Книга: Седьмой дневник
Назад: Сентиментальное путешествие
Дальше: Глава научно-популярная

Случайный разговор

В тот день я приехал в аэропорт, почти опаздывая, но успел купить две бутылки, да ещё осталось время выпить кофе. Мне приветливо махал рукой и улыбался какой-то средних лет потёрханный незнакомый еврей, и было бы неудобным не присесть к его столику.
– Лет десять назад вы подписывали мне книгу в Хайфе, помните меня, наверно? – спросил он чуть нагловатым от смущения тоном.
В год у меня случается с десяток выступлений в разных городах, и на каждом я надписываю несколько десятков книг – как же я мог его не помнить?
– Конечно, – ответил я.
– Стакан у меня есть, будете? – спросил он, вытягивая из портфеля крепко уже початую бутылку виски. Я благодарно поднял брови. Мы беззвучно чокнулись пластиковыми стаканами за всё хорошее. Он тут же плеснул добавку. Лысоватый, замечательно блудливое лицо.
– Я тоже в Минск лечу, – сказал он жизнерадостно.
Из аэропорта Бен-Гурион летят самолёты во множество стран и городов, но я действительно собрался в Минск и потому невольно засмеялся. По второй мы выпили за удачный полёт.
– Давно я не был в Белоруссии, – задумчиво сказал попутчик. – Наверно, года полтора уже. Мне всегда не везёт, когда туда еду, что туда, что обратно. Как-то перевес у меня был на много килограмм, чуть ли не сотню баксов надо было доплатить, так я их еле уболтал, чтобы разрешили без доплаты. А как-то деньги вёз – немного, тысяч десять, так в Белоруссии таможенник меня минут сорок мурыжил: я, говорит, вижу тебя насквозь, ты где-то деньги спрятал, почему не пишешь декларацию? Так еле я его уговорил, что нету ничего, уже он было шмон собрался учинять. А как-то раз курю я в минском аэропорту в неположенном месте, а менты мне говорят: пошли-ка, парень, протокол оформим. А у меня деньги заначены, и знаю, что найдут – отнимут. Еле-еле я от них отговорился. А ещё я прилетаю как-то в Минск, и три бутылки в чемодане у меня, по литру каждая. Так они мне чемодан своим рентгеном просветили, прямо из толпы меня выдернули, вот ведь суки зоркие. А можно только один литр, уж не знаю, как сейчас. Так две литрухи им пришлось оставить.
– А вы ни разу не пробовали, – вежливо спросил я, заранее грустя о своей второй бутылке, – так поехать, чтобы всё по закону?
Он дико на меня посмотрел и машинально плеснул нам по глотку. Такая мысль ни разу ему в голову не приходила, и поэтому мы выпили без тоста. Каждый думал о своём. А тут как раз объявили посадку (до сих пор чуть напрягаюсь, когда слышу или пишу это слово). В Минске он ко мне не подошёл – наверно, каждый раз волнуясь по приезде в Белоруссию.
А я, уже в гостиницу едучи, угрюмо думал, что неправильно веду себя в последние годы, я ведь очень мало записываю, а такие благодатные разговоры приключаются в дороге сплошь и рядом. Почему же я даю им улетучиться из памяти? И сам себе всё очень просто объяснил. Я уже давно довольно обнаружил с радостью и удивлением, что гастроли – это замечательно уютный и надёжный вид одиночества. Хотя всё время я на людях и меня встречают, опекают, провожают, я готовно отвечаю на вопросы и легко поддерживаю лёгкий разговор. Веду вполне публичное существование, контактен, и приветлив, и отзывчив. Только это чисто внешнее и машинальное общение. Я всё время нахожусь в невидимом коконе, я думаю, о чём-то вспоминаю, или просто в тихой внутренней отключке нахожусь. Хотя наружно – светлый и типичный образ кочевого фраера. Как такое происходит, я не смог бы объяснить связно и достоверно, только это именно так. Меня куда-то водят выпивать и закусывать, я честно исполняю ожидаемую роль застольного балагура, но всё время сам, один, внутри себя. Поэтому, возможно, я почти не помню, как эти гастроли проходили, где я был и даже (что порой обидно) забываю, что я видел в этих городах, мелькающих с неуловимой скоростью. Из этого блаженного (блажного?) состояния меня выводят только те случайные разговоры (фразы или случаи), которые мне хочется запомнить, и я порой записываю их. Коряво, наспех, в нескольких отрывочных словах. Эти блокнотные каракули я сам не в силах разобрать, когда я возвращаюсь, но сижу над ними и в конце концов припоминаю. Далеко не всё, но многое. А записав их аккуратно и разборчиво, я думаю с тоской, куда теперь их подевать. Поскольку прозу не пишу, и как бы ни к чему эти забавные случайные обрывки. Поэтому я здесь решил собрать их вместе без какой-нибудь системы и порядка. Так: услышал, удивился, записал. Осколки жизни кочевой.
