Книга: Фламандская доска
Назад: 14. САЛОННЫЕ РАЗГОВОРЫ
Дальше: Примечания

15. ФИНАЛ С КОРОЛЕВОЙ

…Моя же породила многочисленные грехи, а также страсти, несогласие, празднословие — когда только не ложь — во мне, моем противнике или в нас обоих. Шахматы понудили меня забыть о своем долге перед Богом и перед людьми.
Харлианский сборник
Закончив, Сесар, рассказывавший тихо, без эмоций, со взглядом, устремленным в какую-то неопределенную точку комнатного пространства, улыбнулся с отсутствующим видом и медленно повернулся, пока глаза его не нашли доску с шахматами из слоновой кости, разложенную на ломберном столике. И тут он пожал плечами, как бы давая понять, что никому не дано выбирать свое прошлое.
— Ты никогда не рассказывал мне об этом, — проговорила Хулия, и звук собственного голоса показался ей неуместным, бессмысленным вторжением в это молчание.
Сесар ответил не сразу. Свет лампы, проходя через пергаментный экран, освещал только часть его лица, оставляя другую в тени, отчего резче выделялись морщины вокруг глаз и рта антиквара, четче очерчивались его аристократический профиль, напоминавший чеканку на старинных медалях.
— Вряд ли я сумел бы рассказать тебе о том, чего не существовало, — тихо, мягко произнес он, и его глаза, а может быть, лишь их блеск, приглушенный полумраком, наконец встретились с глазами девушки. — В течение сорока лет я старательно выполнял поставленную себе задачу: думать, что это именно так… — Его улыбка приобрела оттенок насмешки, адресованной, несомненно, себе самому. — Я больше никогда не играл в шахматы, даже без свидетелей. Никогда.
Хулия с удивлением покачала головой. Ей стоило труда поверить во все, что она только что услышала.
— Ты просто болен.
Он хохотнул коротко и сухо. Теперь свет отражался в его глазах, и они казались ледяными.
— Ты меня разочаровываешь, принцесса. Я ожидал, что уж ты-то окажешь мне честь не хвататься за легкие решения. — Он задумчиво взглянул на свой мундштук слоновой кости. — Уверяю тебя, я нахожусь в абсолютно здравом уме. А будь это не так, разве мне удалось бы столь тщательно продумать все подробности этой прелестной истории?
— Прелестной? — Она ошеломленно уставилась на него. — Мы ведь говорили об Альваро, о Менчу… Ты сказал: прелестная история? — Она содрогнулась от ужаса и презрения. — Ради Бога, Сесар! О чем ты говоришь?
Антиквар невозмутимо выдержал ее взгляд, потом повернулся к Муньосу, словно ища поддержки.
— Существуют аспекты… эстетического порядка, — сказал он. — Исключительно своеобразные факторы, которые мы не можем упрощать весьма поверхностным образом. Ведь доска не только белая и черная. Существуют высшие планы, в которых следует рассматривать факты. Объективные планы. — Он взглянул на обоих с неожиданно подавленным выражением, которое казалось искренним. — Я надеялся, что вы поймете.
— Я знаю, что вы хотите сказать, — ответил Муньос, и Хулия удивленно обернулась к нему. Шахматист продолжал стоять посреди салона неподвижно, с руками, засунутыми в карманы мятого плаща. В уголке его рта обрисовывалось самое начало его всегдашней неопределенной, отсутствующей улыбки.
— Знаете? — воскликнула Хулия. — Какого черта можете знать вы?
Она сжала кулаки, возмущенная, сдерживая дыхание, отдававшееся у нее в ушах, как дыхание животного после долгого бега. Но Муньос остался невозмутим, и Хулия заметила, что Сесар бросил на него спокойный благодарный взгляд.
— Я не ошибся, остановив свой выбор на вас, — проговорил антиквар. — И я рад этому.
Муньос не счел нужным отвечать. Он ограничился тем, что обвел глазами комнату — картины, мебель и все, что было в ней, — медленно кивнул, как будто этот осмотр дал ему пищу для неких таинственных выводов. Через пару секунд движением подбородка он указал на Хулию.
— Думаю, она-то имеет право узнать все.
— И вы тоже, дорогой мой, — уточнил Сесар.
— И я тоже. Хотя я здесь выступаю лишь в роли свидетеля.
В его словах не прозвучало ни укора, ни угрозы, словно шахматист предпочитал сохранять какой-то абсурдный нейтралитет. Невозможный нейтралитет, подумала Хулия, потому что рано или поздно наступит момент, когда слова исчерпают себя и нужно будет принять какое-то решение. Однако, заключила она, с трудом стряхивая с себя ощущение нереальности происходящего, до этого момента, похоже, еще слишком далеко.
— Тогда начнем, — сказала она и, услышав свой голос, с неожиданным для самой облегчением поняла, что понемногу вновь обретает утраченное спокойствие. Она жестко взглянула на Сесара. — Расскажи нам об Альваро.
Антиквар кивнул в знак согласия.
— Альваро, — тихо повторил он. — Но прежде я должен кое-что сказать о картине… — Лицо его вдруг приняло раздосадованное выражение, как будто он внезапно вспомнил о том, что нарушил какое-то из правил элементарной вежливости. — Я до сих пор ничего не предложил вам, и это совершенно непростительно. Выпьете чего-нибудь?
Никто не ответил. Тогда Сесар направился к большому старинному ларю, который использовал как бар.
— Я впервые увидел эту картину однажды вечером у тебя дома, Хулия. Помнишь?.. Ее привезли всего несколько часов назад, и ты радовалась, как ребенок. Я целый час наблюдал за тобой, пока ты изучала ее во всех подробностях и объясняла мне, какую технику собираешься применить для того, чтобы — цитирую дословно — фламандская доска стала самой прекрасной из твоих работ. — Говоря, Сесар достал узкий высокий стакан из дорогого резного стекла и наполнил его льдом, джином и лимонным соком. — Это было так чудесно, принцесса, — видеть тебя счастливой. И я, честно говоря, тоже был счастлив. — Он повернулся к собеседникам со стаканом в руке и, осторожно попробовав смесь, похоже, остался доволен. — Но я не сказал тебе тогда… Ну… В общем-то, мне и сейчас трудно выразить это словами… Ты восхищалась красотой изображения, совершенством композиции, колорита и света. Я тоже восхищался, но по иным причинам. Эта шахматная доска, эти игроки, склонившиеся над фигурами, эта дама, читающая у окна, пробудили во мне уснувшее эхо старой страсти. Представь себе мое удивление: я, считал ее забытой, и вдруг — бабах! — она вернулась, словно прозвучал пушечный выстрел. Я ощутил лихорадочное возбуждение и одновременно ужас, словно бы меня коснулось дыхание безумия.
Антиквар на мгновение замолк, и освещенная половина его рта изогнулась в лукавой улыбке, как будто ему доставляло особое удовольствие смаковать это воспоминание.
— Речь шла не просто о шахматах, — продолжал он, — а о некоем личном, глубинном ощущении, об этой игре как связи между жизнью и смертью, между действительностью и мечтой. И пока ты, Хулия, говорила о пигментах и лаках, я едва слушал: я был поражен тем трепетом наслаждения и какой-то дивной, утонченной муки, что пробегал по моему телу при взгляде на эту фламандскую доску. Однако смотрел я не на то, что Питер ван Гюйс изобразил на ней, а на то, что было в голове у этого человека, этого гениального мастера, когда он писал эту картину.
— И ты решил, что она должна быть твоей…
Сесар иронически-укоризненно посмотрел на девушку.
— Не надо так упрощать, принцесса. — Он отпил из стакана небольшой глоток и улыбнулся, словно прося о снисхождении. — Я решил — сразу, вдруг, — что мне просто необходимо исчерпать эту страсть до конца. Такая долгая жизнь, как моя, не проходит даром. Несомненно поэтому я тут же уловил — нет, не послание, содержавшееся в картине (которое, как впоследствии выяснилось, являлось ключом к ней), а тот бесспорный факт, что она таит в себе какую-то захватывающую, ужасную загадку. Загадку, которая, возможно, — представь себе, какая мысль! — наконец докажет мою правоту.
— Правоту?
— Да. Мир не так прост, как нас пытаются заставить думать. Очертания нечетки, оттенки имеют огромное значение. Ничто не бывает только черным или только белым, зло может оказаться переодетым добром, безобразие — замаскированной красотой, и наоборот. Одно никогда не исключает другого. Человеческое существо может любить и предавать любимое существо, и его чувство от этого не становится менее реальным. Можно быть одновременно отцом, братом, сыном, любовником, палачом и жертвой… Ты сама можешь привести какие угодно примеры. Жизнь — это неясное приключение на фоне размытого пейзажа, пределы и контуры которого постоянно изменяются, движутся, где границы — это нечто искусственное, где все может завершиться и начаться в любой момент, или может вдруг кончиться — внезапно, как неожиданный удар топора, кончиться навсегда, на никогда. Где единственная реальность — абсолютная, осязаемая, бесспорная и окончательная — это смерть. Где мы сами — не более чем крохотная молния между двумя вечными ночами и где, принцесса, у нас очень мало времени.
— А какое отношение имеет все это к смерти Альваро? Какая тут связь?
