17
Саша надел лямку и удивился, как легко идет против течения большая-нагруженная лодка. Бечевой, перекинутой через лучок — высокую палку на носу, лодка оттягивалась в оддор,шла параллельно берегу легко, без мыри— так Нил Лаврентьевич, почтарь, называл рябь.
Реку переходили в гребях. Саша и Борис садились на нашесть, надевали гребовые весла на уключины и гребли изо всех сил, течение здесь сильное. Но даже в самой борозде виднелась цветная галька на дне, так чиста и прозрачна была вода. Только цвет ее менялся в зависимости от погоды, становился то серо-стальным, то густо-синим, то голубовато-зеленым.
— Побежим хлестко, — балагурил Нил Лаврентьевич, — ребята молодые, свежие.
Нил Лаврентьевич, хлопотливый мужичишка с мелкими чертами подвижного лица, добывал золото на Лене, партизанил против Колчака, теперь колхозник. О партизанстве рассказывал туманно, врал, наверно, с чужих слов, о золотнишестве говорил правду. Был обычай у ангарцев — в парнях уходить на прииски. Вернулся с золотым кольцом на пальце, значит, добывал золото, теперь женись! Так и Нил Лаврентьевич: побывал на приисках, вернулся, женился, имел хозяйство — шесть коров. По здешним местам и десять коров — не кулак, тем более батраков на наймовал, не держал сепаратора, с тунгусами не торговал. Уходил осенью в лес, добывал за зиму шестьсот-семьсот шкурок, белковал ладно. Теперь белка отступила на север, и соболь ее поистребил, и колхоз требует работы. Раньше литовкой помахаешь на сенокосе, вся прочая домашность была на женщине. Теперь не отличишь, мужик и баба одно — колхозники.
Так, слушая разглагольствования Нила Лаврентьевича, шли они берегом, вдоль нависших скал, по каменным осыпям или вброд — там, где скалы подступали к самой воде. Днем солнце стояло высоко над головой, жарило, к вечеру уходило за лес, и тогда берег пересекали лиловые таежные просветы.
Покажется иногда одинокая рыбачья лодка, мелькнет у берега деревянный поплавок — здесь самолов или морда,проплывает вдали дощаник со стоящей на нем лошадью, и опять ни человека, ни зверя, ни птицы. Шумели шивера, как шумит тайга при сильном ветре, вода мчалась через валуны и каменные глыбы, кипела в водоворотах, играла брызгами на солнце. В шивере бечеву тянули все, а Нил Лаврентьевич, стоя в лодке, правил кормовым веслом. И жена его, болезненная молчаливая женщина, закутанная в большой платок, тоже шла в лямке.
Борис натер плечо, побил ноги на прибрежных камнях, мрачно говорил:
— Володя Квачадзе не тащил бы лодку, заставил бы себя везти.
— В лямке, зато без конвоя, — отвечал Саша.
В деревне Гольтявино, на берегу, лодку поджидали местные ссыльные: маленькая седая старушка — знаменитая в прошлом эсерка, анархист — тоже маленький, седенький, с веселым, добрым лицом, и поразительной красоты девушка — Фрида. Старушку звали Мария Федоровна, старичка — Анатолий Георгиевич.
Почта не ходила два месяца, и каждому Нил Лаврентьевич вручил пачку писем, газет и журналов, а Фриде еще и посылку.
— Третий день дежурим, — весело сказал Анатолий Георгиевич, — с утра и до вечера.
— Сортировка задержала, Натолий Егорыч, — объяснил Нил Лаврентьевич, — на проход пойдем до Дворца.
Эта новость подверглась оживленному обсуждению: если в селе Дворец теперь почтовое отделение, то зимняя почта по Тайшетскому тракту будет приходить быстрее. С другой стороны, создание нового почтового отделения может предшествовать административным изменениям. Может быть, во Дворце будет новый районный центр. И, значит, новое начальство, новая метла, и будет эта метла ближе.
— Берите вещи, — распорядилась Мария Федоровна, — устроим вас на ночлег.
— Спасибо, — ответил Саша. — Нил Лаврентьевич хотел отвести нас на квартиру.
— К Ефросинье Андриановне?
— К ней, — подтвердил Нил Лаврентьевич, вытаскивая из лодки мешок с почтой.
