнем мире-то ты, наверное, не всегда искренен.
— Понятно.
— Я здесь прожила семь лет и видела, как многие люди приезжали сюда и уезжали, — сказала Рэйко. — Может быть, даже слишком много. Поэтому уже просто глядя на некоторых людей, чутьем могу угадать, поправится человек или нет. Но о Наоко даже я ничего сказать не могу. То ли к следующему месяцу она вылечится совсем, то ли годами она еще будет в таком состоянии, совершенно ничего сказать не могу. Так что об этом ничего тебе подскажу. Кроме разве что обычных советов : будь с ней искренен и помогай ей.
— Почему именно про Наоко вы не можете ничего сказать?
— Наверное, потому что я ее люблю. Может, поэтому не могу настроиться, чувства перевешивают. Я Наоко очень люблю. Кроме того, к тому же, в случае с Наоко много людей очень сложным образом вместе переплелось, как нитки, бывает, спутываются так, что по одной потом распутывать тяжело. Может быть, распутывать это придется долго, а может, получится распутать при случае одним рывком. Поэтому я предсказать и не могу.
Она опять покрутила в руках мяч и на этот раз ударила его о землю.
— Самое главное — не спешить, — сказала мне Рэйко. — Это еще один мой тебе совет. Нельзя спешить. даже если все запутывается так, что не знаешь, с какого конца взяться, нельзя терять надежду и нельзя раздражаться и зря дергать. Только не спеша распутывать по ниточке. Сможешь?
— Попробую.
— Времени может уйти много, и может время пройти, а она все равно до конца не вылечится. Ты об этом думал?
Я кивнул.
— Ждать — это нелегко, — сказала Рэйко, стуча мячом о землю. — Особенно человеку в твои годы. Ведь надо упорно ждать одного — когда она поправится. Но срока у этого нет и гарантии тоже. Сможешь ты это сделать? Настолько ли ты любишь Наоко?
— Не знаю, — искренне ответил я. — Я пока еще толком не знаю, что такое кого-то любить. Это не в том смысле, в каком Наоко сказала. Но я хочу пытаться, пока смогу. А иначе просто не знаю, куда дальше идти. В общем, как вы сами сказали, нам с Наоко надо друг другу помочь, и другого пути к спасению для нас, кроме этого способа нет.
— И с первыми встречными женщинами так же спать будешь?
— С этим я тоже не знаю, как быть. Все время ждать, вручную себя удовлетворяя? Мне это особо не помогает.
Рэйко положила мяч на землю и слегка похлопала меня по колену.
— Я не говорю, что с девушками спать — это плохо. Если тебя это устраивает, пусть будет так. Это твоя жизнь, тебе решать. Я тебе одно хочу сказать : не растрачивай себя на противоестественные вещи. Понял? Время ведь зря уходит, когда так живешь. девятнадцать, двадцать, это же самый важный период для формирования характера. Если в этот период по глупости с пути свернуть, потом с возрастом придется страдать. Это я тебе точно говорю. Поэтому тщательно обдумывай свои действия. Если Наоко тебе дорога, самим собой тоже дорожить надо.
— Я подумаю.
— Мне тоже было двадцать лет, хоть и давным-давно. Веришь?
— Верю, конечно.
— Честно?
— Честно верю, — ответил я, улыбаясь.
— Я тогда, хоть и не настолько, как Наоко, но по-своему красивая была. И морщин таких не было.
Я сказал, что на мой взгляд, эти морщины ей идут, она поблагодарила.
— Но впредь женщине говорить «У вас очаровательные морщины» не годится. Хоть мне это, конечно, и приятно.
— Буду внимательнее.
Она достала из кармана бумажник, вытащила из отделения для проездного метро чье-то фото и показала мне. Это была цветная фотография симпатичной девочки лет десяти. девочка была одета в шикарный лыжный костюм и стояла на лыжах на снегу.
— Красавица, да? Моя дочка, — сказала она. — В начале этого года прислала. Сейчас в четвертом классе начальной школы.
— Улыбка, как у вас.
Я вернул ей фото. Она положила его обратно в бумажник, тихо хмыкнула и закурила.
