17
Фотографии... Целая пачка фотографий, которые Софья Жер-ницкая сумела заказать специально для Отшельника.
Уже после того, как Орест успел написать около четырех десятков своих иконок «Святой Девы Марии Подольской» и несколько светских полотен, Софья откровенно нацелилась на то, чтобы он создал картину, достойную не только экспозиций в художественных музеях Одессы, Москвы и Петербурга, но и «... скромного местечка в Лувре».
Приняв это решение — «о местечке в Лувре», Софья извлекла из потайной полочки секретера заветную цачку снимков, на которых она была снята нагой в самых изысканных позах — в постели, на берегу моря, на лужайке, в саду под розовой вуалью, и решительно разложила перед своим Великим Мастером.
— Всматривайтесь в эти фигуры, Орест. — Несмотря на всю постельную близость с Гордашем, она по-прежнему обращалась к нему на «вы», подчеркивая таким образом, что никакая «постель» не способна стереть в ее восприятии величие таланта этого Мастера. Ничто не способно свести поклонение «долгодевствующей дщери» перед истинным талантом ее творческого избранника — к некоей житейской обыденности.
— Всматриваюсь, — легкомысленно заверил ее Орест, — и что?
— Пока что вы проникаетесь этими видениями только зрительно, а нужно — фантазиями. В них вы найдете не только сексуально-творческое возбуждение, но и свою художественную натуру. Забудьте, что на снимке перед вами Жерницкая, представляйте, что на самом деле вам выпало любоваться какой-нибудь восточной княжной. И воспроизводите ее фигуру на своих полотнах. Фантазируя, безудержно воспроизводите, а, воспроизводя, безудержно фантазируйте.
Одну из картин, которые Орест написал под впечатлением от эротической позы Софьи, скрывающейся под розовой вуалью, сама «натура» так и предложила назвать «Фея под розовой вуалью», и буквально через два дня умудрилась сбыть какому-то нескупому коммерсанту за очень приличную сумму.
А чего стоила фотография Софьи Жерницкой на лежанке из сирени! Потрясающая женщина — на совершенно изумительной «лежанке из сирени», посреди сиреневой рощицы! Сколько раз ему снилась потом и эта женщина, и эта сиреневая рощица с «оголенной натурой», достойной кисти любого из кумиров Монмартра!
Но самое удивительное, что здесь же были фотографии еще нескольких непрофессиональных и добровольных фотонатурщиц. Некоторые из них являлись миру в таких позах, при созерцании которых даже никогда не отличавшемуся особой богомольностью Оресту хотелось набожно креститься, вспоминая о библейском изгнании из рая.
«Я понимаю, — доверительно произнесла Софья, когда он в очередной раз завершил знакомство с этой небольшой, но поражающей воображение коллекцией городских красавиц, — что любая, даже самая совершенная и страстная натура со временем теряет свою позолоту».
«Только не вы, Софа», — попытался уверить ее давно падший семинарский иконописец.
«Ах, пегестань-пегестань! — призывно повела лебяжьей шеей Софья Жерницкая. — Чем женщина преданнее и щедрее, тем скорее она теряет свою сексуальную вуаль. — Это свое «сексуальную вуаль» женщина произнесла с такой поэтической возвышенностью, словно завершала чтение самого сокровенного стиха о девичьей непорочности».
Знакомство со снимками потенциальных натурщиц тоже происходило в своеобразном «ложе из сирени». После устроенного Софьей очередного сеанса секса, они возлежали на матрацах, положенных в садике «поместья» Софьи Жерницкой, между кроной развесистой яблони и зарослями сирени. Это «поместье» представляло собой некий оазис греховной любви и не менее греховной, по советским понятиям, иконописи. Защищенные высоким покровительством ректора-архимандрита, они чувствовали себя в этом осколке старинной поповской усадьбы вне общества и законов, вне политики и морали.
«Странно же устроен этот мир», — почувствовал себя Орест смущенным за сексуальное вольномыслие человечества.