Начать, конечно, следует с Москвы. Мы как-то с Татой побрели в один обильный магазин, поскольку вечером предвиделась большая пьянка. Мы всё необходимое нашли и закупили (до сих пор я удивляюсь вежливости и радушию, осенившим нынешних продавцов), и я с двумя большими сумками пошёл наружу покурить, а Тата ещё что-то там смотрела.
– Извините, вы не Губерман? – ко мне обращался очень, очень невысокий плотный старичок моих примерно лет. Смотри-ка, и фамилию назвал. Обычно имя и фамилию не помнят и негромко задушевно говорят: «Ведь это вы и есть тот самый?» Я послушно соглашаюсь: да, тот самый. За уличным такого рода узнаванием обычно следует просьба об автографе или интимное воспоминание, что видел как-то раз по телевизору – с оттенком гордости, что память хоть куда.
– Читал ваши стихи, – медлительно сказал старик, – в них есть о чём подумать думающим людям.
Я молчал, докуривая сигарету.
– Я сам чекист, – журчал старик, – а вы, читал я, с нашим братом вдоволь пообщались. Я большим подразделением командовал, тяжёлая была работа…
Он полез в карман и показал мне какое-то красное удостоверение – то ли ветерана, то ли сохранившееся с тех прекрасных лет, когда он вынимал его уверенно и властно. Я подумал, что, скорей всего, он управлял огромной сворой топтунов.
– Наружное наблюдение? – вежливо спросил я.
– А все награды, премии и поощрения – другим отделам отдавали, – подтвердил он мою догадку. – Хотя без нас им ничего бы не светило.
Я уже нетерпеливо ждал жену, и ни о чём его расспрашивать мне не хотелось. Он ещё мне так же тускло сообщил, что он и нынче секретарь районного совета ветеранов и что с тягостями той былой работы примирял его только начальник непосредственный, большого ума человек и редкой душевности. Это я прекрасно понимал, у них таких в избытке было, сам удостоверился не раз. Но тут он о начальнике сказал такое, что испытал я неожиданную радость.
– Я к нему когда ни загляну, всегда на что-нибудь пожалуюсь, а он всегда в ответ мне говорит… – старик выдержал безупречно артистическую паузу и тоном мудреца Эзопа произнёс: – Не бзди в скафандр, а то всплывёшь.
Ни разу в жизни не слыхал я столь прекрасной мерзкой фразы. Появилась Тата, и я с благодарностью пожал его пухлую, но ещё крепкую руку.
Я приезжал в тот раз не только ради выступлений: меня пригласила на свой юбилей очень любимая мной «Новая газета». Это единственная российская газета, которую я читаю, каждый раз удивляясь мужеству её сотрудников и загадочному факту, что её не задавили. Вся остальная пресса (как и телевидение, впрочем) давно уже втиснулась в дозволенные рамки умолчания. Но ведь и убили в этой газете четверых уже сотрудников. Ну, словом, – счастье, что она существует. На концерте в честь юбилея мы сидели с женой Татой возле родителей Ходорковского, и это клало дополнительный отсвет на всё происходившее. А после удалось мне протолкаться и пожать руку Горбачёву, я его великим полагаю человеком, хотя он совсем нечаянно, того нисколько не желая, повалил кошмарную империю. А так как мы ещё всё время поддавали (выпивку и лёгкую закуску по всему фойе носили), то прекрасный получился праздник. Повидал я нескольких людей, приятельством с которыми весьма горжусь, а лица множества других были на редкость симпатичны, такого скопления интеллигенции я уже много лет не видел. И поэтому, когда мы столкнулись в толпе с Алексеем Симоновым, я его немедленно спросил:
– Скажите, Алексей, нас тут собралось человек пятьсот, наверно, с замечательными лицами, и я уверен, что любому вы пожали бы тут руку, не колеблясь. Это и всё, что осталось нынче в Москве, или есть ещё такие же?