— Я в молодости профессиональным пианистом хотела стать. И способности были, и вокруг все признавали. Все меня хвалили. И на конкурсах выигрывала, и в консерватории лучше всех училась, и стажировка в Германии уже была запланирована после выпуска. Безоблачная была юность. За что ни бралась, все легко получалось, что сразу не получалось, кто-нибудь из окружения выручал. Но в какой-то день случилось нечто странное, и все разом рухнуло. На четвертом курсе консерватории дело было. Был довольно важный конкурс, и я репетировала, как вдруг перестает двигаться левый мизинец. Не знаю, почему так вышло, но совсем не могла им пошевелить. И массаж делала, и в горячую воду опускала, и перерыв в репетициях сделала на два или три дня, все равно он не шевелился. Перепугалась до смерти, побежала в больницу. В больнице кучу анализов посдавала, но и там ничего не понимают. С пальцем все в порядке, чувствительность тоже нормальная, так что причин нет ему не шевелиться. Сказали, что причина, может быть, в нервах, и я сходила к психиатру. Но и там точную причину найти не смогли. Кроме того, что, наверное, все из-за стресса перед конкурсом. Так что велели мне какое-то время жить без пианино.
Рэйко глубоко затянулась, затем выдохнула дым. Потом несколько раз помотала головой.
— Я тогда решила какое-то время подлечиться дома у бабушки в Идзу. Решила, забуду про этот конкурс и какое-то время спокойно отдохну, недельки две к пианино даже притрагиваться не буду, а позанимаюсь делами, которые давно хотела сделать, да время хорошо проведу. Но так оно не вышло. Что ни делаю, одно пианино в голову лезет. Ни о чем больше думать не могла. А что, если теперь всю жизнь мизинец двигаться не будет, как тогда дальше жить? Все время такие мысли в голове вертятся. Оно и понятно. до того момента всей моей жизнью было пианино. С четырех лет я начала на пианино играть и всю жизнь прожила, только об этом думая. Ни о чем другом почти и думать не приходилось. Сроду никогда на кухне ничего не делала, для рук, говорили, вредно, вокруг все только и хвалили за то, что на пианино хорошо играла, отбери у такого ребенка пианино, что останется? Взрыв, голова оторвалась и улетела куда-то. А в голове все перепуталось и темень сплошная.
Она затоптала окурок и несколько раз кивнула.
— Так рухнула моя мечта стать пианисткой. два месяца пролежала в больнице, выписалась. Пока в больнице лежала, палец понемногу двигаться начал, я восстановилась в консерваторию и кое-как закончила. Но, понимаешь, что-то к тому времени уже сломалось. Как бы это сказать, что-то вроде сгустка энергии из тела выпало. И врач в больнице сказал, что нервы слишком слабые для профессионального пианиста, и лучше от этой затеи отказаться. Так что после того, как отучилась, преподавала игру на фортепиано на дому. Но было от этого безумно тоскливо. Постоянно думалось, что жизнь моя на этом закончилась. Все самое лучшее в моей жизни закончилось, не успело мне исполниться двадцать. Разве это не ужасно? Все возможности были у меня в руках, и не успела я оглянуться, как уже ничего не осталось. Никто не аплодирует, никто не поддержит и не похвалит, а самое большое, на что уходят бесконечные дни, это преподавать ученикам этюды да сонаты. Так было саму себя жалко, что плакала каждый день. Безумно было обидно, и когда слышала разговоры, как кто-то, кто был хуже меня, на конкурсе занял второе место или дает сольный концерт в каком-то дворце культуры, каждый раз плакала от обиды. Родители со мной обращались бережно, как с какой-нибудь хрупкой посудой. Но я знаю. Они тоже расстраивались, не знали, куда себя деть. Еще совсем недавно перед всеми хвастали дочкой, а теперь дочка из психбольницы не вылезает. И замуж уже не выдать... Все эти их переживания, пока мы вместе жили, до меня доходили, как тяжелый воздух. Противно было до безумия. Выйти наружу боялась, казалось, что все в округе только обо мне и говорят, и не могла выйти на улицу вообще. И тогда вдруг раз! — взрыв, резьба сорвалась, нити перепутались, в глазах потемнело. Было мне тогда двадцать четыре. Я тогда семь месяцев в лечебнице провела. Там было не так, как тут, там и забор был, и двери запирались. Грязно, пианино нет... Я отчаялась, не знала, что делать. Только той мыслью и держалась, что надо отсюда выбраться, лишь бы не умереть. Семь месяцев — как это было долго! И морщины прибавлялись по одной.
Рэйко улыбнулась, точно насильно растягивая рот.