«Только потому, что таким его устраивают странно устроенные мужчины. Однако вы не поняли, Орест. Я не сетую на вашу изначальную склонность к любовным изменам. Наоборот, принося себя в жертву искусству, решила разнообразить ваши собственные сексуальные впечатления. Взгляните на тела этих женщин. Сколько в них нерастраченной энергии и сколько милой постельной извращенности, так и не спровоцированной мужчинами!
«Для того, чтобы «творчески возбуждаться», мне вполне хватает вашего тела и ваших фотографий», — попытался заверить ее Орест, однако Софья решительно помахала рукой:
«Не в этом дело, Орест. Художник постоянно нуждается в разнообразии: поз, натурщиц, видов, сексуальных фантазий... Причем не только на фото, но и в реальной жизни. А теперь слушайте меня внимательно. Запомните, что по вашей воле любая из этих жриц «храма бесстыдства» запросто может то ли появиться на вашем холсте, скопированной прямо с фотографии, то ли явиться в вашу мастерскую в виде живой натурщицы. Причем ни то, ни другое не лишает вас права познать ее в своей постели в виде царственного вдохновения».
«Уверены, что они действительно придут, а если и придут, то согласятся в таком вот виде представать передо мной?».
«Не сомневайтесь: придут».
«Даже зная о наших с вами отношениях?»
«Даже зная...»
«Не опасаясь при этом вашей ревности?».
«Но ведь я же сама приведу их, Огест! — появилйсь огоньки какого-то охотничьего азарта в глазах Софьи. — И только из-за того, что я приведу этих девочек, они уже будут счастливы».
«Не затаивая при этом в душе никакой ревности?»
«Ах, Огест, Огест! — вновь на французский манер прокартавила Софья. Гордаш давно заметил, что картавила оно только тогда, когда сама этого хотела. Очевидно, она видела себя в образе одной из тех «дам из буржуазного прошлого», как называли их в местных газетках, которые олицетворяли аристократическое общество Российской империи. — Когда вы, наконец, поймете, что происходит в этом доме на самом деле? Да, вы рослый, физически сильный и по-настоящему красивый, той, особой мужской красотой, мужчина. Но боготворю-то я вас не поэтому. Собственно, боготворю-то я и не вас, как мужчину, а ваш самими небесами ниспосланный талант!».
«Наверное, к этому мне еще надо привыкнуть».
«Вот именно, Орест, — вернула себе не поддающийся французскому слуху славянский звук, — вот именно. Ко всему этому вам еще только следует привыкнуть: к тому, что рядом с вами импозантная, светская львица; что постепенно вы будете становиться все более мастеровитым, известным, а значит, и богатым.
Но знаете, чем я отличаюсь от многих тысяч подобных светских львиц?».
«Вы — первая, кого мне, сельскому парню, да к тому же, семинаристу, послал Господь».
«Но важно, что все-таки послал. Причем послал именно вам. Так вот, от всех остальных львиц я отличаюсь тем, что они — столь же эгоистичны, сколь и красивы. И чем красивее, тем эгоистичнее, поскольку уверены, что мир сотворен ради обоготворения их временной, бренной и предельно греховной красоты. Но это не по мне, Огест!»
«Постараюсь поверить» — неосторожно роняет Гордаш, однако Софья благодушно прощает ему эту несдержанность.
«Перед вами, — еще более проникновенно говорит она, — женщина, явившаяся в мир сей со своей особой, четко определенной миссией. Сам Создатель послал меня на землю, чтобы с моей помощью сотворить еще одного талантливейшего иконописца, который, прославляя Христа, во имя же Христово прославит и свое собственное имя. Миссия моя в том и состоит, что я должна помочь Создателю сотворить еще одного гения кисти и резца, превратив его в ипостась земного, но божественного создателя».
Какой же удивительной была речь Софьи! — поражался теперь Гордаш-Отщельник, вспоминая дни, проведенные с «мадам Софи Жерницкой», как называли ее близкие подруги. Какой мир открывался за фантазиями этой женщины! Какие тайны женской обаятельности и плотской любви открывались ему жгучими южными ночами!