Он засмеялся моему иностранскому вопросу, чуть подумал и ответил так, что я немедля и невежливо сбежал, чтоб записать.
– Нет, – ответил он, – ещё, пожалуй, наберётся тысячи две, но в том беда, что большинство из них с каждым годом пожимает руку всё слабее.
Этот короткий диалог настырно ёрзал в моей памяти, как будто понукая вспомнить, как совсем недавно я сидел, курил и точно так же думал, что только два бывалых советских человека могут с полным пониманием так коротко поговорить. И вдруг сообразил, что мучаюсь, поскольку место, где случился этот разговор, уж очень, очень мало подходило к содержанию его. А было это в Барселоне. Берег моря, славная гостиница, слёт авторской песни. Барды из Америки, Германии, Австралии и уж, конечно, с необъятных просторов рухнувшей империи советской. Хоть наехало немало графоманов, но и те вполне уютно слушались под лёгкое испанское вино. А прямо перед корпусом гостиницы огромный был бассейн, возле которого с утра особенно приятно пилось ледяное пиво. Там я и сидел, когда ко мне подошёл невероятной симпатичности человек, поэт и незаурядный музыкант Витя Луферов. Мы видимся с ним редко и случайно, и поэтому я очень удивился, когда он сказал мне, что вчера ему приснилось нечто, тесно связанное со мной.
– Ты понимаешь, – говорил он тоном человека из подполья, – я сижу в какой-то камере и следователь грубо на меня орёт, чтоб я кололся, после так ударил, что я в угол отлетел, и я ещё не встал, как он пошёл к дверям и посулил мне, что сейчас он позовёт амбалов, чтоб меня топтали, как умеют. Я, ты понимаешь, встал, жду, что придут меня метелить, и вдруг вижу на столе у следователя папку с твоим именем. Я её раскрыл, там всего несколько листочков – на тебя заведенное дело. Ну, думаю, мне всё равно ведь пропадать, так я эти листы порвал, помял и съел. Давился, но глотал. Тут дверь стала открываться, я проснулся – ну, думаю, счастье какое, а во рту – вкус жёваной бумаги…
Я молчал, зачарованный этим кафкианским рассказом, а Витя Луферов вдруг совершенно серьёзно меня спросил:
– Если ты такое на меня увидишь, ты ведь тоже так поступишь, правда?
Это не предположением звучало («если бы»), а вопросом о конкретной завтрашней реальности, и я невольно вздрогнул, посмотрев на Витю непонятливо и даже с подозрением, что шутит или нездоров. Но тут нагрянули его приятели, и их разноголосицей наш разговор прервался. Только ещё долго я сидел в ошеломлении, такие сны давно уже не снятся мне. Вторая кружка пива показалась мне ещё прекрасней.
А в том, советском времени когда-то состоялся у меня (естественно припомнившись сейчас) один короткий разговор, тогда меня глубоко поразивший. Мы в Сибири жили, я был «химик», то есть зэк, отпущенный из лагеря досрочно, чтобы работать в назначенном месте на стройках большой химии (Хрущёв такое сочинил, дай Бог ему благополучия в загробной жизни). И мы с женой пошли в библиотеку нашего шахтёрского посёлка. А там невзрачная, немолодая и помятая библиотекарша, едва на меня глянув, утвердительно спросила:
– Вы ведь химик?
Я в ответ кивнул недоумённо – мол, какая разница, как я сюда попал, я житель этого посёлка, гражданин и всё такое прочее.
– А химикам мы книги не выдаём, – надменно сказала эта сеятельница культуры. С полминуты я молчал оторопело, а потом пролепетал униженно и робко, что я, собственно, и сам литератор, даже книги мои есть, возможно, в этой библиотеке – так нельзя ли сделать исключение.