— После того, как выписалась, встретила отца моей дочки, вышла замуж. Он меня младше был на год. Работал инженером на авиационном заводе и был моим учеником. Хороший человек. Говорит немного, но порядочный, и душа у него теплая. Полгода примерно у меня отучился и вдруг предлагает выйти за него замуж. Как-то после занятия пили мы чай, и он вдруг делает мне предложение. Веришь? Мы до этого не то что не встречались, даже за руки не взялись ни разу. Вот я удивилась! Так что я сказала, что выйти замуж не могу. Знаю, что человек ты хороший, и испытываю к тебе симпатию, но по ряду причин замуж выйти не могу. Он давай спрашивать, что за причины, я ему прямо все и выложила. Что два раза ложилась в больницу из-за проблем с психикой. Все рассказала, до последней мелочи. Что за причины, каково мне сейчас, вплоть до того, что как дальше будет, не знаю. Попросила дать мне время подумать, а он говорит, чтобы подумала не спеша. Я, говорит, совсем не тороплюсь. Но на следующей неделе когда пришел, опять говорит, что хочет жениться на мне. Я попросила подождать только три месяца. Сказала, давай три месяца повстречаемся, а если все равно захочешь жениться, тогда опять поговорим.
Три месяца мы раз в неделю встречались. Во много мест вместе ходили, о многом говорили. Мне он за это время тоже очень понравился. Рядом с ним я наконец почувствовала, что опять живу. Когда была с ним, на душе становилось спокойно, и все плохое могла забыть. думалось, что хоть и не стала я пианисткой, хоть и лежала в психбольнице, жизнь на этом еще не заканчивается, в жизни еще сколько угодно хороших вещей, о которых я не знаю. Так что я в душе ему уже за то была благодарна, что стала так думать. После того, как три месяца прошли, он все равно сказал, что хочет жениться. Я ему сказала, что если он хочет со мной спать, то я согласна. «У меня этого еще ни разу не было, но ты мне нравишься, и если ты меня хочешь, я совсем не возражаю. Но женитьба и это — совсем разные вещи. Если ты на мне женишься, то и мои проблемы взвалишь на себя. Это гораздо больше, чем ты думаешь. Тебя это все равно устраивает?» Он сказал, что устраивает. Сказал, что не просто хочет со мной спать, а хочет жениться, что хочет все делить со мной вместе. Он говорил от чистого сердца. Он говорит только то, что у него действительно есть на душе, а если сказал, то обязательно выполняет. «Хорошо, давай поженимся», — ответила я. По-другому ответить я не могла. Поженились мы через четыре месяца, что ли?.. Он из-за этого поссорился с родителями и порвал с ними отношения. Его семья была из древнего рода одной из деревень на Сикоку, и они навели обо мне подробнейшие справки и разнюхали, что я два раза в больницу ложилась. Поэтому родители были против женитьбы, и между ними и сыном получилась ссора. Родительский протест впустую не прошел. Мы в итоге даже свадьбу не сыграли. Просто расписались в районной администрации да на три дня с двумя ночевками съездили в Хаконэ. Но мы всем были счастливы. Я ведь до свадьбы девственницей была. до двадцати пяти лет. Не верится, да?
Рэйко глубоко вздохнула и опять взяла в руки мяч.
— Я думала, что пока вместе с ним буду жить, проблем не будет, — продолжила она. — Что больше ухудшений не будет. для таких больных, как мы, такая вера в кого-то — это самое главное. На этого человека можно положиться. Если состояние хоть чуть-чуть ухудшится, скажем так, если болт начнет развинчиваться, он это сразу заметит и заботливо, терпеливо все исправит. Если веришь : «Он завинтит болт, он распутает нити», то с такими болезнями, как у нас, рецидивов не происходит. Пока такая вера есть, этого взрыва не происходит. Я безумно счастлива была. думала, неужели жить — это так здорово? Такое было чувство, будто спасли меня из ледяного бушующего моря, и я лежу в теплой постели, укутанная в одеяло. Через два года после свадьбы родила ребенка и с тех пор вся была в заботах о нем. Совсем было и думать забыла о какой-то там своей болезни. Утром встану, по дому все сделаю, о ребенке забочусь, вечером муж придет, ужином его накормлю... Каждый день одно и то же. Но была я счастлива. Самый счастливый период в моей жизни, кажется, тогда был. Сколько же лет это продолжалось? до тридцати одного года так оно продолжалось. И опять оно. Взрыв.
Она зажгла сигарету. Ветер давно стих. дым сигареты поднимался прямо вверх и исчезал в темноте ночи. Я взглянул вверх и увидел, как мерцают в небе бесчисленные звезды.
— Что-то произошло?
