IV. Аромат и горечь апельсинов
— Ну вот, вы видели героя, — заметил он. — А это стоит кое-чего.
Эккерман. Беседы с Гёте
— Полагаю, вы уже знакомы, — произнес Его Преосвященство.
Он восседал в своем кресле, откинувшись на спинку, и был похож на арбитра боксерского поединка, старающегося держаться подальше от бойцов, чтобы кровь не обрызгала его туфель. Куарт и отец Ферро молча смотрели друг на друга. Священник храма Пресвятой Богородицы, слезами орошенной, не стал садиться на стул, который жестом предложил ему Монсеньор Корво, и теперь стоял посреди кабинета, маленький, упрямый, со своим грубым, будто вытесанным из дерева или камня лицом, со своими белыми, кое-как подстриженными волосами, в своей старой, заштопанной сутане, из-под которой высовывались огромные нечищеные башмаки.
— Отец Куарт хочет задать вам несколько вопросов, — добавил архиепископ.
Ни одна морщина, ни один шрам не дрогнули на лице старого священника. Он смотрел в пространство — в некую неопределенную точку его, находящуюся где-то между плечом прелата и окном, сквозь жалюзи которого смутно рисовался золотистый силуэт Хиральды.
— Мне нечего сказать отцу Куарту.
Монсеньор Корво медленно кивнул, как будто ожидал именно такого ответа.
— Очень хорошо, — проговорил он. — Но я являюсь вашим епископом, дон Приамо. И мне вы обязаны подчиняться. — Вынув трубку изо рта, он по очереди указал ею сперва на одного, потом на другого священника. — Так что, если для вас предпочтительнее такой вариант, вы будете отвечать мне, а вопросы вам будет задавать отец Куарт.
В тусклых темных глазах старика промелькнуло колебание.
— Это какая-то дурацкая ситуация, — резко возразил он, чуть поворачиваясь к Куарту, словно бы возлагая на него ответственность за происходящее.
На лице архиепископа нарисовалась неприятная усмешка.
— Согласен, дон Приамо. Но, прибегнув к этому иезуитскому приему, мы все будем удовлетворены. Отец Куарт выполнит свою задачу, я с удовольствием поприсутствую при вашем разговоре, а ваша неслыханная гордыня не пострадает — по крайней мере, формально. — Он резко, словно угрожающе, выпустил густой клуб дыма и поудобнее устроился в кресле, явно предвкушая, как насладится этим диалогом. — А теперь можете начинать, отец Куарт. Он ваш целиком и полностью.
И Куарт начал. Он был суров, временами даже жесток, расквитываясь со стариком за сухой прием, оказанный им накануне в церкви, за враждебность, проявленную здесь, в кабинете Его Преосвященства, и почти не скрывая презрения, которое вызывал у него этот пожилой, упрямый, ничтожный деревенский священник — просто потому, что был таким. Им руководило нечто более сложное, более глубокое, чем личная антипатия или дело, приведшее его в Севилью. И, к вящему удивлению Монсеньора Корво, да и к его, Куарта, собственному, он вел себя как прокурор, начисто лишенный милосердия, загоняя старика в угол последовательно, методично и безжалостно, с высокомерием и надменностью, подлинные причины которых были ведомы лишь ему самому. И когда наконец, отчетливо сознавая всю несправедливость происходящего, он остановился, чтобы перевести дух, ему внезапно пришло в голову, что Его Высокопреосвященство инквизитор Ежи Ивашкевич одобрил бы его поведение вплоть до мелочей. И эта мысль смутила его.
Остальные участники этой сцены молча смотрели на него. Архиепископ, явно чувствовавший себя не в своей тарелке, хмурился, сжимая зубами трубку. Дон Приамо Ферро стоял неподвижно; после этого допроса, более уместного по отношению к какому-нибудь преступнику, чем к шестидесятичетырехлетнему священнослужителю, его глаза, устремленные на Куарта, были подернуты влагой — так бывает, когда человек силится сдержать слезы, Куарт поерзал на стуле и, чтобы скрыть испытываемую неловкость, принялся делать пометки на очередной карточке. Это было все равно что избивать человека, у которого связаны руки.
— Значит, так, — проговорил он наконец, на сей раз немного мягче, перебирая свои карточки безо всякой необходимости, только чтобы избежать взгляда старого священника. — Вы отрицаете, что являетесь автором послания, полученного Ватиканом; вы отрицаете также, что вам вообще был известен этот факт, равно как и личность и намерения автора упомянутого послания.
— Отрицаю, — повторил отец Ферро.
— Перед Господом? — быстро спросил Куарт, стыдясь самого себя.
Старик повернулся к Монсеньору Корво, и тому ничего не оставалось, как прийти на помощь своему подчиненному. Покашляв, архиепископ поднял руку с пастырским перстнем.
— Пожалуй, мы не станем апеллировать к Всевышнему, если вы не против, отец Куарт. — Прелат предостерегающе глянул на него сквозь трубочный дым. — Полагаю, данный разговор не настолько ответствен, чтобы принуждать кого бы то ни было давать клятвы перед Господом.
Куарт, молча кивнув в знак согласия, снова повернулся к своей жертве:
— Что вы можете сказать мне об Оскаре Лобато?
Старик пожал плечами:
— Ничего, кроме того, что он замечательный юноша и достойный священнослужитель. — Его плохо выбритый подбородок едва заметно дрожал. — Мне будет очень жаль расстаться с ним.
— Ваш викарий хорошо знаком с информатикой?
Отец Ферро прищурился. Таким опасливым взглядом смотрит крестьянин на приближающуюся тучу, начиненную градом, от которой нечего ждать, кроме неприятностей.
— Об этом вам следовало бы спросить у него самого. — Он бросил взгляд на авторучку своего собеседника и осторожно указал подбородком на дверь. — Он там, ждет меня.
Куарт едва заметно улыбнулся. Он выглядел вполне уверенным в себе, однако во всем этом было нечто, лишавшее его ощущения твердой почвы под ногами. Какой-то диссонанс, какая-то фальшивая нотка. Отец Ферро почти все время говорил правду, но в правду эту была вкраплена некая ложь: может быть, только одна, может быть, совсем незначительная, но разрушавшая целостность всей конструкции.
— А что вы скажете о Грис Марсала?
Губы старого священника сложились в жесткую складку.
— Сестра Марсала располагает соответствующим разрешением своего ордена. — Он посмотрел на архиепископа, словно ссылаясь на него как на свидетеля. — Она вольна приходить и уходить, и работает она тоже добровольно. Без нее здание давно бы уже обрушилось.
— Кое-что уже обрушилось, — вставил Монсеньор Корво.
Он не сумел сдержаться; его явно одолевали воспоминания об обломке карниза и о своем покойном секретаре. Куарт продолжал терзать священника:
— В каких отношениях с ней находитесь вы и викарий?
— В нормальных.
— Я не знаю, какие отношения вы считаете нормальными. — Куарт до миллиграмма рассчитал дозу презрения, вложенного в эти слова. — У вас, старых сельских священников, традиционно ошибочное понятие о нормальных отношениях с экономками и племянницами…
Краешком глаза он увидел, как Монсеньор Корво чуть не подскочил в своем кресле. Ведь то, что сделал Куарт, было сознательной провокацией, имевшей вполне определенную цель. И реакция не заставила себя ждать.
— Послушайте… — Побелевшие костяшки сжатых кулаков старика выдавали охватившую его ярость, — Надеюсь, вы не… — Он внезапно замолчал и пристально всмотрелся в Куарта, словно желая до малейших деталей запомнить черты его лица. — Кое-кто мог бы и убить вас за это.
Угроза, прозвучавшая в его словах, вполне вписывалась в характер и образ отца Ферро — грубого, злого, взъерошенного, закованного, словно в броню, в свою замызганную сутану, которая так и ходила ходуном у него на груди от душившего его гнева. Может быть, даже я сам, говорил весь его вид. Впрочем, каждый волен был истолковать его реплику по собственному разумению.