— Все на свете имеет отношение ко всему на свете, все связано со всем. — Сесар поднял руку, прося немного терпения. — Кроме того, жизнь — это последовательность фактов, сцепленных друг с другом, иногда без всякого участия чьей бы то ни было воли… — Он посмотрел свой стакан на просвет, как будто в его содержимом плавало продолжение его рассуждений. — И тогда — я имею в виду тот день, когда я был у тебя, Хулия, — я решил выяснить все, что связано с этой картиной. И так же, как и тебе, первым делом мне пришла в голову мысль об Альваро… Я никогда не любил его: ни когда вы были вместе, ни потом. Но между первым периодом и вторым имелась одна существенная разница: я так и не простил это ничтожество за те страдания, которые он причинил тебе…
Хулия, достававшая другую сигарету, задержала движение руки на полпути, с удивлением глядя на Сесара.
— Это было мое дело, — сказала она. — Мое, а не твое.
— Ошибаешься. Это было мое дело. Альваро занял то место, которое никогда не было суждено занять мне. В определенном смысле, — антиквар чуть запнулся, затем улыбнулся с горечью, — он был моим соперником. Единственным мужчиной, которому удалось встать между нами.
— Между мной и Альваро все было кончено… Просто абсурдно связывать одно с другим.
— Не так уж абсурдно, но давай больше не будем об этом. Я ненавидел его, и все тут. Конечно, это не повод для того, чтобы убивать кого бы то ни было. Иначе, уверяю тебя, я не стал бы ждать столько времени… Наш с тобой мир — мир искусства и антикваров — очень тесен. Мне приходилось временами иметь профессиональные дела с Альваро: это было неизбежно. Разумеется, наши отношения нельзя было назвать особенно теплыми, но иногда деньги и заинтересованность сводят людей ближе, чем чувства, создавая весьма странные союзы. Вот тебе доказательство: ты сама, когда возникла проблема с этим ван Гюйсом, обратилась к нему… В общем, я поехал к Альваро и попросил дать мне всю возможную информацию о картине. Разумеется, он работал не из одной любви к искусству. Я предложил ему достаточно солидную сумму. Твой бывший — мир праху его — всегда был дорогим парнем. Весьма дорогим.
— Почему ты ничего не сказал мне об этом?
— По нескольким причинам. Во-первых, я не желал возобновления ваших отношений, даже в профессиональном плане. Никогда нельзя быть уверенным в том, что под пеплом не тлеет уголек… Но было и еще кое-что. Для меня эта картина была связана со слишком сокровенными чувствами. — Он сделал жест в сторону столика, на котором стояли шахматы. — С частью меня самого, от которой, как думалось, я отрекся навсегда. В этот уголок я никому, даже тебе, принцесса, не мог позволить войти. Это означало бы распахнуть дверь для вопросов, обсуждать которые с тобой мне никогда не хватило бы смелости. — Он взглянул на Муньоса, слушавшего молча, не вмешиваясь в разговор. — Думаю, наш друг сумел бы лучше меня просветить тебя на эту тему. Не правда ли? Шахматы как проекция своего «я», поражение как крах разгоревшегося, но так и не реализованного желания, ну и прочие очаровательные гадости в том же духе… Эти длинные, глубокие диагональные движения слонов, скользящих по доске… — Он провел кончиком языка по краю своего стакана и слегка вздрогнул. — Вот так. Старик Зигмунд мог бы многое рассказать тебе про это.
Он вздохнул, словно прощаясь с призраками, населявшими его мир. Потом медленно поднял стакан по направлению к Муньосу, опустился в кресло и развязно закинул ногу на ногу.
— Я не понимаю, — настойчиво проговорила девушка. — Какое отношение все это имеет к Альваро?
— Поначалу не имело почти никакого, — признал антиквар. — Я всего лишь хотел получить от него достаточно простую историческую информацию. И, как я уже сказал, собирался хорошо заплатить за нее. Но все осложнилось, когда и ты решила обратиться к нему… В принципе, в этом не было ничего страшного. Но Альваро, в порыве профессионального благоразумия, достойного всяческих похвал, ни словом не обмолвился тебе о моем интересе к фламандской доске, поскольку я потребовал держать все в строжайшей тайне…
— И ему не показалось странным, что ты занялся этой картиной за моей спиной?
— Нет, абсолютно. А если и да, то вслух он ничего об этом не говорил. Может быть, он подумал, что я хочу преподнести тебе сюрприз, сообщив неизвестные данные… А может — что я собираюсь обойти тебя. — Сесар несколько мгновений с серьезным видом размышлял над этим вариантом. — Вот сейчас, когда я хорошенько подумал… честное слово, за одно это стоило его убить.
— Он пытался предостеречь меня. Он сказал: что-то в последнее время ван Гюйс вошел в моду
— Подлец до конца, — безапелляционно заключил Сесар. — Этим ничего не значащим предупреждением он вроде бы выполнял свой джентльменский долг по отношению к тебе, но оставался чист и по отношению ко мне. Он всем делал хорошо, получал свои денежки, а кроме того, еще и оставлял двери открытыми на случай, если захотелось бы воскресить в памяти нежные сцены из прошлого… — Он поднял бровь, сопроводив это движение коротким смешком. — Но я ведь рассказывал тебе, что произошло между мной и Альваро. — Он заглянул в свой стакан. — Через два дня после моего визита к нему ты сказала, что на картине имеется скрытая надпись. Я постарался ничем не выдать себя, но на самом деле это сообщение подействовало на меня, как удар тока: оно подтверждало то, что уже подсказала мне интуиция. С фламандской доской действительно связана какая-то тайна… А еще я тут же понял, что это означает большие деньги, поскольку цена на ван Гюйса наверняка взлетит до небес, и, насколько помнится, так я тебе и сказал. Это, вместе с историей картины и ее персонажей, открывало перспективы, которые в тот момент показались мне чудесными: мы с тобой вместе займемся исследованием, углубимся в эту загадку, будем искать решение… Это было бы как в прежние времена, понимаешь? Поиски сокровища, но на сей раз сокровища реального, настоящего. Ты, Хулия, стала бы знаменитостью. Твое имя появилось бы в специализированных изданиях, в книгах по искусству. Я… Ради одного того, что я сейчас перечислил, уже стоило бы заняться этим делом. Но, кроме того, для меня погружение в эту игру означало… не знаю, как тебе объяснить, это сложно… означало некий вызов — личного порядка. В одном могу тебя уверить: амбиции здесь ни при чем. Ты веришь мне?
— Верю.
— Я рад. Потому что лишь при этом условии ты сможешь понять то, что случилось потом. — Сесар позвенел льдом в стакане, и этот звук как будто помог ему выстроить свои воспоминания в нужном порядке. — Когда ты ушла, я позвонил Альваро, и мы договорились, что я заеду к нему около полудня. Я поехал — без каких бы то ни было плохих намерений. Должен сознаться, что я весь дрожал, но это только от возбуждения. Альваро рассказал мне то, что ему удалось выяснить. Я с удовольствием убедился, что ему ничего не известно о существовании скрытой надписи, а уж сам, естественно, не стал вводить его в курс дела. Все шло прекрасно до тех пор, пока он не заговорил о тебе. И вот тут-то, принцесса, все резко изменилось…
— В каком смысле?
— Во всех.
— Я имею в виду — что сказал обо мне Альваро?
Сесар поерзал в кресле, делая вид, что ему вдруг стало неудобно сидеть, и ответил — не сразу, нехотя:
— Твой визит произвел на него весьма сильное впечатление… Или, по крайней мере, он дал мне это понять. И я понял, что ты опасным образом разбередила прежние чувства и что Альваро был бы совсем не против, если бы все вернулось на круги своя. — Он нахмурился, помолчал. — Должен признать, Хулия, все это взбесило меня до такой степени, ты не можешь себе представить. Альваро испортил два года твоей жизни, а мне приходилось сидеть и слушать, как он нагло строит планы снова ворваться в нее… Я прямо сказал ему, чтобы он оставил тебя в покое. Он посмотрел на меня, как на старого нахального педераста, сующего свой нос туда, куда не следует. Мы начали ругаться. Не буду вдаваться в подробности — скажу только, что все это было крайне неприятно. Он обвинил меня в том, что я лезу не в свое дело.
— И он был прав.
— Нет. Ты — это мое дело. Ты — самое важное мое дело на этом свете.
— Не говори глупостей. Я никогда не вернулась бы к Альваро.
— А вот я в этом не уверен. Мне отлично известно, как много значил для тебя этот мерзавец… — Он издевательски усмехнулся в пустоту, как будто призрак Альваро, уже бессильный и безобидный, находился тут же, смотря на них. — И тогда, пока мы ругались, я почувствовал, как во мне просыпается моя прежняя ненависть, она так и ударила мне в голову, как стакан твоей подогретой водки. То была, моя девочка, такая ненависть, какой, насколько я помню, я никогда ни к кому не испытывал: хорошая, крепкая, восхитительная латинская ненависть. Так что я встал и, думаю, немного изменил хорошему тону, поскольку адресовал ему изысканнейшую порцию отборных оскорблений, которые обычно приберегаю для особых случаев… Сначала моя вспышка удивила его. Потом он зажег трубку и рассмеялся мне в лицо. Он сказал, что ваши отношения рухнули по моей вине. Что это я виноват в том, что ты так и не повзрослела. Что мое присутствие в твоей жизни — он назвал его нездоровым и навязчивым — всегда мешало тебе жить своим умом. «А хуже всего то, — добавил он с оскорбительной улыбкой, — что в глубине души Хулия всегда была влюблена в тебя — именно в тебя, символизирующего для нее отца, которого она почти не знала… И так всю жизнь, по сей день». Сказав это, Альваро сунул руку в карман брюк, пососал свою трубку и взглянул на меня, сощурив глаза, сквозь клубы дыма. «Ваши отношения, — заключил он, — это просто не доведенное до конца кровосмесительство… К счастью, ты гомосексуалист».
