Книга: Кожа для барабана
Назад: V. Двадцать жемчужин капитана Ксалока
Дальше: VII. Бутылка из-под «Аниса дель Моно»

VI. Галстук Лоренсо Куарта

В вас воплощены все женщины мира.
Джозеф Конрад. Золотая стрела
У Лоренсо Куарта имелся только один галстук. Шелковый, темно-синий, купленный в магазине мужских рубашек на Виа-Кондотти, в полутора сотнях шагов от его дома. Куарт всегда носил галстуки одного и того же типа — традиционного покроя, чуть уже того, что диктовала мода. Вообще-то, он пользовался ими мало, всегда с очень темными костюмами и белыми рубашками, а когда галстук мялся или пачкался, покупал другой такой же. Это случалось всего пару раз в год, потому что чаще всего он носил черные рубашки со стоячим воротничком, которые гладил сам с аккуратностью старого военного, привыкшего к неожиданным проверкам со стороны начальников, помешанных на соблюдении устава. Все действия, совершаемые Куартом в этой жизни, словно бы подчинялись некоему уставу. Склонность к этому жила в нем всегда, сколько он помнил себя: задолго до того, как распростертый крестообразно на каменном полу, плиты которого холодили прижатое к ним лицо, он был рукоположен в священники. С семинарских лет Куарт принял дисциплину Церкви как действенную норму для организации своей жизни. Взамен он обрел уверенность, будущее и дело, к которому мог приложить свои таланты; однако в отличие от других, ни тогда, ни позже, после принятия сана, он не продавал свою душу ни покровителю, ни могущественному другу. Он думал — и, пожалуй, это было единственным проявлением наивности с его стороны, — что достаточно соблюдать правила, чтобы обеспечить себе уважение других. И на самом деле немало наставников и начальников дивились дисциплинированности и уму молодого священника. Это благоприятствовало его карьере: шесть лет он провел в семинарии, два года изучал философию, историю Церкви и теологию, получил стипендию в Риме и стал доктором канонического права — специалистом в области внутренней системы законов Церкви. Профессора Грегорианского университета выдвинули его кандидатуру для поступления в Папскую академию; там Куарт изучал дипломатию и отношения между Церковью и государством. Затем он проходил боевое крещение и закалялся в нунциатурах двух-трех европейских стран, куда был направлен службой Государственного секретаря, пока Монсеньор Спада не включил его формально в штат Института внешних дел. Тогда Куарту только что исполнилось двадцать девять. Он пошел к Энцо Ринальдини и заплатил сто пятнадцать тысяч лир за свой первый галстук.
С тех пор прошло десять лет, а у него по-прежнему возникали проблемы всякий раз, когда приходилось завязывать узел. Не то чтобы он не знал, как это делается; но, стоя неподвижно перед зеркалом в ванной и видя в нем воротник белой рубашки и полоску синего шелка в своих руках, он испытывал отчетливое ощущение уязвимости. Отказаться от стоячего воротничка и черной рубашки, идя на ужин с Макареной Брунер, представлялось ему опасным — все равно что для храмовника отправляться на переговоры с мамелюками под стенами Тира без кольчуги. Это сравнение заставило его усмехнуться, но усмешка получилась кривоватая. Он взглянул на часы. Времени было достаточно для того, чтобы успеть одеться и дойти пешком до нужного ресторана, который, если верить плану города, находился на площади Санта-Крус, в нескольких шагах от старинной арабской стены. Что вызвало у него малоприятную ассоциацию.
Лоренсо Куарт был пунктуален, как любой из швейцарских роботов, бритоголовых и в пестрой форме, несущих охрану Ватикана. Он всегда точно рассчитывал время, как будто держал в голове записную книжку с расписанием. Это позволяло максимально использовать любой кусочек времени, которым он располагал. Сейчас времени хватало, так что Куарт заставил себя спокойно и аккуратно заняться завязыванием узла. Он любил двигаться медленно, ибо его самоконтролем была гордыня; а все, что он мог вспомнить о своих отношениях с остальным миром, сводилось к состоянию постоянного напряжения: не сделать бы торопливого или неторопливого жеста, не сказать бы лишнего слова, не прийти бы чересчур рано или чересчур поздно, не нарушить бы спокойствия, порождаемого выполнением правил. Правила всегда превыше и прежде всего. Благодаря им даже тогда, когда ему приходилось нарушать другие кодексы (Монсеньор Спада, обладавший неоспоримым талантом к эвфемизмам, называл это «ходить по внешнему краешку законности»), моральные нормы пребывали в безопасности. Его единственной верой была вера солдата. К нему никак не подходила бытовавшая в курии присказка: Tutti i preti sono falsi. Правда это или нет — ему от этого было ни жарко ни холодно. Лоренсо Куарт был спокойным честным храмовником.
Может быть, поэтому, посмотрев пару секунд на свое отражение в зеркале, Куарт развязал галстук и снял его. Потом, сняв и белую рубашку, бросил ее на табурет в ванной. В одних брюках он подошел к шкафу, достал из ящика черную рубашку со стоячим воротничком и надел ее. Когда он застегивал воротничок, его пальцы коснулись шрама под левой ключицей: то была память об операции, перенесенной после того, как американский солдат сломал ему плечо ударом приклада во время вторжения в Панаму, единственный шрам, полученный им при исполнении служебных обязанностей. Алый знак храбрости или пальма мученичества, как иронизировал Монсеньор Спада. И хотя эта история произвела большое впечатление на Его Преосвященство и на ватиканских любителей порыться в чужих биографиях, сам Куарт предпочел бы, чтобы тот здоровяк в каске, с винтовкой М-16 в руках и нашивкой «Дж. Ковальски» на бронежилете — «еще один поляк», как едко заметил потом Монсеньор Спада, более серьезно отнесся к ватиканскому дипломатическому паспорту, предъявленному ему в нунциатуре в день, когда Куарт вел переговоры о сдаче генерала Норьеги.
За исключением этого удара прикладом, панамское дело явилось безупречной операцией, которая теперь считалась в ИВД классической моделью дипломатии в условиях кризиса. Через несколько часов после того, как началось американское вторжение и генерал Норьега переступил порог дипломатического представительства Ватикана, Куарт приземлился там после рискованного перелета из Коста-Рики. Его официальная миссия заключалась в оказании помощи нунцию, однако на самом деле он должен был контролировать переговоры и информировать непосредственно ИВД, освободив от этой задачи Монсеньора Экторо Бонино, аргентинца итальянского происхождения, чуждого дипломатической карьеры, и не пользующегося полным доверием Государственного секретаря, когда дело касалось контактов с представителями иных конфессий. А тут обстановка сложилась действительно специфическая: американские солдаты установили мощную звуковую аппаратуру и круглые сутки крутили на всю катушку хард-рок, бивший по и без того до предела напряженным нервам нунция и укрывшихся у него людей. В здании представительства, размещенные в кабинетах и коридорах, кое-как сосуществовали тогда никарагуанец — начальник контрразведки у Норьеги, пятеро баскских сепаратистов, экономический советник с Кубы, все время угрожавший покончить с собой, если его не доставят в Гавану в целости и сохранности, агент испанской разведки, который чувствовал себя как дома, ходил играть в шахматы с нунцием и передавал сообщения в Мадрид, трое торговцев наркотиками из Колумбии и сам генерал Норьега, за голову которого американцы назначили солидное вознаграждение. В качестве благодарности за предоставление убежища Монсеньор Бонино требовал, чтобы его гости ежедневно ходили к мессе, и было трогательно видеть, как они по-братски целуют друг друга в щеку: кубинец торговцев наркотиками, баски никарагуанца, никарагуанец испанца, а Норьега молится и бьет себя в грудь под суровым взглядом нунция, в то время как на улице Брюс Спрингстин барабанит «Рожденный в США». В критическую ночь осады, когда коммандос из «Дельты» с вымазанными сажей носами пытались атаковать нунциатуру, Куарт поддерживал телефонную связь с архиепископами Нью-Йоркским и Чикагским, пока не добился, чтобы президент Буш отменил распоряжение о захвате здания. В конце концов Норьега сдался без особых условий, никарагуанец и баски были без лишнего шума вывезены из Панамы, а наркодельцы исчезли сами, чтобы позже объявиться в Медельине. Только у кубинца, который вышел последним, возникли проблемы, когда морские пехотинцы обнаружили его в багажнике старенького «шевроле», нанятого Куартом, в котором агент испанской разведки пытался вывезти его из нунциатуры — из любви к искусству, рискуя собственной карьерой. Соглашение о его вывозе было секретным, и именно поэтому рядовой Ковальски ничего не знал. Далек он был и от разных дипломатических тонкостей, так что попытка Куарта вмешаться закончилась для него сломанным плечом, несмотря на его стоячий воротничок священнослужителя и ватиканский паспорт. Что же до нервного кубинца по фамилии Хирон, он месяц просидел в одной из майамских тюрем. И не только не выполнил обещания покончить с собой, но получил по выходе из тюрьмы политическое убежище в Соединенных Штатах — после интервью, данного журналу «Ридерз дайджест» и озаглавленного «Меня Кастро тоже обманул».

