Глава двадцать четвертая
Было время, Елтышев часто задумывался о смерти. Как так – ходит вот человек, видит, слышит, ощущает, думает, все, кажется, может – и вдруг перестает быть. Бац – и темнота, абсолютная пустота. Нет у человека ничего больше, и человека как такового нет. Лишь кусок мяса с костями, который нужно поскорее закопать в землю.
И чем чаще Николай Михайлович слышал разговоры о чем-то потустороннем, о призраках, голосах, полтергейстах, светлых туннелях, по которым летят клинически умершие, тем острее ощущал полное ничто после смерти. А все эти разговоры – простой страх людей перед этим ничто.
Работа в милиции закалила, точнее, очерствила – мертвые не вызывали особой жалости и страха, а чаще всего наоборот – раздражение. Мертвые требовали возни, внимания, за них нужно было отвечать, заботиться о них, писать о них длинные протоколы.
В последние годы Елтышев стал не любить живых. Многие из живших рядом были лишними, некоторые становились его врагами или теми, кто мешал жить ему и его близким. Особенно явно это стало в деревне. Борьба за существование, месть за унижение – проглотить обман, это ведь тоже унижение.
Но с самых недавних пор Николай Михайлович невольно, не желая и пугаясь этого, стал завидовать тем, кто умер. Умер быстро, не успев понять, что умирает; может, они и пугались, но пугались только в тот момент, когда смерть уже была неотвратима и уже ничего нельзя было изменить… Юрке завидовал (хотя тот, если верить его вдове и допустить, что у нее с головой все в порядке, помучился на том свете), Харину, этим пацанам, которых по пьяни зарубили, зарезали, даже сыну своему, чью пустую и ему самому немилую жизнь вдруг оборвал несчастный случай… Несчастный случай… Завидовал он потому, что почувствовал близкую старость. Настоящую, от которой уже не избавиться, не обмануть ни ее, ни себя. И с каждым месяцем будет хуже. А их впереди много. Может, и десятки лет. Как у тетки Татьяны. До полного изнеможения и маразма…
Просыпался без всякого желания вставать. Пытался представить, что может ожидать его сегодня хорошего. Не находил ничего. Но все же поднимался, натягивал одежду. И дальше тек напрасный, лишний, тяжелый день. Любое движение вызывало не то чтобы боль, а – хуже – физическую тошноту. Ничего не хотелось, нет – не моглось – делать. Не хотелось жить. «Вот это и есть старость, – сидя возле печки и с отвращением втягивая в себя дым очередной сигареты, понимал Николай Михайлович. – Это и есть мерзость старости. Не болезни, не немощь тела, а вот эта тошнота».
Она подбиралась давно, но набросилась, повалила в то утро, когда жена потеряла сознание, а потом, вечером, Елтышев обнаружил, что их дом опоганили воры. После этого он уже жил через силу, и каждый день становилось преодолевать все тяжелее. И теперь он больше жены, кажется, ждал приезда Дениса – увидеть его, повиниться, что так у них все получилось. Развалилась семья, вымирает.
А судьба продолжала наносить удары… Как-то утром Николай Михайлович вышел во двор, как обычно, не оглядываясь по сторонам, поплелся к сортиру. Но все же заметил, почувствовал – что-то не то, не так. Обернулся на машину. Капот приоткрыт, на лобовом стекле чего-то не хватает.
Подошел, поднял капот. Да, аккумулятора (старый аккумулятор, дохлый уже) нет, и дворники сняты. В багажнике пусто – ни запаски, ни домкрата, ни сумки с ключами… Задвижка калитки отодвинута.
– Скотьё-о, – сказал Елтышев тихо, без злобы даже; он ожидал этого – раз нашли дорожку сюда, теперь не остановятся.
На голодный желудок выпил граммов сто пятьдесят спирта, стал перебирать вещи в шкафу, в чемоданах.
– Что ты ищешь? – понаблюдав за ним, с плохо скрываемой досадой (смотрела телевизор, а он мельтешил) спросила жена.
– Да так, надо…
Нашел. В одном из чемоданов лежала его парадная форма. Сохранил после увольнения, и вот пригодилась. Взял, унес на кухню. Долго оглядывал, разглаживал пальцами морщины на ткани. Просить жену отутюжить было неудобно, да и не хотелось давать повод лишним расспросам.
Оделся, оглядел себя в зеркале… Черт, еще фуражку бы. Но фуражку выбросил при переезде – «все равно изомнется»… Ладно, и без фуражки внушительно. Поскреб бритвой лицо, протер выходные туфли влажной вехоткой… Не совсем, правда, по цвету к форме подходят…
– Я скоро вернусь, – сказал из кухни жене.