– Я знаю, – с омерзением отрезала библиотекарша, – но так все химики сюда полезут.
Эта логика сразила меня полностью. А Тата вежливо и мягко попросила:
– Запишите в таком случае меня, пожалуйста, я вольная, приехала сюда жить с мужем, вот мой паспорт.
– Где работаете? – неприязненно спросила охранительница книжного богатства.
– Я нигде пока, я только что приехала, а вообще филолог, – объяснила Тата.
И баба отчеканила с нескрываемым злорадством:
– Мы домохозяйкам книг не выдаём.
Мы шли домой такие удручённые, что чуть не поссорились, потому что Тата поносила бедную библиотекаршу различными словами («сука» было самое приличное), а я уныло бормотал, что эта пожилая девушка наверняка несчастна, и вот пришёл ей случай отыграть свои печали на химической семье бесправной. И немедля Тата на меня переключилась – и в душевной мягкотелости меня виня, и в жажде оправдать любых позорных сук. А так как это свойство мне и впрямь присуще, то и бормотать я вскоре перестал. А книги стали слать нам из Москвы, и получать очередной их ящик было радостью неимоверной.
«Ну, а светлый разговор какой-нибудь ты помнишь, старый очернитель?» – спросил меня внутренний голос. «Ещё как», – ответил я ему. Но первый же, который вспомнился, был пересказом некой чужой истории. А я её услышал в Балтиморе, большом американском городе. Там одна моя знакомая известна всем как замечательный экскурсовод. И вот её однажды попросили поводить по Вашингтону очень важное лицо – министра внутренних дел Армении. (Возможно, это был всего лишь заместитель, но пускай будет министр – так интересней.) Оказался он вполне симпатичным средних лет мужчиной, с той интеллигентинкой, что вообще присуща армянам, и водить его по городу было легко и интересно. А в процессе этого похода оказались они возле площади, где в урочные вечерние часы тусуются городские гомосексуалисты и лесбиянки. А министру это рассказав, спросила его гидша, есть ли геи с лесбиянками в Ереване.
– Да, гомосексуалисты у нас есть, – подтвердил министр, – а лесбиянок у нас нет.
– Как же это, всюду они есть, а у вас нет? – усомнилась рассказчица.
– А мы их ебаем, – лихо объяснил министр.
Ещё один чужой и светлый разговор мне было б очень жалко упустить. Моя хорошая и давняя знакомая, живущая в Париже, созвонилась со своей подругой, жительницей Швеции, и они совместно отправились куда-то погреться и подышать морским воздухом. Расположившись на пляже, они оживлённо чирикали о своих делах и заботах, как вдруг к ним обратился пожилой еврей, степенно возлежащий под тентом.
– Я извиняюсь, – сказал он, – я слышу русскую речь, я тоже из России, но сейчас живу в Израиле.
Выразив по этому поводу живую вежливую радость, подруги продолжали разговор. Однако же еврей не унимался.
– Я извиняюсь, – снова сказал он, – а вы где живёте?
Подруги сообщили, что живут во Франции и Швеции.
– Вот вы мне и скажите, – попросил еврей, – что вы думаете об Израиле? Только скажите объективно.
Моя приятельница, человек весьма учёный и логично мыслящий, терпеливо объяснила, что, поскольку она может высказать лишь собственное мнение, объективным оно быть не может, оно будет субъективным, то есть личным.
– Нет, вы меня не поняли, – поморщился старик, – и я вам объясню. Многие люди говорят об Израиле плохо, а это – не объективно.