 

В вестибюле сидел какой-то человек, который встал, когда Куарт вышел из лифта. Он был лет сорока, широкий в талии, прямые волосы, аккуратно зачесанные, чтобы прикрыть намечающуюся на макушке плешь, блестели от лака.
— Моя фамилия Бонафе, — представился он. — Онорато Бонафе.
Куарт подумал, что нечасто встречаются имена, столь откровенно противоречащие внешности своего носителя. Честность и порядочность были последним, что приходило на ум при виде этого не по возрасту объемистого двойного подбородка, казавшегося продолжением щек, этих набрякших век, из которых выглядывали маленькие хитрые глазки, смотревшие так, словно их обладатель размышлял, сколько он может выручить за костюм и ботинки своего собеседника, если сумеет заполучить их, чтобы продать.
— Мы можем побеседовать минутку?
Что и говорить, тип был пренеприятный, однако еще более неприятной была его улыбка: застывшая гримаса, услужливая и порочная одновременно, похожая на те, что надевали на себя клирики старой школы, чтобы завоевать расположение епископа. Куарт подумал, что этому субъекту больше пошла бы сутана до пят, чем мятый бежевый костюм и кожаная борсетка, висевшая на ремешке на левом запястье. Рука была маленькая, пухлая, дряблая; наверняка, здороваясь с кем-то, Бонафе подавал только кончики пальцев.
Куарт остановился — без особой охоты, но готовый выслушать вновь прибывшего. Взглядом поверх головы Бонафе он нашел часы на стене: до встречи с Макареной Брунер оставалось пятнадцать минут. Проследив за движением его глаз, Бонафе повторил, что разговор продлится всего минутку, и поднял руку с борсеткой так, что почти коснулся руки священника. Куарт взглядом отсоветовал ему делать это. Бонафе задержал руку на полпути и принялся довольно путано объяснять что-то касательно своих намерений — таким сообщническим тоном, от которого чувство неприязни у Куарта еще более усилилось. Но, услышав название журнала «Ку+С», он разом насторожился.
— Одним словом, падре, я в вашем полном распоряжении. Все, что вам будет угодно.
Куарт нахмурился. Будь он проклят, если этот тип только что не подмигнул ему.
— Благодарю вас. Но я не вижу никакой связи…
— Не видите. — Бонафе мотнул головой, словно подхватив забавную шутку. — И тем не менее все очень даже ясно, правда?.. То, чем вы занимаетесь в Севилье.
О Господи! Только этого не хватало: чтобы такой вот субчик запросто вмешивался в то, что в Риме считали секретом. Сдерживая злость, Куарт подумал, что, конечно, бывают утечки информации, но не в таких же количествах:
— Не знаю, о чем вы.
Его собеседник нагло, не таясь, смотрел на него в упор:
— Правда не знаете?
Ну хватит. Куарт снова взглянул на часы:
— Простите. У меня назначена встреча.
Не прощаясь, он повернулся и зашагал по вестибюлю к выходу. Однако Бонафе не отставал.
— Вы позволите проводить вас? Мы могли бы поговорить по дороге.
— Мне нечего сказать.
Оставив ключ у портье, он вышел на улицу. Журналист следовал за ним. Небо еще не совсем погасло, и на его фоне темным силуэтом вырисовывалась Хиральда. На площади Вирхен-де-лос-Рейес зажглись фонари.
— Думаю, вы не понимаете меня, — продолжал настаивать Бонафе, вытаскивая из кармана сложенный экземпляр «Ку+С». — Я работаю на этот журнал. — Он протянул номер Куарту, но, видя, что тот не проявляет интереса, снова убрал его. — Я прошу о совсем маленьком разговоре — так, по-дружески: вы мне немножко расскажете, а я буду паинькой. Уверяю вас, от такого сотрудничества мы оба только выиграем.
В его устах слово «сотрудничество» прозвучало почти непристойно. Куарту понадобилось сделать усилие, чтобы сдержать свое отвращение:
— Прошу вас не настаивать.
— Ну, послушайте же. — Тон оставался дружеским, но до грубости было рукой подать. — Пора бы чего-нибудь выпить.
Они дошли до угла Архиепископского дворца. Тут, в свете фонаря, Куарт внезапно остановился и повернулся лицом к журналисту.
— Слушайте, Буэнафе.
— Бонафе, — поправил тот.
— Бонафе или как вам будет угодно. То, чем я занимаюсь в Севилье, — не ваше дело. Да и в любом случае мне никогда бы и в голову не пришло болтать об этом.
Журналист начал возражать, с видом светского человека повторяя обычный набор профессиональных доводов: обязанность информировать, поиски истины и так далее и тому подобное. Публика имеет право знать, сказал он.
— А кроме того, — прибавил он, подумав, — для вас лучше бы находиться в деле, чем вне его.
Это прозвучало явной угрозой. Куарт начал терять терпение.
— Для вас?.. Кого вы имеете в виду?
— Ну, вы же понимаете, — примирительно, но мерзко улыбнулся Бонафе. — Священников и все такое.
— Понятно. Священников.
— Ну да.
— Священников и все такое.
Подбородок Бонафе образовал три жирные складки, когда он кивнул, ободренный надеждой:
— Вижу, мы начали понимать друг друга.
Теперь Куарт смотрел на него спокойно, заложив руки за спину:
— И что же конкретно вы желаете знать?
— Ну, всего понемногу. — Бонафе почесал подмышку под пиджаком. — Например, что думают в Риме об этой церкви. Как смотрят на этого священника… И все, что вы можете рассказать мне о своей миссии здесь. — Он подчеркнул свои слова еще более широкой улыбкой, наполовину услужливой, наполовину сообщнической. — Я постараюсь облегчить вам эту задачу.
— А если я откажусь?
Журналист прищелкнул языком, как бы давая понять, что при том уровне, какого достигли их отношения, это было бы неуместно.
— Ну, репортаж-то я сделаю в любом случае. А кто не со мной, тот против меня… — Говоря это, он покачался с носка на пятку. — Разве не так написано в вашем Евангелии?
— Послушайте, Буэнафе…
— Бонафе, — уточнил тот, поднимая указательный палец. — Онорато Бонафе.
Мгновение Куарт молча смотрел на него. Потом, глянув по сторонам, сделал шаг к журналисту. Вид у него при этом был вполне конфиденциальный, но в этом движении — а может, в его росте или выражении глаз — было что-то такое, что заставило Бонафе отступить к самой стене.
— В общем-то, мне наплевать, как произносится ваша фамилия, — понизив голос, проговорил Куарт, — потому что я надеюсь, что мне больше никогда не придется встречаться с вами. — Он придвинулся еще ближе — настолько, что Бонафе, почувствовав себя крайне неуютно, заморгал. — А сказать я вам хочу вот что. Я не знаю, кто вы — наглец, шантажист, дурак или все это вместе взятое. Но в любом случае — и несмотря на то что я священнослужитель — мне не чужд такой грех, как гнев, поэтому советую вам исчезнуть с глаз долой. И немедленно.
Свет фонаря отбрасывал вертикальные полосы на лицо журналиста. От улыбки не осталось и следа; Бонафе смотрел на Куарта со смешанным выражением страха и злости.
— Это не подобает священнику, — пробормотал он, и двойной подбородок его задрожал. — Я имею в виду ваше поведение.
— Вам так кажется?.. — Теперь улыбался Куарт, и в его улыбке было весьма мало от дружелюбия. — Вы удивитесь, если узнаете, на какие неподобающие священнику вещи я бываю способен.
Он повернулся к Бонафе спиной и зашагал дальше, мысленно задавая себе вопрос, какую цену ему придется заплатить за эту маленькую победу. Ясно ему было только то, что необходимо закончить это расследование прежде, чем все чересчур осложнится — если только этого уже не произошло. Журналист, рыскающий по ризницам, стал той самой последней каплей, которая переполнила чашу. Размышляя об этом, Куарт пересек площадь Вирхен-де-лос-Рейес, не обратив никакого внимания на пару, сидевшую на одной из скамеек, — мужчину и женщину, которые встали и, держась на некотором расстоянии, последовали за ним. Мужчина был толст, одет в белый костюм и шляпу-панаму, женщина — в платье в крупный горох, с забавным завитком волос на лбу. Они шли под руку, как обыкновенная мирная супружеская пара, наслаждающаяся прогулкой в теплый вечер; но, проходя мимо человека в водолазке и пиджаке в крупную клетку, пожевывавшего палочку, прислонившись к стене у входа в бар «Хиральда», они обменялись с ним понимающим взглядом. В этот момент со всех башен Севильи раздался колокольный звон, который вспугнул стаи голубей, уже отходивших было ко сну под уютными навесами крыш.