Куарт ответил старику взглядом, исполненным непоколебимого спокойствия:
— Вы имеете в виду вашу церковь?
— Ради Господа Бога! — негодующе возвысил голос архиепископ. — Да вы оба просто с ума сошли!
Наступило затяжное молчание. Прямоугольник света на столе Монсеньора Корво сместился влево, отдалившись от его руки, и сейчас лежал на томике «Подражания Христу», охватывая его яркой рамкой. Глаза отца Ферро теперь были устремлены на книгу. Куарт с интересом наблюдал за ним. Отец Ферро был очень похож на другого священника, на которого ему, Куарту, никогда и ни в чем не хотелось походить. На человека, которого ему почти удалось забыть — всего несколько редких писем или открыток, отправленных из семинарии, а потом молчание — и который призраком являлся в его воспоминания только тогда, когда южный ветер оживлял запахи и звуки, затаившиеся на самом дне его памяти. Море, бьющееся о скалы, сырой соленый воздух, дождь. Запах жаровни зимой, раскладной столик, Rosa rosae, Quosque tandem Catilina abutere, Nox atrs cava circunvolat umbra. Стук капель по затуманенному стеклу окна, звон колокольчика на заре и плохо выбритое, сальное лицо, склоненное над алтарем. Губы бормочут молитвы, адресованные тугому на ухо Богу, а глаза обоих — мужчины и ребенка, священника и служки — обращены на бесплодную землю, обрамляющую жестокое море. И вечером, после ужина, то же самое. Вот чаша с кровью моей. Идите с миром. А потом глухое, тяжелое сопение, похожее на дыхание усталого животного, когда совсем юный Лоренсо Куарт помогал ему освободиться от тяжелого облачения в ризнице со сплошь испятнанным сыростью потолком. «В семинарию, Лоренсо. Ты поедешь учиться в семинарию и в один прекрасный день станешь священником, как я. Перед тобой откроется будущее, как оно открылось передо мной». Всеми силами души, всей своей памятью ненавидел Куарт эту тупость, эту духовную нищету, эту темную ограниченность. Утренняя месса, послеобеденный сон в кресле-качалке в душной, затхлой каморке, насквозь провонявшей потом, чашечка шоколада с богомолками, кот на крыльце, экономка или племянница, по мере возможности скрашивающая долгие годы одиночества. И наконец, финал этого бесплодного, ничтожного существования — старческий маразм, медленное угасание и приютская похлебка, проливающаяся сквозь беззубые десны на щетинистый подбородок. Ради вящей славы Божией.
— Церковь, которая убивает, дабы защитить себя… — Куарту пришлось сделать усилие, чтобы снова вернуться к настоящему и к Севилье — туда, где он находился в действительности. — Я хочу знать, как понимает эти слова отец Ферро.
— Не знаю, о чем вы говорите.
— Они фигурируют в послании, направленном кем-то в Ватикан. А относятся они как раз к нашей церкви. Вы полагаете, что во всем этом можно усмотреть перст Провидения?
— Я не обязан отвечать на этот вопрос.
Куарт взглянул на Монсеньора Корво, но дипломатичнейшая из улыбок, на какую только был способен архиепископ дала ему понять что тот умывает руки.
— Это верно, — подтвердил прелат, явно наслаждаясь затруднительным положением римского гостя, — Мне он тоже не захотел ответить.
Эта была пустая трата времени. Посланник ИВД понимал что ничего не добьется, однако надлежало соблюсти ритуал. Поэтому самым официальным тоном он поинтересовался, отдает ли отец Ферро себе отчет, сколь многим рискует, ведя себя подобным образом. Вместо ответа старый священник лишь саркастически усмехнулся, и, казалось, все шестьдесят четыре прожитых им на земле года усмехнулись вместе с ним. Куарт невозмутимо продолжал — пункт за пунктом: он обязан составить доклад, установить, имеются ли основания для суровых дисциплинарных взысканий, и так далее, и тому подобное. Тот факт, что отцу Ферро остался всего лишь год до выхода на пенсию, сам по себе еще не означает, что вышестоящие инстанции обязаны проявлять к нему какую-то особую терпимость. Святой престол…
— Я ничего не знаю, — перебил его священник, всем своим видом показывая, что ему нет особого дела до Святого престола. — Это были просто несчастные случаи.
Куарт, усмотрев в его словах некий шанс, тут же подхватил:
— Может быть, происшедшие, с вашей точки зрения, как нельзя более кстати?
Этот вопрос он задал почти дружеским тоном, словно бы намекая, что если старик перестанет упираться, то можно будет как-то уладить дело. Но тот и не думал сдавать свои позиции.
— Вот вы тут говорили о Провидении. Задайте этот вопрос ему, а я помолюсь за вас.
Прежде чем предпринять очередную попытку, Куарт сделал пару медленных, глубоких вдохов. Более всего его раздражала мысль о том, что Его Преосвященство действительно вовсю наслаждается происходящим, сидя, так сказать, в первом ряду партера и надежно укрывшись за облаком трубочного дыма.
— Можете ли вы как священнослужитель, коим вы являетесь, с уверенностью утверждать, что ни одна из этих смертей не произошла по вине кого-либо из людей?
— Идите вы к черту.
— Что?!
Даже старавшийся соблюдать нейтралитет Монсеньор Корво снова подскочил в своем кресле. Старый священник посмотрел на него.
— При всем моем уважении к Вашему Преосвященству я отказываюсь участвовать в этом допросе, посему, начиная с этой минуты, я буду молчать.
Начиная с этой минуты — чистейшей воды эвфемизм, отметил про себя Куарт. Их разговор длился уже добрых двадцать минут, и все это время дон Приамо Ферро только и делал, что молчал. Монсеньор Корво а качестве ответа изобразил на лице некую гримасу и выпустил очередной клуб дыма: мол, в конце концов, в этом диалоге мое дело сторона. Куарт встал. Седая, кое-как подстриженная голова старика, так похожая на ту, которую он не хотел вспоминать, оказалась на уровне второй пуговицы его рубашки. Став священником, он всего лишь раз навестил родные места — наскоро повидаться с матерью да отдать долг вежливости черной тени, копошащейся в церкви, как моллюск в глубине своей раковины. Он отслужил там мессу — перед тем же самым алтарем, где столько раз прислуживал своему наставнику, но чувствуя себя чужим в этом сыром, холодном храме, по которому еще бродил призрак мальчика, одинокого перед лицом моря и секущего дождя. А потом он уехал, чтобы не возвращаться больше никогда; и постепенно церковь, и старый священник, и белые домики рыбацкой деревушки, и море — бесчувственное, не знающее ни милости, ни жалости, — стерлись из его памяти, подобно дурному сну, от которого он сумел пробудиться.
Он медленно вернулся к действительности. Все, что он ненавидел, находилось сейчас перед ним, жестко, непрощающе смотрело на него этими черными упрямыми глазами.
— У меня остался еще один вопрос. Только один. — Он спрятал в карман теперь уже ненужные визитки и ручку. — Почему вы отказываетесь покинуть эту церковь?
Отец Ферро взглянул на него снизу вверх — несгибаемый, неподдающийся, как кусок старой кожи. Впрочем, Куарт мог бы привести и другие сравнения.
— Это не ваше дело, — отрезал старик. — Это касается только меня и моего епископа.
Куарт медленно похвалил себя за то, что заранее угадал ответ, и жестом дал понять, что прекращает этот идиотский спектакль. Однако, к его удивлению, Акилино Корво пришел к нему на помощь:
— Прошу вас ответить отцу Куарту, дон Приамо.
— Отцу Куарту этого не понять. Никогда.
— Он постарается, я уверен. Прошу вас, попытайтесь объяснить.
Лицо старика сморщилось; он упрямо мотнул неумело обкромсанной головой.
— Ему не понять, — буркнул он, — потому что вашему отцу Куарту никогда не доводилось слышать ни исповеди несчастной коленопреклоненной женщины, жаждущей утешения в своих бедах, ни плача новорожденного, ни прерывистого дыхания умирающего, чья холодеющая рука сжимает твою руку. Поэтому, проговори он хоть с утра до вечера, здесь никто не поймет ни единого распроклятого слова.