– А куда ты?
– По делам тут надо…
Шагнул к буфету. Быстро наполнил стопку, бросил в рот горячий комок спирта. Бормотнул:
– Ну, ладно.
Обошел всю деревню, и каждому, кого встречал, преграждал путь:
– Шутить со мной вздумали? Сына похоронил, так теперь решили, что можно, а? Я вас всех, скоты поганые! Всех-х! Вот Денис вернется, он тут наведет порядок, по стенке ползать будете! Ясно, нет? – И если человек молчал, уже ревел и приподнимал кулаки: – Яс-сно?!
Кто-то бурчал: «Да-да», кто-то просто уворачивался от Елтышева и отбегал. Но вступать в перебранку никто не решался. Видели, в каком он состоянии. И уже на обратном пути, когда Николай Михайлович слегка успокоился и ему хотелось снять форму, выпить еще и лечь спать, его окликнули:
– Эй, дядя, чего развоевался?
– Что?
Из-за забора выглядывал тот парень, что в день первой кражи продал Елтышеву бензин. То ли Гоша, то ли Глеб… Его, кстати, Николай Михайлович подозревал больше других – этот-то знал, что он уезжает, сам сказал ему…
– Что, – кажется, передразнил парень, – мать перепугал, валерьянку пьет. Она-то при чем?
– Все при чем. Ворье на ворье.
– Слушай, дядя…
– Ты выйди сюда, – перебил Николай Михайлович, – чего за забором?.. Выйди, поговорим.
– Слушай, мы ничего твоего не брали. И нечего к нам лезть.
– Я разберусь, кто брал, а кто… Скоро вот сын вернется, и разберемся…
– Он же умер, – удивленно сказал парень.
– Артем – да. Другой есть. Такому же в лобяру дал и сделал клоуном… Да ты выходи. – Елтышева стал бесить этот диалог, в котором он чуть ли не оправдывался. – Выходи, я с тобой один разберусь.
– Я говорю: я вашего не брал. А лезть будешь, тогда разберемся.
– Еще угрожать мне?! – дернулся Елтышев к забору, но вовремя опомнился: «И что? По-другому надо. Потом…» – Ладно, живи пока.
Пошагал к своей избе… Солнце выбралось на верх неба, палило. По вискам, груди тек пот. То ли от жары, то ли от ненависти к тем, кто разрушал его хозяйство, пригибало к земле… Не нашел он этих разрушителей – не обшаривать же каждый двор в поиске аккумулятора, канистр из-под спирта, запаски. Да и не в этом дело, не в старом аккумуляторе, лысом колесе. Сложнее все, сложнее…
С трудом дотягивали до приезда сына. Срок у него кончался семнадцатого сентября, и теперь вместо жены первым Николай Михайлович отрывал листок календаря; Валентина была недовольна, но не протестовала.
Она все больше зацикливалась на своей болезни. Привозила из города какие-то витамины, пищевые добавки, брошюрки.
Читала вслух:
– «Лист брусники, почки березы, трава зверобоя, трава галеги»… Что это такое, галега? И где взять? «Лавровый лист, лист черники, плоды можжевельника»…
Слава богу, за спиртом приходили исправно. Даже тот рейд по деревне алкашей не отпугнул. Деньги кой-какие собирались. Кражу тех канистр, одна из которых была полной, удалось возместить без особых напряжений. Николай Михайлович, конечно, рассказал о случившемся Сергею Анатольевичу; тот сухо посочувствовал:
– Бывает, бывает. Народ-то совсем…
Встречаясь во время походов в магазин или еще по каким делам с кем-нибудь, имеющим вороватый вид, Елтышев грозил:
– Вот сын вернется, найдем, кому это чужое добро покоя не дает. Мы вам покажем!
Люди, видимо, опасались, что угроза исполнится – к Елтышевым неведался участковый. Сначала спросил, что у них случилось, что украли, а потом, выслушав ответ и для видимости подосадовав, что вовремя, по свежим следам, не написали заявление, предостерег:
– Вы поосторожней будьте. Жалуются на вас, что угрожаете.
– А ко мне без всяких угроз в дом лазили, полмашины растащили! – загорячился Николай Михайлович.
– Да я понимаю, понимаю. Но все же нельзя на всех подряд… Тем более, люди здесь мстительные. Мало ли что…
– А что? – Елтышев нехорошо прищурился. – А?
– Да мало ли, – стал скисать участковый, превращаясь в простого лейтенантика, который стоял хоть и перед бывшим, но все же капитаном. – Бывает… И жгут даже, и… Я понимаю вас, и раньше понимал… Кхм… Но все-таки…