 

Когда высокий священник вошел в «Ла Альбааку», дон Ибраим, дав Удальцу из Мантелете монету в пять дуро, послал его в ближайший телефон-автомат с наказом проинформировать Перехиля. Менее чем через час приспешник Пенчо Гавиры прибыл, чтобы лично оценить обстановку. Вид у него был утомленный, с одной руки свисала пластиковая сумка-пакет от «Маркса и Спенсера». Он нашел свою дружину стратегически рассредоточенной по площади Санта-Крус, против старинного особняка XVII века, переоборудованного под ресторан: Удалец словно окаменел, подпирая спиной стену возле дальнего выхода из здания; Красотка Пуньялес, усевшись в самом центре площади, у подножия железного креста, вязала. Что же касается дона Ибраима, то его массивная фигура, с тростью под мышкой и огоньком тлеющей гитары под широкими полями шляпы, неторопливо перемешалась от одного поста к другому.
Завидев шефа, экс-лжеадвокат приблизился.
— Он там, в ресторане, — доложил он. — Вместе с дамой.
И продолжал свой рапорт, сверяясь при свете фонаря с часами, извлеченными из кармана жилета. Двадцатью минутами раньше он отправил в «Ла Альбааку» Красотку — якобы продавать цветы, а потом вошел и сам, под предлогом приобретения сигары (той самой, что сейчас торчала у него изо рта), и даже сумел перекинуться парой слов с официантами. Объекты его наблюдения расположились в лучшем уголке одного из трех небольших залов ресторана (всего несколько столиков и избранная публика), под достаточно качественно выполненной копией «Пьяных» Веласкеса. Они заказали салат из морских гребешков с трюфелями и базиликом (для дамы) и жареную гусиную печень под уксусно-медовым соусом (для его преподобия). Из напитков — минеральную воду «Ланхарон» (негазированную) и красное вино «Пескера де ла Рибера дель Дуэро». Какого года, выяснить не удалось, извинился дон Ибраим, но, заметил он, закручивая кончик уса кверху, чрезмерный интерес с его стороны мог показаться прислуге подозрительным.
— А о чем они разговаривают? — спросил Перехиль.
Экс-лжеадвокат величественно развел руками жестом, долженствующим означать бессилие.
— Это, — пояснил он, — находится за пределами моих возможностей.
Перехиль задумался. Ситуация находилась под контролем; дон Ибраим и его подручные достойно выполняли возложенное на них поручение, и карты, которые они давали ему, Перехилю, в руки, были, похоже, совсем неплохи. В его мире, как и в большинстве возможных миров, информация всегда означала деньги; нужно было лишь сообразить, на кого поставить, чтобы получить их побольше. Разумеется, Перехиль предпочел бы иметь дело с Пенчо Гавирой — в конце концов, это его шеф, являющийся главным заинтересованным лицом, да еще и дважды: в качестве банкира и в качестве мужа. Однако воспоминания о канувших в небытие шести миллионах и о долге ростовщику Рубену Молине не способствовали ясности мышления. Уже несколько ночей он почти не спал, язва желудка в очередной раз обострилась. По утрам в ванной, возводя на голове из остатков волос сложное архитектурное сооружение с пробором над самым левым ухом, Перехиль видел в зеркале мрачную физиономию с глазами, в которых читалось отчаяние. Он все больше лысел, мучился от язвы, был должен шесть миллионов своему собственному шефу и вдобавок подозревал, что после последней бурной встречи с Черной Долорес у него появился легкий зуд в области мочеполовых органов. Только этого ему не хватало для полного счастья. Нет, что ни говори, а жизнь — это одно сплошное дерьмо.
Однако выкручиваться как-то надо. Перехиль обвел взглядом округлый белый силуэт дона Ибраима, ожидающего дальнейших указаний, потом Красотку Пуньялес, вязавшую при свете фонарей, и, наконец, Удальца из Мантелете, прилипшего к своей стене. Хочешь не хочешь, а полученную от них информацию надо продавать чем скорее, тем лучше: наличность была насущно необходима. Несколько часов назад Онорато Бонафе, главный редактор «Ку+С», выписал Перехилю еще один чек на предъявителя — на сей раз в уплату за кое-какие сведения о приезжем попе из Рима, о бывшей — или не бывшей, черт их разберет, — супруге его шефа и о деле, касающемся церкви Пресвятой Богородицы, слезами орошенной. При наличии такого прецедента соблазн был велик и очевиден: любой севильский журнал вцепится в такой материал, как Макарена Брунер и элегантный святоша. А уж этот ужин в «Ла Альбааке» и его возможные последствия, пусть даже самые невинные, — это просто целый клад. Однако Бонафе, хоть и платит хорошо, тип непредсказуемый и опасный. Продать ему попа или даже нескольких попов — грех невелик. Но продавать во второй раз жену своего шефа — это уже тянет на предательство в особо крупных размерах. Деньги деньгами, а ну как все это выплывет?
В общем, осмотрительность и предусмотрительность должны быть максимальными. В прошлом частный детектив, Перехиль помнил, что планы разрабатываются исходя из наиболее вероятной гипотезы, а меры безопасности — из наиболее неблагоприятной. А что может быть неблагоприятнее, чем когда у всех сплошь козыри да тузы, а у тебя ни одной взятки и на руках только мелочь? Нужно собирать и копить информацию: это что-то вроде страховки, позволяющей выжить. С этой мыслью Перехиль повернулся к дону Ибраиму, ожидавшему в тени: на лице выражение крайней серьезности, под усами дымящаяся сигара, под мышкой трость, большие пальцы засунуты за проймы жилета. Перехиль был доволен экс-лжеадвокатом и его коллегами; он ощутил даже некоторый прилив оптимизма — такой, что сунул руку в карман, чтобы компенсировать дону Ибраиму расходы на купленную в ресторане сигару. Однако вовремя сдержался. Незачем баловать этот народ. А кроме того, дон Ибраим наверняка соврал, что купил ее именно сейчас.
— Неплохая работа, — сказал Перехиль.
Дон Ибраим ничего не ответил на похвалу, ограничившись тем, что пососал свою сигару и взглянул поочередно на Красотку Пуньялес и на Удальца, как бы давая шефу понять, что им по справедливости полагается часть заслуженной им славы.
— Я хочу, чтобы вы продолжали в том же духе, — снова заговорил подручный Пенчо Гавиры. — Чтобы я знал об этом длинном все — даже когда он ходит в сортир.
— А что насчет дамы?
Насчет дамы все обстояло куда серьезнее. Перехиль нервно покусал нижнюю губу.
— Никаких глупостей, — наконец ответил он, — Единственное, что меня интересует, — это что за дела у нее с этим попом или с тем, старым. Об этом я хочу знать все до мельчайших подробностей.
— А кроме?
— Что «кроме»?
— Ну… не знаю… гм… кроме того, что вы сказали.
Дон Ибраим неловко отвел глаза. Он ежедневно читал «АБЦ», но время от времени заглядывал также и в «Ку+С», который Красотка покупала вместе с «Ола», «Семана» и «Диес минутос», хотя, по мнению экс-лжеадвоката, «Ку+С» грешил излишним пристрастием к сенсациям и заметно, на фоне остальных, хромал в смысле вкуса. Так, например, фотографии сеньоры Брунер и этого тореро были совершенно неуместны. В конце концов, она принадлежала к знатной семье, да к тому же была замужней дамой.
— Только попы, — повторил Перехиль. — Вы занимаетесь только попами.
И, вдруг вспомнив о том, что находилось у него в сумке, извлек из нее фотокамеру «Канон» с объективом «зум» 80-200 мм. Он только что купил ее в магазине подержанных товаров и надеялся, что этот расход, пробивший очередную брешь в его и без того дышавших на ладан финансах, в конце концов оправдает себя.
— Вы хоть умеете снимать?
Дон Ибраим сделал обиженную мину.
— А как же! — Он ткнул себя в грудь рукой с зажатой в ней тростью. — Я сам в молодости, еще в Гаване, был фотографом. — И, мгновение подумав, прибавил: — Этим я зарабатывал, чтобы иметь возможность учиться.
В неярком свете фонарей на объемистом животе экс-лжеадвоката блеснула золотая цепочка с часами Хемингуэя.
— Учиться?
— Да.
— На адвоката, я полагаю.
Обо всем этом газеты писали еще несколько лет назад, что обоим было отлично известно (как, впрочем, и всей Севилье). Тем не менее дон Ибраим сглотнул слюну и с самым серьезным видом встретил взгляд своего собеседника.
— Да, разумеется. — И, выдержав исполненную достоинства паузу, храбро добавил: — Других профессий у меня нет.
Не говоря больше ни слова, Перехиль передал ему сумку. В конце концов, подумал он, каждый выкручивается как может. Вся наша жизнь — это одно грандиозное кораблекрушение, и, если сам не выплывешь, вытаскивать тебя никто не будет.