«Почему вы так опасаетесь моей ревности, Огест?! — Они лежали на прибрежном холме неподалеку от монастыря, и видели, как под серебристо-голубой вуалью вечера море неспешно, волна за волной, накатывалось на берег. Уставшие от любовных игрищ, они лежали, подставляя оголенные тела лунному сиянию и постепенно растворяясь в нем, сливаясь с маревом моря и степи. — Единственное, к чему я вас ревную, Огест, так это к вашему собственному таланту — к божественному таланту иконописца. Иных талантов, в том числе и таланта ревности, не признаю».
«В таком случае, вы и в самом деле удивительная женщина, Софья».
«Вычеканьте эти слова на стене своей мастерской, а еще лучше — вытатуируйте на скрижалях своей души».
«Считайте, что уже вытатуировал».
Несмотря на довольно длительную близость, Софи Жерниц-кая по-прежнему обращалась к Гордашу на «вы», подчеркивая таким образом особый аристократизм их отношений, и он сразу же принял условия этой салонной игры. Тем более что это было нетрудно: в любом случае он не решился бы обращаться к Софье на «ты», слишком уж салонной и вычурной казалась она вчерашнему сельскому парню. Слишком чужой и салонной — даже во время таких вот подлунных эротических экзальтаций, которым они сначала предавались в саду Софьиной усадьбы, а сегодня, перенеся свои «интимные познания друг друга» на берег моря, решились сделать их еще более романтичными.
«Отныне для вас должны существовать только две святости: ваша Женщина и ваше Искусство. И всегда помните, что ваша женщина способна оградить вас от презренного мира бездарей, а ваше искусство способно вознести вас на вершину славы и благополучия».
Предаваясь греховной любви и не менее греховным планам, эти двое с одинаковой иронией относились и к божьим заповедям христианской семинарии, и к безбожным устремлениям коммунистической власти.
«Обо мне многое говорят и всякое думают, однако лично меня это не смущает, — эти слова Жерницкая произносит уже не на берегу моря, однако теперь в сознании Отшельника все разговоры с этой женщиной слились в один возвышенно чувственный монолог.. — Как я уже говорила: я давно поняла, что создана Природой с совершенно четким предназначением: стать любимой, «вдохновенной» женщиной Великого Мастера. Оставалось только найти этого самого Мастера. Или, точнее, человека, готового к тому, чтобы из него можно было слепить, создать, сотворить... этого самого Мастера. Достойного такого перевоплощения».
...Сквозь листву и гроздья сирени просачивались лучи жаркого солнца, а за двухметровой высоты каменной оградой грохотал морской прйбой. Это был ими же сотворенный Эдем, в котором не нашлось бы места ни для кого другого. Во всяком случае, Оресту хотелось в это верить, что никому другому.
«Вот увидите, Огест, - чем больше волновалась, тем страстнее гаркавила Софи Жерницкая, — чтобы помочь вам стать гением, я не остановлюсь ни перед чем: ни перед финансовыми затратами, ни перед запретами морали».
«Трудно поверить, что слышу это из ваших уст, Софи, — Жерницкая любила, чтобы к ней обращались именно так: «Софи». — Ректору семинарии известны ваши взгляды?»
«Ректору давно известно много чего такого, чего не следует знать ни вам, ни кому бы то ни было из людей близких к семинарии. В которой, признайтесь, Огест, вы оказались не потому, что стремились постичь тайны Библии, а потому, что надеялись постичь тайны иконописи, в которой без познания тайн библейских сюжетов достичь чего-либо просто невозможно».
«И когда ректор понял это, он решил свести меня с вами...».
«Когда я впервые увидела у него написанную вами, Огест, икону, то сразу поняла, что имею дело с настоящим талантом, не зря же я с детства увлекалась живописью, не зря сейчас беру уроки искусствоведения у преподавателей художественного училища, сотрудников картинной галереи и Музея западного и восточного искусства. Это я убедила ректора, что ему следует обратить на вас внимание. Это я помогла ему сбыть первые ваши работы, я добилась их оценки в кругу знатоков и даже рецензии в городской газете. Не ректор свел вас со мной, а я свела вас с ректором, чтобы затем уже и самой ненавязчиво возникнуть перед вами. Вот как все происходило на самом деле. Только не спрашивайте меня, зачем возникла».
«На этот вопрос, как мне кажется, вы уже ответили. А только что повели речь о моральных запретах искусства».