И Куарт, несмотря на дипломатический паспорт, лежавший в его кармане, на официальную поддержку курии, на тиару и ключи Святого Петра, украшавшие левый верхний угол его верительных грамот, почувствовал, что не имеет ни малейшей власти над этим колючим, бедно одетым стариком, весь облик которого так разительно контрастирует с представлением о вящей славе Божией. На миг тревожной вспышкой промелькнул перед его мысленным взором знакомый призрак: Нелсон Корона. Та же самая отстраненность от официальной действительности, та же решимость, что читалась в глазах старого испанского священника. С той только разницей, что во взгляде бразильца из-за запотевших стекол очков Куарт вместе с решимостью уловил страх, тогда как в тусклом взгляде отца Ферро отражалась лишь твердость: это было все равно что смотреть на поверхность темного камня. И вдруг, среди последних слов старика, уже готового снова заковаться, как в броню, в свое молчание, Куарт уловил: «окоп». Его церковь — это убежище, окоп. Живописное сравнение, подумал посланец Ватикана и, иронически подняв бровь, призвал на помощь все свое презрение к старому деревенскому священнику.
Это удалось: он вновь почувствовал себя избранным — боевым конем перед рядовой пешкой. Призрак Нелсона Короны растаял где-то в углу епископского кабинета.
— Любопытное определение.
Куарт улыбнулся. Он снова был уверен в себе, снова ощущал себя сильным, непоколебимым — никаких там угрызений совести. Он снова видел перед собой лишь потертую, в пятнах сутану и кое-как выбритый подбородок. Все-таки презрение — отличное успокаивающее средство, подумал он про себя. Оно все расставляет по своим местам, как таблетка аспирина, рюмка спиртного или сигарета. И он решился задать еще один вопрос: — И с чем же вы воюете, сидя в этом окопе?
Напрасно он его задал; он понял это, еще не успев закрыть рот. Маленький, ощетинившийся, отец Ферро в упор взглянул на Куарта снизу вверх:
— С враньем. И с дерьмом. Благо хватает и того и другого,
В тени апельсиновых деревьев переминались с ноги на ногу в ожидании седоков лошади, запряженные в черно-желтые экипажи. Прислонившись к стене магазинчика, торговавшего сувенирами для туристов, Удалец из Мантелете наблюдал за входом в Архиепископский дворец. Руки в карманах незастегнутого клетчатого, чересчур узкого для него пиджака, белая водолазка обтягивает худую, но мускулистую грудь, зубочистка ритмично перемещается из одного уголка рта в другой, прищуренные глаза устремлены из-под иссеченных шрамами бровей на массивную дверь в обрамлении двух витых колонн в стиле барокко, «Не теряй его из виду», — приказал дон Ибраим, прежде чем войти в магазинчик, чтобы посмотреть открытки и прочую белиберду: стоя втроем на тротуаре, они слишком привлекали внимание. Поскольку Удалец был человеком надежным, а ожидание что-то затягивалось, дон Ибраим и Красотка Пуньялес, пересмотрев под подозрительным взглядом продавца все «вертушки» с открытками, все выставленные на обозрение посетителей футболки, веера, кастаньеты, пластмассовые Хиральды и Золотые башни, решили переместиться в ближайший бар, находившийся на противоположном углу улицы; к моменту, о котором идет речь, Красотка допивала, пожалуй, уже пятую рюмку мансанильи. Так что Удалец, ввиду отсутствия новых распоряжений, не отрывал глаз от двери. За час с лишним, миновавший с тех пор, как высокий священник вошел в здание, он отвел их только дважды — когда мимо него проходила пара жандармов: один раз вверх по улице, другой раз обратно. В это время Удалец пристально рассматривал носки своих ботинок. Что ни говори, четыре полученных удара рогом, три срока в Легионе и туго ворочающиеся мозги, немало пострадавшие на своем веку, создают характер. Случись дону Ибраиму и Красотке Пуньялес забыть о нем, он вполне способен был бы простоять неподвижно, под палящим солнцем или дождем, не отводя глаз от двери Архиепископского дворца до тех пор, пока его не сменили бы на этом посту или он не свалился бы без сил. Точно так же, как тогда, двадцать с лишним лет назад, во время впечатляющей свалки на какой-то паршивой арене, услышав от своего менеджера: «Если тебя не прикончит бык, несчастный, тебя разорвет на части публика на выходе», Удалец из Мантелете, с залитым потом лицом и страхом в глазах, повернулся к быку, держа красный плащ перед собой, на уровне пояса, и стоял так неподвижно до тех пор, пока этот зверь — его кличка была Мясник — не бросился на него и, нанеся ему четвертый и последний за его карьеру удар рогом, не вынудил навсегда расстаться и с этой ареной, и с корридой вообще. И позже, когда он уже стал боксером, подобные же эпизоды добавляли ему шрамов — и телесных, и душевных. А потом был Легион и тюрьма в Пуэрто-де-Санта-Мария. И если верно, что серое вещество Удальца из Мантелете обладало такими же интеллектуальными способностями, какими обладает полено или бревно, можно было с уверенностью сказать, что, во всяком случае, это полено или бревно того же сорта древесины, из которого природа создает героев.
Вдруг он увидел, что высокий священник выходит из дворца. Он задержался в дверях, словно бы в нерешительности, обернувшись назад, как будто кто-то окликнул его из глубины здания. Тут же следом за ним появился светловолосый молодой человек в очках, и оба остановились, разговаривая. Удалец из Мантелете бросил взгляд в сторону бара, где окопались дон Ибраим и Красотка Пуньялес, но те, похоже, были слишком заняты своей мансанильей. Тогда Удалец вынул изо рта зубочистку, сплюнул себе под ноги на тротуар и через площадь направился к бару, чтобы оповестить их; однако пошел он не по прямой, а описал дугу, одной из точек которой был вход в Архиепископский дворец. По мере приближения ему удалось получше рассмотреть высокого священника: он вполне мог бы сойти за какого-нибудь киношного красавчика, если бы не черный костюм, стоячий воротничок рубашки и коротко, по-военному подстриженные волосы. Второй — тот, что помоложе, — выглядел гораздо менее импозантно. Кожа у него была белая, на шее прыщики, как бывает у подростков, и вообще, он куда больше походил на священника, чем тот, длинный.
— Оставьте его в покое, — донеслись до Удальца слова светловолосого.
Высокий взглянул на него очень серьезно.
— Ваш настоятель сумасшедший, — ответил он. — Он живет в другом мире. Если это вы отправили послание, то могу сказать вам, что вы оказали весьма плохую услугу и ему, и вашей церкви.
— Я не отправлял никаких посланий.
— Об этом нам с вами следует поговорить. Не торопясь.
Голос светловолосого слегка дрожал. Его ответ прозвучал довольно агрессивно, хотя, возможно, парень просто волновался или был испуган:
— Мне нечего сказать вам.
— Эту песню я уже слышал, — с неприятной усмешкой возразил высокий. — Но вы ошибаетесь. Вам есть что рассказать мне, и очень много. Например…
Больше Удалец ничего не расслышал: он отошел уже слишком далеко. Он прибавил шагу. Пол бара был посыпан опилками; среди них валялась креветочная скорлупа, над прилавком висели окорока. Дон Ибраим и Красотка Пуньялес, стоя у стойки, молча поглощали свои напитки. Из радиоприемника, стоявшего на полке между двумя бутылками «Фундадора», доносился голос Камарона:
Вино смягчает боль
И память усыпляет…
У дона Ибраима, которого внушительное полушарие живота лишало возможности придвинуться поближе к стойке, в зубах была зажата сигара, так что пепел падал на полу белого пиджака. Стоявшая рядом Красотка Пуньялес уже успела перейти от мансанильи к анисовой «Мачакеро» и как раз подносила к губам рюмку со следами кроваво-красной помады на краях. Как обычно, все было при ней: сильно подведенные глаза, синее в крупный белый горох платье с оборками, длинные серебряные серьги и завиток черных волос, аккуратно уложенный на увядшем лбу, — все как на обложках трех-четырех старых пластинок на сорок пять оборотов в минуту, бережно хранимых доном Ибраимом в своей комнатушке в пансионе вместе с пластинками Ната Кинга Коула, «Лос Панчос», Бени Море, Антонио Мачина и допотопным проигрывателем «Телефункен». Экс-лжеадвокат и Красотка Пуньялес одновременно оглянулись на Удальца, а тот, стоя на пороге, мотнул головой в сторону улицы.