Хулия закрыла глаза. Сесар произнес последнюю фразу так, что она осталась как бы незаконченной, и погрузился в молчание, которое девушка, пристыженная, смущенная, не осмеливалась прервать. Когда она наконец собралась с духом, чтобы снова посмотреть на него, антиквар пожал плечами, точно ответственность за то, что ему еще оставалось рассказать, лежала уже не на нем, а на другом.
— Этими словами, принцесса, Альваро подписал себе смертный приговор… Он продолжал сидеть передо мной, спокойно покуривая, но, в сущности, был уже мертв. Не из-за того, что он сказал — в конце концов, это было его личное мнение, заслуживающее уважения не менее, чем любое другое, — а потому, что его суждение открыло мне меня самого, словно он отдернул занавес, на протяжении долгих лет отделявший меня от действительности. Может быть, это суждение просто подтвердило те мысли, которые я всегда старался загнать подальше, в самый темный уголок мозга, не желая озарить их светом разума и логики…
Он остановился, будто потеряв нить своих рассуждений, и нерешительно взглянул сперва на Хулию, затем на Муньоса. Потом улыбнулся как-то странно — робко и в то же время двусмысленно — и, снова поднеся к губам стакан, отпил небольшой глоток.
— И тогда я ощутил внезапный прилив вдохновения.
Хулия заметила, что движение, которое он сделал, чтобы отхлебнуть глоток, стерло с его губ эту непонятную улыбку.
— И перед моими глазами — о чудо! — как в волшебных сказках, вдруг выстроился законченный план. Каждая деталь, бывшая до этого момента сама по себе, отдельно от других, точно и четко встала на свое место. Альваро, ты, я, картина… И этот план охватывал также самую темную часть моего существа, дальние отзвуки, забытые ощущения, уснувшие до поры до времени страсти… Все сложилось в считанные секунды, как гигантская шахматная доска, на которой каждый человек, каждая мысль, каждая ситуация имели соответствующий ей символ — фигуру, свое место в пространстве и времени… То была Партия с большой буквы, великая игра всей моей жизни. И твоей тоже. Потому там было все, принцесса: шахматы, приключение, любовь, жизнь и смерть. А в конце всего гордо стояла ты — свободная от всего и от всех, прекрасная и совершенная, отраженная в чистейшем из зеркал — зеркале зрелости. Ты должна была сыграть в шахматы, Хулия, это было неизбежно. Ты должна была убить нас всех, чтобы наконец стать свободной…
— О Господи…
Антиквар отрицательно покачал головой:
— Господь здесь ни при чем… Клянусь тебе, когда я подошел к Альваро и ударил его в затылок обсидиановой пепельницей, которая стояла у него на столе, я уже не ненавидел его. Это была просто неприятная формальность. Неприятная, но необходимая.
Он внимательно, с любопытством посмотрел на свою правую руку. Казалось, он оценивал, насколько способны стать причиной смерти эти длинные белые пальцы с тщательно ухоженными ногтями, с таким небрежным изяществом державшие сейчас стакан с джином.
— Он свалился, как мешок, — тоном комментатора снова заговорил он, окончив этот осмотр. — Просто рухнул — без единого стона, все еще с трубкой в зубах… Потом, когда он уже лежал на полу… В общем, я удостоверился в том, что он действительно мертв. С помощью еще одного удара, лучше рассчитанного, чем первый. В конце концов, если уж делаешь что-то, так делай как следует, а иначе не стоит и браться… Остальное тебе уже известно: душ и все прочее — это просто были штрихи художественной ретуши. Brouilléz les pistes, говаривал Арсен Люпен… Хотя Менчу — мир праху ее — наверняка приписала бы эти слова Коко Шанель. Бедняга… — Сесар отпил маленький глоток в память Менчу и снова застыл, глядя в пустоту. — Потом я стер свои отпечатки пальцев носовым платком и на всякий случай прихватил с собой пепельницу: ее я выбросил в мусорный бак — совсем в другом месте, далеко оттуда… Нехорошо говорить такое, принцесса, но для первого раза, для такого новичка в области преступлений, каким был я, моя голова сработала тогда просто великолепно. Прежде чем уйти, я забрал информацию о картине, которую Альваро собирался переслать тебе, и на его машинке напечатал твой адрес на конверте.
— А еще взял пачку его белых картонных карточек…
— Нет. Это была остроумная деталь, но она пришла мне в голову позже. Не стоило опять возвращаться за карточками, поэтому я зашел в магазин канцелярских товаров и купил другие, такие же. Но это было несколько дней спустя. Прежде мне нужно было спланировать партию, чтобы сделать каждый ход совершенным. Однако, поскольку ты назначила мне встречу у себя вечером следующего дня, я решил убедиться, что ты получила все документы по картине. Было необходимо, чтобы ты знала все, что касается ее.
— И тогда ты прибег к услугам женщины в плаще…
— Да. И тут мне следует кое в чем признаться тебе. Я никогда не пробовал себя в качестве трансвестита, да меня это и не привлекает… Пару раз, еще в юности, мне случалось переодеваться женщиной — так просто, для забавы, как будто собираясь на карнавал или маскарад. Всегда без свидетелей — только я и зеркало… — Сесар усмехнулся при этом воспоминании: удовлетворенно, лукаво и снисходительно. — И вот, когда понадобилось переслать тебе конверт, мне показалось забавным повторить этот опыт. Это было нечто вроде старого каприза, понимаешь? Нечто вроде вызова, если тебе угодно рассматривать его с более… более героической точки зрения. Посмотреть, способен ли я обмануть людей, в порядке игры говоря им — определенным образом — правду или часть ее… Так что я отправился за покупками. Достойного вида кабальеро, покупающий женский плащ, сумочку, туфли на низком каблуке, белокурый парик, чулки и платье, не вызывает подозрений, если делает это с самым естественным видом, да еще в большом магазине, где всегда много народу. Любой скажет: это для жены. А все остальное сделали хорошее бритье и макияж — грим у меня в доме водился, и теперь мне ничуть не стыдно в этом признаться. Ничего слишком — ты же знаешь меня. Только самую малость. В почтовом бюро никто ничего не заподозрил. Признаюсь, это был довольно забавный опыт… и поучительный.
Антиквар испустил долгий, подчеркнуто меланхолический вздох, потом нахмурился.
— В общем-то, — снова заговорил он, на этот раз гораздо менее легкомысленным тоном, — это была та часть дела, которую мы можем считать игровой… — Он взглянул на Хулию пристально, сосредоточенно, как будто подбирал слова, находясь перед невидимой, более многочисленной и солидной аудиторией, на которую считал нужным произвести хорошее впечатление. — А дальше начались настоящие трудности. Я должен был сориентировать тебя надлежащим образом как в первой части игры — разгадке тайны, так и во второй, гораздо более опасной и сложной… Проблема заключалась в том, что, так сказать, официально я не умел играть в шахматы; мы с тобой вместе должны были заниматься исследованием картины, но у меня оказались связаны руки, я не мог помочь тебе. Это было ужасно. Кроме того, я не мог играть против самого себя: мне нужен был противник. Шахматист высокого класса. Так что не оставалось ничего другого, кроме как найти Вергилия, способного вести тебя по пути этого приключения. Это была последняя фигура, которую мне нужно было поставить на доску.
Он допил стакан и поставил его на стол. Потом, достав из рукава халата шелковый платок, тщательно вытер губы, после чего с дружеской улыбкой взглянул на Муньоса:
— Вот тогда-то, после консультации с моим соседом сеньором Сифуэнтесом, директором клуба имени Капабланки, я и остановился на вашей кандидатуре, друг мой.
Муньос сделал утвердительное движение головой — сверху вниз. Возможно, он размышлял о сомнительном характере подобной чести, но вслух не стал давать никаких комментариев. Его глаза, казавшиеся еще более запавшими в полной теней, слабо освещенной комнате, с любопытством взирали на антиквара.
— Вы никогда не сомневались в том, что выиграю я, — тихо произнес он.
Сесар чуть поклонился в его сторону, ироническим жестом снимая с головы невидимую шляпу.
— Действительно никогда, — подтвердил он. — Ваш шахматный талант стал очевиден для меня, как только я увидел, как вы смотрите на ван Гюйса. А кроме того, дражайший мой, я был готов предоставить вам целый ряд отличных подсказок, которые, будучи верно истолкованы, должны были привести вас ко второй загадке — загадке таинственного игрока. — Он удовлетворенно причмокнул, будто смакуя какое-то изысканное кушанье. — Должен признаться, вы произвели на меня огромное впечатление. И, откровенно говоря, продолжаете делать это до сих пор. Вы так восхитительно своеобразно анализируете каждый ход, так последовательно подбираетесь к истине путем исключения всех невероятных гипотез, что заслуживаете единственного титула: мастера высочайшего класса.
— Вы смущаете меня, — отозвался Муньос бесцветным голосом, и Хулия не смогла понять, были эти слова сказаны искренне или с иронией. Сесар, запрокинув голову, безмолвно изобразил довольный смех.