Мне никак не миновать историю, услышанную мной в турецкой Анталии. Как я оказался на курорте этом (да ещё в гостинице роскошной) – песня отдельная. Один мой знакомый задумал юбилей отпраздновать распахнуто и грандиозно – пригласил в Анталию аж двести человек друзей, приятелей, по бизнесу партнёров и родных людей, естественно. Ещё туда оркестр приехал (как не два), и я был приглашён читать стишки. Ах, как это было замечательно! Трём международным шахматным гроссмейстерам я руку пожимал и с бывшими чекистами беседовал (все, как один, оказывается, всю жизнь поборники свободы были), а во всех гостиничных барах – пиво с выпивкой, не говоря уж о закуске, загодя и наперёд оплачено широким юбиляром. А на берегу нам жарили перепелов… А в зале настоящий шахматный турнир гигантов видел я впервые в жизни. И вплотную если к столику любому подойти (жаль только, сразу отгоняли), то всем телом чувствуешь поле нервной напряжённости в воздухе… А бассейн внутри гостиницы с водою подогретой (тут же баня всякая и разная)… А… Словом, это всё прекрасно было, дай Бог здоровья устроителю такого праздника. Ну и в делах – успеха, разумеется, поскольку и заметить не успеет человек, а близок уже будет новый юбилей. Положим, я не доживу, но людям повезёт, если удачно эти годы протекут. Теперь и перейду к обещанной истории.
А впрочем, я сначала отвлекусь. Поскольку посреди турецкой этой роскоши (а именно таким был интерьер гостиницы, хотя местами что-то и египетское было) вдруг припомнился мне день, когда я так же переполнен был острейшим чувством удовольствия от жизни. В городе Тамбове, в пересыльной городской тюрьме. Там нас помыли (баня, правда, хуже, чем в Анталии, но всё-таки вода горячая), а на обед был суп – точнее, жижа, где варились макароны, их обрывки попадались в каждой миске. И мясным бульон был этот, мяса не было, конечно, только повара чуть позже его вынули, чем надо, чуть оно переварилось, и на радость зэкам плавали мясные волоконца. Очень, очень убедительным был тот суп, и больше никогда такой не попадался мне за всю отсидку. А потом и каши жидкой кинули по черпаку. Ну не тюрьма, а санаторий. Только главное не в этом. Когда наша камера возвращалась с прогулочного дворика, на повороте коридора, на углу, где каменно сидит дежурный надзиратель, не было его на месте. А на столике лежала книга, начисто уже ошкуренная от обложки, но страницы ещё не были напополам разрезаны, чтоб нам такие половинки штуки по три на день выдавать. Поскольку никакой бумаги туалетной отродясь по тюрьмам не бывало, то такие вот рассеченные книги были нам гигиеническо-гуманитарной помощью от наших пастухов. А эту, повторю, ещё не рассекли – возможно, он за бритвой и пошёл. Я отклонился вбок чуть-чуть и в пируэте этом книжку прихватил и сунул под рубаху, плавный ход колонны нашей ни на миг не задержав. На случай шмона, если хватятся и вычислят, я ещё час её не вынимал. Но тюрьма была большая, камеру за камерой вели туда-обратно, скоро нам в кормушку сунули обрезки пожелтевшего учёбника какого-то (предмет не помню). И тогда я достал свою добычу. И так на нарах повернулся, что в глазок дверной её не мог увидеть надзиратель. Оказался у меня в руках целёхонький Лесков – «Очарованный странник». И лежу я сытый, сигареты ещё есть покуда, и читаю. И меня такое счастье разобрало, что Тамбов я вечно буду помнить, и туда если случайно попаду, бесплатно дам концерт для всей администрации тюрьмы.
Однако же вернусь теперь в Анталию. Ко мне в антракте подошёл один из друзей юбиляра и стеснительно спросил, готов ли я и впрямь, как говорил вначале, выслушать историю, недавно у него в семье происшедшую. Конечно!
– Мы с женой – украинцы, – сказал рассказчик, – а семья наших приятелей – оба евреи. Как-то мы пришли к ним в гости, и хозяйка по рецепту её бабушки нам приготовила фаршированную рыбу…
Он чересчур подробно это мне повествовал, поэтому я главное перескажу. Гостье-украинке так это блюдо понравилось, что она рецепт спросила у хозяйки и с усердием его записала. Прошло какое-то время, и еврейская семья пришла гостевать к украинской. Хозяйка-украинка им приготовила такую точно фаршированную рыбу. И настолько вкусную притом, что еврейка с восхищением сказала:
– Слушай, у тебя гораздо вкусней рыба получилась. Ты по моему рецепту всё делала?