— Есть дело, — лаконично пояснил он.
Все трое, столпившись в дверях, выглянули наружу. Высокий священник уже расстался с тем, что помоложе, и теперь шел по тротуару площади мимо мечети.
— Ничего себе поп, — заметила Красотка Пуньялес своим хрипловатым от вина и песен голосом.
— Действительно, недурен собой, — невозмутимо согласился дон Ибраим, критически прищуриваясь.
Глаза певицы, и без того блестевшие от выпитой анисовой, игриво заискрились:
— Аха. Вот у кого причаститься, исповедаться и собороваться — а потом и умереть не жалко.
Дон Ибраим и Удалец с серьезным видом переглянулись. В разгар кампании — а именно так обстояло дело — подобные легкомысленные намеки выглядели совершенно неуместными.
— А где старик? — спросил дон Ибраим, чтобы напомнить своему воинству о цели их нахождения здесь.
— Еще не выходил, — доложил Удалец. Экс-лжеадвокат задумчиво пососал сигару.
— Полагаю, нашему альянсу следует разделиться, — изрек он наконец. — Когда старик выйдет, ты, Удалец, последуешь за ним до самого его дома, а потом немедленно явишься сюда с докладом. Красотка и ваш покорный слуга будем держать под наблюдением высокого. — Он сделал паузу, чтобы торжественно взглянуть на часы дона Эрнеста Хемингуэя. — Прежде чем перейти к активным действиям, нам необходима информация: именно она является матерью всех побед. Как вы на это смотрите?
Его собеседники, по-видимому, смотрели на это положительно, потому что оба кивнули: Удалец — серьезно, нахмурившись, словно бы мысленно решая некую сложную задачу, Красотка — с отсутствующим видом, в то время как глаза ее были устремлены вслед удалявшемуся священнику. Она все еще держала в руке рюмку и, похоже, собиралась допить свой «Мачакито». По радио Камарон продолжал петь о вине и разлуке, а официант за стойкой, в белой рубашке и черном галстуке, тихонько прихлопывал ладонями в такт. Оглядев свою дружину, дон Ибраим решил, что следует поднять ее боевой дух посредством какой-нибудь зажигательной речи. Например, так: Севилья — самый великий город мира, а мы положим ее к своим ногам. Это звучало неплохо, но, пожалуй, слишком уж категорично, да и не совсем подходило к случаю.
— Удача любит отважных, — после раздумья произнес он и снова пососал сигарку.
— Аха.
Красотка Пуньялес допила свою анисовую. Удалец из Мантелете, все еще озабоченно морща лоб, наконец подал голос:
— А что такое «альянс»?
Первое, что сделал Лоренсо Куарт, вернувшись к себе в отель, — это открыл кожаный чемоданчик, где он держал свой портативный компьютер, и начал писать доклад, адресованный Монсеньору Спаде. Через час документ был готов, и директор ИВД немедленно получил его через модем. Доклад состоял из восьми страниц. Тщательно воздерживаясь от каких бы то ни было выводов касательно действующих лиц севильской истории, самого храма или возможной личности «Вечерни», Куарт ограничился более или менее подробным изложением своих разговоров с Монсеньором Корво, Грис Марсала и Приамо Ферро.
Только закрыв компьютер и укладывая на место провода, он немного расслабился. Встав, как был, без пиджака, с расстегнутым воротом рубашки, он прошелся по комнате, в которой стояло две кровати с балдахином, и глянул в открытое окно, выходившее на площадь Вирхен-де-лос-Рейес. Спускаться обедать было еще рано, так что Куарт решил полистать книги о Севилье, купленные в небольшом магазинчике неподалеку от мэрии. В том же пакете находился и журнал «Ку+С», который Куарт приобрел в киоске по рекомендации Монсеньора Корво. «Чтобы ознакомиться с обстановкой в городе», — с язвительной усмешкой заметил прелат. Куарт взглянул на обложку, раскрыл номер. «Брак рушится», — гласил крупно набранный заголовок над двумя фотографиями. На одной были изображены мужчина и женщина, выходящие из отеля, на другой — молодой человек очень серьезного вида, хорошо одетый, в темном костюме, белой рубашке и с аккуратным пробором в волосах. Подпись под снимками была следующего содержания: «Развод подтверждается. В то время как финансист Гавира укрепляет свои позиции в андалусском банке, Макарена Брунер предается ночным развлечениям в Севилье». Вырвав эти страницы, Куарт спрятал их в свой чемоданчик. В этот момент он заметил, что на тумбочке у его кровати лежит еще одна книга — Новый Завет, которым одна из международных религиозных организаций бесплатно снабжала все гостиницы. Куарт точно помнил, что не оставлял этот томик на тумбочке, а сунул его в ящик вместе с разными бумагами не первой необходимости. Раскрыв книгу наугад, он обнаружил заложенную между страницами старую открытку. В самом низу ее стояло: «Церковь Пресвятой Богородицы, слезами орошенной. Севилья. 1895». Фотография была не слишком четкой, а по краям и вовсе размытой, однако храм он узнал сразу: портик с витыми колоннами, горельеф Девы Марии (еще с головой) в нише, звонницу-щипец. На снимке церковь выглядела гораздо лучше, чем сейчас. На площади перед ней располагался прилавок зеленщика под навесом, и торговец в андалусской шляпе и с широким поясом продавал что-то двум женщинам в черном, стоящим спиной к фотографу. С другой стороны по узкой улочке, выходящей на площадь, брел ослик с навьюченными по бокам кувшинами, а фигура его хозяина — продавца воды — вырисовывалась смутным силуэтом, почти призраком, готовым вот-вот совсем раствориться в окружающем снимок белесом ореоле.
Куарт перевернул открытку. На обороте виднелось несколько строк, написанных изящным округлым почерком. Чернила сильно выцвели, так что буквы стали светло-коричневыми, а некоторые вообще едва различимыми, но ему все же удалось прочесть:
Здесь я каждый день молюсь за тебя и ожидаю твоего возвращения — здесь, в этом священном месте твоей клятвы и моего счастья.
Я буду любить тебя всегда.
Карлота.
Марка стоимостью двадцать пять сентимо, с изображением Альфонса XIII в детстве, не была погашена, а написанную в левом верхнем углу дату невозможно было разобрать: по-видимому, на открытку когда-то попала вода и ее совсем размыло. Куарт сумел разглядеть только последние цифры — вроде бы семерку, а перед ней девятку — это могло означать 1897 год. Адрес же прочесть не составило никакого труда: Капитану дону Мануэлю Ксалоку, Борт корабля «Манигуа». Порт Гавана, Куба.
Куарт снял телефонную трубку и позвонил портье. Тот заверил, что с восьми часов утра, когда он заступил на дежурство, никто не поднимался в номер к гостю из Рима и даже не спрашивал о нем. Хотя, предложил он, можно справиться у горничных. Но разговор с ними ничего не дал. Женщины не припоминали, чтобы они прикасались к этой книге, и не могли с уверенностью сказать, лежала ли она на тумбочке, когда они убирались в комнате. Однако обе подтвердили, что в номер, кроме них, никто не входил.