«Не искусства, нет, Огест! Речь пойдет о высшей степени моральности женщины, живущей рядом с Мастером, с Творцом.
Для женщины она заключается в том, чтобы вести своего мужчину, своего Мастера к вершине таланта, мастерства и славы. Все остальное в этом мире не должно иметь для нее абсолютно никакой ценности. Ее не должны смущать ни людская молва, ни маразм идеологий, ни заповеди церковников».
Почему он не женился на этой женщине? На единственной женщине, которая предлагала именно то, к чему в глубине души он как художник больше всего стремился:
«... А если вы еще и женитесь на мне... О, если вы еще и женитесь на мне, Ог-гест! — безбожно грассировала Софи, как грассировала всегда, когда начинала духовно и физически возбуждаться. — ...Вы станете самым богатым и самым преуспевающим иконописцем, да, пожалуй, и самым богатым светским художником в этой стране».
Отшельник недоверчиво, грустно рассмеялся. Он хорошо знал, как складывалась судьба его отца, талантливого иконописца, или как он еще полушутя-полусерьезно называл сам себя — «богоизбранного богомаза» Мечислава Гордаша, который, невзирая на свой талант и тяжкий труд, так и оставался полунищим, да к тому же еще и советскими властями гонимым.
«Так все и будет, Огест, — страстно нашептывала ему Софья, в очередной раз ненавязчиво, нежно, с каким-то артистическим трепетом отдаваясь ему. — Не надо бесконечно оглядываться на судьбу своего отца — спившегося сельского иконописца. Знаете, в чем заключается его трагедия? В том, что рядом с ним не оказалось женщины-хранительницы, женщины, способной приподнять его над обществом, заставить поверить в свой талант, в свою богоизбранность; женщины, способной обожествить его до такой степени, чтобы он стал обожествлять... свою женщину».
Отдаваясь ему, Софи никогда не предавалась интимной чувственности, она всегда использовала их сексуальные игры, чтобы через эйфорию любовной услады хоть на какое-то время увести его из реального мира «советско-пролетарской действительности» в мир высокого искусства, в мир Эрмитажа, Лувра и Монмартра.
«Забудьте о творческих смиреннях отца и „его коллег. Об их скитаниях по сельским церковным приходам и нищете. Учитесь воспринимать себя в искусстве и искусство в себе. Вам повезло, Огест, что у вас появилась я, причем произошло это еще в молодости. Пока мы будем вместе, Огест, мы непобедимы. Вы действительно станете настоящим мастером — талантливым и самобытным. А потому — известным и богатым. Уж об этом мы — я и мои друзья — позаботимся».
...На сей раз они сидели в шлюпке, мерно покачивавшейся у причала монастырской заводи. Два серых паруса рыбацких фелюг, словно две поднебесные сохи, медленно вспахивали дымчатую даль морского горизонта, порождая в фантазиях художника странные видения будущих картин.
«А ведь к морской тематике вы еще никогда не обращались, разве не так, мой Мастер?», — предельно точно считала его мысли Софи.
«Даже не пытался».
«Это хорошо, что ранее не пытались, мой Мастер. Значит, не успели разочароваться, разувериться в себе. Маринистика - это особый вид, особая стихия искусства. У нее свои традиции, свои корифеи, свои устоявшиеся образцы, образы и каноны».
«Понимаю, что ко вхождению в нее следует тщательно готовиться», — согласился Орест, предаваясь очередному пьянящему поцелую.
Софи никогда не набрасывалась на мужчину и никогда не позволяла мужчине сексуально набрасываться на нее. К «постели» с мужчиной относилась, как к некоей святости, не терпящей ни поспешности, ни грубого натурализма. Жерницкая умела замедлять процесс сексуального удовлетворения до некоего ритуала физического и духовного постижения друг друга.
Орест никогда не был влюблен в Софию, как, впрочем, и сама она вряд ли была влюблена в него. Тем не менее ни в ласках ее, ни в плотской близости он никогда не ощущал какого бы то ни было отторжения.