— Прекрасно, тогда вечером посидим, Фрида за вами зайдет. Хорошо, Фрида?
Фрида читала письмо из своей почты.
— Фрида, очнитесь!
— Да, да, — девушка вложила письмо в конверт и подняла на Марию Федоровну громадные синие глаза. Черные локоны падали на старенькую кофточку, свободно облегавшую тонкую талию.
— Зайдите за ними, — повторила Мария Федоровна, — посидим у Анатолия Георгиевича.
— У меня, у меня, — Анатолий Георгиевич перелистывал журнал.
— Товарищи, успеете прочитать, — властно проговорила Мария Федоровна, — пошли!
Борис поднял посылку.
— У вас свои вещи, — сказала Фрида.
— Подумаешь!
Молодецким движением Борис вскинул на плечо посылку, взял в руки чемодан. Усталости его как не бывало.
— Чемодан пока оставьте, вернетесь, заберете, — посоветовала Мария Федоровна.
Саша помог Нилу Лаврентьевичу разгрузить лодку. Вернулся Борис, и они перетащили все в избу, стоявшую над берегом.
Пока хозяйка чистила рыбу и готовила ужин, Саша и Борис вышли на улицу.
— Ну?! — Борис вопросительно посмотрел на Сашу.
Саша притворился, что не понимает вопроса.
— Приятные, милые, гостеприимные люди.
— Да, — нетерпеливо подхватил Борис, — это вам не те, с Чуны, приятели Володи, это истинные интеллигенты, им неважно, в кого вы верите, им важно, что вы такой же ссыльный, как и они. Люди!… Ну, а что вы скажете о Фриде?
— Красивая девушка.
— Не то слово! — воскликнул Борис. — Суламифь! Эсфирь! Песнь песней! Это надо было пронести через тысячелетия, через изгнания, скитания, погромы.
— Я не знал, что вы такой националист, — засмеялся Саша.
— Русская девушка — не националист, еврейская — националист. Я ведь имею в виду тип, породу. У меня жена тоже была из еврейской семьи, я за нее не дам мизинца этой Фриды. Какая осанка! Достоинство! Это че-ло-век! Жена, мать, хозяйка дома.
— Заговорил еврейский муж.
— Да, а что?
— У вас срок, и у нее срок. У вас Кежемский район, у нее Богучанский.
— Ерунда! Если мы поженимся, нас соединят.
Саша подивился фантазерству Бориса, но заметил только:
— Может быть, она замужем.
— Тогда-таки плохо.
На тарелках рыба, сметана, голубичное варенье. Нил Лаврентьевич и его жена сплевывали кости на стол. Саша к этому уже привык.
Хозяйка, полная смышленая женщина, жаловалась на сына: не хочет работать в колхозе, вербовщикисманивают в Россию на стройку.
— Самый отъявленный народ, — заметил Нил Лаврентьевич про вербовщиков, — крохоборы, шатаются-болтаются.
Сын хозяйки, форменный цыганенок, с любопытством косился на Сашу и Бориса, молча слушал упреки матери. Хозяин, тоже похожий на цыгана, сидел на лавке, курил. Борис поглядывал на дверь, ждал Фриду. Хозяйка все жаловалась на сына:
— Ководни серянки у него нашла, дырки в кармане, папиросы прячет, поджигает карман-ту. И чего ему тут не живется? На работу шибко не посылаем, все с мужиком. Ешшо пташка не чирикает, а уже в поле. Начальство требует, не прогневишь.
Сын молчал, косясь на Сашу и Бориса. И хозяин молчал, сам в душе бродяга. А хозяйка все жаловалась: уедет парень, свяжется с плохой компанией и попадет в тюрьму.
Вошла Фрида, поздоровалась, села на лавку, не мешая разговору. Она была в сапогах, стареньком пальто и платке, повязанном вокруг головы и шеи. Платка не развязала, так в нем и сидела, дожидаясь, когда ребята кончат ужинать.
Борис поднялся, нетерпеливо посмотрел на Сашу, предлагая ему поторопиться.
В переднем углу божница с иконами, в другом угловик, на нем зеркало, тюручок — катушка с нитками, рядом выкотерник — чистое расшитое полотенце, на подоконниках камни, образцы минералов, семена в коробочках, в горшочках рассада.
