20:12
Ким и Адам уходят по коридору. Я хочу пойти за ними, но не могу сдвинуться с места, мои призрачные ноги словно прилипли к линолеуму. Только после того, как они исчезают за углом, я встряхиваюсь и плетусь за ними, однако они уже скрылись в лифте.
К этому времени я поняла, что у меня нет никаких сверхъестественных способностей. Я не могу проходить сквозь стены и прыгать в лестничные пролеты. Могу делать только то, что могла бы и в реальной жизни, — правда, другие люди этого не видят. По крайней мере, мне так кажется, потому что никто не замечает, как я открываю двери или нажимаю кнопку лифта. Я могу дотрагиваться до вещей, могу даже поворачивать дверные ручки, но по-настоящему чувствовать прикосновение к чему-либо или к кому-либо не могу. Как будто взаимодействую с миром из аквариума. Целиком это никак не укладывается у меня в голове — как, впрочем, ничто из событий сегодняшнего дня.
Я решаю, что Ким с Адамом направляются в комнату ожидания, чтобы присоединиться к семейному бдению, но когда добираюсь туда, моих родственников там не застаю. На креслах лежит груда пальто, курток и свитеров; я узнаю яркий оранжевый пуховик кузины Хедер. Она живет в глуши и любит бродить по лесам — а там, по ее словам, кислотные цвета необходимы, чтобы пьяные охотнички случайно не приняли тебя за медведя.
Я смотрю на стенные часы. Похоже, сейчас время ужина. Я снова бреду по коридорам — к столовой, так же воняющей чем-то жареным и варено-овощным, как и любая другая. Несмотря на неаппетитные запахи, столовая забита людьми. Столики заняты врачами, медсестрами и нервными студентами-медиками в коротких белых халатах, с блестящими, словно игрушечными, стетоскопами. Все они поглощают картонную пиццу и сублимированное картофельное пюре. Я не сразу замечаю свою семью, сгрудившуюся вокруг столика. Бабушка болтает с Хедер, дедушка сосредоточенно жует сэндвич с индейкой.
Тетя Кейт и тетя Диана сидят в углу и о чем-то шепчутся.
— Несколько царапин и синяков. Его уже выпустили из больницы, — говорит тетя Кейт.
Целую секунду я думаю, будто она говорит о Тедди, и прихожу в такой восторг, что чуть не плачу. Но, услышав об отсутствии алкоголя в его организме, о том, как нашу машину вдруг вынесло на его полосу и что некто по имени мистер Дунлап говорит, будто у него не было времени остановиться, я понимаю: они говорят не о Тедди — речь идет о другом водителе.
— Полиция сказала, это случилось из-за снега или олень заставил их вильнуть, — продолжает тетя Кейт. — И очевидно, такой неравный итог — вполне обычное дело. У одной стороны все прекрасно, а у второй чудовищные травмы… — Она умолкает.
Вряд ли с мистером Дунлапом «все прекрасно», какими бы легкими ни оказались его ранения. Я пытаюсь представить себя на его месте: вот он проснулся во вторник утром, сел в свой грузовик, чтобы отправиться на работу, или на заправку, или в закусочную «У Лоретты», где обычно заказывал яичницу, обжаренную с двух сторон. Возможно, мистер Дунлап был совершенно счастлив или абсолютно несчастен, жил с женой и детьми или по-холостяцки. Но кем и каким бы он ни проснулся этим ранним утром, он уже никогда не будет прежним. Его жизнь тоже безвозвратно изменилась. Если то, что говорит моя тетя, правда и авария случилась не по его вине, тогда он — «невезучий болванчик», как сказала бы Ким, и оказался не в то время не в том месте. Из-за его невезучести и из-за того, что он на своем грузовике направлялся сегодня утром на восток по трассе двадцать семь, двое детей остались без родителей и по меньшей мере один из них в тяжелом состоянии.