– Всё в точности, – ответила польщённая украинка, – я только, знаешь, на свой страх и риск в этот фарш немного сала намесила.
Мне эти краткие случайные истории нравятся, конечно, за их похожесть на анекдоты, только есть в них нечто большее порой – ну, вроде достоверного свидетельства о психологии участников. Один приятель наш, врач по профессии и по душевному устройству врач, поехал по своим делам в Москву. Дела были такого свойства, что по нескольким московским больницам довелось ему подробно походить. И другу своему, с которым некогда учился здесь, теперь уже солидному профессору, он изложил свои довольно скорбные впечатления о состоянии российской медицины. Попутно, разумеется, упоминая и израильское врачевание. Профессор выслушал несколько его монологов, а потом сказал задумчиво:
– Ты знаешь, так ты ругаешь нашу медицину, так израильскую хвалишь, что просто хочется съездить…
– Так приезжай, – обрадовался наш приятель, – приезжай, посмотришь сам.
– Нет, – поморщился профессор, – ты не понял. Хочется съездить тебе по морде.
Расскажу теперь о разговоре, которого на самом деле не происходило. Я просто был дуплом, куда слетелась перекличка двух военных ветеранов. В Москве я читал стишки недавно в замечательном кафе «Гнездо глухаря» – там барды почти каждый вечер исполняют свои песни, и вполне своя приходит публика, я не случайно каждый раз туда прошусь, когда в Москве бываю. И по ходу выступления я рассказал смешную историю о пожилом недалёком еврее, бывшем полковнике авиации. Он объяснял свою эмиграцию в Америку обидным для его души антисемитизмом: когда в семьдесят третьем году его эскадрилья собралась лететь бомбить Израиль – его не взяли. Среди полученных от зрителей записок одна была по-армейски суха и категорична:
«Уважаемый Игорь Миронович! Поверил во все Ваши рассказы, кроме еврея-полковника (его нужно доработать). Вы как еврей и я как полковник понимаем, что в армии евреев, дослужившихся в авиации до полковника, – НЕТ. Спасибо за концерт». И неразборчивая, с очевидностью начальственная подпись. (Слово «нет» написано заглавными буквами, а запятые я расставил сам, их не было.)
Я сразу же обиделся на совет «доработать» – все мои байки подлинные, я ничего не сочиняю. И я мог бы возразить, но жалко было времени концертного, и я записку эту умолчал. Но здесь отвечу на неё, тем более что вся дальнейшая история – о чрезвычайно дружеской гуманности.
В Германии, в городе Хемнице (где байку эту про полковника я тоже излагал) ко мне подошёл в антракте пожилой улыбчивый еврей и попросил минуту времени. Оно у меня было, я уже все книги подписал.
– Знаете, Игорь Миронович, – сказал он, – я как бы и есть тот самый ваш полковник, только у меня гораздо человечней получилось.
Когда в семьдесят третьем в Израиле шла война, по его авиачасти прокатился слух, что их вот-вот пошлют против еврейских агрессоров. Его вызвал к себе командир их части (или эскадрильи, как там это называется?) и доверительно сказал:
– Семёныч, бери отпуск и гуляй на всю катушку целый месяц. Не хуя тебе своих бомбить и нервы портить.
А теперь – короткая история об очень светлом человеке. У жены нашего сына есть бабушка. Ей уже восемьдесят лет, но она неустанно пестует четырёх внуков, на себя же взяв и все почти заботы по хозяйству. И её во время родственной гулянки кто-то легкомысленно спросил, не тяжела ли ей такая дикая нагрузка в её возрасте (сама она именует это «сладкой каторгой»).
– Да, тяжело, – вздохнула бабушка, – но вот умру и отдохну. Дожить бы только.
Мне кажется, что к разговору смело можно причислять и случаи (они нередки), когда один из собеседников молчит, ответив только взглядом, усмешкой или жестом. Например, сидя у приятеля на свадьбе, я услышал вдруг, как за соседним столом молодая женщина громким шепотом сказала своей подружке:
– Посмотри, вон слева от меня за столиком сидит какой-то пьяница с обвислым красным носом – правда же, похож на Губермана?
Я обернулся к ней и лучезарно улыбнулся. И глаза у неё стали – как у школьницы, описавшейся на уроке.