— Анатолий Георгиевич у нас агроном, геолог, минералог, палеонтолог, не знаю, кто еще, — Мария Федоровна усмехнулась, — надеется, оценят.
— Край пусть оценят, — ответил Анатолий Георгиевич, — такого богатства, как на Ангаре, нет нигде. Уголь, металлы, нефть, лес, пушнина, неисчерпаемые гидроресурсы.
Он перебирал в тонких пальцах камешки, куски лавы, обломки породы, прожиленной серебряными нитями, счастливый вниманием своих случайных слушателей — следующие появятся у него, может быть, через год, а то и вовсе не появятся.
— На Ангаре я был в ссылке еще до Февральской революции, — продолжал Анатолий Георгиевич, — и вот опять здесь. Но тогда мои статьи о крае печатались, теперь в думать об этом не смею. Все же надеюсь, записки мои еще пригодятся.
— В связи с развитием второй металлургической базы на Востоке, — сказал Борис, косясь на Фриду, — изыскания природных богатств очень важны. Вслед за Кузбассом индустриализация будет продвигаться сюда. Вопрос времени.
Он произнес это веско, как руководящий работник, поощряющий местных энтузиастов. Бедный Борис! Хочет выглядеть перед Фридой значительным человеком, а значительность его совсем в другом.
Мария Федоровна насмешливо кивнула головой.
— И вам надо: индустриализация, пятилетка… Вас свободы лишили — вот о чем подумайте. Вы рассуждаете, что будет с краем через пятьдесят лет, какая, мол, Сибирь станет… А вы думайте, во что через эти самые пятьдесят лет превратится человек, которого лишили права быть добрым и милосердным.
— Все же очевидных фактов отрицать нельзя, — сказал Анатолий Георгиевич, — в России промышленная революция.
Этот седенький, пушистый старичок совсем не вязался с Сашиным представлением об анархистах.
— Что же вы здесь сидите?! — воскликнула Мария Федоровна. — Откажитесь! В академики выскочите!
— Нет, — возразил Анатолий Георгиевич, — пусть знают: инакомыслие существует, без инакомыслия нет и мысли. А работать надо, человек не может не работать, — он показал на рассаду, — вот еще помидоры развожу, арбузы.
— За эти помидоры вы первым и уплывете отсюда, — заметила Мария Федоровна, — суетесь со своими помидорами, а колхозникам надо решать зерновую проблему. В Россия ее не решили, вот и вздумали решать на Ангаре, где хлебом отродясь не занимались.
Она вздохнула.
— Раньше еще было сносно, работали ссыльные у крестьян или жили на то, что из дома пришлют, мало кто ими интересовался. А теперь колхозы, появилось начальство, приезжают уполномоченные, каждое незнакомое слово оборачивается в агитацию, что ни случись в колхозе, ищут виновного, а виновный вот он — ссыльный, контрреволюционер, это он влияет на местное население, так влияет, что и картошка не растет, и рыба не ловится, и коровы не телятся и не доятся. Фриду, например, принимают за баптистку. Один ей так и сказал: вы свою баптистскую агитацию бросьте! Так ведь он сказал?
— Да, — улыбнулась Фрида.
— Одного только добились, — усмехнулась Мария Федоровна, — мужик воевать не будет. За что ему воевать? Раньше боялся, вернется помещик, отберет землю. А сейчас землю все равно отобрали, за что ему воевать-то?
— Это вопрос спорный, — сказал Саша, — для народа, для нации есть ценности, за которые он будет воевать.
— А вы пойдете воевать? — спросила Мария Федоровна.
— Конечно.
— За что же вы будете воевать?
— За Россию, за Советскую власть.
— Так ведь вас Советская власть в Сибирь загнала.
— К сожалению, это так, — согласился Саша, — и все же виновна не Советская власть, а те, кто недобросовестно ею пользуются.
— Сколько вам лет? — спросил Анатолий Георгиевич.
— Двадцать два.
— Молодой, — улыбнулся Анатолий Георгиевич, — все еще впереди.
— А что впереди? — мрачно спросила Мария Федоровна. — Какой у вас срок.
— Три года. А у вас?
— У меня срока нет, — холодно ответила она.
— Как это?