— Должен сказать вам, — уточнил он с двусмысленной, почти кокетливой усмешкой, — что чувствовать, как вы медленно, но верно загоняете меня в угол, постепенно превратилось для меня в источник подлинного возбуждения. Даю вам честное слово. Такого, знаете ли… почти физического, если вы позволите мне употребить это слово. Хотя, в общем-то, вы не совсем в моем вкусе. — Он задумался на некоторое время, как будто решая, к какой категории следует отнести Муньоса, потом, видимо, решил отказаться от этого намерения, — Уже на последних ходах я понял, что вы превращаете меня в единственного возможного подозреваемого. И вы знали, что я это знал… Думаю, не ошибусь, если скажу, что именно с этого времени мы с вами начали ощущать какую-то близость, не правда ли?.. В ту ночь, что мы просидели на скамейке против дома Хулии, отгоняя сон с помощью моей фляжки с коньяком, мы вели долгую беседу относительно психологических черт убийцы. Вы уже были почти уверены, что я являюсь вашим противником. Я с огромным вниманием слушал вас, когда в ответ на мой вопрос вы изложили все известные гипотезы о патологии в шахматах… Все, кроме одной — правильной. Той, о которой вы ни разу не упоминали до сегодняшнего вечера, но которая, тем не менее, была вам отлично известна. Вы знаете, что я имею в виду.
Муньос сделал еще одно движение головой сверху вниз — утвердительное, спокойное. Сесар указал на Хулию:
— Вы знаете, я знаю, а она не знает. Или, по крайней мере, не знает всего. Следовало бы объяснить ей.
Девушка посмотрела на шахматиста.
— Да, — сказала она, чувствуя усталость и раздражение, относившееся также и к Муньосу. — Пожалуй, вам следовало бы объяснить мне, о чем вы говорите, потому что мне уже начинают надоедать эти ваши взаимные изъявления дружеских чувств.
Шахматист не отрывал глаз от Сесара.
— Математическая природа шахмат, — ответил он, никак не реагируя на раздраженный тон Хулии, — придает этой игре особый характер. Наверное, специалисты определили бы его как садоанальный… Вы знаете, что я имею в виду: шахматы как борьбу между двумя мужчинами, борьбу, что называется, вплотную, в которой возникают такие слова, как агрессия, нарциссизм, мастурбация… Гомосексуальность. Выиграть — означает победить отца или мать, то есть того, кто занимает господствующее положение, и самому оказаться сверху. Проиграть — означает быть разбитым, подчиниться.
Сесар поднял палец, прося внимания.
— А победа, — вежливо уточнил он, — предполагает именно это.
— Да, — согласился Муньос, — Победа состоит именно в том, чтобы доказать парадокс, нанеся поражение самому себе. — Он метнул быстрый взгляд на Хулию. — В общем-то, Бельмонте был прав. Эта партия, так же как и картина, подтверждала самое себя.
Антиквар посмотрел на него с восхищенным, почти счастливым выражением.
— Браво, — сказал он. — Обессмертить себя в своем собственном поражении, не так ли?.. Как старик Сократ, когда выпил свой настой цикуты. — Он с торжествующим видом повернулся к Хулии. — Наш дорогой Муньос, принцесса, уже давно знал все это, но не сказал ни единого слова никому: ни тебе, ни мне. А я, уловив в этом молчании намек, относящийся к моей скромной персоне, понял, что мой противник идет по верному пути. И правда, когда он встретился с семейством Бельмонте и смог наконец исключить их из числа подозреваемых, у него больше не осталось сомнений относительно личности его врага. Я ошибаюсь?
— Нет, не ошибаетесь.
— Вы позволите мне один вопрос несколько личного характера?
— Задайте его и увидите, отвечу я или нет.
— Что вы почувствовали, когда нашли правильный ход?.. Когда поняли, что это я?
Муньос мгновение подумал.
— Облегчение, — ответил он. — Я был бы разочарован, окажись на вашем месте другой.
— Разочарованы тем, что ошиблись насчет личности таинственного игрока?.. Мне не хотелось бы преувеличивать свои заслуги, но ведь это было не настолько очевидно, мой дорогой друг. Это было весьма трудно даже для вас. Некоторых из действующих лиц этой истории вы вообще не знали, а мы с вами были знакомы всего лишь пару недель. В качестве рабочего инструмента вы располагали только своей шахматной доской…
— Вы не поняли меня, — возразил Муньос. — Я хотел, чтобы это оказались вы. Вы были симпатичны мне.
Лицо Хулии, переводившей взгляд с одного на другого, выражало растерянность и недоверие.
— Я рада, что вы до такой степени сошлись характерами, — саркастически произнесла она. — Потом, если вам будет угодно, мы можем сходить куда-нибудь выпить по рюмочке и, похлопывая друг друга по плечу, поговорить о том, какой смешной оказалась вся эта история. — Она резко тряхнула головой, чтобы вернуть себе ощущение реальности. — Это невероятно, но у меня ощущение, что я здесь лишняя.
Сесар взглянул на нее с нежностью и отчаянием.
— Есть вещи, которых ты не можешь понять, принцесса.
— Не называй меня принцессой!.. И ты очень ошибаешься. Я все прекрасно понимаю. И теперь я хочу задать тебе вопрос: как бы ты поступил тогда, на рынке Растро, если бы я села в машину и включила зажигание, не обращая внимания на баллончик и карточку, с этой бомбой вместо шины?
— Это просто смешно. — Сесар казался обиженным. — Я никогда не позволил бы тебе…
— Даже рискуя выдать себя?
— Ты знаешь, что да. Муньос говорил об этом несколько минут назад: в действительности тебе не угрожала никакая опасность… В то утро все было рассчитано: в небольшой каморке с двумя выходами, которую я снимаю под магазинчик, была приготовлена женская одежда, а перед этим я и правда встречался с поставщиком, но на это ушло всего несколько минут… Я быстро переоделся, дошел до переулка, проделал все, что надо, с шиной и оставил на капоте пустой баллон и карточку. Потом задержался на минутку возле торговки образками, чтобы она запомнила меня, вернулся в свою лавочку, снял женское платье и грим и тут же отправился в кафе, где ты назначила мне встречу… Согласись, что все было задумано и выполнено безукоризненно.
— Действительно, до отвращения безукоризненно.
Антиквар неодобрительно поморщился.
— Не будь вульгарной, принцесса. — Его взгляд был исполнен искренней и потому необычной наивности. — Эти ужасные определения не приведут ни к чему.
— Ты столько потрудился только ради того, чтобы запугать меня… Зачем?
— Ведь речь шла о приключении, не так ли? Поэтому было необходимо, чтобы существовала и угроза. Ты можешь представить себе приключение, в котором отсутствовал бы страх?.. Я больше не мог кормить тебя историями, которые так волновали тебя в детстве. Так что мне пришлось придумать для тебя самую необыкновенную историю, какую только я мог изобрести. Приключение, которое ты не забудешь до конца своих дней.
— В этом можешь не сомневаться.
— Тогда моя миссия выполнена. Единоборство разума и тайны, разрушение призраков, окружавших тебя… Тебе этого кажется мало? И прибавь к этому открытие того факта, что Добро и Зло не разграничены, как белые и черные клетки шахматной доски. — Он взглянул на Муньоса и улыбнулся углом рта, как будто только что выдал секрет, известный им обоим. — На самом деле все клетки серые, принцесса; им придает оттенки осознание Зла как результата опыта, знание того, насколько бесплодным и зачастую пассивно несправедливым может оказаться то, что мы именуем Добром. Помнишь моего обожаемого Сеттембрини из «Волшебной горы»?.. Зло, говорил он, это сверкающее оружие разума против могущества мрака и безобразия.
Хулия внимательно вглядывалась в лицо антиквара, наполовину освещенное лампой. В какие-то минуты ей казалось, что говорит только одна из его половин, та, что на виду, или та, что в тени, в то время как другая лишь присутствует при этом. И она спросила себя, какая из них более реальна.
— В то утро, когда мы напали на синий «форд», я любила тебя, Сесар.
Она произнесла эти слова, инстинктивно обращаясь к освещенной половине его лица, но ответила ей другая, скрытая тенью:
— Я знаю. И этого достаточно, чтобы оправдать все… Я не знал, что делает там эта машина; ее появление заинтриговало меня не меньше, чем тебя. Даже гораздо больше — по вполне очевидным причинам: ведь я ее туда не приглашал… Прости мне эту сомнительную шутку, дорогая. — Он тихо покачал головой, вспоминая. — Должен признать, что эти несколько метров, которые мы прошли вместе — ты с пистолетом в руке, я с моей патетического вида кочергой, — и нападение на этих двух идиотов, когда мы еще не знали, что это люди главного инспектора Фейхоо… — Он помахал руками в воздухе, как будто ему не хватало слов. — Это было по-настоящему чудесно. Я смотрел, как ты шла на врага — по прямой, со сдвинутыми бровями и сжатыми зубами, отважная и ужасная, как фурия, жаждущая мщения, — и испытывал, клянусь тебе, вместе с моим собственным возбуждением, надменную гордость. «Вот женщина, которую не сокрушить никому», — подумал я, восхищенный… Будь твой характер иным, неустойчивым или хрупким, я ни за что не подверг бы тебя этому испытанию. Но я был рядом с тобой с самого твоего рождения, и я знаю тебя. Я был уверен, что ты выйдешь из него обновленной: более твердой, более сильной.
— Но слишком уж дорогой ценой, тебе не кажется? Альваро, Менчу… Ты сам.