Как жить с этим? На секунду я вообразила, как выздоравливаю, выбираюсь отсюда и приезжаю в дом мистера Дунлапа, чтобы облегчить его ношу, уверить бедолагу, что это не его вина. Возможно, мы бы даже подружились.
Конечно, на самом деле все вряд ли получилось бы так. Нам было бы неловко и печально. Кроме того, я до сих пор понятия не имею, что решу, а главное, по-прежнему не представляю, как можно выбрать, оставаться или нет. Пока я этого не определю, мне придется положиться на судьбу, или на врачей, или на тех, кто ведает такими вопросами, когда сам решающий слишком растерян, чтобы выбрать между лифтом и лестницей.
Мне нужен Адам. Я бросаю последний взгляд, надеясь увидеть его и Ким, но их здесь нет, так что я направляюсь вверх по лестнице, обратно в палату.
Я нахожу их на этаже травматологии, за пару коридоров от своей палаты. Адам и Ким, стараясь выглядеть естественно и непринужденно, проверяют двери всевозможных кладовых. Обнаружив наконец незапертую, они пробираются внутрь и топчутся там в темноте, ища выключатель. Мне очень не хочется их огорчать, но на самом деле он снаружи, в коридоре.
— Такие номера проходят только в кино, — говорит Ким Адаму, шаря рукой по стене.
— Все выдумки основаны на фактах, — отвечает он.
— Ты совсем не похож на врача.
— Я собирался притвориться санитаром. Или уборщиком.
— Зачем бы уборщику заходить в палату интенсивной терапии? — спрашивает Ким.
Она ужасно придирчива к такого рода деталям.
— Лампочка перегорела. Не знаю. Все дело в том, как это провернуть.
— Я все равно не понимаю, почему бы тебе просто не пойти к ее родным? — спрашивает прагматичная Ким. — Наверняка ее бабушка с дедушкой смогут все объяснить и провести тебя к Мие.
Адам качает головой.
— Знаешь, когда медсестра угрожала вызвать охрану, моей первой мыслью было: «Надо позвать родителей Мии уладить это», — Адам замолкает и делает несколько глубоких вдохов. — Это просто обрушивается на меня снова и снова, и каждый раз как первый, — говорит он охрипшим голосом.
— Я понимаю, — шепотом отвечает Ким.
— В любом случае, — продолжает Адам, возобновляя поиски выключателя, — я не могу пойти к ее бабушке и дедушке. Я не могу еще больше утяжелять их ношу. Я должен сделать это сам.
Я уверена, что бабушка с дедушкой были бы счастливы помочь Адаму. Они много раз встречались с ним, и он им очень нравится. На Рождество бабушка всегда старается приготовить для него сливочную помадку с кленовым сиропом, потому что Адам как-то упомянул, что очень ее любит.
Но я также знаю, что иногда Адаму просто необходимо сделать что-то эффектное. Он обожает яркие жесты. К примеру, две недели копить деньги с чаевых за развозку пиццы, чтобы повести меня на концерт Йо-Йо Ма, вместо того чтобы просто предложить встречаться. Или целую неделю украшать мой подоконник цветами, когда я заразилась ветрянкой.
Теперь Адам сосредоточился на новой идее. Я не знаю, какой у него план, да это и неважно — главное, чтобы он вышел из того ужасного оцепенения, в которое погрузился за дверью моей палаты полчаса назад. Мне уже знакома эта его сосредоточенность. Таким он обычно становится, когда сочиняет новую песню или пытается убедить меня сделать то, чего я не хочу. Например, пойти с ним в палаточный поход. В такие минуты может происходить что угодно — пусть даже метеорит упадет на землю, Адам не откажется от своей затеи.
Насколько я могу судить, планирует он старейший больничный трюк, заимствованный из фильма «Беглец», который мы недавно смотрели с мамой. Мне этот план кажется сомнительным, Ким тоже.
— Ты не думаешь, что медсестра может узнать тебя? — спрашивает Ким. — Ты же на нее наорал.