— Мне нужны снимки, — внушительно произнес он. — Всякий раз, как этот поп будет встречаться с сеньорой — где бы это ни произошло, — вы должны все зафиксировать. Только осторожно, ясно? Чтобы они ничего не заметили. Вот тут две пленки — высокочувствительных, на случай, если там будет не слишком светло. Не вздумайте снимать со вспышкой.
Они подошли к фонарю, и дон Ибраим внимательно осмотрел содержимое сумки.
— Нам бы это и в голову не пришло, — заметил он. — Тут ведь никакой вспышки.
Перехиль, подняв на него глаза от сигареты, которую как раз собирался зажечь, пожал плечами:
— А ты уж и размечтался! Самая дешевая вспышка, чтобы ты знал, стоит пять тысяч дуро.

 

Нынешние владельцы «Ла Альбааки» занимали второй этаж старинного особняка, а три зала первого этажа были отведены под ресторан. Хотя все столики были заняты, метрдотель — Макарена называла его Диего — оставил для них места в лучшем зале, возле большого камина, под окном-витражом в свинцовом переплете, выходившим на площадь Санта-Крус. Их появление привлекло внимание всех присутствующих: первой вошла Макарена, высокая, красивая, в черном костюме с короткой юбкой, открывавшей длинные стройные ноги, а за ней — Лоренсо Куарт, тоже высокий, худой, и тоже весь в черном. «Ла Альбаака» была одним из мест, куда определенная категория жителей Севильи водила своих гостей из других краев, поэтому такое зрелище, как дочь герцогини дель Нуэво Экстремо в сопровождении священника, не оставило равнодушным никого. Идя по залу, Макарена обменялась приветствиями с двумя-тремя знакомыми, а люди, сидевшие за соседними столиками, так и пожирали глазами вновь прибывших. Головы наклонялись друг к другу, губы многозначительно шептали что-то, драгоценности поблескивали, дробя на своих гранях огоньки свеч. Завтра, подумал Куарт, об этом ужине будет знать вся Севилья.
— Я не была в Риме со своего свадебного путешествия, — рассказывала тем временем Макарена, по-видимому нимало не смущенная подобным вниманием, — Папа дал нам специальную аудиенцию. Я была вся в черном, в мантилье и с гребнем. Как и подобает настоящей испанке… Почему вы на меня так смотрите?
Куарт медленно дожевал последний кусочек гусиной печени и положил нож и вилку на тарелку — слегка наискосок, слева направо. Поверх пламени свечи глаза Макарены следили за каждым его движением.
— Вы не похожи на замужнюю женщину.
Она рассмеялась, и огонек свечи заиграл в ее глазах медовыми переливами.
— Вы полагаете, что мой образ жизни не приличествует замужней даме?
Куарт положил локоть на стол.
— Не мне судить о подобных вещах, — ответил он уклончиво.
— Но вы явились со стоячим воротничком, хотя обещали прийти в галстуке.
Они прямо, спокойно, не отводя взгляда, посмотрели друг на друга. Золотистый ореол, стоявший вокруг свечи, мешал Куарту видеть нижнюю часть лица женщины, но по искринкам в глазах он понял, что она улыбается.
— Что касается моей жизни, — заговорила Макарена Брунер, — то я не делаю из нее никакой тайны. Я покинула дом своего мужа. У меня есть друг — тореадор. А до него был другой… — Пауза, последовавшая за этими словами, была идеально рассчитана, и волей-неволей Куарт вынужден был отдать должное выдержке и самообладанию своей собеседницы. — Вас это не шокирует?
Куарт, положив указательный палец на рукоятку покоящегося на тарелке ножа, мягко повторил, что его работа состоит не в том, чтобы приходить в состояние шока от таких вещей, и что о них следовало бы говорить скорее с отцом Ферро, который является исповедником Макарены Брунер. Ведь и среди служителей Церкви существует специализация.
— А чем занимаетесь лично вы?.. Охотой за скальпами, как говорит архиепископ?
Протянув руку, она отодвинула в сторону подсвечник, стоявший в самом центре стола. Теперь Куарт мог видеть ее рот — крупный, изящного рисунка: верхняя губа сердечком, белые зубы поблескивают так же, как бусы из слоновой кости на смуглой шее. На Макарене был черный жакет, под ним — легкая шелковая блузка с большим вырезом. Юбка очень короткая, отделанная по низу кружевом, черные чулки, черные же туфли на низком каблуке. Точеные ноги, слишком длинные и слишком красивые, чтобы не поколебать душевный покой любого священника — даже Куарта, хотя он в этом плане обладал лучшей закалкой, чем большинство его коллег, которых он знал лично. Впрочем, это обстоятельство тоже ничего не гарантировало.
— Мы говорили о вас, — напомнил он, мысленно не без улыбки отмечая, что некий любопытный инстинкт заставляет его уходить от этой темы; так прежде, стреляясь, дуэлянты становились боком к противнику, чтобы уклониться от пули.
Теперь глаза Макарены Брунер блеснули иронической усмешкой.
— Обо мне? А что еще может показаться вам интересным?.. Мой рост — метр семьдесят четыре, возраст — тридцать пять лет, хотя я на них не выгляжу; окончила университет, принадлежу к общине Пресвятой Девы дель Росис, во время Севильской ярмарки не одеваюсь, как танцовщица фламенко, а предпочитаю костюм с короткой юбкой и кордовскую шляпу… — Она помолчала, словно припоминая, и взглянула на золотой браслет на левом запястье, на котором не было часов. — Когда я выходила замуж, моя мать уступила мне титул герцогини де Асаара, которым я не пользуюсь, а после ее смерти я унаследую еще три с лишним десятка титулов, двенадцать из которых являются титулами грандов Испании, дворец «Каса дель Постиго» с мебелью и картинами и некоторые средства — ровно столько, чтобы иметь возможность жить, соблюдая необходимый декор. Мне приходится заниматься сохранением того, что еще осталось, и приводить в порядок семейные архивы. В настоящее время я работаю над книгой о герцогах дель Нуэво Экстреме в эпоху Австрийского дома… Об остальном рассказывать, думаю, нет смысла. — Она взяла свой бокал и поднесла его к губам. — Вы можете сами полистать любой журнал.
— Похоже, для вас это не имеет особого значения.
Она отпила маленький глоток и, не отнимая бокала от губ, долгим взглядом посмотрела на Куарта:
— Верно. Не имеет. Хотите, я пооткровенничаю с вами?
Куарт покачал седой головой.
— Не знаю, — искренне ответил он, ощущая какое-то выжидательное спокойствие и странную, даже забавную ясность мысли — возможно, от вина, к которому, впрочем, он едва прикоснулся, — На самом деле я не знаю, почему вы пригласили меня на этот ужин.
Макарена Брунер отпила еще глоток — медленно, в раздумье.
— Мне приходит в голову несколько причин, — заговорила она наконец, ставя бокал на стол. — Например, вы крайне учтивы — не то что некоторые священники с их сальными манерами… Ваша учтивость — это своеобразный способ держать людей на расстоянии. — Она быстрым оценивающим взглядом окинула нижнюю часть его лица — может быть, рот, подумал Куарт, — затем перевела глаза на его руки, лежавшие теперь на столе, по бокам тарелки, которую подошедший официант как раз собирался убрать. — Кроме того, вы немногословны: вы не ошарашиваете людей болтовней, как ярмарочный зазывала. В этом вы похожи на дона Приамо… — Официант с тарелками уже отошел, и она улыбнулась Куарту. — Потом, волосы у вас с ранней проседью и подстрижены коротко, как у солдата. Как у одного из моих любимых персонажей — сэра Мархолта, отважного и невозмутимого рыцаря из «Деяний короля Артура и его благородных рыцарей» Джона Стейнбека. Я еще девчонкой прочла эту книгу и просто влюбилась в Мархолта… Хватит или вам нужны еще другие причины?.. Ну, еще вот что: как говорит Грис, вы священник, который умеет со вкусом носить одежду. Самый интересный из всех священников, которых мне доводилось видеть, если хотите знать… — Еще один долгий взгляд — на пять секунд дольше, чем ему следовало быть, чтобы не вызвать ощущения неловкости. — Вы хотите это знать?
— Учитывая, кто я такой, — вряд ли.
Макарена Брунер медленно кивнула, по достоинству оценив этот спокойный ответ.
— А еще, — продолжала она, — вы напоминаете мне капеллана, который был у нас в монастырской школе. Всякий раз, как он должен был служить мессу, это ощущалось уже за несколько дней, потому что все матушки и сестры теряли покой и сон. В конце концов он сбежал с одной из них — толстушкой, которая преподавала нам химию. Разве вы не знаете, что монашки иногда влюбляются в священников?.. Так случилось и с Грис. Она была директрисой университетского колледжа в Санта-Барбаре — это в Калифорнии. И в один прекрасный день с ужасом обнаружила, что влюблена в епископа своей епархии. Он должен был посетить ее колледж, и она бросилась к зеркалу, чтобы выщипать себе брови, и чуть было не начала подкрашивать глаза… Как вам эта история?
