Книга: Если я останусь
Назад: 15:47
Дальше: 16:47

16:39

Теперь у меня целая толпа гостей. Бабушка с дедушкой, дядя Грег, тетя Диана, тетя Кейт, кузены Джон и Дэвид и кузина Хедер. Папа — один из пяти детей, так что намного больше родственников не приехали. Никто не говорит о Тедди, и я делаю вывод, что он не здесь. Возможно, он все еще в другой больнице и о нем заботится Уиллоу.
Родственники собираются в комнате ожидания. Не в маленькой, на хирургическом отделении, где бабушка с дедушкой сидели во время моей операции, а в большой, на первом этаже. Она красиво оформлена в лиловых тонах, повсюду расставлены удобные кресла и диванчики, лежат почти свежие журналы. Все по-прежнему разговаривают тихо, как будто из уважения к другим ожидающим, хотя, кроме моих родных, здесь никого нет. Все так серьезно, так зловеще. Я возвращаюсь в коридор, чтобы вздохнуть посвободнее.
Приезжает Ким, и я счастлива; так приятно снова видеть ее длинную черную косу. Она носит косу всегда, и всякий раз к обеду непокорным мелким завиткам ее пышной гривы удается высвободиться. Но она не собирается потворствовать своим волосам, и каждое утро они снова уходят в косу.
С Ким приехала мать. Она не позволяет Ким далеко ездить на машине, и сегодня уж точно не сделала бы исключения — после такого-то происшествия. У миссис Шейн красное лицо, все в пятнах, как будто она только что плакала или вот-вот заплачет. Я уже знаю это: я много раз видела ее в слезах. Она очень эмоциональна. Ким называет ее «примадонна-истеричка» и утверждает, будто так действует ген еврейской мамаши и бедная женщина ничего не может с этим поделать.
«Наверное, и я когда-нибудь стану такой», — неохотно допускает моя подруга.
На этот образ Ким совершенно не похожа, в ней уйма сдержанного веселья и тонкого остроумия — ей частенько приходится говорить «это была шутка» людям, не понимающим ее саркастического юмора, — и я не могу представить, что она когда-нибудь станет такой же, как мать. Но с другой стороны, у меня маловато данных для сравнения. В нашем городке не так уж много еврейских матерей, а в нашей школе — еврейских детей. Причем большинство из них евреи лишь наполовину, так что проявляется это только в семисвечнике, водружаемом рядом с елкой.
Но Ким чистокровная еврейка. Иногда по пятницам я ужинаю с ее семьей; они зажигают свечи, едят хлеб-плетенку и пьют вино (пожалуй, единственная ситуация, когда неврастеничная миссис Шейн может позволить Ким выпить). Предполагается, что Ким должна встречаться только с еврейскими мальчиками, и в результате она не встречается ни с кем. Она шутит, что для этого-то ее семья сюда и переехала, хотя на самом деле ее отца наняли управлять местным заводом компьютерных микросхем. Когда Ким исполнилось тринадцать, она прошла батмицву в портлендской синагоге, и во время церемонии со свечами мне позволили зажечь одну. Каждое лето Ким уезжает в лагерь в Нью-Джерси. Он называется «Лагерь Тора хабоним», но Ким зовет его «С Торой поблудим», поскольку единственное, чем заняты там дети все лето, — это флирт и интриги.
— Прямо как в музыкальном лагере, — шутит она, хотя моя летняя консерваторская школа совсем не такая, как в «Американском пироге».
Сейчас Ким явно раздражена. Она быстро идет по коридорам, опережая мать на добрых три метра. Внезапно ее плечи взлетают вверх, как у кошки, заметившей собаку. Она резко поворачивается к матери и требует:
— Прекрати! Я же не реву, так какого хрена ты сопли распускаешь?
Я в шоке: Ким никогда не ругается.
— Но, — слабо возражает миссис Шейн, — как ты можешь быть такой… — всхлип, — спокойной, когда…
— Уймись! — обрывает ее Ким. — Мия все еще здесь. Так что я не собираюсь тут истерики устраивать. А раз я не психую, то и ты не будешь!