Один случайный разговор никак нельзя тут упустить, поскольку два-три слова обнажают изредка такую глубину душевного настроя, что психологам и социологам в большой статье не описать. Тем более – зловещего настроя. Одна моя приятельница ехала в такси по какому-то большому городу (по какому именно – не помню), и водитель принялся ей сетовать на пагубное обилие инородцев. Моя приятельница, будучи еврейкой, чуть насторожилась, но немедля выяснилось, что речь идёт о тех, что «понаехали»: и жить не дают, и ведут себя нагло. Выгнать бы их всех и выселить туда, откуда заявились. Пассажирка молча развела руками: невозможно. Ей хотелось что-нибудь ещё услышать.
– А тогда, – сказал водитель злобно и решительно, – такие надо им создать условия, чтобы стало очень плохо, и они уедут сами.
– Но в таком раскладе вам ведь тоже будет плохо, – удивилась приятельница.
– А я потерплю, – мрачно сказал водитель.
Я теперь немного отвлекусь и расскажу о разговоре не случайном, просто у меня другого места в книге не сыскалось для него. А я уже давно хочу покаяться в одном некрупном шулерстве. Пятнадцать лет прошло с тех пор, пора, мой друг, пора. Один приятель мой, слегка и нескрываемо смущаясь, сказал, что он с коллегами хотел бы сделать обо мне кино.
– Поскольку, понимаете ли, Игорь Миронович, – мямлил он, – уж вы не обижайтесь, только вы уже, как говорят у нас, – кадр уходящий, и пора вас снять на плёнку.
Я засмеялся и сказал, что буду очень рад. Они сперва снимали в Иерусалиме, а потом поехали со мной в Москву, где в разных местах я рассказывал им байки и читал стишки по ходу съёмок. Получилось превосходное кино (семь частей по полчаса каждая), и стали они его продавать. На фильм этот запал один большой телеканал, но приключилась долгая заминка. Мне позвонил режиссёр фильма и пожаловался, что продюсер этого канала уже месяц как молчит в раздумьях. По всей видимости – горестных ввиду необходимости платить. А кстати, деньги были небольшие, лишь в обрез они бы окупили все расходы трёх энтузиастов съёмки уходящего кадра. Я очень симпатичного теленачальника этого знал и вызвался позвонить ему, чтобы выяснить хотя бы перспективы. Но задумка у меня была покруче. (Имена я поменяю по тактичности, по деликатности и щепетильности.)
– Марк, – сказал я ему интимным тоном, – у меня к вам чисто нравственный вопрос. Мне позвонил режиссёр Фима и спросил совета: у него какая-то телестудия хочет купить тот фильм по большей цене, чем он назначил вам, но с вами он уже повязан предложением своим, и как бы совестно ему теперь в кусты смываться, и он меня спросил, как ему быть. А я не знаю, я же не профессионал, хочу у вас спросить совета.
– Зачем вы меня шантажируете, Игорь? – сухо и догадливо спросил профессионал Марк.
– Марк, – ответил я обиженно вопросом на вопрос, – похож ли я на человека, который станет шантажировать кого-то?
– Пусть сам решает, как находит нужным, – буркнул Марк, и мы разъединились.
А назавтра к вечеру мне Фима позвонил:
– Он покупает наше кино! Как вы его уговорили?
– Я ничуть его не уговаривал, – честно ответил я.
Надо сказать, что оправдалась полностью затея, и не прогадал купивший фильм продюсер: несколько раз прошло это кино в Израиле, Америке и странах, где доступен тот телеканал. И я без капельки стыда теперь вот искренне покаялся в своём удачном шулерстве.