— А вот так. Начала в двадцать втором: ссылка, Соловки, политизолятор, снова ссылка, впереди опять Соловки или политизолятор. Теперь, говорят, нами, контриками, будут Север осваивать. И вам это предстоит. Попали на эту орбиту, с нее не сойти. Вот разве Фрида, если отпустят в Палестину.
— Вы собираетесь в Палестину? — удивился Саша.
— Собираюсь.
— Что вы там будете делать?
— Работать, — ответила девушка, слегка картавя, — землю копать.
— Вы умеете ее копать?
— Умею немного.
Саша покраснел. В его вопросе прозвучала недоброжелательность. «Вы умеете ее копать?» А ведь она и здесь землю копает, этим живет.
Пытаясь загладить свою бестактность, он мягко спросил:
— Разве вам плохо в России?
— Я не хочу, чтобы кто-нибудь мог меня назвать жидовкой.
Она произнесла это спокойно, но с тем оттенком несгибаемого упорства, которое Саша видел у людей, одержимых своими идеями. Ничего у Бориса не выйдет, разве что перейдет в ее веру.
И Мария Федоровна, и Анатолий Георгиевич — это обломки той короткой послереволюционной эпохи, когда инакомыслие принималось как неизбежное. Теперь оно считается противоестественным. Баулины, столперы, дьяковы убеждены в своем праве вершить суд над старыми, немощными людьми, смеющими думать не так, как думают они.
— У меня к вам просьба, — сказала Мария Федоровна, — разыщите в Кежме Елизавету Петровну Самсонову, она такая же старушка, как и я, передайте ей вот это.
Она протянула Саше конверт.
Должен ли он его брать? Что в нем? Почему не посылает почтой?
Колебание, мелькнувшее на его лице, не ускользнуло от Марии Федоровны. Она открыла конверт, там лежали деньги.
— Тут двадцать пять рублей, передайте, скажите, что я еще жива.
Саша снова покраснел.
— Хорошо, я передам.
Опять поднимались по реке, проходили шивера, выгребали с берега на берег. Было жарко, но жена Нила Лаврентьевича, как сидела на корме, закутанная в платок, так и сидела, и сам он не снимал брезентового дождевика.
Они услышали отдаленный шум.
— Мурский порог, — озабоченно объяснил Нил Лаврентьевич.
Все чаще попадались подводные камни, течение убыстрялось, шум нарастал, переходя в непрерывное гудение, наконец стал неистовым. Река впереди была окутана громадным белым облаком, из воды торчали голые камни, над ними высоко пенились буруны, шум был подобен грохоту сотен артиллерийских орудий. С левого берега с бешеным ревом вырывалась из скалистого ущелья река Мура. У впадения ее в Ангару высился громадный утес с гранитными зубцами.
Вытащили лодку на берег, разгрузили, перенесли вещи выше порога, потом вернулись, волоком перетащили туда и лодку.
Борис уже не уставал, наоборот, жаловался, что медленно идут, торопился добраться до Кежмы, устроиться, начать хлопоты о переводе Фриды. В том, что они поженятся, не сомневался.
— Нет у нее ни жениха, ни мужа. Где-то возле Чернигова мать. Каково ей одной? Будем жить в Кежме, работать ее не пущу, пусть занимается домом, появится ребенок, здесь тоже дети растут, кончим срок — уедем. Вы представляете ее в Москве, в театре, в вечернем платье? Чтобы раздобыть хорошую жену, стоит побывать на Ангаре. Ссылка — три года, жена на всю жизнь.
— Она собирается в Палестину.
— Чепуха! Пройдет. Она еще не ощутила себя женщиной. Будет семья, дом, дети — от ее Палестины ничего не останется.
Саша вспомнил выражение упорства на красивом лице Фриды и подивился слепоте Бориса.
— Она даже утверждает, что верит в бога, — продолжал Борис, — думаете, это серьезно? Покажите мне современного еврея, который бы серьезно верил в Иегову. Религия для еврея — лишь форма национального самосохранения, средство против ассимиляции. Но ассимиляция неизбежна. Мой дедушка был цадик, а я не знаю еврейского языка. Какой же я, спрашивается, еврей?
— Боря, вы видели ее один вечер.
— Чтобы узнать человека, достаточно пяти минут. Я увидел вас в комендатуре и сказал себе: с ним мы сойдемся. И не ошибся. Я уже видел и беленьких, и синеньких, и зелененьких. Если найду настоящую женщину, никакая другая мне не понадобится. А кто до женитьбы был пай-мальчиком, тот увязывается за первой юбкой, бросает жену, детей, разрушает семью.