— Да, — сказала она и продолжила. — Ужасная вещь произошла. Будто какой-то капкан или западня меня поджидала. даже сейчас, как вспоминаю об этом, мурашки по коже пробегают.
Она потерла свободной от сигареты рукой переносицу.
— Извини, что-то я все о себе да о себе, — сказала она. — В кои-то веки приехал Наоко повидать, а я...
— Мне правда интересно, — сказал я. — Расскажите, пожалуйста, что потом было?
— После того, как ребенок пошел в детский сад, я понемногу опять стала заниматься фортепиано, — начала она. — Начала играть на пианино, не для кого-то — просто для себя. Бах, Моцарт, Скарлатти... Начала с коротких произведений таких композиторов. Конечно, перерыв был слишком большой, и вспоминалось все тяжело. Пальцы были уже не те. Но радовалась безумно. Уже оттого, что могла опять на пианино играть. Когда играла тогда на пианино, прямо всем телом чувствовала, как я люблю музыку. И как я к тому же по ней изголодалась. Так хорошо было! Так было хорошо играть для самой себя!
Я ведь, как уже сказала, на пианино играла с четырех лет, но если вспомнить, для себя самой не играла ни разу. То к экзаменам готовилась, то программные произведения отрабатывала, то для публики — всегда играла только для этого. Конечно, само по себе это тоже было важно, чтобы освоить какой-то инструмент. Но с возрастом уже становится нельзя не играть для себя самого. Такая музыка вещь. Я поняла это лишь в тридцать один или тридцать два года, после того как покинула музыкальную элиту. Отправлю ребенка в детский сад, по дому все переделаю и час или два играю, что мне нравится. Ничего в этом страшного не было. Верно?
Я согласился.
— Но как-то раз пришла ко мне женщина, которую я знала только в лицо, здоровались мы с ней, когда на улице встречались, и сказала, что ее дочка хотела бы у меня поучиться играть на пианино, так что не могла бы я ее поучить. Жили мы в одном районе, но не сказать, чтобы рядом, так что про ее дочку я ничего толком не знала, но женщина сказала, что ее дочка ходила мимо нашего дома и часто слышала, как я играю, и ей очень нравилось. Меня к тому же она давно знала и уважала. Училась она во втором классе начальной школы, пробовала учить фортепиано в нескольких местах, но по разным причинам не складывалось, и сейчас она нигде не занималась.
Я отказалась. Сказала, что несколько лет к инструменту не притрагивалась, так что с нуля кого-то учить еще, может, и смогла бы, но ребенка, который уже у кого-то занимался до этого, не смогу. Сказала еще, что мне к тому же надо за своим ребенком смотреть, так что и времени особо нет. К тому же, хотя ей я этого, конечно, не сказала, но если ребенок так запросто меняет преподавателей, то кто бы ни преподавал, явно толку не будет. Но женщина попросила меня хотя бы раз увидеться с ее дочерью. Женщина, по-видимому, от природы была очень настойчивой, и сколько ни отказывай, конца-краю, казалось, этому не будет, да и отказывать, если ребенок хочет встретиться, смысла тоже не было, так что я сказала, если просто встретиться, то давайте. Через три дня девочка пришла одна. Красивая девочка была, как ангел. Такая красивая была, просто сияла. Мне таких красивых детей ни до этого, ни после видеть не приходилось. Волосы были длинные и черные, как свежеразведенная тушь. Ножки-ручки стройные, глазки блестящие, губки нежные, маленькие, будто только что вылепленные. Когда первый раз ее увидела, я дар речи потеряла. Такая она была красивая. Пока она у нас сидела, казалось, будто не в гостиной нашей сидишь, а во дворце каком-то. Глаза слепило, когда на нее глядела, даже прищуриться хотелось. Такая была девочка. даже сейчас как перед глазами.
Она ненадолго прикрыла глаза, будто и вправду вспоминая лицо той девочки.
— Где-то час мы пили кофе и разговаривали. О всем подряд. Про музыку, про школу. С первого взгляда похоже было, что девочка умная. Говорила хорошо, мнение обо всем свое имела, и видна в ней была природой данная способность притягивать людей. даже страшно становилось. Я, правда, поначалу не поняла, что это за страх. Просто промелькнуло в голове, надо же, какая умная девочка. Но разговаривая с ней, я понемногу теряла способность рассуждать нормально. Такая она была живая и красивая, что меня это в итоге подавляло. Сама себе я казалась мерзкой и отвратительной, ни в какое сравнения с ней не идущей. Кроме того, если и возникала какая-то к ней антипатия, то немедленно появлялся стыд за то, что в голову приходят такие неправильные и отвратительные мысли.