А как-то у меня случился содержательный, хотя и мимолётно краткий разговор с московским мэром, знаменитым Юрием Лужковым. Он приехал по своим делам каким-то, в честь него устроен в Тель-Авиве был банкет, и мне его сотрудник позвонил, от имени своего шефа пригласив на это торжество. Я был приятно удивлён, а Тата по привычке заподозрила неладное, но ехать согласилась. Лужков встал из-за стола нам навстречу, закадычно обнял меня и сказал, что давний мой читатель. Тут же он из-под салфетки на столе достал и подарил мне свою книжку переделанных на российский лад мыслей и афоризмов Паркинсона (или Мэрфи – я уже не помню, книжку лень искать), сделав на ней очень лестную и дружескую надпись. Я тоже подарил ему свою книжку, и мы с женой отправились куда-то в конец зала, где ещё были места. Но выпив и поев, я побрёл к его столику, чтобы утолить своё давнее любопытство. Очень уж он был похож на моего дядю Исаака. Он вежливо привстал мне навстречу.
– Юрий Михайлович, – сказал я тихо и интимно, – у меня к вам есть один вопрос…
– Всё, что угодно, – распахнуто ответил он, привычно понимая под вопросом какую-нибудь просьбу. Я ни о чём просить не собирался.
– Мне уже давно говорили, – сказал я, – что в вас есть какая-то часть еврейской крови – это правда?
– Враги клевещут! – воскликнул он так жарко, что вполне мне стало очевидно, как ужасно для него такое гнусное предположение.
Я сразу ощутил, какую пакость заподозрил в этом чистом человеке, и смущённо извинился. Зря я так его расстроил, покаянно думал я, плетясь на своё место.
А ещё я вспомнил один случай, когда краткий разговор (и выпивка вослед) мне очень помогли поправить захиревшее здоровье. Мне тогда сделали довольно тяжкую операцию – нет, надо бы начать с того недолгого времени, когда я ещё томился в предоперационной палате. Нас там было человек пять-шесть, и мы лежали по своим кроватям, ожидая очереди под нож хирурга. Ко мне подошёл человек в зелёном (операционном) одеянии и сказал очень душевно:
– Игорь Миронович, я из бригады анестезиологов. Мы вас сейчас усыпим, так что пообщаться не сможем, но мы вас знаем, любим, и всё будет хорошо. Вы как себя чувствуете?
– Старина, – ответил я, – чувствую себя я плохо, начинайте без меня.
Он громко засмеялся и ушёл. А после операции ко мне в палату несколько раз заходили разные врачи, на иврите и на русском желали выздоровления и быстро уходили. А один не уходил.
– Игорь Миронович, – сказал он, когда мы остались вдвоём, – вы ничего не едите, а надо бы, уже вторые сутки пошли.
– Да неохота, – тихо промямлил я.
– Может быть, вам выпить хочется? – спросил он.
Я ожил и встрепенулся.
– А у тебя есть? – спросил я хриплым забулдыжьим голосом.
– Есть полбутылки виски, – ответил он и назвал марку моего любимого напитка.
– Так неси скорей! – сказал я радостно и бодро.
Он пошёл к дверям, а глядя ему вслед, я подумал о его несолидной молодости (немного за тридцать) и окликнул его:
– Послушай, только ты спроси какого-нибудь местного профессора, мне можно ли уже?
Он обернулся и сказал мне с укоризной:
– Что ж вы обижаете меня? Я и есть ваш местный профессор.
И принёс он полбутылки «Чивас регель», я отпил глотка четыре и ощутимо возвратился к жизни. Вечером ко мне пришёл приятель, мы с ним на балконе всё допили, там же покурили, и поправка моя двинулась стремительно.
Одна история, рассказанная мне, обогатила мой эстрадный репертуар, теперь я всюду рассказываю её всем со сцены. Я, к сожалению, не помню города, где подошла ко мне в антракте женщина и, чуть запинаясь, сказала, что мне будет интересно, как порой родители участвуют, сами того не замечая, в обогащении своих детей различной неформальной лексикой. Она смущалась явно от того, что предстояло изложить. И чудную услышал я историю.
Мы сели ужинать втроём, рассказывала женщина – мы с мужем и наша семилетняя дочь. Две недели уже дочь ходила в первый класс. И ангельским своим прелестным голоском спросила вдруг она: «Папочка, а что это такое – полный пиздец?» Отец мгновенно покраснел, вспотел, беспомощно глянул на жену и медленно ответил: «Понимаешь, ласточка, это такая ситуация, когда всё сложилось очень хуёво».
Назад: Сентиментальное путешествие
Дальше: Глава научно-популярная