Что бы ни стояло за этими рассуждениями — одиночество, сочувствие девушке, как и он, попавшей в забытый край, — все равно это была любовь, неожиданная в таком деловом человеке, волоките и жуире. Он говорил о Фриде, и лицо его озарялось нежностью.
Прошли село Чадобец, где было назначено место жительства покойному Карцеву, прошли еще деревни, ночевали у знакомых или у родных Нила Лаврентьевича.
Саша и Борис сразу после ужина ложились спать, а Нил Лаврентьевич долго сидел с хозяевами. Приходили люди, сквозь сон Саша слышал хлопанье дверей, обрывки длинных мужицких разговоров.
Вставали рано, разбуженные запахом жареной рыбы, грохотом печной заслонки, передвигаемых в печке горшков.
— Как спали-то, никто не кусал? — спрашивала хозяйка.
— Хорошо, спасибо.
Утром за столом долго не засиживались, торопились в дорогу. На улице уже слышались голоса.
— На работу, однако, ревут, — объясняла хозяйка.
— Благодарим, — Нил Лаврентьевич вставал, отрыгивал, небрежно крестил рот.
В лодке после таких ночевок Нил Лаврентьевич рассуждал:
— Какие по нашим местам колхозы? Земля тошшая, таежная, мерзлая, не Россия, хлеб не вывозной, абы себя и детишек прокормить. Что мы государству могим сдать, ничого не могим, окромя белки. Бывало, скот на Лену гоняли, теперь молочка не добудешь. Раньше наймовали ссыльных, политику, они лес корчевали, а теперь не корчуем. И кедру никто не бьет.
Прошли Калининскую заимку, деревню, построенную в тридцатом году спецпереселенцами, высланными из России кулаками.
— Привезли их в самой кончине января, — рассказывал Нил Лаврентьевич, — мужики, кто посмелее, пошли в ближнюю деревню, в Коду, восемь верст, считаем, приютите, мол, ребятишек. Да побоялись кодиские, у них одна фамилия Рукосуевы, у них своих кулаков тоже повыдергали, увезли самых заядлых, вот и побоялись. Мужики обратно в лес, землянки копать, поковыряй ее, землю-то, в мороз, и снег. Кто помер, кто жив остался. Весну лес корчевали, расчищали, елани пахали, сеяли, народ работящий, ломовой народ, умелый. Теперь живут, помидоры сажают. Раньше у нас помидоры сажал Натолий Егорыч, политикант сослатый, смеялись над ним, или скребли, народ у нас дикой, невежество, а теперь доказали кулаки энти. Вот и польза от них государству.
Последнюю фразу он произнес важно и значительно, подчеркнул, что понимает интересы государства: и необходимость раскулачивания, и полезность разведения помидоров.
Но, как ни хитрил он, было видно, что сочувствует спецпереселенцам, и у него есть дети, и сам он такой же человек, как и они. И потрясен тем, что происходит, не знает, что будет дальше, не постигнет ли и его участь крестьян с Украины и Кубани, повыдерганныхс родных мест и угнанных неизвестно куда и неизвестно за что. Саша вглядывался в новые избы, непохожие на местные. Обычные русские пятистенки с крылечками на улицу и завалинками у стены — кусок России, выдернутойс родной земли, брошенной в таежный снег, но воссозданной и сохраненной здесь русскими людьми.
Саша хотел увидеть этих людей, каковы они сейчас. Но люди были на работе, деревня лежала тихая, мирная, спокойная, и берег был такой же, как и в других деревнях на Ангаре, с лодками, перевознями и сетями.
Живут, как все. Конечно, те, кто выжил. Промелькнула на косогоре ватага ребятишек. И ребятишки эти были те, кто выжил, а не замерз в снегу. А может, народились новые.
И снова спокойная могучая река, синие скалы, бескрайняя тайга, солнце в голубом небе, все это щедро и обильно сотворенное для блага людей. Тихий плес, мелкие безымянные перекаты. На правом берегу деревня Кода, где все Рукосуевы и куда спецпереселенцы обращались за помощью и не получили ее. И она тоже тихая, спокойная, безлюдная.