— Она не сможет меня узнать, если не увидит. Теперь я понимаю, почему вы с Мией не разлей вода. Парочка Кассандр.
Адам никогда не встречался с миссис Шейн и не понимает, что намеки на мнительность Ким — повод для ссоры. Ким сердито хмурится, но потом, видимо, сдается.
— Может, этот твой дебильный план сработает лучше, если мы хотя бы будем видеть, что делаем.
Она роется в сумке, вытаскивает мобильник, который мама всучила ей лет в десять, — Ким называет его «детская противоугонная сигнализация» — и включает экран. Квадрат света чуть рассеивает темноту.
— Вот это уже больше похоже на умницу, которую нахваливает Мия, — говорит Адам и включает собственный телефон. Теперь комнатка тускло освещена.
Увы, свет озаряет ворох веников, ведро и пару швабр, но здесь нет никакой одежды, на которую надеялся Адам. Если бы я могла, то сообщила бы им, что в больнице есть комнаты со шкафчиками, где врачи и медсестры оставляют уличную одежду и переодеваются в медицинскую форму или лабораторные халаты. Единственный общебольничный наряд, какой можно найти — это те самые сомнительного вида сорочки, в которые тут облачают пациентов. Адам, пожалуй, мог бы нацепить такую и неузнанным проехать по коридорам в кресле-каталке, но вряд ли подобная уловка поможет ему попасть в мою палату.
— Вот черт, — вздыхает Адам.
— Мы можем попробовать еще, — вдруг решает поддержать его Ким. — Здесь не меньше десяти этажей. Наверняка есть другие незапертые кладовые.
Адам садится на пол.
— Нет, ты права. Это глупо. Нужно придумать план получше.
— Ты мог бы изобразить передозировку наркотиков или что-нибудь еще, чтобы тебя поместили в реанимацию, — предлагает Ким.
— Это же Портленд. Тут здорово повезет, если с передозом хотя бы отвезут в пункт первой помощи, — возражает Адам. — Нет, я теперь думаю об отвлекающем маневре. Ну, устроить что-нибудь типа пожарной тревоги, чтобы все медсестры выбежали оттуда.
— Ты действительно думаешь, что огнетушители и паника среди медсестер принесут Мие пользу? — спрашивает Ким.
— Ну, не тревогу, но что-то такое, чтобы все отвернулись на полсекунды, а я бы тихонько просочился внутрь.
— Тебя тут же обнаружат. И выкинут пинком под зад.
— Неважно, — отвечает Адам. — Мне бы всего секундочку.
— Зачем? В смысле, что ты сможешь сделать за одну секунду?
Адам на мгновение умолкает. Его глаза, обычно серо-буро-зеленые, темнеют.
— Так я смогу показать ей, что я здесь. Что хоть кто-то еще здесь.
После этого Ким больше не задает вопросов. Они сидят в темноте, каждый погружен в свои мысли, и я вспоминаю, как мы с Адамом тоже можем не говорить ни слова, но прекрасно чувствовать друг друга. Я понимаю, что теперь они друзья, настоящие друзья. Что бы ни случилось дальше, по крайней мере этого я добилась.
Минут через пять Адам стучит себя по лбу.
— Ну конечно, — говорит он.
— Что?
— Пора послать сигнал Бэтмену.
— Чего?
— Пойдем. Я тебе покажу.
* * *
Когда я только начала играть на виолончели, папа еще барабанил в своей группе, хотя через пару лет после рождения Тедди все реже и реже. Но с самого начала я поняла: расхождения между классической музыкой и прочей не исчерпываются явным недоумением родителей по поводу моих музыкальных вкусов; есть отличия и в исполнении. Моя музыка игралась сольно. То есть папа, конечно, мог часами самостоятельно лупить по своей установке или писать в одиночку песни за кухонным столом, бренча мотив на потрепанной гитарке, но он всегда говорил, что песни по-настоящему рождаются, когда их играют. В этом-то главный интерес.