Она в упор смотрела на Куарта, ожидая его реакции, однако тот оставался невозмутимым. Макарена Брунер удивилась бы, узнав, сколько историй о любви и ненависти священников и монахинь на карандаше у Института внешних дел. Он ограничился тем, что слегка пожал плечами, словно ожидая продолжения. Если она собиралась своим рассказом шокировать его, то ее удар не попал в цель. Прицел был слишком неточен.
— И как же она решила проблему?
Макарена сделала жест сжатой кистью руки, отчего золотой браслет, соскальзывая ближе к локтю, ярко сверкнул в пламени свечей. Из-за соседних столиков добрая дюжина глаз не отрывала от нее взгляда.
— Она разбила зеркало — вот так, кулаком, и при этом порезала себе вену. Потом пошла к своей настоятельнице и попросила на некоторое время освободить ее от обета, чтобы иметь возможность поразмышлять. Это было несколько лет назад.
К ней приблизился метрдотель, невозмутимый, как будто не слышал ни единого слова. Он выразил надежду, что у уважаемых гостей все в порядке, и поинтересовался, не желает ли сеньора чего-нибудь еще. Она заказывала только салат; Куарт также не захотел ни других блюд, ни десерта, которым фирма, повергнутая в отчаяние отсутствием аппетита у сеньоры герцогини и преподобного отца, вознамерилась бесплатно угостить их. В ожидании кофе они решили допить свое вино.
— Вы давно знакомы с сестрой Марсала?
— Как забавно вы ее назвали… Сестра Марсала. Я никогда не воспринимала ее в таком ключе.
Ее бокал был почти пуст. Куарт, взяв бутылку со стоявшего рядом маленького столика, наполнил его. Свой бокал он едва пригубил.
— Грис старше меня, — продолжала она, — но мы подружились уже давно — здесь, в Севилье. Она часто приезжала со своими учениками-американцами: летние курсы для иностранцев, изобразительное искусство… Мы познакомились, когда они проходили практику — реставрировали летнюю столовую в моем доме. Это я свела ее с отцом Ферро и добилась, чтобы ее включили в проект, когда отношения с архиепископом были еще вполне теплыми.
— Почему вас так интересует эта церковь?
Она взглянула на него так, словно ей в жизни не приходилось слышать более идиотского вопроса. Эту церковь построила ее семья. В ней покоились ее предки.
— А вот для вашего мужа, похоже, это не имеет особого значения.
— Конечно, не имеет. У Пенчо голова занята совсем другими вещами.
В свете свечи вино с берегов Дуэро блеснуло алыми переливами, когда она поднесла бокал к губам. На этот раз глоток был долгим, и Куарт счел необходимым тоже отпить из своего бокала.
— А это правда, — спросил он, промакивая губы уголком салфетки, — что вы больше не живете вместе, хотя брак формально не расторгнут?
Судя по ее взгляду, в этот вечер она никак не ожидала вопросов, карающихся ее семейной жизни, да еще двух подряд. Медовые глаза заискрились усмешкой.
— Да, правда, — помолчав, ответила она. — Мы не живем вместе. Однако никто из нас не потребовал развода — вообще ничего. Возможно, он надеется вернуть меня; ради этого он и женился на мне под всеобщие аплодисменты. Наш брак был его светским посвящением.
Обведя глазами людей за соседними столиками, Куарт немного наклонился к ней:
— Простите, я не совсем понял. Под чьи аплодисменты?
— Вы не знакомы с моим крестным? Дон Октавио Мачука был другом моего отца и очень привязан к нам с герцогиней. Он говорит, что я ему как дочь, которой у него никогда не было. Поэтому, чтобы обеспечить мое будущее, он устроил мой брак с самым блестящим молодым талантом банка «Картухано». Который вскоре, когда дон Октавио отойдет от дел, заменит его в президентском кресле.
— Так вы вышли замуж ради этого? Чтобы обеспечить свое будущее?
Вопрос был задан, что называется, в лоб. Волна волос соскользнула с плеч Макарены Брунер, закрыв пол-лица, и она отвела их рукой, пристально всматриваясь в Куарта, словно пытаясь определить, чем вызван его интерес к этой теме.
— Как вам сказать… Пенчо — привлекательный мужчина. Кроме того, у него, как говорится, отличная голова. И еще одно достоинство: смелость. Он один из немногих известных мне мужчин, способных действительно поставить на карту все ради своей мечты или своего честолюбия. А у моего мужа — или бывшего мужа, называйте как хотите — мечты и честолюбие слиты воедино. — Она слабо улыбнулась. — Думаю, я была влюблена в него, когда выходила замуж.
— И что же произошло?
Она взглянула на него с тем же выражением, как будто стараясь понять, до какой степени его вопросы продиктованы личным интересом.
— Да, в общем-то, ничего. — Тон был ровный, нейтральный. — Я играла свою роль, он свою. Но он совершил ошибку. Вернее, несколько ошибок. И одна из них та, что он не оставил в покое нашу церковь.
— Нашу?
— Мою. Церковь отца Ферро. Церковь тех людей, что каждый день приходят слушать мессу. Церковь герцогини.
Теперь настал черед Куарта улыбнуться:
— Вы что — всегда называете свою мать герцогиней?
— В разговоре с третьими лицами — да, — тоже улыбнулась она, и в этой улыбке была нежность, которой Куарт еще не замечал у своей собеседницы. — Ей это нравится. А еще она любит герань, Моцарта, священников старой закалки и кока-колу. Нечто не совсем обычное — правда? — для семидесятилетней женщины, которая раз в неделю спит в своем жемчужном ожерелье и до сих пор упорно называет шофера механиком… Вы еще не знакомы с ней? Если хотите, приходите к нам завтра на чашку кофе. Дон Приамо навещает нас каждый день, ближе к вечеру, чтобы помолиться вместе.
— Сомневаюсь, чтобы отцу Ферро было приятно мое общество. Он мне не симпатизирует.
— Это я беру на себя. Я или мать: у них с доном Приамо полное взаимопонимание. Может, это как раз удобный случай, чтобы вы с ним поговорили как мужчина с мужчиной… Можно употреблять такое выражение, когда речь идет о священниках?
Куарт бесстрастно выдержал ее взгляд:
— Что касается вашего мужа…
— Вы все время задаете вопросы. Полагаю, ради этого вы и согласились прийти.
Это было произнесено тоном иронического сожаления. Она по-прежнему смотрела на руки Куарта, как во время их первой встречи в вестибюле гостиницы, и он, испытывая неловкость от этого настойчивого взгляда, уже пару раз убирал их, но в конце концов решил оставить на столе.
— Что вы хотите знать о Пенчо? — снова заговорила она. — Что он ошибался, считая, что купил меня? Что эта церковь явилась одной из причин, по которым я объявила ему войну? Что иногда он умеет вести себя как законченный сукин сын?..
Она проговорила все это абсолютно спокойно, как бы констатируя факты. Из-за ближайшего столика поднялись несколько человек, и некоторые из них поприветствовали Макарену. Все смотрели на Куарта с любопытством, особенно женщины, светловолосые и загорелые, отмеченные печатью уверенности, свойственной андалусским дамам благородного происхождения, которым никогда не приходилось голодать. Макарена Брунер ответила на приветствия кивком и улыбкой. Куарт внимательно смотрел на нее.
— А почему вы не требуете развода?
— Потому что я католичка.
Невозможно было понять, шутит она или говорит серьезно. Оба замолчали, и он слегка откинулся на спинку стула, продолжая смотреть на женщину. Бусы из слоновой кости и шелковая блузка под черным жакетом подчеркивали смуглость ее кожи, открытой глубоким декольте и освещенной золотистым сиянием свеч. Он взглянул в большие темные глаза, спокойно смотревшие на него. И понял, что его душевный покой нарушен — если, конечно (в этом пункте разум и инстинкт всегда подводили его), допустить, что его душа подвержена внешним колебаниям, как курс ценных бумаг на бирже. Если это сравнение подходило к данному случаю, то сейчас никто не дал бы за нее и ломаного гроша.
Он открыл рот и сказал что-то — просто чтобы сказать, чтобы заполнить молчание. Он сказал это к месту и подходящим тоном, и через пять секунд уже сам не помнил, что именно, но заполнить пустоту ему удалось. Теперь заговорила Макарена Брунер, а Куарт вспомнил Монсеньора Спаду. Молитва и холодный душ, с улыбкой посоветовал Мастиф, когда они стояли на лестнице на площади Испании.