— Ах да, Менчу. — Антиквар как будто с трудом соображал, о ком говорит Хулия. — Бедняга Менчу, она вмешалась в игру, которая была слишком сложна для нее… — Наконец он вроде бы вспомнил и нахмурился. — В определенном смысле это была блестящая импровизация — хотя, возможно, это звучит нескромно. Я позвонил тебе утром, довольно рано, чтобы узнать, чем все кончилось накануне. К телефону подошла Менчу, сказала, что тебя нет дома. Мне показалось, что ей не терпится положить трубку — теперь нам уже известно почему. Она ждала Макса, чтобы привести в исполнение этот нелепый план похищения картины. Я, естественно, этого не знал. Но, едва я положил трубку, моему мысленному взору предстал мой собственный ход: Менчу, картина, твой дом… полчаса спустя я уже звонил в твою дверь под видом блондинки в плаще.
Дойдя до этого момента, Сесар усмехнулся, словно приглашая Хулию найти юмористические стороны в его повествовании.
— Я всегда говорил тебе, принцесса, — продолжал он, подняв бровь, как будто рассказывал неудачный анекдот без особой надежды на успех, — что тебе следовало бы установить на двери угловой глазок: они очень полезны, когда требуется узнать, кто в нее звонит. Может быть, Менчу не открыла бы дверь блондинке в темных очках. Но она услышала голос Сесара, объясняющего, что он пришел со срочным поручением от тебя. Она не могла не открыть дверь, и она сделала это. — Он развел руки ладонями вверх, точно посмертно извиняя Менчу за ее ошибку. — Полагаю, в тот момент она подумала, что я могу испортить всю запланированную ею с Максом операцию, но ее тревога обратилась в удивление при виде незнакомой женщины, стоящей на пороге. Я успел заметить выражение ее глаз, удивленных и широко раскрытых, прежде чем нанес ей удар по трахее. Уверен, что она умерла, так и не поняв, кто ее убийца… Я закрыл дверь и принялся было подготавливать все, что нужно, но вдруг услышал, как кто-то поворачивает ключ в замке. Этого я никак не ожидал.
— Это был Макс, — сказала Хулия, сама не зная зачем.
— Да. Это был тот смазливый альфонс, который явился во второй раз — я понял это позже, когда он рассказал тебе обо всем в полицейском участке, — чтобы унести картину и подготовить пожар в твоем доме. Весь план, повторяю, был просто смешон, но, с другой стороны, вполне в духе Менчу и этого кретина.
— А вдруг бы это я отпирала дверь? Ты подумал о такой возможности?
— Сознаюсь, что, услышав звук поворачиваемого ключа, я подумал, что это ты, а не Макс.
— И как ты собирался поступить? Тоже перебить мне трахею ударом кулака?
Антиквар снова взглянул на нее с горечью, как человек, которого незаслуженно обидели.
— Этот вопрос, — он поискал подходящее слово, — абсурден и жесток.
— Да что ты!
— Да, именно так. Не знаю точно, какой была бы моя реакция, потому что на какой-то миг меня охватило чувство обреченности, и у меня в голове билась только одна мысль: убежать, спрятаться… Я укрылся в ванной и даже старался не дышать, лихорадочно обдумывая, как бы выбраться оттуда. Но тебе в любом случае ничто не грозило. Партия закончилась бы досрочно, на полпути. Вот и все.
Хулия недоверчиво выпятила нижнюю губу. Слова так и жгли ей рот.
— Я не могу верить тебе, Сесар. Больше не могу.
— Тот факт, веришь ты мне или нет, дражайшая моя, ничего не меняет. — Он пожал плечами, как бы смиряясь со своей судьбой; казалось, разговор начинал утомлять его. — Сейчас уже все равно… Главное то, что это была не ты, а Макс. Из-за двери я слышал, как он бормочет. «Менчу, Менчу», охваченный ужасом, но закричать он так и не осмелился, негодяй. К этому моменту я уже обрел спокойствие. У меня в кармане лежал известный тебе стилет — тот, работы Челлини. Сунься Макс шарить по комнатам, он самым дурацким образом заполучил бы его себе в сердце: раз — и все. Если бы он открыл дверь ванной, то и пикнуть бы не успел. К счастью для него, а также и для меня, ему не хватило храбрости начать разнюхивать, и он предпочел удрать — так и скатился кубарем по лестнице. Мой герой.
Он остановился, чтобы вздохнуть, на сей раз безо всякой рисовки.
— Этому он и обязан тем, что еще жив, остолоп этакий, — прибавил Сесар, поднимаясь с кресла; казалось, он сожалеет о том, что Макс пребывает в столь добром здравии. Встав, Сесар взглянул на Хулию, затем на Муньоса, которые продолжали молча смотреть на него, сделал по комнате несколько шагов, заглушаемых мягким ковром. — Мне следовало бы поступить, как Макс: скорее унести ноги, поскольку неизвестно было, не появится ли с минуты на минуту полиция. Но мне помешало то, что можно было бы назвать вопросом моей чести художника, так что я оттащил Менчу в спальню и… Ну, в общем, ты знаешь: немного подправил декорации, потому что был уверен, что счет за все отправят Максу. На эти дела у меня ушло минут пять.
— Зачем тебе такое понадобилось проделывать, ну, с этой бутылкой? Это ведь не было необходимо. А просто отвратительно и ужасно.
Антиквар прищелкнул языком. Остановившись перед одной из висящих на стене картин — «Map» Луки Джордано, он смотрел на него с таким выражением, как будто не он сам, а этот бог, закованный в блестящие пластины своих средневековых лат, должен был дать ответ на вопрос Хулии.
— Бутылка, — пробормотал он, не оборачиваясь, — это был дополнительный штрих… Порыв вдохновения, осенившего меня в последнюю минуту.
— Который ничего общего не имел с шахматами, — уточнила Хулия звенящим и резким, как лезвие бритвы, голосом. — Скорее это было сведение счетов. Со всем женским полом.
Антиквар, не отвечая, продолжал безмолвно созерцать картину.
— Я не слышу твоего ответа, Сесар. А ведь ты обычно отвечал на любые вопросы.
Он медленно повернулся к ней. На сей раз его взгляд не просил о снисхождении и не поблескивал иронией: он был далеким, непроницаемым.
— Потом, — произнес наконец антиквар каким-то отсутствующим тоном, точно и не слышал слов Хулии, — я напечатал на твоей пишущей машинке следующий ход, завернул в газету картину, уже упакованную Максом, и вышел с ней под мышкой. Вот и все.
Он проговорил это нейтральным, лишенным всяких интонаций голосом, как будто этот разговор уже не представлял для него ни малейшего интереса. Но Хулия отнюдь не считала вопрос исчерпанным.
— Зачем было убивать Менчу?.. Ты ведь приходил ко мне, как к себе домой, мог в любое время войти и выйти. У тебя был миллион других способов украсть картину.
Эти слова снова вызвали искру оживления в глазах антиквара.
— Мне кажется, принцесса, ты стараешься придать краже фламандской доски слишком уж большое значение. А на самом деле это была просто одна из деталей, потому что во всей этой истории одно дополняет другое. — Он задумался, ища подходящие слова. — Менчу должна была умереть по нескольким соображениям: некоторые из них сейчас называть не стоит, а некоторые — просто необходимо. Скажем так: одни из них чисто эстетического порядка — вспомни, как наш друг Муньос с удивительной проницательностью обнаружил связь между фамилией Менчу и ладьей, съеденной на доске, другие более глубоки… Я организовал все это, чтобы освободить тебя от всех ненужных влияний, от всего того, что связывало тебя, приковывало к прошлому. Менчу, к своему несчастью, со своей врожденной глупостью и вульгарностью, была одной из этих цепей — так же, как и Альваро.
— А кто дал тебе право распоряжаться жизнями и смертями?
Антиквар усмехнулся: так, наверное, мог усмехнуться Мефистофель.
— Я сам дал себе это право. Я сам. И прости, если это звучит чересчур дерзко… — Тут, казалось, он вспомнил о присутствии шахматиста. — Что касается остальной части партии, у меня было мало времени… Муньос шел по моему следу — как говорится, дышал мне в затылок. Еще пара ходов — и он просто указал бы на меня пальцем. Но я был уверен, что наш дорогой друг не станет вмешиваться, пока не будет абсолютно убежден в своей правоте. С другой стороны, он уже точно знал, что тебе не грозит никакая опасность… Ведь он тоже художник в своем роде. Поэтому он позволил мне продолжать действовать, пока сам искал доказательства, которые подтвердили бы его аналитические выводы… Верно я говорю, друг мой Муньос?
Шахматист вместо ответа медленно кивнул. Сесар тем временем, приблизившись к столику, на котором стояли шахматы, несколько секунд разглядывал их, потом осторожно, как будто она была стеклянной, взял белую королеву и долго смотрел на нее.
— Сегодня вечером, — наконец заговорил он, — когда ты работала в мастерской музея Прадо, я явился туда за десять минут до закрытия. Немного походил по залам первого этажа и сунул карточку за раму картины Брейгеля. Потом зашел в кафе выпить кофе, некоторое время подождал и позвонил тебе. Больше ничего. Единственное, чего я не мог предвидеть — это что Муньос разыщет в пыли клубной библиотеки этот старый шахматный журнал. Я и сам-то забыл о его существовании.
— Кое-что не сходится, — проговорил вдруг Муньос, и Хулия удивленно обернулась к нему. Шахматист, склонив голову к плечу, пристально смотрел на Сесара, и в глазах его горел огонь требовательного интереса, как когда он сосредоточенно разглядывал доску, просчитывая возможные последствия оказавшегося не слишком убедительным для него хода. — Вы блестящий игрок; в этом я с вами согласен. Или, по крайней мере, вы обладаете всеми качествами, чтобы быть таковым. Но все же я не верю, чтобы вы сами смогли сыграть эту партию так, как сыграли… Ваши комбинации были слишком совершенны, просто немыслимы для человека, сорок лет не прикасавшегося к шахматам. В этой игре важны практика, опыт; поэтому я уверен, что вы солгали нам. Или вы много играли за эти годы, или теперь кто-то помогал вам. Я сожалею, что мне теперь приходится ранить ваше тщеславие, Сесар. Но у вас есть сообщник.
