16:47
Однажды мама нелегально протащила меня в казино. Мы поехали на каникулы на озеро Крейтер и остановились пообедать близ индейской резервации, в пансионате со шведским столом. Мама решила немного сыграть, и я пошла с ней, а папа остался с Тедди, задремавшим в коляске. Мама уселась за однодолларовые столы для блэкджека. Крупье подозрительно посмотрел на меня, потом на маму, которая ответила ему взглядом столь резким, что им можно было алмазы колоть, а потом просияла ослепительной, ярче любого бриллианта, улыбкой. Крупье робко улыбнулся в ответ и не сказал ни слова. Я смотрела на мамину игру словно загипнотизированная. Казалось, мы провели там всего минут пятнадцать, но когда нас нашли папа с Тедди — оба страшно недовольные, — оказалось, что просидели мы больше часа.
В ОРИТ тоже так. Невозможно понять, какое сейчас время суток и сколько ты здесь находишься. Естественного света тут нет. И постоянный шумовой фон, только вместо электронных сигналов игровых автоматов и услаждающего слух позвякивания четвертаков здесь гудение и стрекотание медицинских машин, бесконечные вызовы по громкой связи и непрерывный говорок медсестер.
Я не очень-то представляю, сколько уже здесь нахожусь. Некоторое время назад медсестра с мелодичным акцентом, нравившаяся мне, сказала, что идет домой. «Я вернусь завтра и хочу увидеть тебя здесь, солнышко», — сказала она. Поначалу я нашла это странным: разве она не хочет, чтобы я вернулась домой или чтобы меня перевели в другое отделение больницы? Но потом я поняла, что она хочет увидеть меня в этой палате, а не мертвой.
Врачи по-прежнему периодически подходят, оттягивают мои веки и машут перед глазами фонариком. Они делают это грубовато и торопливо, как будто не считают, что веки достойны какой-либо заботы. Это заставляет задуматься, сколь редко в нашей жизни мы касаемся глаз других людей. Возможно, родители поднимали вам веко, чтобы убрать соринку, или, может быть, любимый легким касанием целовал ваши закрытые глаза, когда вы уже уплывали в сон. Но все же веки — не локти, колени или плечи: части тела, прикосновение к которым привычно.
Теперь у моей постели сидит соцработница. Она просматривает мою медкарту и разговаривает с медсестрой, обычно сидящей за большим столом в центре палаты. Просто поразительно, как здесь за вами следят. Если перед вашими глазами не машут ручками-фонариками или не читают распечатки, выползающие из прикроватных принтеров, то смотрят ваши жизненные показатели на экране центрального компьютера. Если что-то хоть чуть-чуть неладно — какой-нибудь монитор начинает пищать; и все время где-нибудь раздается сигнал. Поначалу меня это пугало, но теперь я понимаю, что половина сигналов сообщает, что что-то не так с машинами, а не с людьми.
Соцработница выглядит зверски уставшей, словно не отказалась бы занять свободную койку. Я не единственная ее больная. Она весь день курсирует туда-сюда между пациентами и их семьями. Она — мостик между врачами и прочими людьми, и видно, какого напряжения ей стоит балансирование между двумя мирами.
Почитав мою карту и обсудив ее с медсестрами, она возвращается вниз, к моим родным, которые перестали разговаривать приглушенными голосами и теперь занялись каждый своим делом. Бабушка вяжет, дедушка притворяется дремлющим, тетя Диана решает судоку, кузены сменяют друг друга за «Гейм-боем», играя с выключенным звуком.
Ким уехала. Вернувшись после посещения часовни в комнату ожидания, она обнаружила, что миссис Шейн совсем расклеилась. Ким очень смутилась и поскорее увела мать. Но думаю, на самом деле присутствие миссис Шейн там принесло некоторую пользу. Пока ее успокаивали, всем было чем заняться, и люди ощущали себя нужными. Теперь им снова не к чему себя приложить, опять началось бесконечное ожидание.
Когда соцработница входит в комнату, все встают, будто приветствуют члена королевской семьи. Она выдает полуулыбку, которую я сегодня уже видела у нее несколько раз. Я думаю, это такой ее сигнал, что все хорошо или как прежде, и она пришла сообщить только свежие новости, а не что-нибудь ужасное.
— Мия по-прежнему без сознания, но ее жизненные показатели улучшаются, — объявляет соцработница моим родственникам, спешно побросавшим свои занятия в креслах и собравшимся вокруг нее. — Сейчас у нее специалисты по искусственной вентиляции легких. Они проверяют, как функционируют легкие Мии, можно ли отключить ее от респиратора.
— Ведь это хорошие новости? — спрашивает тетя Диана. — Наверное, если она сможет дышать сама, то скоро очнется?
Соцработница демонстрирует отработанный сочувственный кивок.