Ким уносится вперед, мать вяло плетется за ней. Когда они добираются до комнаты ожидания и видят мою собравшуюся семью, миссис Шейн начинает хлюпать носом.
На этот раз Ким не ругается, но уши ее розовеют — верный признак того, что она по-прежнему в ярости.
— Мама. Оставляю тебя здесь. Я пройдусь. Скоро вернусь, — чеканит она и вылетает прочь.
Я выхожу в коридор следом за ней. Ким бредет по центральному вестибюлю, обходит вокруг магазинчика с подарками, заглядывает в кафе. Она смотрит на больничный указатель, и я понимаю, куда она направится, даже раньше ее самой.
В подвале прячется маленькая часовня. Там тихо — библиотечная такая тишина, — стоят плюшевые кресла, как в кинотеатрах, и приглушенно мурлыкает какая-то нью-эйджевая музычка.
Ким плюхается в кресло и скидывает пальто — то самое черное, бархатное, которому я завидовала с тех пор, как она его купила в каком-то молле, в Нью-Джерси, куда ездила к бабушке с дедушкой.
— Обожаю Орегон, — сообщает она с икающим смешком. По язвительному тону я понимаю, что разговаривает подруга со мной, а не с Богом. — Вот тебе больничное воплощение идеи объединения всех религий. — Она обводит рукой часовню. На стене висит распятие, позади кафедры — несколько изображений Мадонны с Младенцем, а саму кафедру покрывает флаг с крестом. — А вот звезда Давида, — Ким указывает на шестиконечную звезду на стене. — Но как насчет мусульман? Ни молитвенных ковриков, ни указателя направления на Мекку. И буддисты? Они что, не могли на гонг раскошелиться? Ведь наверняка буддистов в Портленде побольше, чем евреев.
Я сажусь в кресло рядом с ней. То, что Ким разговаривает со мной как обычно, кажется таким естественным. Кроме врача «скорой помощи», велевшей мне держаться, и медсестры, спрашивавшей, как у меня дела, никто не говорил со мной с самой аварии. Говорят только про меня.
По правде говоря, я никогда не видела, как Ким молится. То есть она молилась на своей батмицве и произносит молитву за ужином в Шаббат, но только потому, что ей приходится это делать. Однако после недолгого разговора со мной она закрывает глаза, шевелит губами и шепчет что-то на языке, которого я не понимаю.
Закончив, Ким открывает глаза и вытирает одну руку о другую, будто говоря: «Ну и хватит». Но потом передумывает и добавляет последнюю просьбу:
— Пожалуйста, не умирай. Я понимаю, почему ты можешь этого хотеть, но подумай вот о чем: если ты умрешь, в школе из твоего шкафчика устроят идиотский мемориал принцессы Дианы, туда все будут класть цветы, ставить свечки и пихать записки. — Она утирает предательскую слезу тыльной стороной ладони. — Я же знаю, тебе бы от такого тошно стало.
* * *
Возможно, так вышло потому, что мы были слишком похожи. Как только Ким появилась на горизонте, все решили, что мы станем лучшими подругами, только потому, что обе мы темноволосые, тихие, старательные и серьезные — по крайней мере, внешне. Однако же ни одна из нас не была отличницей (твердые четверки по всем предметам) или, если уж на то пошло, особенно серьезной. Мы серьезно относились к некоторым вещам — я к музыке, она к живописи и фотографии; а в упрощенном мире средней школы этого было достаточно, чтобы счесть нас кем-то вроде разлученных и встретившихся близнецов.
Нас немедленно принялись ставить в пару. На третий день пребывания Ким в школе она единственная вызвалась на физкультуре в капитаны футбольной команды, что, по моему мнению, было с ее стороны запредельным подхалимством. Пока она надевала красную футболку, учитель оглядывал класс, чтобы выбрать капитана второй команды, и его глаза остановились на мне, хотя я была одной из наименее спортивных девочек. Я поплелась в раздевалку надевать футболку и, проходя мимо Ким, буркнула: «Ну, спасибочки».