Никогда еще между ними не возникало такого длительного плотного молчания, как то, что воцарилось вслед за этими словами. Хулия растерянно смотрела на обоих, не в силах поверить тому, что сказал Муньос, Но когда она уже почти открыла рот, чтобы крикнуть, что все это — гигантская чепуха, она увидела, как Сесар, чье лицо обратилось в непроницаемую маску, вдруг иронически поднял бровь. Улыбка, появившаяся затем на его губах, была улыбкой признательности и восхищения. Антиквар сложил руки на груди, глубоко вздохнул и сделал утвердительное движение головой.
— Друг мой, — проговорил он медленно, растягивая слова. — Вы заслуживаете гораздо большего, чем быть просто никому не известным шахматистом, который приходит по субботам и воскресеньям в клуб своего квартала, чтобы сыграть партию-другую. — Он повел правой рукой в сторону, будто указывая на присутствие кого-то, кто все время находился рядом с ними, скрытый тенями, окутывающими комнату. — Действительно, у меня есть сообщник. Есть, и я признаю это, хотя в данном случае он может считать себя в полной безопасности, вдали от карающей руки правосудия. Хотите знать, как его зовут?
— Надеюсь, вы мне это скажете.
— Разумеется, скажу, потому что не думаю, что это сильно повредит ему. — Он снова улыбнулся, на этот раз шире, чем раньше. — Надеюсь, вы не обидитесь, мой уважаемый друг, что я припас для себя это маленькое удовольствие. Поверьте, весьма приятно убедиться, что все-таки вы не сумели докопаться до всего. Вы не догадываетесь, о ком идет речь?
— Должен признаться, нет. Но я уверен, что не знаю его.
— И вы совершенно правы. Его зовут Альфа ПС-1212; это персональный компьютер, работающий со сложной шахматной программой, предусматривающей двадцать уровней игры… Я приобрел его на следующий день после того, как убил Альваро.
В первый раз за все то время, что она знала Муньоса, Хулия увидела, как его лицо выразило удивление. Огонек в его глазах погас, рот приоткрылся.
— Вы мне ничего не скажете? — спросил антиквар, с несколько ироническим любопытством глядя на него.
Муньос долго смотрел на Сесара, не отвечая, потом повернул лицо к Хулии.
— Дайте мне сигарету, — тусклым голосом попросил он.
Она протянула ему свою пачку, и шахматист некоторое время вертел ее в руках, прежде чем извлечь сигарету и сунуть ее в рот. Хулия поднесла ему зажигалку, и он медленно глубоко затянулся, наполнив дымом легкие. Казалось, он находился за тысячи километров от этой комнаты.
— Это нелегко, правда? — спросил Сесар, тихонько посмеиваясь. — Все это время вы играли против обыкновенного компьютера, лишенного чувств и эмоций… Согласитесь, речь идет о восхитительном парадоксе, весьма подходящем в качестве символа времени, в котором мы живем. По мнению Эдгара Аллана По, внутри знаменитого «игрока из Мелцела» находился спрятанный человек… Помните?.. Но все меняется, друг мой. Теперь за человеком прячется автомат. — Он поднял белую королеву, выточенную из пожелтевшей от времени слоновой кости, и с насмешливым видом показал ее Муньосу. — И весь ваш талант, ваше воображение, ваша необыкновенная способность к математическому анализу, дорогой сеньор Муньос, имеют свой эквивалент — как ироническое отражение в зеркале, возвращающем нам карикатурный образ того, что мы есть, — в виде простой пластмассовой дискеты, умещающейся на ладони… Я очень боюсь, что, так же как и Хулия, после всего этого вы уже не сможете оставаться таким, как прежде. Хотя в вашем случае, — его лицо приняло задумчивое выражение, — я сомневаюсь, что вы выиграете от этой перемены.
Муньос не ответил. Он продолжал стоять, снова засунув руки в карманы, зажав в зубах сигарету, дым которой заставлял его щурить опять ставшие пустыми глаза; он напоминал детектива из какого-нибудь выцветшего черно-белого фильма, изображающего пародию на самого себя.
— Мне жаль, — заключил Сесар, на сей раз, казалось, искренне. Потом, снова поставив белую королеву на доску с видом человека, завершающего приятный вечер, взглянул на Хулию. — Чтобы закончить, — сказал он, — я покажу вам кое-что.
Он подошел к бюро из красного дерева, открыл один из ящиков и вынул из него толстый запечатанный конверт, затем три фарфоровые фигурки работы Бустелли.
— Награда твоя, принцесса. — Он улыбнулся девушке с лукавым блеском в глазах. — Тебе снова удалось отыскать сокровище. Теперь можешь делать с ним что хочешь.
Хулия подозрительно взглянула на конверт и фарфоровые статуэтки.
— Не понимаю.
— Сейчас поймешь. Потому что в течение этих недель у меня было время для того, чтобы позаботиться о твоих интересах… В данный момент «Игра в шахматы» находится в самом подходящем для нее месте: в сейфе одного швейцарского банка, арендуемом неким акционерным обществом, которое существует только на бумаге и имеет свою штаб-квартиру в Панаме… Швейцарские адвокаты и банкиры — люди довольно скучные, но аккуратные, не задающие никаких вопросов до тех пор, пока ты уважаешь законы их страны и выплачиваешь им соответствующие гонорары. — Он положил конверт на столик рядом с Хулией. — В этом акционерном обществе, вся информация о котором тут, в конверте, тебе принадлежит семьдесят пять процентов акций; один швейцарский адвокат, чье имя ты наверняка хоть раз, да слышала от меня, Деметриус Циглер, мой старый друг, взял на себя все хлопоты по ведению дел. И никто, кроме нас и еще одного человека, о котором мы поговорим позже, не знает, что в этом сейфе какой-то период будет находиться картина ван Гюйса, хорошо и надежно упакованная… А тем временем история, связанная с «Игрой в шахматы», превратится в событие номер один в жизни мира искусства. Все средства массовой информации, все специализированные издания обсосут его до косточек. По предварительным прикидкам, международная цена фламандской доски может достигнуть нескольких миллионов… Долларов, разумеется.
Недоумевающе, недоверчиво Хулия взглянула сначала на конверт, затем на Сесара.
— Какая разница, сколько он будет стоить, — пробормотала Хулия, с трудом шевеля непослушными губами. — Украденную картину нельзя продать. Даже за границей.
— Это зависит от того, кому и как продать, — ответил антиквар. — Когда ситуация дозреет — скажем, месяца через два, — картина покинет свое нынешнее убежище и появится… не на аукционе, а на подпольном рынке произведений искусства. В конце концов она попадет на стену салона какого-нибудь коллекционера-миллионера — бразильского, греческого или японского; их сколько угодно, и все они набрасываются, как акулы, на ценные произведения, чтобы, в свою очередь, продать их дальше или удовлетворить свои личные страсти, связанные с роскошью, властью и красотой. Кроме того, это выгодное долгосрочное капиталовложение, поскольку в некоторых странах, согласно законодательству, срок давности для розыска похищенных произведений искусства истекает через двадцать лет… А ты еще восхитительно молода. Разве это не чудесно? В любом случае эти вещи уже не должны тебя беспокоить. Главное то, что сейчас, в течение ближайших месяцев, банковский счет твоего свежеиспеченного Панамского общества, открытый два дня назад в другом уважаемом банке Цюриха, увеличится на несколько миллионов долларов… Тебе ничем не придется заниматься, потому что другой человек возьмет на себя все обязанности, связанные с проведением этих сделок. Я все устроил, принцесса, и лично убедился, что ничто нигде не сорвется. Убедился также и в необходимой для дела надежности этого человека. Надежность эта, между прочим, хорошо оплачивается, но от этого она ничуть не хуже любой другой; даже, сказал бы я, лучше. Никогда не доверяй лояльности, не основанной на интересе.
— Кто это? Твой швейцарский друг?
— Нет. Циглер — методичный и дельный адвокат, но есть области, в которых его компетенция не столь высока. Поэтому я обратился к человеку, имеющему нужные связи, абсолютно, прямо-таки восхитительно нещепетильному и обладающему достаточным опытом, чтобы с легкостью ориентироваться в этом сложном подпольном мире: к Пако Монтегрифо.
— Ты шутишь.
— Я никогда не шучу, если речь идет о деньгах. Монтегрифо — весьма любопытный персонаж, который, между прочим, немного влюблен в тебя, хотя это и не имеет отношения к делу. Важно то, что этот человек, удивительно бессовестный и одновременно чрезвычайно ловкий, никогда не сыграет с тобой злой шутки.
— Не понимаю почему. Если картина у него, мы можем проститься с ней. Монтегрифо способен продать родную мать за какую-нибудь несчастную акварель.