Но я в основном играла в одиночку в своей комнате. Даже когда я занималась с постоянно сменяющими друг друга университетскими студентами, вне уроков я все равно играла одна. И когда я давала сольный концерт или выступала в смешанной программе, то тоже выходила к публике в одиночку — только с виолончелью. И в отличие от папиных концертов, где восторженные поклонники запрыгивали на сцену и рыбкой ныряли в толпу, между мной и публикой всегда была стена. Через некоторое время мне стало одиноко и грустно так играть — и я немного заскучала.
Так что весной восьмого класса я решила все это бросить. Уходить я собиралась потихоньку: сокращать свои бесконечные занятия, не давать сольных концертов. Я рассчитала, что если буду бросать постепенно, то к осени, когда пойду в старшие классы, смогу начать новую жизнь, и меня больше не будут звать «виолончелисткой». Может быть, я бы выбрала тогда новый инструмент — гитару, бас или даже барабаны. К тому же мама была слишком занята с Тедди, чтобы отмечать продолжительность моих занятий, а папа корпел над планами уроков и составлял отчетность по успеваемости на своей новой учительской работе. Так что мне казалось, никто даже не поймет, что я перестала заниматься, пока дело уже не будет сделано. По крайней мере, так я убеждала себя. Но правда заключалась в том, что бросить виолончель для меня было равно что перестать дышать.
Возможно, я и в самом деле бросила бы, если бы не Ким. Однажды днем я пригласила ее поехать в центр города после школы.
— Сегодня же будний день. Разве тебе не нужно заниматься? — спросила она, набирая цифровую комбинацию на своем шкафчике.
— Я сегодня могу пропустить, — ответила я, притворяясь, что ищу учебник по землеведению.
— Неужто Мию похитили инопланетяне из стручка? Сначала никаких концертов. А теперь пропускаешь занятия. Что происходит?
— Не знаю, — сказала я, постукивая пальцами по шкафчику. — Я думаю попробовать какой-нибудь новый инструмент. Например, барабаны. Папина установка до сих пор пылится в подвале.
— Ну да, ты — на барабанах. Не смеши, — ухмыльнулась Ким.
— Я серьезно.
Ким уставилась на меня с открытым ртом, как будто я заявила, что собираюсь поджарить на ужин слизняков.
— Ты не можешь бросить виолончель, — заявила она после секунды ошарашенного молчания.
— Почему это?
Ким поморщилась как от боли.
— Я не знаю, как объяснить, но твоя виолончель — это часть тебя самой. Я просто не могу представить тебя без этой штуки между коленей.
— Не глупи. Я даже в школьном марширующем оркестре не могу играть. И вообще, ну кто сейчас играет на виолончели? Одни старики. Для девушки это идиотский инструмент. Он такой скучный. И потом, мне нужно больше свободного времени на развлечения.
— Какие такие «развлечения»? — с сомнением поинтересовалась Ким.
— Ну ты что, не знаешь? Болтаться по магазинам, с тобой тусоваться.
— Да брось, — возразила Ким. — Ты же ненавидишь ходить по магазинам. А со мной и так кучу времени проводишь. Ладно, сегодня занятия можешь пропустить. Хочу тебе кое-что показать.
Она притащила меня к себе домой, нашла диск «Нирвана Эм-ти-ви анплагд» и поставила мне «Something in the Way».
— Послушай это, — сказала она. — Два гитариста, ударник и виолончелистка. Ее зовут Лори Голдстон, и могу спорить, она, когда была помладше, занималась по два часа в день, как одна моя знакомая девочка, потому что, если хочешь играть в симфоническом оркестре или с «Нирваной», это необходимо. И не думаю, чтобы кто-то рискнул назвать ее скучной идиоткой.
Я взяла диск с собой и слушала его снова и снова всю следующую неделю, обдумывая то, что сказала Ким. Несколько раз я вытаскивала виолончель и подыгрывала песням. Эта музыка, вызывающая и странно бодрящая, была совсем не похожа на ту, что я играла раньше. Я собиралась сыграть Ким «Something in the Way» на следующей неделе, когда она придет к нам на ужин.