— Очень хорошо, если она сможет дышать сама. Это покажет, что ее легкие выправляются, а внутренние повреждения стабилизировались. Но основная сложность по-прежнему с контузиями головного мозга.
— В смысле? — вмешивается кузина Хедер.
— Мы не знаем, когда она очнется сама, и не знаем, насколько поврежден ее мозг. Эти первые двадцать четыре часа — самые критичные, и Мия получает лучшую помощь, какую только возможно.
— Можно нам ее увидеть? — спрашивает дедушка.
Соцработница кивает.
— Для этого я и здесь. Думаю, для Мии будет полезен краткий визит. Но только один или два человека.
— Мы пойдем, — выступает вперед бабушка. Дедушка встает рядом ней.
— Да, я так и подумала, — соглашается соцработница, а остальной семье говорит: — Мы ненадолго.
Все трое идут по коридору молча. В лифте соцработница пытается подготовить бабушку и дедушку к моему виду, перечисляя внешние повреждения и объясняя, что хотя они выглядят ужасно, но вполне излечимы. Внутренние повреждения — вот что вызывает опасения, говорит она.
Она разговаривает с бабушкой и дедушкой, как с детьми, но они крепче, чем кажется с виду.
Дедушка служил врачом в Корее. А бабушка — она всегда спасала всяких животных: птиц со сломанными крыльями, больного бобра, оленя, сбитого машиной. Олень отправился в заповедник дикой природы — это довольно забавно, потому что обычно бабушка терпеть не может оленей: они объедают ей сад. «Гнусные крысы», — называет она их. «Вкусные крысы», — говорит дедушка, жаря на решетке оленьи стейки. Но в тот единственный раз бабушка не смогла смотреть, как олень мучается, и спасла его. Я втайне подозреваю, что она решила, будто это один из ее ангелов.
И все равно, когда бабушка с дедушкой проходят через автоматические двойные двери в ОРИТ, оба останавливаются, словно наткнувшись на невидимый барьер. Бабушка сжимает дедушкину руку, и я пытаюсь припомнить, видела ли их когда-нибудь раньше держащимися за руки. Бабушка разглядывает койки в поисках меня, но только соцработница поднимает руку, чтобы указать, как дедушка находит меня и идет через палату к моей кровати.
— Привет, утенок, — говорит он.
Последний раз он меня так называл много лет назад, когда я была еще младше Тедди. Бабушка медленно подходит туда, где я лежу, мелко сглатывая. Похоже, раненые животные оказались не такой уж хорошей подготовкой.
Соцработница придвигает два стула и ставит их в изножье моей кровати.
— Мия, здесь твои бабушка и дедушка. — Она жестом приглашает их сесть. — Я оставлю вас одних.
— Она может нас слышать? — спрашивает бабушка. — Если мы будем говорить с ней, она поймет?
— Честно говоря, не знаю, — отвечает соцработница. — Но ваше присутствие будет ей полезным, пока то, что вы говорите, не может ей повредить.
Она меряет их суровым взглядом, как будто приказывая не говорить ничего, что может меня расстроить. Я знаю, предупреждать о подобных вещах — ее работа, у нее куча дел, и она не может всегда быть безупречно чуткой, но на секунду меня охватывает сильнейшая неприязнь.
После ухода соцработницы бабушка с дедушкой минуту сидят в молчании. Затем бабушка начинает щебетать об орхидеях, растущих у нее в оранжерее. Я замечаю, что она сменила свой садовый комбинезон на чистые вельветовые штаны и свитер. Видимо, кто-то заехал к ним домой и привез ей одежду. Дедушка сидит очень тихо и неподвижно, его руки дрожат. Он не особенный любитель поболтать, так что ему сейчас, наверное, трудно выполнять указание говорить со мной.
Подходит новая медсестра. У нее темные волосы и темные глаза, подчеркнутые толстым слоем блестящих теней. На ее акриловых ногтях картинки в виде сердечек. Наверное, она тратит уйму времени и сил на уход за своими ногтями. Меня это восхищает.
Это не моя медсестра, однако она обращается к бабушке с дедушкой:
— Ни секунды не сомневайтесь, что она вас слышит. Она все понимает, что происходит. — Медсестра стоит, уперев руки в боки, для полноты образа ей не хватает только жвачки во рту. Бабушка с дедушкой уставились на нее, жадно впитывая ее слова: — Вы, может, думаете, что врачи, или медсестры, или вот это все, — она указывает на стену медицинского оборудования, — здесь заправляют? Не-а. Она здесь всем заправляет. Может, она просто нужный момент выжидает. Так что поговорите с ней: скажите, что времени у нее сколько угодно, но пусть она возвращается. Вы ее ждете.
* * *
Мама с папой никогда бы не назвали Тедди или меня ошибкой — или случайностью, или сюрпризом. Или любым другим из этих идиотских эвфемизмов. Но никто из нас не был запланированным ребенком, и родители даже не пытались скрывать это.