— Да. Но тебя он продать не может. Во-первых, потому что мы с Деметриусом Циглером заставили его подписать целую кучу документов, которые, будь они предъявлены где бы то ни было, не имеют законной силы, поскольку все это дело — откровенное преступление, но которых достаточно, чтобы доказать, что ты не имеешь к этому абсолютно никакого отношения. А также чтобы максимально связать его самого — на случай, если проболтается или вздумает нечисто играть: до такой степени, что дело дойдет до объявления его в международный розыск и прочих прелестей, которые не позволят ему вздохнуть спокойно до последней минуты жизни… С другой стороны, я владею кое-какими секретами, обнародование которых сильно повредит его репутации и создаст ему весьма серьезные проблемы с правосудием. Между прочим, насколько мне известно, Монтегрифо, по меньшей мере дважды, занимался вывозом из страны и незаконной продажей предметов, включенных в Национальное художественное достояние, которые попали в мои руки, а я передал их ему: складень пятнадцатого века, предположительно работы Переса Ольеры, украденный из церкви Пресвятой Девы Марии в Каскальсе в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году, и тот знаменитый Хуан де Фландес, исчезнувший четыре года назад из коллекции герцогов Оливарес, помнишь?
— Да. Но я никогда и представить себе не могла, что ты…
Сесар равнодушно пожал плечами.
— Такова жизнь, принцесса. В моем деле, так же как и в любом другом, кристальная честность — это самый верный путь к голодной смерти… Однако мы говорили не обо мне, а о Монтегрифо. Разумеется, он постарается прикарманить столько, сколько сможет: это уж неизбежно. Но он будет держаться в таких пределах, которые не нанесут ущерба минимальной прибыли, гарантированной для твоего Панамского общества, чьи интересы Циглер будет охранять, как доберман. Когда дело будет закончено, Циглер автоматически переведет деньги с банковского счета акционерного общества на другой счет, частный, номер которого тихо и скромно принадлежит тебе, и ликвидирует само общество, чтобы замести следы, а также уничтожит всю документацию, кроме той, что относится к темному прошлому Монтегрифо. Эту он сохранит, чтобы честность нашего друга-аукциониста была тебе гарантирована. Хотя я уверен, что эта мера предосторожности уже излишняя… Кстати, мой добрый Циглер получил четкие инструкции направить треть твоих прибылей на разного рода капиталовложения, надежные и рентабельные, которые отмоют эти деньги и гарантируют тебе — даже в случае, если ты примешься весело проматывать свое богатство, — солидный достаток до конца твоих дней. Следуй советам Циглера безо всяких сомнений, ибо он хороший человек, которого я знаю вот уже более двух десятков лет: честный, кальвинист и гомосексуалист. Разумеется, он будет скрупулезно вычитать из твоих денег свои комиссионные и необходимые суммы на покрытие расходов.
Хулия, до сих пор слушавшая его, сидя неподвижно, содрогнулась. Все укладывалось в схему Сесара просто идеально, как части какой-то невероятной головоломки. Он не оставил ни одной ниточки за пределами клубка. Посмотрев на антиквара долгим взглядом, она встала и сделала несколько шагов по комнате, пытаясь осмыслить услышанное. Что-то многовато для одного вечера, подумала она, останавливаясь перед Муньосом, невозмутимо взиравшим на нее, все еще с почти погасшим окурком во рту. Может быть, этого многовато и для одной жизни.
— Я вижу, — сказала девушка, снова поворачиваясь к антиквару, — что ты предусмотрел все… или почти все. А ты подумал о доне Мануэле Бельмонте? Может быть, тебе это покажется маловажной деталью, но владелец картины все-таки он.
— Я подумал и об этом. Естественно, у тебя может случиться весьма похвальный кризис совести, и ты решишь, что отвергаешь мой план. В этом случае тебе стоит только слово сказать Циглеру, и фламандская доска объявится там, где тебе будет угодно. Монтегрифо, конечно, получит инфаркт, но ему придется смириться. В общем-то, все останется так, как прежде: скандал вокруг картины повысит ее цену, а «Клэймор», согласно имеющемуся у него праву, выставит ее на аукцион… Но в случае, если ты все-таки склонишься в пользу практического смысла жизни, вот тебе аргументы, чтобы успокоить твою совесть. Бельмонте отказывается от картины ради денег, значит, помимо сентиментальной ценности, она имеет еще и экономическую. А в этом смысле утрата ее покрывается страховкой. Кроме того, никто не мешает тебе анонимным образом передать Бельмонте в порядке возмещения убытков такую сумму, какую ты сочтешь нужной. Денег у тебя на это хватит с лихвой. Что же касается Муньоса…
— Да, кстати, — отозвался шахматист. — Честно говоря, мне весьма любопытно узнать, какова моя участь.
Сесар хитро взглянул на него.
— А вам, дорогой мой, выпал выигрышный билет.
— Что вы говорите!
— Именно то, что вы слышали. Предвидя, что второй белый конь может все-таки выйти живым из этой партии, я взял на себя смелость документально оформить его участие в упомянутом акционерном обществе, назначив ему в собственность двадцать пять процентов акций. Что, помимо прочего, позволит вам почаще покупать себе новые рубашки и предаваться игре в шахматы, скажем, на Багамских островах, если вас устраивает это место.
Муньос поднес руку ко рту, ухватил двумя пальцами погасший окурок, посмотрел на него и явно преднамеренно уронил на ковер.
— Я нахожу это весьма щедрым с вашей стороны, — проговорил он.
Сесар взглянул на окурок на полу, затем на шахматиста.
— Это самое меньшее из того, что я могу сделать. Нужно каким-то образом купить ваше молчание; а кроме того, вы это заслужили, даже с лихвой… Скажем так: это моя вам компенсация за эту шутку с компьютером.
— А вам не приходило в голову, что я могу отказаться участвовать во всем этом?
— Приходило. Честное слово, приходило. В общем-то, если хорошенько подумать, вы довольно странный тип. Но это уже не мое дело. Вы с Хулией теперь партнеры, так что разбирайтесь сами. А мне нужно думать о других вещах.
— Еще остался ты сам, Сесар, — сказала Хулия.
— Я? — Антиквар улыбнулся, и в этой улыбке девушке почудилась боль. — Дорогая моя принцесса, у меня целая куча грехов, которые надо искупить, и очень мало времени. — Он указал на запечатанный конверт на столе. — Там также лежит подробная исповедь, повествующая обо всей этой истории от начала до конца, за исключением, разумеется, нашей швейцарской комбинации. Ты, Муньос и — пока что — Монтегрифо остаетесь чисты, как ангелы. Что касается картины, я там детально описываю, как уничтожил ее по личным и сентиментальным причинам. Уверен, что, досконально изучив мое признание, полицейские психиатры признают меня опасным шизофреником.
— Ты собираешься уехать за границу?
— Ни в коем случае. Если человек ищет место, куда уехать, то это лишь для того, чтобы совершить путешествие. Но я уже слишком стар. С другой стороны, тюрьма или сумасшедший дом меня тоже не привлекают. Думаю, это довольно неприятно, когда все эти симпатичные санитары с квадратными плечами тащат тебя под холодный душ или что-нибудь другое в том же роде. Боюсь, что нет, дорогая. Мне уже за пятьдесят, и подобные эмоции не для меня. Кроме того, есть еще одна небольшая деталь.
Хулия угрюмо взглянула на него.
— Что еще за деталь?
— Тебе приходилось слышать, — Сесар иронически усмехнулся, — о такой вещи, которая называется синдромом приобретенного черт-его-знает-чего и которая в последнее время, похоже, все больше входит в моду?.. Так вот, мой поезд приближается к конечной станции. Говорят.
— Врешь.
— Ни капельки. Знаешь, как в метро: конечная, просьба освободить вагоны.
Хулия закрыла глаза. Внезапно все, что окружало ее, словно бы растаяло, и в ее сознании остался только слабый глухой звук, похожий на тот, что производит камень, падая в середину пруда. Когда она разжала веки, они были мокры от слез.
— Ты врешь, Сесар. Только не ты. Скажи, что ты врешь.
— Хотел бы соврать, принцесса. Честное слово, я был бы просто счастлив, если бы мог сказать тебе, что все это — просто шутка весьма дурного вкуса. Но жизнь умеет и любит играть с нами подобные шутки.
— Когда ты узнал?
Антиквар томно и презрительно махнул рукой, как будто время перестало иметь для него значение:
— Месяца два назад. Все началось с появления маленькой опухоли в прямой кишке. Довольно неприятная вещь.
— И ты никогда ничего не говорил мне.
— Зачем?.. Прости, если я покажусь тебе неделикатным, принцесса, но моя прямая кишка всегда была моим сугубо личным делом.
— Сколько тебе осталось?
— Не так уж много: кажется, шесть или семь месяцев. И говорят, что при этом катастрофически худеют.
— Тогда тебя отправят в больницу. В больницу, а не в тюрьму. Даже не в сумасшедший дом.
Сесар со спокойной улыбкой покачал головой.
— Меня не отправят ни в одно из этих мест, дражайшая моя. Ты представляешь, как это ужасно — умереть от такой вульгарной причины?.. Нет, нет. Ни за что. Теперь все подряд умирают от этого, так что я имею право придать делу хоть немного личный характер… наверное, это просто кошмар — уносить с собой в качестве последнего воспоминания образ капельницы, болтающейся у тебя над головой, посетителей, наступающих на твой кислородный шланг, и прочего в том же духе… — Он обвел взглядом свою комнату: мебель, ковры, картины. — Я предпочитаю финал во флорентийском стиле, среди вещей, которые я люблю. Такой выход из положения, разумный и более приятный, больше соответствует моим вкусам и характеру.
— Когда?
— Скоро. Как только вы будете настолько любезны, что оставите меня одного.