— Есть вещи, которые мне хотелось бы объяснить вам, — говорила тем временем она, — но боюсь, что вряд ли сумею… — Она смотрела поверх плеча Куарта, а он кивнул, сам не зная зачем. Главное, что он снова способен был слушать со вниманием. — Тем, кому в жизни многое дано, иногда приходится дорого платить за это. Пенчо тоже платит. Он из тех, кто спрашивает счет, не изменяясь в лице, да еще сам стучит по стойке, чтобы узнать, сколько с него причитается. В этом смысле он настоящий мужчина. Настоящий тореадор. — По ее губам скользнула ироническая улыбка. — Но он до болезненного чувствителен и знает, что мне это отлично известно. Севилья — это большая деревня; мы обожаем сплетничать. Каждый слух, который достигает его ушей, каждая двусмысленная улыбка за спиной — это рана, нанесенная его гордости. — Она с усмешкой обвела глазами зал. — Представьте себе, что будут говорить, когда узнают, что я ужинала в вашем обществе.
— Значит, ради этого вы пригласили меня? — Куарт уже овладел собой. — Чтобы выставить напоказ, как трофей?
Она посмотрела на него взглядом, каким смотрят очень мудрые и очень старые, уставшие от жизни люди:
— Может быть. Мы, женщины, очень сложные существа по сравнению с мужчинами, такими прямыми в своей лжи, такими инфантильными в своих противоречиях… Такими последовательными в своей подлости. — Метрдотель лично принес им кофе: с молоком для нее, черный для него. Макарена Брунер положила себе в чашку кусочек сахара и улыбнулась своим мыслям. — В чем вы можете быть абсолютно уверены — так это в том, что Пенчо завтра утром будет знать об этом. По Божьей милости, бывают счета, по которым приходится платить в рассрочку. — Она отпила глоток и, не облизнув губ, взглянула на Куарта. — Вероятно, мне не следовало говорить «по Божьей милости», да? Это звучит как богохульство. Не поминай имя Божие всуе, и так далее.
Куарт осторожно положил ложечку рядом с чашкой.
— Не беспокойтесь. Я тоже иногда поминаю имя Господа.
— Это любопытно. — Она немного наклонилась вперед, так что легкая шелковая блузка коснулась края стола. На секунду Куарт представил себе, что там внутри: тяжелое, смуглое, нежное. Да, ему потребуется не один холодный душ, чтобы забыть об этом. — Я знаю дона Приамо десять лет — с тех пор, как он появился в нашем приходе, но я совсем не представляю себе жизнь священника, так сказать, изнутри. Никогда даже не задумывалась об этом — вот только теперь, глядя на вас… — Она снова посмотрела на руки Куарта, потом подняла взгляд на стоячий воротничок. — Как вам удается соблюдать ваши три обета?
Если бывают неуместные вопросы, подумал он, то сейчас как раз подходящий момент для них. Устремив взор на бокал, он призвал на помощь все свое хладнокровие.
— Каждый справляется как может.
Он приподнял бокал, как будто для тоста, но не стал пить вино, а поставил его обратно на стол и занялся своим кофе. Макарена Брунер расхохоталась своим искренним, звонким смехом, таким заразительным, что Куарт тоже чуть не рассмеялся.
— А вы сами? — спросила она, все еще улыбаясь. — Послушание, целомудрие, бедность… Вы послушны?
— Обычно да. — Он поставил чашечку на блюдце, вытер губы и, аккуратно сложив салфетку, положил ее на стол. — Правда, мне свойственна склонность к осмыслению, но я всегда подчиняюсь дисциплине. Есть вещи, в которых без дисциплины нельзя, и моя работа как раз такая.
— Вы намекаете на дона Приамо?
Куарт поднял бровь с рассчитанно-безразличным видом. Он, в общем-то, ни на кого не намекал, пояснил он, однако если уж она сама упомянула отца Ферро, то уместно заметить, что сей служитель Божий являет собой пример, отнюдь не достойный подражания. Слишком уж он, мягко выражаясь, самостоятелен. А по катехизису — подвержен смертному греху номер один.
— Вы совсем не знаете его жизни, а значит, не можете судить.
— Я не претендую на то, чтобы судить, — с тем же видом возразил Куарт. — Я пытаюсь понять.
— Вы не пытаетесь даже понять! — горячо и настойчиво воскликнула она. — Он полжизни провел в сельском приходе, в Пиренеях, в Богом забытой деревушке… Зимой она бывала месяцами отрезана от внешнего мира из-за снега, а иногда ему приходилось преодолевать восемь-десять километров, чтобы причастить умирающего. Там жили только старики, и постепенно они все вымерли. Он хоронил их своими руками… а потом не осталось никого. От всего этого у него появились своего рода навязчивые идеи относительно жизни и смерти и относительно той роли, которую вы, священники, призваны играть в мире… Для него эта церковь имеет огромное значение. Он считает ее крайне нужной людям и утверждает, что закрывшаяся или переставшая существовать церковь — это потерянный кусок неба. А поскольку никто к нему не прислушивается, он не сдается, а борется. Он говорит, что уже проиграл слишком много битв там, в горах.
Все это прекрасно, согласился Куарт. Очень трогательно. Он даже видел пару фильмов с похожими сюжетами. Однако пока еще отец Ферро обязан подчиняться церковной дисциплине. «Мы, священники, — подчеркнул он, — не можем свободно бродить по жизни, провозглашая независимые республики. В наше время это исключено».
Она покачала головой:
— Вы недостаточно хорошо его знаете,
— Он сам не дает мне возможности узнать его лучше.
— Завтра мы это устроим. Обещаю. — Ее взгляд снова был прикован к его рукам. — А что касается бедности, то должна сказать, что одеваетесь вы очень хорошо. Я умею распознавать дорогую одежду — даже на священнике.
— В определенной степени это связано с моей работой. Приходится общаться с людьми. Ужинать с красивыми севильскими герцогинями. — Они без улыбки посмотрели друг другу в глаза. — Считайте мою дорогую одежду чем-то вроде формы.
Последовало недолгое молчание; никто из них не сделал попытки заполнить его. Куарт спокойно переждал паузу. В конце концов заговорила она:
— Сутана у вас тоже есть?
— Конечно. Но я редко надеваю ее.
Принесли счет, и он хотел было расплатиться, но Макарена Брунер не позволила.
— Ведь это я пригласила вас, — твердо сказала она, так что ему пришлось сидеть и смотреть, как она достает из сумочки золотую карточку «Америкэн Экспресс». — Я всегда отсылаю свои счета мужу, — лукаво заметила женщина, когда официант удалился. — Это обходится ему дешевле, чем пенсион, который пришлось бы платить мне в случае развода. Мы еще не обсудили третий из ваших обетов, — продолжала она после небольшой паузы. — Вам удается соблюдать обет целомудрия?
— Боюсь, что да.
Медленно кивнув, она обвела глазами зал, затем вновь взглянула на Куарта. Теперь она смотрела на его рот и глаза, и взгляд был оценивающий.
— Только не говорите, что вы никогда не были с женщиной.
Есть вопросы, на которые невозможно ответить в одиннадцать часов вечера в севильском ресторане, при свете свечи; но, похоже, она и не ожидала ответа. Достав из сумочки пачку сигарет, она сунула одну в рот, а потом, с естественным и в то же время рассчитанным бесстыдством, пошарила правой рукой в левой части своего декольте и извлекла пластмассовую зажигалку, которая находилась под бретелькой бюстгальтера. Куарт смотрел, как она зажигает сигарету, и старался не думать ни о чем. Лишь спустя некоторое время он позволил себе мысленно сформулировать вопрос: в какой дьявольский водоворот его затягивает?
На самом деле благодаря воспитанию, полученному в Риме, и собственной работе над собой в течение последних десяти лет отношение Куарта к сексу эволюционировало в направлении, отличном от того, в котором обычно толкали священников сплетни и грязь семинарской жизни и общие нормы церковных установлений. В замкнутом мире, управляемом понятием вины, в мире, отвергающем контакт с женщиной, в мире, где единственным негласно принятым решением вопроса являлась мастурбация либо подпольный секс, позже искупаемый покаянием, дипломатическая деятельность и работа в Институте внешних дел предоставляли возможности для того, что Монсеньор Спада, большой специалист в области эвфемизмов, именовал тактическими отступлениями. Общее благо Церкви, рассматриваемое как высшая цель, иногда оправдывало использование некоторых средств, и в этом смысле физическая привлекательность какого-нибудь секретаря нунциатуры и его популярность среди супруг министров, финансистов и послов, легко поддающихся инстинктивному желанию окружить лаской и заботой молодого симпатичного священника, открывали перед ним многие двери, в которые не удавалось проникнуть монсеньорам или преосвященствам более старшего возраста. Монсеньор Спада называл это «синдромом Стендаля» в память о двух его персонажах — Фабрицио дель Донго и Жюльене Сореле, о перипетиях жизни которых он заставил Куарта прочесть, как только тот начал работать в ИВД. По мнению Мастифа, культура вполне могла уживаться с дрессировкой. В свете всего этого каждому предоставлялось решать самому за себя, руководствуясь собственным разумом и понятиями о морали; в конце концов, каждый священник являлся посланцем Господа на поле битвы, где его оружием были молитва и здравый смысл. Потому что, наряду с преимуществами, которые давала возможность слышать чужие откровения на приемах, в частных беседах или на исповеди, в этой системе присутствовали и рискованные моменты. Многие женщины обращались к священнику как к эмоциональной замене желанного, но оказавшегося недостижимым мужчины или безразличного супруга; а ничто так не смущает покой старика Адама, не дремлющего под бесчисленным множеством сутан, как невинность юной девушки или откровения разочарованной женщины. Короче говоря, негласное прощение со стороны начальства было более или менее гарантировано — ладья Святого Петра много наплавала и многое повидала на своем веку, — если только дело обходилось без скандала и налицо были оперативные результаты.