Жерницкая всегда помнила, что он влюблен в свою землячку медсестру Марию Кристич, фотография которая в свое время стала «натурой» для его прекрасно исполненной иконы Девы Марии, которую сам иконописец называл «Святой Девой Марией Подольской». Однако это не останавливало и даже не смущало ее. Наоборот, справедливо расхвалив эту работу, Софья подвигла Ореста сделать около десяти копий этой иконы, которые с успехом разошлись по только Жерницкой известным каналам. Причем три из них даже успели оказаться за рубежом, в какой-то частной коллекции её знакомых-эмигрантов.
Орест и в самом деле ни разу не уловил в словах или в поведении Софи хоть каких-то проявлений ревности. Другое дело, что она видела в их общем будущем такие цели, которых не способен был пока что постичь он сам. Впрочем, похоже, что этого от него и не требовалось. Его было кому вести, за него было кому мечтать.
«... Конечно, в маринистике работало множество талантливейших мастеров. Но ведь и в жанре иконописи их тоже немало потрудилось, однако же среди покупателей все больше становится поклонников Ореста Гордаша. Или как, с моей легкой руки, уже принято называть, «Мастера Ореста». — Считаю, что морскую тематику лучше всего начинать с морских видов Белгород-Днестровска: старинная крепость на фоне лимана; раскопки древнего городища, парусники, словно бы застывшие между башнями полуразрушенной цитадели... С экспозициями иконописи в этой стране нам развернуться не дадут, а вот с выставкой маринисти-ки... К тому же можно будет похлопотать об издании сборника репродукций известного мариниста Гордаша, с текстами на русском, английском и французском языках. После появления которого вряд ли кто-либо удивится, если со временем ваши картины и ваши иконы, Огест, станут выставляться в Париже, Риме, Нью-Йорке...».
...Впрочем, все это в прошлом, из которого самое время было возвращаться в мир «Регенвурмлагеря».
...А затем последовало его второе появление на озерном островке, на наземной территории «СС-Франконии».
...По ту сторону озерного пролива, из глубины плавневого леса раздалась автоматная очередь, затем еще и еще одна. И хотя пальба затихла так же неожиданно, как и возникла, она все же успела вырвать Отшельника из потока воспоминаний и вернуть к действительности.
«Так почему же ты, идиот, не женился на этой женщине?! — спросил себя теперь Орест, нервно похаживая по берегу островка, бредившего древними легендами и сказаниями посреди лесного озера Кшива. — Ты хотел соединить любовь и талант, но такое мало кому удавалось. Если только вообще удавалось, с пользой для таланта, ясное дело. Мария Кристич, эта Подольская Дева Мария, никогда не любила тебя, никогда! Единственный, кого она мыслила в своих мужьях, так это лейтенант Беркут. И не так уж важно: жив он или умер. Она будет любить его и мертвого. Так что, после всего этого, ты избираешь: любовь или талант? Запомни: если только ты уцелеешь, и если уцелеет в этой войне Софья Жерницкая. Если только мы уцелеем!..».
Гордаш пока еще не готов был совершать свой экскурс в послевоенное будущее, однако эта мысль — «если только мы уцелеем!..», как-то сразу и прочно укоренилась в его сознании и подарила некий проблеск в казематах его обреченности.
— Вас тоже отправляют в подземелье? — не оглядываясь на Гордаша, поинтересовался сидевший на носу лодки, с удочкой в руке, поляк-перевозчик. На его лодке они со Штубером и прибыли сюда.
— В какое... подземелье? — как можно тише переспросил Гордаш, с трудом вырываясь из сладостного плена воспоминаний, и, тем самым, заставляя поляка оглянуться, чтобы пронзить его удивленным взглядом.
— В «Лагерь дождевого червя» — неужели не понятно? В огромный подземный город для войск СС, самую большую тайну рейха, — пробубнил он на смеси русского и польского языков, вновь обращаясь лицом к озеру. — Германцы, краем уха слышал, еще называют этот лагерь «СС-Франконией».
Отшельник обвел взглядом наспех, небрежно сработанный островной причал, с тремя привязанными к нему лодками; небольшой, метров двести, пролив, на том берегу которого чернел густой бор; оглянулся на «охотничий домик», с беззаботным, незлым стражем на крыльце...