Продолжая держать открытку в руках и не сводя с нее глаз, Куарт присел на стул у окна. Корабль, стоявший в порту Гаваны в 1897 году. Капитан по имени Мануэль Ксалок и какая-то Карлота, которая любила его и молилась за него в церкви Пресвятой Богородицы, слезами орошенной. Крылся ли некий смысл в этом коротком послании или же все дело было только в изображении церкви?.. Вдруг он вспомнил о Новом Завете. Послужила ли открытка закладкой или была засунута в книгу случайно, наудачу? Упрекнув себя за небрежность, он встал и подошел к столу, но, к счастью, томик лежал переплетом вверх, раскрытый на тех же страницах — 168-й и 169-й. То было Евангелие от Иоанна, глава 2. Никаких пометок, никаких подчеркнутых строк, однако Куарт быстро нашел адресованное ему послание. Намек был более чем ясен:
15 И сделав бич из веревок, выгнал из храма всех, также и овец и волов, и деньги у меновщиков рассыпал, а столы их опрокинул;
16 И сказал продающим голубей: возьмите это отсюда, и дома Отца Моего не делайте домом торговли.
Глядя то на книгу, то на открытку, Куарт покачал головой. Он подумал о Монсеньоре Спаде и Его Высокопреосвященстве кардинале Ивашкевиче и о том, что им абсолютно не понравится, какой оборот начинает принимать вся эта история. А уж ему самому он нравился еще меньше. Ох уж эти любители пощекотать чужие нервы, забираясь то в личный компьютер Папы, то в гостиничный номер, то в чужое Евангелие… Куарт мысленно перебрал всех, с кем успел познакомиться в Севилье, пытаясь понять, кто из них склонен забавляться подобными играми. О Господи! Чувствуя, как нарастает внутри злость, он швырнул на кровать книгу и открытку. При том, как все складывалось, только этого ему и не хватало: призрака, играющего в прятки.
Куарт вышел из лифта на первом этаже и, миновав витрину с принадлежащей отелю коллекцией вееров, пошел по галерее вдоль вестибюля. Его строгий черный силуэт резко контрастировал с окружавшей обстановкой. Отель «Донья Мария», предназначенный для приема туристов, располагался в красивом старинном здании на улице Дон-Ремондо, в двух шагах от квартала Санта-Крус, и декораторы немного переборщили с первым этажом, сплошь расписав его фольклорными мотивами, изображениями тореадоров и андалусских красавиц в мантильях, с высокими гребнями в волосах. В дверях утомленная девушка-гид с маленьким голландским флажком в руках, окруженная пестрой группой туристов, обвешанных фотоаппаратами и видеокамерами, ждала, когда наконец соберутся все. Направляясь к стойке портье, чтобы оставить ключ от номера, Куарт прочел имя девушки на приколотом у нее на груди бейдже: В. Аудкерк. Он сочувственно улыбнулся ей, и она улыбнулась в ответ с видом человека, смирившегося со своей участью, после чего, увидев, что вся ее дружина в сборе, повела ее к выходу.
— Вас тут ожидает одна сеньора, дон Лоренсо. Пришла только что.
Куарт удивленно глянул на портье, затем повернулся к стоявшим в вестибюле креслам. Там сидела женщина: смуглая, с длинными — ниже плеч — черными волосами. Темные очки, джинсы, мокасины, голубая рубашка, коричневый жакет. С первого же взгляда она показалась Куарту очень красивой, а подойдя — она встала ему навстречу, — он убедился, что это действительно так. Ему бросились в глаза бусы из слоновой кости, оттеняющие бронзовую кожу, золотой браслет на запястье, кожаная сумочка от Убрике, лежавшая рядом на диване. Женщина протянула тонкую, изящную руку с безупречной формы ногтями:
— Я Макарена Брунер.
Куарт и без того уже узнал ее — по фотографиям в журнале. Он поймал себя на том, что не может отвести взгляда от ее рта — крупного, красивого, с полными, чуть подкрашенными бледно-розовой помадой губами, между которыми поблескивали очень белые зубы.
— Да-а, — протянула она, пристально и, похоже, с некоторым удивлением рассматривая его сквозь темные стекла своих очков. — Вы и правда очень хороши собой.
— Вы тоже, — спокойно ответил Куарт.
Макарена Брунер была высока — лишь немного пониже самого Куарта, при его росте метр восемьдесят пять. Ее джинсы, стянутые на талии кожаным ремнем, обрисовывали стройные бедра, а глядя на трех котят, вышитых на груди ее рубашки, он подумал, что природа воистину щедро одарила эту женщину, и, ощутив смутное беспокойство, счел нужным отвести глаза, якобы для того, чтобы посмотреть на часы. Макарена Брунер молча продолжала изучать его.
— Мне хотелось бы поговорить с вами, — произнесла она наконец.
— Разумеется. Спасибо, что пришли: я и сам собирался встретиться с вами… — Куарт огляделся по сторонам. — А как вы разыскали меня?
— С помощью одной подруги — Грис Марсала.
— Не знал, что вы с ней подруги.
Макарена Брунер улыбнулась, и ее зубы снова сверкнули белизной — столь же яркой, как белизна слоновой кости на ее коже цвета светлого табака. Заметно было, что это женщина, вполне уверенная в себе благодаря и своей красоте, и своему положению; однако Куарт понял, что сейчас она испытывает некоторое смущение, вызванное его строгим черным костюмом и стоячим воротничком. То же самое было с Грис Марсала; да и вообще священническое облачение часто производило такое впечатление на женщин — красивых ли, нет ли, как будто оно разом ставило мужчину вне пределов их досягаемости.
— Мы можем поговорить прямо сейчас?
— Конечно.
Они уселись друг против друга: она — закинув ногу на ногу, на диван, где сидела раньше, он — в соседнее кресло.
— Я знаю, зачем вы приехали в Севилью.
— Только не надейтесь, что удивили меня, — с выражением покорности судьбе улыбнулся Куарт. — Похоже, об этом известно всему свету.
— Грис посоветовала мне повидаться с вами.
Куарт снова с интересом взглянул на нее. Она так и не сняла своих темных очков, и он подумал, что ему хотелось бы увидеть, какие у нее глаза.
— Как странно. А вчера ваша подруга вроде бы совсем не была склонна оказывать содействие.
Длинные волосы Макарены Брунер падали ей на плечо, закрывая половину лица, и она нетерпеливым движением отбросила их назад. Они были очень густые и черные — что называется, цвета воронова крыла. Настоящая андалусская красавица, каких писал Ромеро де Торрес, или Кармен с табачной фабрики — героиня Проспера Мериме. Из-за этой женщины способен был потерять голову любой художник, любой француз, любой тореадор. «И любой священник?» — вдруг на долю секунды высветился вопрос в голове Куарта.
— Вы не должны создавать себе неверное представление об этой церкви, — уточнила тем временем его собеседница. — И об отце Ферро тоже.
Куарт позволил себе сдержанный смешок, главной целью которого было превозмочь эту ненужную, непрошеную долю секунды, и в качестве защитной меры прибег к сарказму:
— Только не говорите мне, что вы тоже являетесь членом его фэн-клуба.
Его рука лежала на подлокотнике кресла, и даже за темными стеклами очков он поймал взгляд женщины, направленный на нее. Куарт счел благоразумным убрать руку и переместил ее на колено, переплетя пальцы с пальцами другой руки.
Несколько мгновений Макарена Брунер молчала. Она снова отбросила волосы с лица и, похоже, размышляла, стоит или не стоит продолжать разговор.
— Послушайте, — произнесла она наконец. — Мы с Грис подруги. И что касается вас, она полагает, что ваше присутствие здесь может оказаться полезным, даже если у вас и не слишком добрые намерения.
Куарт уловил ее примирительный тон. Он поднял руку и вновь заметил, как женщина проследила глазами за его движением.
— Знаете, во всем этом есть нечто, что меня раздражает… Простите, не знаю, как мне следует называть вас. Сеньора Брунер?
Он испытывал неловкость под этим взглядом, скрытым стеклами очков, и она отлично понимала это.
— Зовите меня Макарена.