Как ни парадоксально это для человека, обладающего лишь верой профессионального солдата, с Куартом дело обстояло иначе. Правда, для него целомудрие являлось, скорее, плодом греха гордыни, чем добродетели; но таково было правило, которому он подчинил свою жизнь. И, подобно одному из призраков, встававших перед его открытыми во тьме глазами, — храмовнику с мечом, служащим ему единственной опорой под небесами, лишенными Бога, — он должен был обращаться к этому правилу, если хотел с достоинством встретить атаку приближающейся сарацинской кавалерии.
Ему пришлось сделать усилие, чтобы вернуться к тому, что его окружало. Макарена Брунер курила, оперевшись локтем на стол и положив подбородок на ладонь руки, державшей сигарету. Почему-то вдруг, даже на расстоянии, он ощутил волнующую близость ее ног. Ее темных глаз, в которых золотисто играли отблески огня. Ему достаточно было бы протянуть руку, чтобы коснуться ее кожи, такой смуглой под черной гривой волос, лежащей на плече, под бусами из слоновой кости, под золотом браслета. Ее белые зубы мягко поблескивали между полураскрытых губ. И тогда, обдуманным движением, сунув ту самую руку, кончики пальцев которой покалывало от переполнившего его желания, во внутренний карман пиджака, он извлек оттуда открытку, адресованную капитану Ксалоку, и положил ее на скатерть, между собой и сидящей напротив женщиной.
— Расскажите мне о Карлоте Брунер.
В одно мгновение все изменилось. Она загасила сигарету в пепельнице и недоуменно воззрилась на него. Медовые переливы в глазах исчезли.
— Откуда у вас эта открытка?
— Кто-то подложил ее мне в комнату.
Макарена Брунер всмотрелась в пожелтевший снимок церкви. Потом покачала головой:
— Это моя открытка. Из сундука Карлоты. Не может быть, чтобы она оказалась у вас.
— Вы же видите, она у меня. — Приподняв открытку большим и указательным пальцами, Куарт перевернул ее вверх текстом. — Почему на ней нет штемпеля?
Встревоженные глаза женщины смотрели то на открытку, то на Куарта. Он повторил свой вопрос, и она кивнула, но ответила не сразу.
— Потому что она так и не была отправлена. — Она взяла открытку в руки и пристально смотрела на нее. — Карлота доводилась мне двоюродной бабушкой. Она была влюблена в Мануэля Ксалока, бедного моряка, Грис говорила, что рассказала вам эту историю… — Она покачала головой, словно отрицая что-то; хотя, впрочем, это движение могло быть вызвано скорбью, ощущением собственного бессилия или печалью. — Когда капитан Ксалок эмигрировал в Америку, она писала ему по письму или открытке почти каждую неделю — на протяжении нескольких лет. Но ее отец — герцог, мой прадедушка Луис Брунер, решил не допускать этого. Он подкупил служащих городской почты. За шесть лет она не получила ни одного письма, и мы думаем, что и он тоже. К тому моменту, когда Ксалок вернулся за Карлотой, она потеряла рассудок. Она целыми днями сидела у окна, глядя на реку. Она даже не узнала его.
— А письма? — спросил Куарт, указывая на открытку.
— Их никто не осмелился уничтожить. Они оказались в сундуке, куда были сложены вещи Карлоты после ее смерти в 1910 году. Этот сундук безумно привлекал меня в детстве: я примеряла платья, агатовые бусы… — Она было улыбнулась, но тут ее взгляд снова упал на открытку, и улыбка погасла, не родившись. — В молодости Карлота ездила с родителями в Париж, на Всемирную выставку, в Тунис — там она посетила развалины Карфагена, привезла старинные монеты… В сундуке есть туристические проспекты, буклеты с кораблей и из отелей: целая жизнь, хранящаяся среди старых кружев и попорченных молью тканей. Представьте себе, какое впечатление все это произвело на меня в десять-двенадцать лет: я прочла все письма, одно за другим, и эта романтическая фигура — моя двоюродная бабушка — меня просто околдовала. Это продолжается и по сей день. — Она почертила ногтем по скатерти, рядом с открыткой, задумалась. — Прекрасная история любви, — добавила она пару мгновений спустя, поднимая глаза на Куарта. — И, как все прекрасные истории любви, она окончилась плохо.
Куарт молчал, боясь прервать ее. Это сделал официант, принесший квитанцию. Куарт взглянул на подпись: нервная, вся в острых углах, похожих на кинжалы. Макарена с отсутствующим видом смотрела на погасший окурок в пепельнице,
— Есть очень красивая песня, — заговорила она наконец, — ее поет Карлос Кано. На слова Антонио Бургоса: «Я помню: пело пианино под пальцами той девушки в Севилье…» Всякий раз, когда я ее слышу, мне хочется плакать… Знаете, существует даже легенда о Карлоте и Мануэле Ксалоке. — Она все-таки улыбнулась — неожиданно робкой, нерешительной улыбкой, и Куарт понял, что она верит в эту легенду. — Лунными ночами Карлота возвращается к своему окну, в то время как шхуна ее возлюбленного поднимает якорь и начинает плыть вниз по Гвадалквивиру. — Макарена рассказала это, наклонившись к нему через стол, в глазах ее снова играли золотистые отблески, и Куарт вновь с беспокойством ощутил, что они находятся слишком уж близко друг от друга. — В детстве я целые ночи напролет подсматривала из своей комнаты, надеясь увидеть их. И однажды увидела. Карлоту — бледный силуэт на фоне окна — и белые паруса внизу, на реке: старинный корабль, который тихо плыл и в конце концов растворился в тумане. — Оборвав себя на полуслове, она откинулась на спинку стула. Она снова была далеко. — После сэра Мархолта, — добавила она, — второй моей любовью стал капитан Ксалок… — В ее взгляде читался вызов. — Вам эта история кажется чепухой?
— Вовсе нет. У каждого бывают свои призраки.
— А какие у вас?
Теперь Куарт улыбнулся ей издалека. Из такого дальнего далека, что Макарена Брунер никогда не сумела бы добраться туда, чтобы узнать, где оно находится и что скрывает, — никогда, даже если бы Куарт прибавил к этой улыбке какие-нибудь слова. А были в этом дальнем далеке ветер, солнце и дождь. Вкус соли на губах. Печальные воспоминания о нищем детстве, о коленках, испачканных влажной землей, о долгих часах ожидания на морском берегу. Призраки юности, зажатой в тиски дисциплины, немногочисленные воспоминания о дружбе и о коротких периодах удовлетворенного честолюбия. Одиночество в аэропорту, одиночество с книгой в руках, одиночество в гостиничном номере. Страх и ненависть в глазах других людей: банкира Лупары, Нелсона Короны, Приамо Ферро. Мертвецы, отягощающие его совесть, — настоящие или воображаемые, в прошлом или в будущем.
— В общем-то, ничего особенного, — бесстрастно произнес он. — Там тоже есть корабли, которые поднимают якорь и больше не возвращаются. И человек. Рыцарь-храмовник в кольчуге, опирающийся на свой меч, посреди пустыни.
Она посмотрела на него как-то странно, словно видела в первый раз. И ничего не сказала.
— Однако призраки, — добавил Куарт после недолгого молчания, — не оставляют открыток в номерах отелей.
Пальцы Макарены Брунер коснулись открытки, все еще лежавшей на столе, текстом вверх: «Здесь я каждый день молюсь за тебя…» Ее губы беззвучно зашевелились, читая слова, которые так и не дошли до капитана Ксалока.
— Не понимаю, — проговорила она. — Открытка находилась в моем доме, вместе с сундуком и другими вещами Карлоты. Кто-то взял ее оттуда.
— Кто?
— Понятия не имею.
— Сколько человек знают о существовании этих писем?
Глаза Макарены были устремлены на него, как будто она не расслышала вопроса и ожидала, что Куарт его повторит, но он этого не сделал. Видно было, что она напряженно размышляет.
— Нет, — наконец пробормотала она. — Это полный абсурд.
Куарт приподнял руку и увидел, как Макарена Брунер чуть подалась назад на своем стуле, следя глазами за его движением, словно опасаясь его возможных последствий. Взяв со стола открытку, он повернул ее к женщине той стороной, на которой была изображена церковь.