Но мне не представилась такая возможность: за ужином Ким непринужденно заявила моим родителям, что, по ее мнению, мне необходимо поехать в летний лагерь.
— Как, ты хочешь, чтобы я поехала с тобой в лагерь Торы? Пытаешься обратить меня в свою веру? — спросила я.
— Да нет же. Это музыкальный лагерь. — Она вытащила рекламный буклет с броской надписью: «Консерватория Франклин Вэлли, летняя программа в Британской Колумбии». — Это для серьезных музыкантов, — подчеркнула Ким. — Чтобы туда попасть, надо отправить запись твоей игры. Я позвонила и все выяснила. Последний срок подачи заявки — первое мая, так что время еще есть. — Она развернулась ко мне, словно предлагая разозлиться на нее за вмешательство.
Но я не злилась. Мое сердце колотилось так, будто Ким объявила, что моя семья выиграла в лотерею, и вот-вот скажет, сколько именно. Я смотрела на подругу, на ее встревоженные глаза, так предательски противоречащие бравой ухмылке, и меня переполняла благодарность за то, что я дружу с человеком, который зачастую понимает меня лучше, чем я сама. Папа спросил, хочу ли я поехать, и, когда я стала говорить о деньгах, велел не беспокоиться об этом. Хочу ли я поехать? Я хотела — больше всего на свете.
Три месяца спустя, когда папа привез меня в унылый пустынный уголок острова Ванкувер, я уже была не столь уверена в своем желании. Место выглядело как типичный летний лагерь: бревенчатые домики в лесу, байдарки на пляже. Там было около пятидесяти детей — судя по их приветственным воплям и объятиям, давно знакомых друг с другом. Я же никого не знала. В первые шесть часов со мной никто не разговаривал, кроме помощника директора лагеря, который проводил меня к домику, показал мою кровать и махнул рукой в сторону столовой, где в тот вечер мне вручили тарелку чего-то непонятного, оказавшегося мясным рулетом.
Я скорбно пялилась в тарелку, изредка поглядывая на пасмурный серый вечер за окном. Я уже скучала по родителям, по Ким и особенно по Тедди. У него как раз начался самый забавный период, он хотел пробовать все новые вещи, постоянно спрашивал: «А это что?» — и изрекал уморительнейшие сентенции. В день перед моим отъездом он сообщил мне, что хочет пить «на девять десятых», и я чуть не описалась со смеху. Тоскуя по дому, я вздохнула и начала возить сомнительный на вид рулет по тарелке.
— Не волнуйся, здесь не каждый день идет дождь. Только через день.
Я подняла глаза. Рядом стоял хитроглазый мальчишка, на вид не старше десяти лет. Белобрысая голова его была острижена ежиком, а на носу красовалось созвездие веснушек.
— Догадываюсь, — сказала я. — Я сама с Северо-Запада, хотя когда я уезжала сегодня утром, там было солнце. Меня больше волнует этот рулет.
Мальчик рассмеялся.
— Он лучше не станет. Но арахисовое масло и джем всегда хороши, — сказал он, указав на стол, где полдюжины детей мастерили себе сэндвичи. — Питер. Тромбон. Онтарио, — представился он.
Как я потом узнала, это было стандартной формулой знакомства во «Франклине».
— О, привет. Я, видимо, Мия-виолончель-Орегон.
Питер сказал, что ему тринадцать и он здесь уже второе лето; почти все начали в двенадцать, поэтому и знали друг друга. Из пятидесяти учащихся около половины играли джаз, а остальные — классику, так что группа получалась небольшая. Виолончелистов кроме меня было только двое, один из них — долговязый рыжеволосый парень по имени Саймон, которого Питер подозвал, помахав ему рукой.
— Ты будешь подавать заявку на концертный конкурс? — спросил меня Саймон, как только Питер представил меня как «Мию. Виолончель. Орегон».