Она сняла черные очки, и Куарта поразила красота ее глаз — темных, с медовым отливом. Хвала Господу, воскликнул бы он, если бы действительно верил, что Господь занимается такими вещами. Но он не слишком-то верил, поэтому ограничился тем, что выдержал взгляд этих глаз — так, словно от этого зависело спасение его души. А может, в конце концов, и зависело, если только существуют душа и Провидение.
— Хорошо. Макарена, — повторил он, наклоняясь к ней и опираясь локтями на колени. Оказавшись так близко, он уловил нежный жасминовый аромат ее духов. — Кое-что во всей этой истории меня весьма раздражает. Все твердо уверены, что я нахожусь в Севилье с целью отравить жизнь дону Приамо Ферро. А это не так. Я приехал, чтобы составить себе представление о сложившейся ситуации и проинформировать о ней начальство. И у меня нет никакого предвзятого мнения. Проблема в том, что отец Ферро не желает сделать ни одного шага навстречу. — Он откинулся на спинку кресла и закончил с ноткой досады: — Впрочем, и все остальные тоже.
На сей раз улыбнулась она:
— Просто никто вам не доверяет, и это вполне логично.
— Почему?
— Потому что архиепископ отзывался о вас весьма отрицательно. Он называет вас охотником за скальпами.
Уголок рта Куарта искривился. Ах, этот святой муж — Его Преосвященство.
— Да. Мы с ним старые знакомые.
— Но то, что касается отца Ферро, можно уладить. — Она покусала нижнюю губу. — Может быть, я смогла бы что-то сделать.
— Так было бы лучше для всех, и в первую очередь для него самого. Однако скажите мне, почему вы принимаете так близко к сердцу… Вы-то что от этого выиграете?
Она снова покачала головой, как будто все это не имело значения, и роскошная черная грива опять упала ей на плечо. Макарена отбросила ее на спину, пристально глядя на Куарта.
— Папа точно получил послание?
Несомненно, Макарене Брунер было отлично известно, какой эффект производят ее глаза. Куарт незаметно сглотнул слюну — отчасти из-за этого устремленного на него взгляда, отчасти из-за заданного ему вопроса.
— Это конфиденциальная информация, — ответил он, смягчая свои слова улыбкой. — Так что поймите меня правильно — я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть ее.
Она презрительно пожала плечами:
— Это тайна, о которой уже болтает вся округа.
— В таком случае, позвольте хотя бы мне не присоединяться к болтунам.
Темные глаза блеснули, потом их выражение стало задумчивым. Макарена Брунер, облокотившись на ручку дивана, переменила позу, и от этого движения котята, вышитые на груди ее рубашки, потянулись, будто проснувшись от сладкого сна.
— Последнее слово относительно храма Пресвятой Богородицы, слезами орошенной, принадлежит моей семье, — пояснила она. — То есть мне и моей матери. Если объявят, что здание находится в критическом состоянии, и архиепископство даст разрешение на снос — в этом случае судьбу занимаемого им участка земли будем решать мы.
— Ну, не совсем так, — заметил Куарт. — Насколько мне известно, слово мэрии тоже кое-что значит.
— Мы обратимся в суд.
— Но ведь вы замужем, по крайней мере официально. А ваш супруг…
Она перебила его, мотнув головой:
— Мы уже шесть месяцев живем врозь. Мой муж не имеет права предпринимать самостоятельные шаги.
— И что же, он не пытается переубедить вас?
— Пытается. — Теперь улыбка, появившаяся на губах Макарены Брунер, была совсем иной: презрительной, отстраненной, почти жестокой. — Он может пытаться сколько его душе угодно. Эта церковь будет жить.
— Жить? — несколько удивленно переспросил Куарт. — Любопытно, что вы употребили это слово. Как будто она — живое существо.
Женщина снова посмотрела на его руки.
— Может быть, так оно и есть. На свете много такого… живого, хотя с виду и не подумаешь. — На мгновение она словно бы унеслась мыслями куда-то далеко, но только лишь на мгновение. — Я имела в виду то, что эта церковь нужна, необходима. Как и отец Ферро.
— Но почему? В Севилье полно других священников и других церквей.
Тут она рассмеялась по-настоящему искренним, звонким смехом, таким заразительным, что Куарт чуть не рассмеялся вместе с ней.
— Дон Приамо — особенный человек, и церковь тоже особенная, — все еще улыбаясь, ответила она, а глаза, прямо смотрящие на Куарта, вновь заиграли медовыми переливами. — Но словами этого не объяснишь. Вам нужно самому побывать там.
— Я уже побывал. И ваш обожаемый отец Ферро чуть не вытолкал меня взашей.
Макарена Брунер снова расхохоталась. Куарту никогда не приходилось слышать, чтобы женщина смеялась так громко и чтобы было так приятно слышать и видеть это. С удивлением он вдруг обнаружил, что ему это действительно приятно, и во всех уголках его хорошо вымуштрованного мозга забил тревожный набат.
Все это сильно напоминало прогулки по садам, от которых его старые церковные наставники рекомендовали держаться на расстоянии: мало ли — разные там змеи, яблоки, воплощения Далилы и прочая параферналия.
— Да, — проговорила она. — Грис мне рассказывала. Но попытайтесь еще раз. Сходите на службу, понаблюдайте, что там происходит. Может быть, кое-что вам станет яснее.
— Схожу. Вы посещаете восьмичасовую мессу?
Он задал этот вопрос без всякой задней мысли, однако взгляд Макарены Брунер мгновенно стал серьезным, даже несколько колючим.
— Вас это не касается.
Она затеребила свои очки, то раскрывая, то складывая их.
Куарт извиняющимся жестом приподнял ладони. Последовало короткое неловкое молчание; чтобы разрядить обстановку, он оглянулся, ища глазами официанта, и спросил, не хочет ли она что-нибудь выпить. Движением головы женщина отказалась. Однако она немного расслабилась, и Куарт задал следующий вопрос:
— А что вы думаете об этих двух смертях?
На этот раз она усмехнулась сквозь зубы, и смешок прозвучал совсем неприятно.
— Думаю, что не следует играть с гневом Божьим.
Куарт взглянул на нее без улыбки:
— Оригинальная точка зрения.
— Почему? — Казалось, его собеседница искренне удивлена. — Они сами навлекли на себя беду — эти люди или те, кто их послал.
— Похоже, вами движут не слишком христианские чувства.
Нетерпеливо передернув плечом, она схватила лежавшую рядом сумочку, но тут же снова положила ее. Тонкие пальцы начали перебирать ремешок.
— Вы не понимаете, отец… — Она нерешительно помедлила. — Как мне называть вас? Святой отец? Отец Куарт?
— Можете называть меня просто Лоренсо, Вы же не собираетесь мне исповедоваться.
— А почему бы и нет? В конце концов, вы же священник.
— В общем-то, да, — согласился Куарт, — но, возможно, не совсем обычный. А кроме того, строго говоря, здесь я нахожусь не в этом качестве.
Говоря это, он на пару секунд отвел глаза: все же ситуация была сложной. Снова взглянув на Макарену Брунер, он обнаружил, что она смотрит на него с каким-то новым, почти лукавым любопытством.
— А было бы забавно исповедаться у вас. Вам хотелось бы этого?
Куарт сделал спокойный, медленный вдох, потом еще один, сморщил губы, славно обдумывая этот вопрос всерьез. Перед его мысленным взором мелькнула, как недоброе предзнаменование, обложка журнала «Ку+С».
— Возможно, — ответил он наконец. — Но боюсь, что мне будет трудно остаться вполне объективным. Вы слишком…
— Что «слишком»?
Это нечестно, горько подумалось ему. Это удар ниже пояса. Она загнала era в угол. Такое было трудно выдержать даже нервам священника Лоренсо Куарта. Он сделал еще пару вдохов, как на занятиях йогой. Никаких эмоций, приказал он себе. Только спокойствие — всегда, везде.
— Привлекательны, — безукоризненно холодно ответил он. — Полагаю, это подходящее слово. Но вам самой это известно лучше, чем мне.
Макарена Брунер помолчала, обдумывая его ответ. И по глазам было видно, что она оценила его по достоинству.