Она несколько раз помотала головой.
— Будь я такой красивой и умной, как она, я бы, наверное, стала более порядочным человеком. Когда такая красивая и умная, что еще нужно? Когда все тебя так носят на руках, зачем не давать жить и издеваться над теми, кто некрасивее и слабее тебя? Ведь никаких причин так поступать нет...
— Она непорядочно поступила с вами?
— Если рассказывать по порядку, она была патологическая лгунья. Кроме как патологией, это никак нельзя было назвать. Говорила, что только в голову взбредет. Говоря так, сама начинала верить, что это правда. А чтобы ее слова сходились одно с другим, приплетала туда все вокруг. Обычно о таком бы сразу подумал, что что-то не сходится, или просто посмеялся бы, но у нее голова работала очень быстро, так что она успевала продумать все. В итоге никто и догадаться не мог, что это неправда. Никто, во-первых, и подумать не мог, что такая красивая девочка по всяким пустякам будет врать. Я тоже не могла. Я ведь за шесть месяцев выдуманных ею историй прослушала без счету и ни на грамм никогда не усомнилась. даже когда все до последнего слова было враньем. Вот ведь дура была!
— А что это были за истории?
— Да самые разные, — с жаром в голосе сказала она, смеясь. — Я ведь уже говорила? Стоит человеку начать врать в чем-то одном, и он, чтобы не попасться, продолжает врать до бесконечности. Болезнь даже такая есть. Но у больных людей вранье в основном безобидное, и окружающие, как правило, сразу о нем догадываются. Но в ее случае было иначе. Она, чтобы себя обезопасить, не гнушалась ничем, даже такой ложью, которая могла кому-то повредить, и использовала все, что только можно. И количество лжи, которую она говорила, напрямую зависело от того, кто ее собеседник. С теми, с кем легко было попасться на лжи, например, с мамой или близкими друзьями, она врала не так много. Если и врала, то со всей осторожностью. И говорила только такое вранье, какое ни за что не могло бы обнаружиться. А если вдруг и обнаруживалось, из ее прекрасных глаз слезы текли рекой, и она оправдывалась и просила прощения, прямо умоляла. Никто тогда больше на нее сердиться не мог.
Почему она выбрала меня, до сих пор не понимаю. Выбрала она меня в качестве жертвы, или она меня выбрала, чтобы получить какую-то помощь, до сих пор не могу понять, ну никак. Теперь-то, конечно, это уже все равно. Теперь уже все кончилось, и вот во что я в итоге превратилась.
Мы немного посидели в тишине.
— Она повторила то, что мне сказала ее мать. Что ходила мимо моего дома, и ей понравилось, как я играю на пианино, что ей случалось несколько раз видеть меня на улице, что она меня обожает... «Обожаю», говорит. Я, как это услышала, покраснела. Как не покраснеть, когда такой красивый, как куколка, ребенок, говорит, что тебя обожает. Но думается, что до конца это враньем не было. Мне-то, конечно, было уже за тридцать, ни красивой, ни умной, как она, я не была, талантами не блистала, но, может быть, было что-то, что ее во мне привлекало? От того, может, что ей этого чего-то недоставало, скажем? Наверное, поэтому я ее заинтересовала. Сейчас мне так кажется, когда вспоминаю. Не подумай, что я этим похвастать хочу.
— Да я понимаю.
— Она сказала : «Я ноты принесла, можно я сыграю?» «Сыграй», разрешила я. И она сыграла «Инвенцию» Баха. Было это, как бы тебе сказать, очень интересное исполнение. Или даже не столько интересное, сколько странное, в общем, отличное от обычного. Играла она, конечно, не так уж хорошо. Училась-то она не в специальной школе, и заниматься тоже то начинала, то бросала, как самой вздумается. Если на вступительных экзаменах в музыкальной школе так сыграть, провал будет однозначный. И все же ее стоило послушать. Хоть на девяносто процентов это никуда не годилось, но самые ключевые места, то есть остальные десять процентов, она играла как следует. А ведь это была «Инвенция» Баха! Поэтому я ей заинтересовалась. Подумала, что же это вообще за ребенок?