Саймон был «Саймон. Виолончель. Лестер», последний оказался городом в Англии. Компания собралась вполне интернациональная.
— Сомневаюсь. Я даже не знаю, что это такое, — ответила я.
— Ну, ты ведь знаешь, что мы все играем в оркестре в финальной симфонии? — спросил меня Питер.
Я кивнула, хотя на самом деле имела об этом весьма смутное представление. Папа всю весну зачитывал вслух какие-то сведения об устройстве лагеря, но мне было важно только то, что я встречусь там с другими классическими музыкантами. На подробности я особенного внимания не обращала.
— Это симфония конца лета. На нее приезжают отовсюду, это довольно большое событие. Мы, самые младшие, участвуем во всяких забавных вставных номерах, — пояснил Саймон. — Но еще выбирают одного музыканта из лагеря, и он играет с профессиональным оркестром и выступает с сольным номером. В прошлом году я почти выиграл, но потом победа досталась одному флейтисту. Это мой предпоследний шанс перед выпуском. Струнным уже давненько не удавалось выиграть, а Трейси, третья из нашего маленького трио, не будет пытаться. Она больше для удовольствия играет, хорошо, но не слишком серьезно. А ты, я слышал, такая серьезная.
Я серьезная? Уж не настолько, если чуть не бросила.
— Где ты это услышал? — спросила я.
— Учителя прослушивают все заявочные записи, вот слухи и просочились. Твоя запись точно была очень хорошая. На второй год обычно уже не берут. Так что я надеялся на сильного соперника, чтобы тянуться за лидером, так сказать.
— Эй, дай девушке шанс, — запротестовал Питер. — Она еще только попробовала мясной рулет.
Саймон сморщил нос.
— Прошу прощения. Но если ты захочешь пошептаться насчет прослушивания, я готов, — и он удалился в направлении кафе-мороженого.
— Извини Саймона. У нас года два не было классных виолончелистов, так что он в восторге от свежей крови. Чисто эстетически. Он голубой, хотя, может, и нет — с ними, англичанами, не поймешь.
— А, понятно. Но что он такое сказал? В смысле, он что, хочет, чтобы я с ним соревновалась?
— Конечно хочет. В этом же весь кайф. Ради этого мы все здесь, в лагере посреди мерзкого мокрого леса, — сказал Питер, указывая за окно. — И ради изумительной кухни, конечно. — Он посмотрел на меня. — Разве ты здесь не для этого?
Я пожала плечами.
— Не знаю. Я никогда не играла с такой кучей народа, да еще такого серьезного народа.
Питер почесал ухо.
— Правда? Ты же сказала, что приехала из Орегона. А с «Портленд челло проджект» ты когда-нибудь играла?
— С кем с кем?
— Ну, такой авангардный виолончельный коллектив. Очень интересные работы.
— Я живу не в Портленде, — буркнула я, смущенная тем, что даже не слышала ни о каком «Челло проджект».
— Ладно, а с кем ты тогда играешь?
— С другими людьми. В основном со студентами из университета.
— А в оркестре? Или в ансамбле камерной музыки? В струнном квартете?
Я покачала головой, припомнив, что как-то раз одна из моих учительниц-студенток приглашала меня поиграть в квартете. Я отказалась, потому что играть вдвоем с ней было одно, а с совершенно незнакомыми людьми — другое. Я всегда полагала, что виолончель — одиночный инструмент, но теперь вдруг задумалась: может, это я одиночка?
— Хм. А как ты вообще можешь хорошо играть? — удивился Питер. — То есть я не хочу показаться хамом и козлом, но разве не так становятся хорошими музыкантами? Это как теннис. С неумехой в конце концов начинаешь пропускать удары или играть расхлябанно, но с асом вдруг оказываешься у сетки и подаешь отличные мячи.
— Я и не знала, — сказала я Питеру, чувствуя себя ужасно замшелой и скучной. — В теннис я тоже не играю.