— Грис права, — сказала она. — Вы не похожи на священника.
Куарт кивнул в знак согласия, оставаясь, однако, настороже.
— Думаю, мы с отцом Ферро принадлежим к разным видам…
— Вы угадали. Кстати он — мой проповедник.
— Уверен, что это хороший выбор. — Куарт сделал тщательно отмеренную паузу, чтобы в его словах не прозвучало и намека на иронию. — Это человек строгих правил.
Подобное определение не притупило, однако, ее бдительности:
— Вы ничего не знаете о нем.
— Именно это я и пытаюсь сделать: узнать что-нибудь. Но никак не могу найти человека, который 6ы просветил меня.
— Что ж, я вас просвещу.
— Когда?
— Не знаю. Пожалуй, завтра вечером. Приглашаю вас поужинать в «Ла Альбааку».
— «Ла Альбаака» — чтобы выиграть время повторил Куарт, стараясь мысленно быстро прикинуть все возможные «за» и «против».
— Да. Это на площади Санта-Крус. Обычно там требуется галстук, но у вас, я думаю, проблем не будет. Вы хотя и священник, но неплохо умеете одеваться.
Куарт помедлил еще три секунды, затем утвердительно кивнул. Почему бы и нет? В конце концов, он приехал в Севилью именно за этим. Как раз будет подходящий случай, чтобы выпить за здоровье кардинала Ивашкевича.
— Я могу надеть, галстук, если желаете. Хотя у меня никогда не возникало проблем в ресторанах.
Макарена Брунер поднялась. Куарт последовал ее примеру. Она снова задержала взгляд на его руках.
— Откуда мне знать? — улыбнулась она, надевая свои черные очки. — Мне еще никогда не приходилось ужинать со священником.
Дон Ибраим обмахивался шляпой, вдыхая, воздух, напоенный ароматом цветущих и горечью спелых апельсинов. Красотка Пуньялес, сидя рядом с ним, вязала. Все это происходило на скамейке на площади Вирхен-де-лос-Рейес, откуда оба наблюдали за дверями отеля «Донья Мария». Крючок так и мелькал в руках Красотки: четыре воздушных, две пропустить, полустолбик, столбик. Она снова и снова повторяла этот рапорт, беззвучно шевеля губами, как будто молилась. Клубок лежал у нее на коленях, и вязанье медленно росло под ритмичное позвякивание серебряных браслетов на ее запястьях. Красотка вязала еще одно покрывало для своего приданого. Уже лет тридцать ее приданое, засыпанное шариками нафталина, потихоньку желтело в шкафу в ее маленькой квартирке в севильском предместье Триана, а она все вязала и вязала, как будто время остановилось в ее пальцах, в ожидании смуглого мужчины с зелеными глазами, который должен был в один прекрасный вечер явиться за ней под звуки хмельных песен, в сиянии белой луны.
Площадь пересек конный экипаж; на его заднем сиденье четверо английских болельщиков в кордовских шляпах — в эти дни местный «Бетис» играл с «Манчестером» — пили пиво из жестяных банок. Дон Ибраим проводил их взглядом, покручивая ус и грустно вздыхая. «Бедная Севилья», — пробормотал он спустя пару секунд, еще сильнее обмахиваясь своей белой панамой. Красотка Пуньялес кивнула в знак согласия, не отрывая глаз от работы: четыре воздушных, две пропустить. Дон Ибраим бросил окурок сигары на асфальт и долго смотрел, как он дотлевает там. Потом аккуратно затушил его, придавив концом трости; он ненавидел и презирал извергов, способных раздавить окурок хорошей сигары каблуком, как будто они не загасить ее хотели, а убить. Аванс Перехиля позволил ему купить целую, нераспечатанную коробку «Монтекристо» — роскошь, невиданная с тех пор, как он служил рядовым на мысе Финистерре. Две сигары красовались в нагрудном кармане его мятого белого льняного пиджака. Дон Ибраим поднес руку к груди и с нежностью ощупал их. Небо сияло синевой, в воздухе плыл аромат цветущих апельсинов, он, дон Ибраим, находился в Севилье, в руках у него было хорошее дельце, в кармане — гаванские сигары, в портмоне — тридцать тысяч песет. Для полноты счастья ему не хватало лишь трех билетов на корриду (на теневую сторону) с участием Фараона де Камаса или этой восходящей звезды — Курро Маэстраля, который, по словам Удальца, кое-что умел, хотя и не мог даже отдаленно сравниться с покойным Хуаном Бельмонте, мир праху его. Того самого Курро Маэстраля, который, как писали журналы, с не меньшей ловкостью, чем быков, укладывал в горизонтальное положение жен местных банкиров. Хотя, впрочем, какая разница — и тут рога, и там рога.
Как раз в этот момент в дверях гостиницы появился высокий священник, а с ним — женщина. Дон Ибраим подтолкнул локтем Красотку, и она наконец оторвалась от вязания. На даме были темные очки; она была молода, приятной внешности, одета неформально, но с утонченной элегантностью, характерной для андалусских женщин благородного происхождения. Дама и священник, прощаясь, пожали друг другу руки. Эта деталь придала делу совсем неожиданный оборот; дон Ибраим и Красотка Пуньялес обменялись многозначительными взглядами.
— Дело пахнет керосином, Красотка.
— Вот и я говорю.
Не без некоторого труда экс-лжеадвокат поднялся на ноги, нахлобучил белую панаму и решительно подхватил трость Марии Феликс. Наскоро проинструктировав снова взявшуюся за вязание Красотку относительно наблюдения за высоким священником, он, стараясь выглядеть как можно более непринужденно, тяжело потащил свои сто десять килограммов вслед за женщиной в черных очках. Она углубилась в квартал Санта-Крус, свернула налево, на улицу Гусман-эль-Буэно, и вошла во дворец, известный под названием «Каса дель Постиго». Нахмурившись и внимательно поглядывая по сторонам, дон Ибраим приблизился к арке портала. Фасад здания был выкрашен светлой охрой, выступающие детали — белые; крохотная площадь перед ним обсажена неизбежными апельсиновыми деревьями. «Каса дель Постиго» был местом, весьма известным в Севилье: дворец XVI века, традиционная резиденция семейства герцогов дель Нуэво Экстреме. Поэтому экс-лжеадвокат принялся за рекогносцировку с удвоенным вниманием. Окна дворца были забраны коваными решетками; под главным балконом, над входом, — герб, изображающий шлем с гербом в виде льва, в обрамлении якорей и голов мавров или индейских касиков, с перевязью, на которой виднелось изображение граната, и девизом: Oderint dum probent. Сперва обдери, а потом уж пробуй, или что-то вроде этого, перевел про себя экс-лжеадвокат и усмехнулся: совсем не дураки были эти герцоги. Потом неторопливо, со скучающим видом вошел в темный портал и приблизился к кованой железной калитке, за которой виднелся внутренний двор, окаймленный мосарабскими колоннами. В центре его располагался очень красивый мраморный, украшенный изразцами фонтан, вокруг него — большие вазоны с цветами и декоративными растениями. Дон Ибраим стоял у калитки до тех пор, пока с другой стороны к ней не подошла озабоченная служанка в черном форменном платье. Дон Ибраим изобразил на лице самую невинную улыбку, на какую только был способен, и, слегка приподняв шляпу, попятился назад, надеясь, что вполне достоверно играет роль заблудившегося туриста. Оказавшись на улице, он снова остановился перед дворцом; все еще улыбаясь в пожелтевшие от никотина усы, он достал из нагрудного кармана сигару, бережно снял с нее бумажное кольцо с изображением маленькой королевской лилии в окружении надписей: «Монтекристо», «Гавана», — и отрезал кончик ножичком, висевшим на цепочке часов. Ножичек был, как любил рассказывать экс-лжеадвокат, подарком его друзей Риты и Орсона в память о том незабываемом вечере в Старой Гаване, когда он, дон Ибраим, показывал им фабрику сигар «Партагас» (на углу улиц Драгонес и Барселона), а потом Рита танцевала с ним в «Тропикане» до Бог весть какого часа. Знаменитые артисты находились в Гаване на съемках «Дамы из Шанхая» или чего-то в этом роде, и Орсон тогда налакался по самые ноздри; все переобнимались, перецеловались, а под конец они подарили дону Ибраиму этот ножичек. Захваченный этим воспоминанием или фантазией о нем, экс-лжеадвокат сунул сигару в рот и повертел ее языком, наслаждаясь вкусом табачного листа, служившего ей верхней оболочкой. А интересные подруги у этого долговязого попа, подумал он, потом поднес зажигалку к концу сигары, предвкушая предстоящие полчаса удовольствия. Дон Ибраим не мыслил себе жизни без кубинской сигары во рту. Их аромат совершал чудо — придавал блеск его прошлому; Севилья, Гавана — так похожая на нее — и его карибская юность, в которой уже он сам был не способен отличить то, что происходило на самом деле, от вымысла, с первым глотком дыма сливались в одно целое, в чудесную грезу, где все было необыкновенно и романтично.