Мама забеременела мной, когда была совсем юной. Не подростком, но, по меркам их дружеского круга, — рано. Ей было двадцать три, и они с папой были год как женаты.
Забавно, что папа всегда был несколько старомодным — всегда чуть более консервативным, чем можно было подумать. Да, у него были синие волосы и татуировки, он носил кожаные куртки и работал в музыкальном магазине, но он захотел жениться на маме еще тогда, когда остальные их друзья только перепихивались разок по пьяни.
«Моя девушка» — звучит ужасно глупо, — заявил он. — У меня язык не поворачивается так ее называть. Выходит, нам нужно пожениться, чтобы я мог говорить ей: «жена».
Что касается мамы, у нее была не очень-то благополучная семья. При мне она не вдавалась в вопиющие подробности, но я знала, что ее отец исчез с горизонта давным-давно, и некоторое время она не общалась с матерью, но теперь мы виделись с бабушкой и папой Ричардом — так мы называли маминого отчима — пару раз в год.
Так что маму взял в оборот не только папа, но и его большая, почти полная и относительно нормальная семья. Мама согласилась выйти замуж за папу, хотя они пробыли вместе всего год. И конечно же, они всё сделали по-своему. Поженила их мировая судья-лесбиянка, а друзья сыграли на электрогитарах «Свадебный марш» в хард-роковой обработке. Невеста была в открытом белом платье с бахромой в стиле тридцатых годов и черных шипованных ботинках. Жених был весь в коже.
Я получилась из-за чужой свадьбы. Один из папиных приятелей-музыкантов, переехавший в Сиэтл, сделал своей подружке ребенка, так что они скоропалительно поженились. Мама с папой приехали на свадьбу, на вечеринке слегка набрались и у себя в отеле были не столь осторожны, как обычно. Через три месяца тест на беременность показал тонкую синюю полоску.
По их рассказам, никто из них не ощущал в себе особой готовности стать родителем. Ни один еще не чувствовал себя достаточно взрослым. Но вопроса, стоит ли меня рожать, не возникло. Мама непреклонно стояла за право женщины на аборт. На заднем стекле ее машины красовался стикер: «Если мне нельзя доверить выбор, то разве можно доверить ребенка?» Но в ее случае выбор был сохранить меня.
Папа был не столь решителен и куда больше нервничал. До той самой минуты, когда врач вытащил меня, — тогда папа заплакал.
— Это враки, — обычно говорил он, когда мама пересказывала историю. — Ничего подобного я не делал.
— Ты не плакал тогда? — спрашивала мама с притворным удивлением.
— Я не плакал, я ревел. — Папа подмигивал мне и изображал младенческий вопль.
Будучи единственным ребенком в кругу родительских друзей, я произвела фурор. Меня воспитывала музыкальная община — множество тетушек и дядюшек, носившихся со мной, как с собственным приемышем, даже когда я стала выказывать непостижимую любовь к классической музыке. Но и родная семья не оставляла меня без внимания. Бабушка с дедушкой жили неподалеку и с радостью забирали меня на выходные, так что мама с папой могли развлекаться сколько влезет и зависать на всю ночь на папиных концертах.
К моим четырем годам до родителей, кажется, дошло, что они и правда делают это — воспитывают ребенка, — хоть у них нет ни кучи денег, ни «настоящей» работы. Мы жили в симпатичном доме с дешевой арендой. У меня была одежда, пусть даже перешедшая по наследству от двоюродных братьев и сестер, и я росла счастливой и здоровой.
«Ты получилась чем-то вроде эксперимента, — говорил папа, — на удивление удачным. Мы опасались, что нам, наверное, случайно повезло. Нужен был еще один ребенок в качестве контрольной группы».
Они старались несколько лет. Мама беременела два раза, и оба раза случались выкидыши. Родители огорчались, но у них не было денег на всякие исследования репродуктивных функций, которые делают многие люди. К моим девяти годам они решили, что это, пожалуй, и к лучшему. Я становилась самостоятельной. Они перестали пытаться.
Как будто чтобы убедить себя, как это здорово — не быть связанными маленьким ребенком, мама с папой купили на всех троих билеты в Нью-Йорк на неделю. Предполагалось, что это будет музыкальное паломничество. Мы собирались пойти в «Си-би-джи-би» и «Карнеги-холл». Но вдруг, к своему удивлению, мама обнаружила, что беременна, а потом, к еще большему изумлению, успешно проносила ребенка весь первый триместр, и нам пришлось отменить поездку. Мама быстро уставала, ее тошнило, и папа мрачно шутил, что, должно быть, она боится ньюйоркцев. Кроме того, дети обходились недешево, и нужно было экономить.
Меня это ничуть не огорчило. Я была в восторге, что у нас в семье родится ребенок. И знала, что «Карнеги-холл» никуда не денется. Когда-нибудь я туда попаду.