— Я об этом не знал, — ответил поляку, все еще неохотно вырываясь из потока романтических воспоминаний. — Нет, о лагере, конечно, уже слышал, — осторожно обмолвился он, решив не признаваться, что уже не один день провел в подземельях «СС-Франконии», — однако не думал, что попадают в него с этого островка.
Орест и в самом деле не догадывался, что один из входов в подземный город СС начинается с этого острова. Штубер взял его с собой в город, чтобы он мог выбрать инструменты, которые были заказаны в местной мастерской. А назад неожиданно повез не к главному входу в лагерь, а к пристани, возле которой стояло несколько лодок. Из трех перевозчиков, которые маялись там, барон избрал уже знакомого Оресту поляка, который в свое время впервые перевез его на остров, теперь всячески пытается разговорить.
— Готов поверить. Меня зовут Каролем, или просто Лодочником.
— Так же и меня... Отшельником кличут, — по-польски ответил Гордаш. И сразу же объяснил: — Я родом из Подолии, в селе у нас было немало поляков.
— Подолия!.. — мечтательно покачал головой Кароль. — Прекрасный край.
Отшельник хотел приблизиться к лодке, однако перевозчик остановил его, посоветовав оставаться на том холмике, на котором он сейчас находился.
— Это счастье, что охранник прибыл вместе с вашим капитаном СС. Местные эсэсовцы, которые из дивизии «Мертвая голова», ведут себя, как звери. Оно и понятно: прежде чем прибыть сюда, многие из них охраняли концлагеря.
— Значит, в подземелье — тоже концлагерь? — спросил Орест и чуть было не добавил: «Почему-то я до сих пор не видел его». Он и в самом деле ни разу не был в той стороне «Регенвурмлагеря», в которой находится лагерь, поскольку движение по подземельям «СС-Франконии» всегда было ограниченным и попасть он мог лишь в те выработки, в которые ему позволено было специальным пропуском.
— Если бы только концлагерь! Не похоже. Пленные там есть, но все же это не концлагерь. Да и вас доставили сюда не как кон-цлагерника. Заключенных на остров не перевозят, а загоняют под землю через один из лесных входов. Правда, здесь тоже есть вход, так сказать, островной, но не для таких арестантов, как вы. Кстати, по нему-то ваш офицер и ушел в катакомбы.
— Где этот вход?
— Разве в прошлый раз вы не спускались в подземелье но нему?
— В прошлый раз мы с бароном под вечер переправились назад, на материк и вошли со стороны дота «Шарнхорст».
— Действительно, так и было, — признал поляк. — Вход этот на мысу, по ту сторону домика. Там, в зарослях, германец построил огромный охранный дот, а под землей создает какую-то свою, подземную СС-Германию, доступ к которой оставался бы только у служащих СС. Где-то там, очевидно, глубоко под землей, он закладывает тайники да обустраивает всевозможные секретные лаборатории. Зачем Гитлеру понадобилось все это, сказать пока что трудно.
— Так вы бывали там?
— Не будьте наивными. Если бы моя нога ступила туда, никогда бы мне не быть перевозчиком. Меня-то и сюда назначили только потому, что записан по их бумагам «судетским германцем», да в свое время в польской школе работал учителем германского языка.
— Но вы не германец?
— Почему же, — неохотно сознался Кароль, — какая-то доля германской крови во мне действительно есть, но не настолько, чтобы выродиться в фашистскую. Словом, поляк я, по крови и духу — поляк. Так определил для себя, и с этим умру.
Гордаш понимал, что сказать такое незнакомому человеку решится далеко не каждый «судетский германец», поэтому взглянул на рыбака-перевозчика с искренним уважением. Правда, он мог оказаться и провокатором, однако Отшельнику не верилось, что Штубер решится подсовывать ему такого вот провокатора. Во-первых, барон, командир диверсионного отряда, — не того полета птица, чтобы прибегать к столь мелким, примитивным провокациям, а во-вторых, эсэсовец и так знает, что он, Отшельник, ненавидит и Гитлера, и весь его рейх вместе с бароном фон Шту-бером. И даже никогда не пытался скрывать этого.
— Вы помогли бы мне бежать отсюда? — Решительно молвив это, Отшельник оглянулся на часового.