— В этом нет ничего абсурдного, — возразил он. — Речь идет о месте, где похоронена Карлота Брунер, — рядом с жемчужинами капитана Ксалока. Это здание, которое ваш муж хочет разрушить, а вы — защитить. Это место, из-за которого я приехал в Севилью, место, где — случайно ли, нет ли — два человека нашли свою смерть. — Он поднял на нее глаза. — Церковь, которая, по словам компьютерного взломщика, называемого «Вечерней», убивает, дабы защитить себя.
Она собиралась улыбнуться в ответ, но улыбка так и не состоялась, перейдя в какое-то встревоженное, отсутствующее выражение.
— Не говорите таких вещей. Мне страшно.
В этих словах прозвучало, скорее, раздражение, чем понимание. Куарт взглянул на пластмассовую зажигалку, которую женщина вертела в руках, и понял, что Макарена Брунер только что солгала ему. Она была не из тех, кто пугается по пустякам.

 

С тех пор как «Вечерня» посетил папский компьютер (это случилось неделю назад), отец Игнасио Арреги и его команда иезуитов — специалистов в области информатики посменно дежурили, наблюдая за центральной компьютерной системой Ватикана. Смена длилась двенадцать часов. Оставалось десять минут до часа ночи, и Арреги вышел в коридор, к автомату, чтобы принести себе кофе. Автомат, проглотив две монеты по сто лир, выдал взамен пустой пластмассовый стаканчик и струйку сахара. Иезуит беззвучно выругался, глядя в окно на темный силуэт дворца Бельведере на противоположной стороне улицы, освещенной фонарями, под которыми как раз проходил ночной дозор швейцарцев. Пошарив в карманах, он нашел еще две подходящих монеты. На этот раз кофе он получил, но без сахара, поэтому вынужден был воспользоваться первым стаканчиком (который, к счастью, не опрокинулся в мусорной корзине), чтобы подсластить напиток. Затем Арреги вернулся в компьютерную, перехватывая обжигающий пальцы стаканчик из одной руки в другую.
— Он появился, падре.
Ирландец Куй, сняв очки, взволнованно протирал их салфеткой, не отрывая глаз от экрана своего компьютера. Другой молодой иезуит, итальянец Гарофи, отчаянно барабанил по клавиатуре второго компьютера, отслеживая непрошеного гостя.
— «Вечерня»? — коротко спросил Арреги, глядя через плечо Куй на дисплей, где мигали красные и синие значки и стремительно проходили файлы, которые перелистывал хакер. Этот компьютер воспроизводил его действия, а компьютер Гарофи пытался идентифицировать и локализовать его.
— Думаю, да, — отозвался ирландец, надевая протертые очки, — Во всяком случае, он знает дорогу и продвигается очень быстро.
— Он дошел до СТ?
— До некоторых. Однако он хитер: не попадается. Отец Арреги отпил глоток кофе, который обжег ему язык.
— Будь он проклят.
СТ — саддукейскими тенетами — на жаргоне ватиканской команды именовались своеобразные информационные лабиринты, устроенные с целью сбить пиратов с пути или заставить их как-то выдать себя, что делало возможной их идентификацию. СТ, поставленные против «Вечерни», должны были вынудить его открыть кое-какие из своих карт, что сделало бы его уязвимым.
— Он ищет ИНМАВАТ, — объявил Куй.
В его голосе, как и тогда, неделю назад, прозвучала нотка восхищения, и отец Арреги бросил хмурый взгляд на шею и затылок молодого священника, который, припав к клавиатуре, держа правую руку на «мыши», пристально следил за продвижением хакера. С этим ничего не поделаешь, подумал он, допивая кофе. Он и сам не мог избежать чувства профессионального восхищения при виде работы какого-нибудь достойного члена компьютерного братства, да еще такого искусного и сумевшего так засекретить себя, как «Вечерня», хотя он и являлся нарушителем и пиратом, из-за которого все они не спали уже целую неделю.
— Ну вот, — сказал ирландец.
Даже Гарофи перестал стучать по клавишам и вонзился глазами в дисплей, по которому сплошной лентой бежал ИНМАВАТ — архив, предназначенный для использования только наиболее высокопоставленными членами курии.
— Да. Это «Вечерня», — произнес Куй тоном человека, узнавшего подпись старого друга.
В наступившей тишине треск пластмассового стаканчика, смятого в кулаке отца Арреги, прозвучал как взрыв. На дисплее Гарофи мигал курсор сканера, соединенного напрямую с полицией и с телефонной сетью Ватикана.
— Он действует точно так же, как и в прошлый раз, — сказал итальянец. — Скачет с линии на линию, чтобы закамуфлировать место входа.
Отец Арреги не отрывал глаз от курсора, двигавшегося то вверх, то вниз по восьмидесяти четырем строчкам ИНМАВАТа. Его команда трудилась несколько дней, устанавливая одну из саддукейских ловушек для того, кто пожелал бы проникнуть в V01A — личный терминал Его Святейшества Папы. Ловушка срабатывала только в том случае, если вторжение совершалось извне: при входе в ИНМАВАТ пирату «садился на хвост» секретный код — разумеется, без его ведома. Когда хакер добирался до V01A, этот сигнал блокировал доступ туда и направлял его по ложному адресу — V01ATS, где никакие его действия не могли причинить вреда, но где он оставил бы свое очередное послание, считая, что оставляет его в личном компьютере Папы.
Курсор, помигивая, остановился на V01A. В течение бесконечных десяти секунд никто из троих иезуитов не дышал; три пары глаз были неотрывно прикованы ко второму дисплею. Наконец курсор с легким щелчком исчез, и на экране появилось миниатюрное изображение часов, означающее ожидание.
— Он входит. — Куй произнес это так тихо, словно «Вечерня» мог его услышать. Лицо у него пошло красными пятнами, в снова запотевших очках отражался экран.
Отец Арреги кусал нижнюю губу, то расстегивая, то вновь застегивая верхнюю пуговицу сутаны. Если бы ловушка не сработала или пират заподозрил о ее существовании, он мог разозлиться. А рассерженный хакер в столь деликатном архиве, каким являлся ИНМАВАТ, — явление непредсказуемое. На всякий случай ватиканские специалисты припрятали в рукаве один козырь: достаточно было нажать на определенную клавишу, чтобы ИНМАВАТ оказался выведен за пределы системы. Плохо было то, что в этом случае «Вечерня» понял бы, что за ним охотятся, и скрылся в мгновение ока. А еще хуже — что в один прекрасный день он мог вернуться и на сей раз применить какую-либо иную, неожиданную тактику. Например, ввести программу-убийцу, портящую и уничтожающую все на своем пути.
Часы исчезли, и формат экрана изменился.
— Он там, — выдохнул Гарофи,
«Вечерня» находился в V01A, и глаза троих иезуитов снова впились в монитор: в каком из двух архивов он оказался — в настоящем или ложном? По мере того как на экране выписывались буквы и цифры кода, Куй сдавленным от волнения голосом читал их:
— Вэ-ноль-один-а-тэ-эс.
И, дочитав, улыбнулся — широко, гордо, удовлетворенно. «Вечерня» попался в саддукейские тенета, и личный компьютер Папы находился вне пределов его досягаемости.
— Хвала Господу, — выговорил отец Арреги.
Зажав в руке оторванную пуговицу, он наклонился, чтобы прочесть послание, буква за буквой появлявшееся на экране:
Низринул враг святилище твое.
Вопили недруги, воздев свои знамена,
Ударами секир сносили ряжи
И молотами рушили фигуры.
А надругавшись над твоим жилищем,
Во злобе предали его огню.
Доколь нас будет попирать злодей?

После этого «Вечерня» отключился, и его сигнал исчез с дисплея.
— Его невозможно локализовать, — отец Гарофи шарил по экрану курсором «мыши», но все было бесполезно. — Он стирает за собой следы. Этот хакер хорошо знает свое дело.
— И псалмы тоже, — отозвался отец Куй, включая принтер, чтобы сделать распечатку послания. — Это ведь шестьдесят третий, верно?
Отец Арреги покачал головой;
— Семьдесят третий. Семьдесят третий псалом, — повторил он, все еще вглядываясь в экран компьютера Гарофи. — «Плач о разоренном храме».
— И еще кое-что нам о нем известно, — вдруг сказал отец Куй. — Этот пират обладает чувством юмора.
Остальные двое взглянули на его монитор. По всему экрану прыгали шарики, похожие на мячики для пинг-понга. Ударившись о стенку, каждый превращался в два; а когда они сталкивались между собой, на экране появлялся маленький ядерный «гриб», в середине которого возникало слово «бум!».
Арреги был возмущен.
— Ах, каналья! — сквозь зубы пробормотал он. — Проклятый еретик!
Вдруг осознав, что все еще сжимает в кулаке пуговицу от сутаны, он со злостью швырнул ее в корзину для мусора. Отец Куй и отец Гарофи, не отрываясь от своих компьютеров, беззвучно хихикнули.
Назад: V. Двадцать жемчужин капитана Ксалока
Дальше: VII. Бутылка из-под «Аниса дель Моно»