Конечно, на свете много детей, которые играют Баха намного лучше. Есть дети, которые сыграют это в несколько десятков раз лучше ее. Но при таком исполнении тем не менее редко бывает, чтобы оно было наполненным. Как раз обычно оно получается совершенно пустое. А она играла хоть и слабенько, но в ее игре было нечто, могущее очаровывать людей, по крайней мере меня. Вот я и подумала. Подумала, что уж ее-то если поучить, то толк будет. Конечно, нечего было и думать о том, чтобы опять с нуля заставить ее заниматься и сделать из нее профессионала, но я подумала, что, может быть, смогу сделать из нее счастливую пианистку-любительницу, чтобы она, как я тогда — да, впрочем, и сейчас — могла играть на пианино, получая удовольствие, и для себя самой. Но все это были бесплодные мечты. Она была не из тех, кто делает что-то для себя самого, укрывшись от всех. Она использовала все средства для того, чтобы добиться похвалы от других, и все тщательно просчитывала. Она досконально знала, как добиться восхищения и похвалы от людей. даже то, каким образом надо играть, чтобы привлечь меня. Все было просчитано совершенно точно. Потому она, наверное, и разучила как следует только самые важные места. Я в этом уверена.
И все равно даже сейчас, когда я это знаю, все равно считаю, что играла она здорово. даже сейчас, если мне придется услышать ее игру опять, у меня, наверное, сердце забьется сильнее. даже учитывая все ее недостатки, все ее интриги и ложь.
Она хрипло закашлялась, замолчала и некоторое время сидела молча.
— И вы взяли ее в ученицы?
— Да, раз в неделю, утром в субботу. В школе, в которую она ходила, не было уроков по субботам. Ученица она была очень странная, ни разу не прогуляла, никогда не опаздывала. Готовилась тоже как следует. После занятий мы с ней ели пирожные и разговаривали.
Тут она спохватилась и посмотрела на часы на руке.
— Не пора ли нам назад, а то я за Наоко беспокоюсь немного? А ты про Наоко уже не забыл часом?
— Ну вот еще, — сказал я, смеясь. — Просто увлекся, вас слушая.
— Хочешь знать, что было дальше, расскажу завтра. История длинная, за раз все не расскажешь.
— Ну вы прямо как Шехерезада.
— Ага, не выйдет у тебя в Токио уехать, — засмеялась и она.
Мы пошли по той же дороге, по которой пришли, и, пройдя через лес, вернулись в квартиру.
Свеча погасла, свет в гостиной тоже был выключен. Лишь слабый свет ночника, стоявшего рядом с кроватью, проникал из приоткрытой двери спальни до самой гостиной.
На диване, окутанном этим неясным полумраком, одна сидела Наоко. Она переоделась во что-то вроде халата и сидела на диване, плотно запахнув свое одеяние, так что ворот скрывал шею, и подтянув колени к груди. Рэйко подошла к Наоко и приложила руку к ее лбу.
— Уже лучше?
— Да, лучше. Извините, пожалуйста, — тихо сказала Наоко. Потом посмотрела на меня и смущенно извинилась. — Испугался?
— Немножко, — ответил я, улыбаясь.
— Иди сюда, — сказала Наоко.
Я сел рядом, и Наоко приблизила лицо к моему уху, словно собираясь что-то сказать, и слегка коснулась губами около моего уха.
— Извини, — еще раз прошептала Наоко мне на ухо. Затем отстранилась. — Я, бывает, и сама перестаю понимать, что к чему.
— Ну, это и со мной постоянно происходит.
Наоко с улыбкой посмотрела мне в лицо. Я сказал, что хочу, чтобы Наоко еще рассказала о себе. Попросил рассказать про ее жизнь там : чем она занимается каждый день, что за люди там живут, и так далее.
Наоко начала напряженным, но ясным голосом рассказывать о своей повседневной жизни. Обычно все после того, как встанут в шесть утра, позавтракают и сделают уборку дома, идут работать в поле. Овощные грядки, например, пропалывают. Перед обедом или после еды — индивидуальная встреча с врачом или групповая дискуссия. После обеда, согласно выбранному тобой самим расписанию, можно либо слушать интересующую тебя лекцию, либо пойти работать на природе, либо заниматься спортом. Наоко, как оказалось, посещала занятия по французскому языку, вязанию, фортепиано, истории древности.
— Фортепиано у Рэйко учусь, — сказала Наоко. — А еще Рэйко игру на гитаре преподает. Мы тут все то учителя, то ученики. Кто французский хорошо знает, французский преподает, учитель обществоведения — историю, кто хорошо вяжет — учит вязать. С одним этим уже какая-никакая школа получается. Жалко, я ничего такого не умею, чтобы других чему-то учить.