В борделе горели красные лампы, из динамиков лился голос Хулио Иглесиаса. Стакан Селестино Перехиля звякнул, когда Черная Долорес подложила в виски еще льда.
— Ты просто пончик, Лоли, — пробормотал Перехиль.
Это была констатация очевидного факта. Стоя за стойкой, Долорес покачала бедрами и провела кубиком льда по своему голому животу, видневшемуся из-под коротенькой маечки, обтягивавшей пышный бюст, который так и колыхался в такт музыке. Этой крупной смуглой, похожей на цыганку женщине было далеко за тридцать, но пороха в ее пороховнице еще было хоть отбавляй.
— Я тебя напою одним порошком, — объявил Перехиль, проводя рукой по остаткам волос, чтобы проверить, надежно ли закамуфлирована лысина. — От него ты просто с кровати свалишься.
Уже привыкшая к болтовне Перехиля Долорес, пританцовывая за стойкой, несколько секунд многозначительно смотрела ему прямо в глаза; потом, высунув кончик языка, бросила в его стакан кубик льда, которым водила по животу, и удалилась обслуживать другого клиента: девочки уже раскололи его на две бутылки каталонского шампанского, и дело явно шло к третьей. Хулио Иглесиас во всеуслышание продолжал настаивать, что он является одновременно и шутом, и сеньором, а потом ввязался с Хосе Луисом Родригесом, по прозвищу Пума, в спор на тему, нужно или не нужно быть тореадором для того, чтобы затащить женщину в сад. Равнодушный к этой полемике, Перехиль отпил глоток виски и стрельнул глазом на Фатиму-мавританку, которая танцевала в одиночестве: юбчонка, едва прикрывавшая зад, сапоги до колен и декольте, из которого весело выпрыгивают груди. Фатима была вариантом номер два на этот вечер, так что он начал взвешивать все «за» и «против» обеих.
— Эй, Перехиль!
Он не заметил, ни как они появились, ни как подошли. Они уселись по обе стороны от него и облокотились на стойку, делая вид, что рассматривают батарею бутылок на украшенных зеркалами полках. Перехиль увидел их отражение в зеркале, среди этикеток и фирменных кружек. Справа сидел Цыган Майрена, весь в черном, худой и надменный, как танцовщик фламенко, с огромным золотым перстнем на левой руке, рядом с обрубком мизинца, который он сам себе отсек одним ударом во время бунта в тюрьме. Слева — Цыпленок Муэлас, светловолосый, хрупкий и чистенький, который, похоже, никогда не снимал руки с рукоятки опасной бритвы, носимой в левом кармане брюк, и всегда говорил «простите», прежде чем пырнуть ею кого-нибудь.
— Угостить нас стаканчиком? — медленно, самым дружелюбным тоном проговорил Цыган.
Перехилю вдруг стало очень жарко. Слабым голосом, как человек, который вот-вот лишится чувств, он позвал Долорес и заказал для Майрены и Цыпленка Муэласа по порции джин-тоника. Стаканы так и остались на стойке нетронутыми. Два взгляда скрестились в зеркале с его взглядом.
— У нас к тебе поручение, — сказал Цыган. — От одного общего друга.
Перехиль сглотнул слюну, надеясь, что при красном свете они не заметят этого. Общий друг был ростовщик Рубен Молина, которому он, Перехиль, вот уже который месяц подписывал просроченные векселя; вспоминая, какими цифрами выражается их общая сумма, он всякий раз чувствовал себя на грани обморока. В определенных севильских кругах Рубен Молина был знаменит тем, что имел обыкновение делать своим должникам только два напоминания: первое — словом, второе — действием. Майрена и Цыпленок Муэлас являлись его, так сказать, штатными герольдами.
— Скажите ему, что я заплачу. Я сейчас как раз занимаюсь одним дельцем.
— То же самое говорил и Фраскито Торрес.
Цыпленок Муэлас улыбался понимающе и сочувственно, и улыбка эта не предвещала ничего хорошего. Отраженная в зеркале с другой стороны физиономия Цыгана имела такое жизнерадостное выражение, как будто он только что похоронил мать.
Перехиль глянул на собственное лицо между этими двумя лицами и попытался снова сглотнуть слюну, но ничего не вышло: от упоминания о Фраскито Торресе у него пересохло горло. Фраскито, парень из хорошей семьи, известный в Севилье прожигатель жизни, некоторое время, как и Перехиль, пользовался услугами ростовщика Молины. Когда срок вышел, а он так и не сумел расплатиться, кто-то подстерег его в портале его собственного дома и выбил все зубы один за другим. Так его и бросили там, предварительно ссыпав зубы в кулек из обрывка газеты и засунув его в нагрудный карман пиджака несчастного.
— Мне нужна только одна неделя.
Цыган Майрена поднял руку, обнял Перехиля за плечи — таким неожиданно дружеским движением, что того перекосило от страха. Обрубок мизинца коснулся его подбородка.
— Какое совпадение. — От черной рубашки Цыгана пахло застарелым потом и табачным дымом. — Именно столько и есть в твоем распоряжении, приятель. Ровно семь дней — и ни минуты больше.
Перехиль вцепился руками в стойку, чтобы они не дрожали. Этикетки бутылок, стоявших на полках, замельтешили перед его глазами: «Уайт Лариос», «Джонни Бэллэнтайн'з», «Дик Лейбл», «Четыре лошади», «Столетний Уокер». Жизнь — смертельная штука, сказал он себе. В конце концов она всегда тебя убивает.
— Скажите Молине, что все будет как надо, — пробормотал он. — Что я порядочный человек. Что я уже почти провернул одно стоящее дело.
Выговорив это, он схватился за стакан и осушил его одним долгим глотком. Кубик льда зловеще звякнул о его зубы, напомнив о том, что Фраскито Торресу пришлось обратиться к другому ростовщику, чтобы заплатить девяносто тысяч дуро за протезирование. Рука Цыгана по-прежнему лежала на его плечах.
— Хорошее слово — «провернул», — усмехнулся Цыпленок Муэлас. — Так и вспоминаешь о котлетах, Ты любишь котлеты?
Хулио Иглесиас все талдычил свое. Черная Долорес появилась за стойкой, покачивая бедрами в такт музыке, с явным намерением завязать разговор. Обмакнув палец в стакан Перехиля, она пососала его, громко причмокивая губами, потерлась животом о прилавок и профессионально отработанным движением колыхнула содержимым своей майки. Потом, разочарованная, всмотрелась в сидевших перед ней мужчин. У Перехиля был такой вид, будто он узрел привидение, выражение лиц остальных двоих никак нельзя было назвать дружелюбным, а кроме того, тревожный признак — их стаканы с джин-тоником стояли полнехоньки. Так что Долорес повернулась и, не переставая пританцовывать под музыку, удалилась. В течение долгих лет, наблюдая жизнь то с одной, то с другой стороны стойки, она научилась отлично понимать, когда лучше отойти в сторону.