 

Муньос ждал ее на улице, прислонившись к стене и до самых ушей подняв воротник плаща. Казалось, он был поглощен какими-то тайными размышлениями, и, когда Хулия, выйдя из подъезда, подошла к нему, он не сразу поднял на нее глаза.
— Как он собирается сделать это? — спросил он.
— Синильная кислота. У него уже много лет припрятана ампула. — Хулия горько усмехнулась. — Он говорит, что более героическим жестом было бы застрелиться, но что в таких случаях на лице остается неприятное испуганное выражение. Он предпочитает хорошо выглядеть.
— Понимаю.
Хулия зажгла сигарету. Медленно, нарочито затягивая движения.
— Тут недалеко, за углом, есть телефонная кабина… — Она с отсутствующим выражением взглянула на Муньоса. — Он попросил меня, чтобы мы дали ему десять минут — прежде чем вызывать полицию.
Они побрели по тротуару, рядом, под желтоватым светом фонарей. В конце пустынной улицы светофор загорался попеременно зеленым, янтарно-желтым и красным. Его последний отсвет упал на лицо Хулии, очертив на нем нереальные глубокие тени.
— Что вы думаете делать теперь? — спросил Муньос. Он говорил, не смотря на нее, уперевшись взглядом в асфальт под ногами. Она пожала плечами.
— Это зависит от вас.
И тут впервые Хулия услышала, как Муньос смеется. Это был низкий, мягкий, несколько носовой смех, исходивший, казалось, из самых глубин его тела. На какую-то долю секунды девушке почудилось, что человек, смеющийся рядом с ней, — не шахматист Муньос, а один из персонажей фламандской доски.
— Ваш друг Сесар прав, — сказал Муньос. — Мне действительно нужны новые рубашки.
Хулия погладила кончиками пальцев три фарфоровые фигурки — Октавио, Лусинду и Скарамуччу, — лежавшие в кармане ее плаща вместе с запечатанным конвертом. От ночного холода губы ее стыли, слезы замерзали в глазах.
— Он сказал еще что-нибудь перед тем, как остаться одному? — спросил Муньос.
Хулия еще раз пожала плечами. «Nec sum adeo informis… Я не настолько безобразен… Недавно на берегу я оказался, хоть море спокойно было…» Это было вполне в духе Сесара — процитировать Вергилия, когда она обернулась в последний раз, чтобы охватить взглядом неярко освещенный салон, темные тона старых картин на стенах, смягченные пергаментным экраном отсветы лампы на столах и креслах, желтоватую слоновую кость, золотое тиснение на корешках книг. И Сесара, стоящего посреди салона, — она смотрела на него против света, уже не различая черт лица: тонкий, четкий силуэт, как на старинной медали или древней камее, и его тень, простертую на рыжеватых и золотистых узорах ковра, почти касавшуюся ног Хулии. И часы, зазвонившие в тот самый миг, когда она закрывала дверь, словно могильную плиту, как будто все было предусмотрено заранее и каждый тщательно исполнил роль, предназначенную ему в пьесе, завершающейся на шахматной доске именно в назначенный час, пять веков спустя после первого акта, с математической точностью последнего хода черной королевы.
— Нет, — тихо прошептала она, ощущая, как образ медленно удаляется, погружаясь в глубины ее памяти. — В общем-то, он ничего не сказал.
Муньос поднял лицо, как тощий некрасивый пес, обнюхивающий небо над их головами, и улыбнулся с какой-то неуклюжей теплотой.
— Жаль, — сказал он. — Он мог бы стать великолепным шахматистом.

 

Эхо ее шагов отдается в пустом монастыре, под сводами, которые уже начинают заполнять тени. Последние лучи заходящего солнца падают почти горизонтально, дробясь на каменных выступах и окрашивая алыми отсветами стены обители, пустые ниши, уже успевшие пожелтеть листья плюща, вьющегося вокруг капителей — чудовищ, воинов, святых, мифологических животных — под строгими готическими сводами, окружающими заросший сорняками сад. Ветер, предвестник холодов, тянущихся с севера, откуда вскоре должна надвинуться зима, завывает снаружи, хлеща по склонам холма, треплет ветви деревьев, исторгает стоны у вековых черепиц крыши и раскачивает тяжелую бронзу на колокольне, где ржавый скрипучий флюгер упорно указывает на юг — может быть, залитый светом, далекий и недоступный.
Женщина, облаченная в траур, останавливается возле фрески, облупившейся от времени и сырости. От сиявших на ней когда-то красок осталось немногое: голубое пятно на месте туники, золотисто-розовое — на месте лица и рук. Запястье без кисти, палец, указывающий на несуществующее небо, Христос, черты лица которого едва выделяются на выкрошившейся штукатурке стены; луч солнца или Божественного света, исходящий ниоткуда и уходящий в никуда, подвешенный между небом и землей, светло-желтый сегмент, нелепо застывший во времени и пространстве, который годы и ненастья стирают понемногу, пока не сотрут совсем, будто его никогда и не было там. И ангел без рта, но с сурово нахмуренным челом, как у судьи или палача: все, что сохранилось от него, — это едва угадывающиеся среди пятен краски крылья в известковых выбоинах, кусок туники и меч выщербленных временем очертаний.
Женщина, облаченная в траур, откидывает черную вуаль, закрывающую верхнюю часть лица, и долго смотрит в глаза ангелу. Уже восемнадцать лет, каждый день, в один и тот же час она останавливается здесь и наблюдает, как время уничтожает линии и цвета этой картины. Она видела, как постепенно, словно проказа, вырывающая куски плоти, разъедающая ее, оно стирало контуры ангела, смешивая их с грязной штукатуркой и пятнами сырости, как вздувало краску, крошило и осыпало лица и тела. Там, где она живет, нет зеркал; они запрещены уставом ордена, в который она вступила, а может быть, ее принудили вступить: в ее памяти все больше белых пятен, так же как в этой фреске. Вот уже восемнадцать лет, как она не видит собственного лица, и для нее этот ангел, несомненно прекрасный когда-то, служит единственной внешней мерой того, как время изменяет ее собственные черты: облупившаяся краска на местах морщин, размытые штрихи вместо увядшей кожи. Иногда, в минуты ясности, которые набегают вдруг, как волны, лижущие песок морского берега, и за которые она отчаянно цепляется, силясь удержать их в своей смутной, измученной призраками памяти, кажется, она вспоминает, что ей пятьдесят четыре года.
Из церкви доносится приглушенный толщей стен хор голосов. Они поют славу Господу, прежде чем отправиться в трапезную. Женщина, облаченная в траур, должна обязательно присутствовать на некоторых службах, но в этот час ей дозволяется гулять одной по пустынному монастырю, подобно темной безмолвной тени. С ее пояса свисают длинные четки — почерневшие деревянные бусины, которые она уже давно не перебирает. Далекое пение, долетающее из церкви, сливается со свистом ветра.
Когда она возобновляет свою прогулку и доходит до окна, агонизирующее солнце — уже не более чем пятно красноватого света, пробивающегося вдали из-под свинцовых туч, которые надвигаются с севера. У подножия холма лежит широкое серое озеро, мерцающее отблесками стали. Женщина опирается сухими, костлявыми руками о подоконник окна — стрельчатого окна; снова, как каждый вечер, воспоминания безжалостно возвращаются — и чувствует, как холод камня поднимается по ее рукам и медленно, угрожающе приближается к изношенному сердцу. На нее нападает кашель, раздирающий грудь, сотрясающий ее хрупкое тело, ослабленное холодами стольких зим, измученное заключением, одиночеством и то уходящей, то приходящей памятью. Она уже не слышит ни пения, доносящегося из церкви, ни воя ветра. Теперь это монотонная, печальная музыка мандолины, возникающая из тумана времени, и холодный осенний пейзаж расплывается перед ее глазами, уступая место другому, похожему на картину: равнина, мягкими волнами раскинувшаяся до самого горизонта, и посреди нее четкий на фоне голубого неба, точно нарисованный тонкой кисточкой стройный силуэт колокольни. И вдруг женщине кажется, что она слышит тихий разговор двух мужчин, сидящих у стола, негромкий смех. И она думает, что если обернется и посмотрит назад, то увидит саму себя, сидящую у окна с книгой на коленях, а подняв глаза, различит блеск стального латного воротника и ордена Золотого руна. И седобородый старик улыбнется ей, на миг оторвав взгляд от дубовой доски, на которой неторопливо и мудро, как того требует его занятие, набрасывает длинной кистью вечный образ этой сцены.
На мгновение ветер разрывает слой туч, и последний отблеск солнца, отразившись в водах озера, озаряет увядшее лицо женщины, слепя ее светлые, холодные, почти угасшие глаза. Потом ветер завывает с новой силой и треплет черное покрывало, которое бьется, как крылья ворона. И тогда женщина вновь ощущает колющую боль, пронзающую ей грудь рядом с сердцем. Боль, парализующую половину тела, не смягчаемую никакими снадобьями. Боль, от которой стынут руки и ноги, останавливается дыхание.
Озеро уже превратилось в тусклое пятно, затянулось тенями. И женщина, облаченная в траур, которая в миру звалась Беатрисой Бургундской, знает, что зима, грядущая с севера, будет для нее последней. И она спрашивает себя, найдется ли в той темной неизвестности, куда она вскоре отправится, достаточно милосердия, чтобы стереть у нее последние обрывки памяти.

 

Ла-Навата, апрель 1990 года

notes

Назад: 14. САЛОННЫЕ РАЗГОВОРЫ
Дальше: Примечания