— Ну, это и у меня то же самое.
— Я тут в несколько раз усерднее учусь, чем когда в универ ходила. Так интересно учиться!
— А после ужина всегда что делаешь?
— С Рэйко общаюсь, книжки читаю, музыку слушаю, с соседями во что-нибудь у них в гостях играю... Вот.
— А я на гитаре упражняюсь да мемуары пишу, — сказала Рэйко.
— Мемуары?
— Да шучу я, — засмеялась Рэйко. — А часов в десять спать ложимся. Здоровый образ жизни, правда? И поспать можно вдоволь.
Я посмотрел на часы. Было без малого девять.
— Так уже скоро спать пора?
— Да сегодня ничего, можно и попозже, — сказала Наоко. — Я же тебя так давно не видела, хочу еще поговорить. Расскажи что-нибудь.
— Я сегодня, когда один тут сидел, вспомнил вдруг, — сказал я. — Помнишь, как мы с Кидзуки тебя навещать ездили вдвоем? Ну, когда ты в больнице лежала у моря? Во втором классе старшей школы, кажется, дело было, летом.
— Когда мне операцию на груди делали, — улыбнулась Наоко. — Ага, помню. Вы с Кидзуки тогда на мотоцикле приехали. Растаявшую помятую шоколадку привезли. Как мы ее ели! Почему-то кажется, что это ужасно давно было.
— Ну. Ты тогда, наверное, свое длинное стихотворение писала.
— В таком возрасте все девочки стихи пишут, — рассмеялась Наоко. — А почему ты об этом вдруг вспомнил?
— Не знаю, просто вспомнил, и все. Все вдруг вспомнилось : запах морского ветра, олеандры, — сказал я. — А Кидзуки тогда часто тебя навещал?
— Какое там, вообще почти не приезжал. Мы же из-за этого с ним ругались. Потом уже, конечно. Сначала он один как-то приехал, потом с тобой — и все. Нахал, да? В первый раз приехал, тоже никак ему не сиделось, минут через десять взял и ушел. Апельсины привез. Пробормотал что-то невнятное, апельсин мне почистил, накормил меня им, опять пробормотал не понять что и упорхнул. Я, говорит, больницы терпеть не могу, — сказала Наоко и засмеялась. — В таких вещах он был еще совсем ребенок. Тебе так не кажется? Ну кому же больница понравится? Ведь потому люди и ходят больных навещать, чтобы тем легче было. Чтобы настроение повысилось. Он этого не понимал.
— Но ведь когда со мной вдвоем ездили, он же совсем себя так не вел... Такой же был, как всегда.
— Это потому что при тебе, — сказала Наоко. — С тобой он всегда такой был. Старался свои слабости не показывать. Мне кажется, он тебя очень любил. Поэтому старался себя только с лучшей стороны показать. А со мной вдвоем он не такой был. Расслаблялся немного. На самом деле у него настроение обычно менялось на глазах. Сидит, к примеру, бормочет о чем-то сам с собой, а в следующий момент в панику впадает. Он с детства такой был. Но всегда старался измениться, лучше стать.
Наоко перекрестила по-другому скрещенные на диване ноги.
— Всегда старался измениться, лучше стать, а если не получалось, злился или расстраивался. Были в нем и выдающиеся черты, и прекрасные, но уверенности в себе не было, и он только и думал о том, что надо вот это сделать, надо то исправить. Вспоминаю, и так жалко его.
— Но все же, если он старался мне только хорошие свои стороны показывать, то у него это, наверное, получилось. Я в нем кроме хорошего ничего не видел.
Наоко улыбнулась моим словам.
— Он бы тоже порадовался, если бы это услышал. Ты ведь был его единственным другом.
— Он тоже у меня был единственный друг. У меня никого не было, кого я бы мог назвать другом, ни до него, ни после.
— Я поэтому любила, когда мы втроем были с тобой и Кидзуки. Тогда я потому что тоже могла только хорошие его стороны видеть. Тогда очень весело было. На душе спокойно. Поэтому любила, когда втроем. Не знаю, как ты к этому относился.
— Я тогда, кажется, только о том и беспокоился, как ты к этому относишься, — сказал я, мотая головой.
— Однако проблема была в том, что так могло быть только до какого-то времени, и вечно продолжаться не могло. Такой маленький кружок не может существовать всегда. И Кидзуки об этом знал, и я, и ты. Ведь так?