На следующей неделе учительница английского посадила нас вместе во время общего обсуждения «Убить пересмешника». Минут десять мы пялились друг на друга в каменном молчании. Наконец я выдавила:
— Полагаю, нужно говорить о расизме на старом Юге и всем таком.
Ким едва заметно закатила глаза, отчего мне захотелось швырнуть в нее словарем. Меня поразило, как сильно я уже ненавидела ее.
— Я читала эту книгу в моей прошлой школе, — сообщила она. — С расизмом там все как будто ясно. Я думаю, важнее человеческие качества. Надо понять, хороши ли люди от природы и просто испорчены расизмом, или они изначально плохи и им надо здорово потрудиться, чтобы стать хорошими?
— Неважно, — сказала я, — все равно дурацкая книжка.
Я не знала, зачем говорю такое, ведь на самом деле книга мне очень понравилась, и мы ее обсуждали с папой: ему она попалась на педпрактике. И я возненавидела Ким еще больше за то, что та вынудила меня предать любимую книгу.
— Ладно, давай тогда займемся твоей идеей, — сказала Ким, и когда мы получили по четверке с минусом, она как будто обрадовалась нашим посредственным оценкам.
После этого мы просто не разговаривали, что не мешало учителям сажать нас вместе на уроках, а всем в школе считать нас подругами. Чем чаще это случалось, тем больше мы негодовали — на всех и друг на друга. Чем больше мир сталкивал нас, тем сильнее мы отталкивались — и ополчались друг на друга. Каждая старалась делать вид, что другой не существует, хотя наличие заклятого врага не давало о себе забыть ни на минуту.
Мне казалось необходимым объяснить себе, почему я ненавижу Ким: она лицемерная подлиза. Она назойлива. Она все время выпендривается. Впоследствии я выяснила, что она точно так же придумывала мне пороки, только ее особенно бесила моя стервозность. И однажды она мне это даже написала. На уроке английского кто-то кинул квадратик, сложенный из тетрадного листа, на пол рядом с моей правой ногой. Я подобрала его и открыла. Там было написано: «Стерва!»
Никто меня так раньше не называл, и хотя я, само собой, разозлилась, но в глубине души также была польщена: очевидно, я задела автора записки за живое, раз удостоилась этого слова. Люди нередко так называли мою маму — возможно, потому, что ей было трудно смолчать и она могла высказываться чрезвычайно резко, если не соглашалась с собеседником. Она взрывалась и бушевала, словно гроза, но потом опять становилась вежливой и любезной. И ей было совершенно безразлично, что ее называют стервой. «Это просто другой вариант слова «феминистка», — с гордостью заявляла она мне. Даже папа иногда ее так называл, но всегда в шутку, одобрительно — и никогда во время ссоры. Ему-то было видней.
Я подняла глаза от учебника. Только один человек мог послать мне такую записку, но мне все еще в это не верилось. Я украдкой оглядела класс: все уткнулись в книги. Кроме Ким. Ее уши были настолько красными, что мелкие завитки темных волос рядом с ними тоже казались розовыми. Она злобно смотрела прямо на меня. Хотя мне было всего одиннадцать и я не слишком хорошо ориентировалась в социальных тонкостях, но брошенную перчатку вызова распознала с первого взгляда, и мне не оставалось ничего другого, кроме как поднять ее.
Став постарше, мы с удовольствием шутили на тему «Как здорово, что мы тогда подрались». Тот эпизод не только скрепил нашу дружбу, но также оказался для нас первой и, похоже, единственной возможностью хорошенько кого-нибудь отмутузить. Когда еще две девчонки вроде нас могут дойти до мордобоя? Конечно, я боролась с Тедди, иногда щипала его — но бить кулаками такого малыша? Даже будь Тедди постарше, он все равно представлялся мне наполовину братом, а наполовину собственным ребенком. Я нянчилась с ним, еще когда ему было несколько недель. Я ни за что бы не смогла так его ударить. А у Ким, единственного ребенка в семье, не было братьев и сестер, с которыми можно было бы подраться. Возможно, в лагере она и участвовала бы в потасовках, но последствия бывали ужасны: драчунов ожидали многочасовые семинары по улаживанию конфликтов, в присутствии воспитателей и раввина. «Мой народ прекрасно умеет сражаться с самыми сильными противниками, но только словами, тьмой тьмущей слов», — как-то раз сказала мне подруга.