Следующие несколько дней прошли как в тумане. Я так и не поняла, зачем на пляже лежали байдарки, — времени на развлечения здесь не было. За день я совершенно выматывалась. Подъем в шесть тридцать, завтрак в семь, по три часа утром и днем на самостоятельные занятия, и репетиция оркестра перед ужином.
Раньше я никогда не играла больше чем с одним или двумя музыкантами, так что первые дни в оркестре для меня были сплошным хаосом. Музыкальный директор лагеря, он же и дирижер, с огромным трудом всех рассадил, а потом из кожи вон лез, чтобы заставить нас сыграть простейшие пьесы более-менее в такт. На третий день он принес колыбельные Брамса. В первый раз они прозвучали отвратительно. Инструменты не столько сочетались, сколько сталкивались, словно камешки, попавшие в газонокосилку.
«Ужасно! — завопил дирижер. — Как вы надеетесь играть в профессиональном оркестре, если не можете удержать ритм в колыбельной? Еще раз!»
Примерно через неделю все начало приобретать форму, и я впервые почувствовала себя винтиком в машине. Это помогло мне услышать виолончель совершенно по-новому: как ее низкие ноты согласуются с высокими нотами альта, как она создает опору для деревянных духовых на другой стороне оркестровой ямы. И хотя можно подумать, что, будучи частью группы, позволительно немного расслабиться, меньше заботиться о своем звучании в общем потоке, все ровно наоборот.
Я сидела за семнадцатилетней альтисткой по имени Элизабет. Она была одним из самых опытных музыкантов в лагере — ее уже приняли в Королевскую консерваторию в Торонто — и к тому же красива как супермодель: высокая, с царственной осанкой, с кожей кофейного цвета и острыми, точеными скулами. Я бы поддалась искушению возненавидеть ее, если бы не ее игра. При невнимательности альт может издавать совершенно чудовищный скрежет, даже в руках опытных музыкантов. Но у Элизабет он звенел чисто, ясно и легко. Слушая ее и глядя, как глубоко она погружается в музыку, я сама захотела играть так. И даже лучше. Я захотела не только переплюнуть ее, но также ощутила, что должна — ей, всей группе, себе — играть на ее уровне.
— Звучит очень красиво, — сказал Саймон ближе к концу смены, послушав, как я репетирую отрывок из Второго виолончельного концерта Гайдна — тот самый, с которым у меня были огромные сложности, когда я впервые попробовала его прошлой весной. — Ты будешь это играть на концертном конкурсе?
Я кивнула. Потом не выдержала и ухмыльнулась. Каждый вечер после ужина и до отбоя мы с Саймоном выносили свои виолончели на улицу и устраивали импровизированные концерты в долгих сумерках. Мы по очереди вызывали друг друга на виолончельные дуэли, где каждый в исступлении старался переиграть другого. Мы постоянно соревновались, постоянно пытались узнать, кто может сыграть лучше, быстрее, на память. Это было невероятно увлекательно, захватывающе, и, пожалуй, еще и поэтому я так гордилась своим Гайдном.
— Ах, кто-то чрезвычайно уверен в себе. Думаешь, сможешь меня переиграть? — спросил Саймон.
— В футбол — точно, — пошутила я.
Саймон часто рассказывал нам, что всю жизнь в семье он белая ворона — не потому, что гей или музыкант, а потому, что «хреновый футболист».
Саймон притворился, что я ранила его в самое сердце, а потом расхохотался.
— Удивительные штуки случаются, когда ты перестаешь прятаться за этим громоздким чудовищем, — сказал он, указывая на мою виолончель. Я кивнула. Саймон улыбнулся мне. — Ладно-ладно, только не надо так нос задирать. Послушала бы ты моего Моцарта. Он звучит словно хор чертовых ангелов.
Ни один из нас не выиграл в тот год сольный номер. Победила Элизабет. И пусть бы это заняло у меня еще четыре года, в конце концов я бы обязательно получила соло.