Я кивнул.
— Но, честно говоря, я его слабые стороны тоже ужасно любила. Не меньше, чем хорошие стороны. В нем не было никаких интриг или зависти. Просто слабости. Но когда я ему об этом говорила, он совсем не верил. Одно и то же в ответ твердил. «Это, Наоко, все потому, что мы с тобой с трех лет вместе были, и ты меня слишком хорошо знаешь. У тебя поэтому в кучу все смешалось, и ты различить не можешь, где недостатки, а где достоинства.» Всегда он так говорил. Но что бы он ни говорил, я его любила, и кроме него на других даже внимания не могла обращать.
Наоко грустно улыбнулась, глядя на меня.
— Между нашими отношениями и обычной связью между мужчиной и женщиной разница была огромная. Мы с ним будто где-то плотью срослись вместе, такие у нас были отношения. Уйдешь куда-то далеко, а тебя все равно магнитом каким-то назад тянет, и ты опять на место прирастаешь. У нас с Кидзуки как у мужчины с женщиной общение началось очень естественно. Ни раздумывать ни о чем не пришлось, ни выбора никакого не было. Мы в двенадцать лет целовались, а в тринадцать уже петтингом занимались. Я к нему прихожу, или он ко мне в гости приходит, и я ему там руками все делаю... И нам вовсе не казалось, что нам рано еще. Нам казалось, что так и должно быть. Если он хотел мою грудь потрогать или между ног, я не возражала, и если он хотел кончить, то помочь ему тоже не отказывалась. Так что если бы нас за это кто-то ругать стал, я бы удивилась или рассердилась. Потому что мы ведь ничего плохого не делали. Просто делали то, что по-любому стали бы делать. Мы друг другу каждый уголок своего тела показывали, и такое чувство было, что мы своими телами как бы совместно пользуемся. Мы поэтому решили пока дальше не заходить. Залететь боялись, мы тогда ведь не знали еще, как предохраняться надо... Вот так, короче, мы и росли. Взявшись за руки, как неразделимая парочка. О таких страданиях, через которые все другие подростки проходят, типа сексуальных переживаний, развития своего эго, мы и не знали почти. Я же говорю, в вопросах пола у нас все открыто было от и до, а собственное "Я" мы способны были или растворить друг в друге, или делить на двоих, так что эти-то вещи мы особо сильно и не осознавали. Понимаешь, о чем я?
— Вроде понимаю, — сказал я.
— У нас такие отношения были, что мы расстаться не могли. Поэтому мне кажется, что если бы Кидзуки был жив, то мы, наверное, были бы вместе и любили друг друга и понемногу становились несчастными.
— Почему?
Наоко несколько раз провела пальцами по волосам. Заколку она уже сняла, поэтому если она наклоняла голову, волосы падали ей на лицо.
— Нам бы, наверное, пришлось отдать долг, который мы всему свету задолжали.
Наоко подняла голову и продолжила :
— Когда нужно было вносить плату вроде подростковых страданий, мы ее не оплатили, и вот только теперь пришел счет. Потому и с Кидзуки так случилось, потому и я здесь. Мы были как голые дети, выросшие на необитаемом острове. Есть захотелось — бананов нарвали, одиноко стало — обнялись и заснули. Но сколько так может продолжаться? Мы все взрослели, в общество пора было выходить. Ты поэтому так был нам важен. Ты для нас был как ниточка, связывающая нас с внешним миром. Хоть в итоге ничего и не получилось.
Я кивнул.
— И все же ты не думай, что мы тебя использовали. Кидзуки очень тебя любил, и так получилось, что для нас ты был первым человеком, с которым мы соприкоснулись. И до сих пор это так. Кидзуки, конечно, умер, и его в этом мире нет, но для меня ты и сейчас единственная ниточка, которая меня связывает с внешним миром. И как Кидзуки тебя любил, я тебя тоже люблю. И хоть мы этого и не хотели, но, может быть, мы в итоге причинили тебе боль. Но мы и представить не могли, что так получится.
Наоко опять опустила голову и замолчала.
— Как считаете, может, какао попьем? — подала голос Рэйко.
— Ага, давайте. Хочу, — сказала Наоко.
— Я с собой брэнди привез, ничего, если я его выпью?
— Пей, конечно, — сказала Рэйко. — А мне нальешь?
— Ну конечно! — смеясь, ответил я.
Рэйко принесла два стакана, и мы с ней чокнулись ими. Потом Рэйко пошла на кухню и сварила какао.