Но в тот осенний день мы дрались кулаками. Прозвенел последний звонок, и мы, не говоря ни слова, вышли на спортивную площадку и бросили рюкзаки на землю, мокрую от зарядившей с утра мороси. Ким бросилась на меня, словно бык, и врезала под дых. Я ударила ее в скулу — сжатым кулаком, по-мужски. Вокруг собралась толпа, поглазеть на представление. Драки были не самым обычным делом в нашей школе; девчачья драка — и вовсе из ряда вон выходящим событием. А уж драка тихих приличных девочек — тройное удовольствие.
К тому времени, как нас разняли учителя, вокруг стояла половина шестого класса (в сущности, именно по кольцу школьников дежурные по площадке поняли, что там что-то происходит). Драка, пожалуй, окончилась ничьей. У меня была разбита губа и рассажено запястье — последнее по собственной неосторожности: мой удар в плечо Ким прошел мимо и попал ровнехонько в столб волейбольной сетки. Ким получила фингал под глаз и неприятную ссадину на бедре — споткнулась о свой рюкзак, когда хотела меня лягнуть.
Не было никакого задушевного примирения, никакого официального разрешения конфликта. Как только учителя нас разняли, мы с Ким посмотрели друг на друга и принялись хохотать. Отвертевшись от визита в кабинет директора, мы побрели домой. Ким объяснила, что вызвалась быть капитаном команды по одной простой причине: если это сделать в самом начале учебного года, учителя тебя, скорее всего, запомнят и постараются в будущем не выбирать (с тех пор я вовсю пользовалась этим нехитрым приемом). Я рассказала, что на самом деле была согласна с ее трактовкой «Убить пересмешника» и что это одна из моих самых любимых книг. Так все и началось. Мы подружились, как ожидали все вокруг. Больше мы никогда не поднимали друг на друга руку, и хотя много раз между нами вспыхивали словесные баталии, размолвки заканчивались тем же, чем и та драка, — смехом до упаду.
Однако после той нашей драки миссис Шейн не позволила Ким ходить ко мне домой, убежденная, что дочь вернется на костылях. Мама предложила поговорить с ней и все уладить, но думаю, мы с папой оба понимали, что при мамином темпераменте ее дипломатическая миссия может окончиться ордером на арест всей нашей семьи. В конце концов папа пригласил Шейнов на ужин, зажарил курицу, и хотя было видно, что миссис Шейн все еще немного сомневается в моей семье: «Так вы работаете в музыкальном магазине, пока учитесь на учителя? И вы готовите? Как необычно», — сказала она папе, — мистер Шейн счел моих родителей приличными людьми, а семью не склонной к насилию, и велел жене разрешить Ким приходить к нам свободно.
Тогда, в шестом классе, мы с Ким на несколько месяцев лишились имиджа хороших девочек. Разговоры о нашей драке продолжались, подробности раздувались неимоверно: сломанные ребра, вырванные ногти, следы укусов. Но когда мы вернулись в школу после зимних каникул, все это уже позабылось. Мы снова стали темноволосыми тихими паиньками-близняшками.
Мы не имели ничего против — многие годы эта репутация работала на нас. Если, к примеру, мы обе отсутствовали в какой-то день, люди автоматически считали, будто нас свалил один и тот же вирус, а не что мы прогуляли школу ради авторского кино, которое показывали на занятиях по киноискусству в университете. Когда кто-то в порядке розыгрыша выставил нашу школу на продажу, обклеив ее объявлениями и внеся в список недвижимости на eBay, подозрительные взгляды обратились на Нельсона Бейкера и Дженну Маклафлин, а не на нас. Хотя нам пришлось признаться в содеянном — как мы и планировали, если у кого-нибудь будут неприятности, — нам долго пришлось всех убеждать, что это действительно наших рук дело.
Это всегда смешило Ким. «Люди верят в то, во что хотят верить», — говорила она.
Назад: 15:47
Дальше: 16:47