Словно бы догадавшись, к чему стал сводиться разговор пленного великана с перевозчиком, штурмманн, не поднимаясь с крыльца, крикнул:
— Еще один шаг к воде — и стреляю без предупреждения!
Орест не ответил, но чтобы успокоить его, уселся на едва выглядывавший из травы, нагретый августовским солнцем валун и блаженственно запрокинул голову. Солнце уже приближалось к полуденному августовскому теплу, однако озеро и лес все еще овевали островок влажной утренней прохладой.
Гордашу было хорошо здесь, он просидел бы над этой тихой заводью целую вечность. Жаль только, что разнежившийся на солнышке эсэсовец-диверсант блаженствовал сейчас вместе с ним. С автоматом в руках.
— Не помогу, — только теперь, слишком запоздало, ответил Лодочник, снимая с крючка небольшую рыбину. — Даже если бы мог — не помогал бы.
— Что отказываешь, это объяснимо. Но почему отказываешь так резко и зло? — оскорбился Отшельник.
— Лучше скажи, почему вдруг эсэсовцы привезли тебя сюда? Причем во второй раз. С чего вдруг они устраивают для тебя весь этот курорт? Кто ты?
— Древесных дел мастер. Скульптор, художник, иконописец. Был солдатом, оказался в окружении, чудом уцелел в концлагере. Получил две пули в плечо при попытке к бегству, но германский хирург прооперировал меня...
Рыбак насадил на крючок червя, забросил удочку поближе к тому уступу, на котором восседал Отшельник, и только тогда решился продолжить этот разговор:
— Иконописцы этим иродам вряд ли понадобятся, но фюрера рисовать да из камня вырезать могут заставить. Кстати, теперь понятно, почему они тебя пока что в домике держат. Обычно в нем останавливается лишь высокое германское начальство, которое приезжает в «Регенвурмлагерь», но спускаться в ад не спешит. Продержат тебя здесь, конечно, недолго. Но для нас это хорошо. Нам нужно, чтобы ты побывал в различных уголках подземелья и основательно разведал, что там и к чему.
— Так ты от местных партизан, что ли? — тоже перешел Орест на «ты».
— Тебе партизанить не приходилось?
— Немного, на Днестре.
— Тогда ты и в самом деле наш. В перевозчиках на этой лодке, с орлом, как видишь, на правом борту, обычно бываю или я или мой старший брат Стефан. Ему тоже можешь доверять. Узнай все, что только способен будешь узнать, и сообщи нам.
— И вы со своей группой партизан, конечно же, нападете на это подземелье! — иронично молвил Орест.
— Мы передадим сведенья в Лондон, представителям нашего правительства в изгнании, а, по возможности, и русским. Они должны иметь представление о том, что происходит в этих краях под землей, с чем они столкнутся и какими силами следует обладать, чтобы взять «СС-Франконию» штурмом.
— Это другое дело, — примирительно произнес Орест. — На таких условиях я готов помочь вам, если только сумею.
Кароль бегло прошелся по необъятной, мощной фигуре Отшельника и вполголоса заверил его:
— Ты .сумеешь. Узнаешь все, что надо, а затем вырвешься из подземелья и выживешь. Кому же выживать в этой войне, если не таким, как ты?
— Постараюсь. Не боишься, что предам?
— Ты — как раз тот случай, когда следует рискнуть. И на том берегу, и когда плыли, я к тебе присматривался, к разговору барона Штубера прислушивался.
— Это я заметил.
— Почему же сам не попытался установить со мной связь или хотя бы прощупать, кто я такой?
— Сейчас как раз этим и занимаюсь.
— Если же попытаешься выдать, скажу, что провоцировал тебя, проверял на преданность фюреру. От нас, фольксдойчей, то есть ополяченных или обрусевших германцев, этого требует само гестапо.
— Знаю, на Подолии встречал таких. Ненавидели мы вас там.
— Вы нас ненавидели, мы вас — «советов», коммунистов. Только об этом сейчас лучше забыть. Поэтому не майся сомнениями, а проси своего гауптштурмфюрера СС, чтобы хоть время от времени позволял тебе работать здесь, на острове. В подземелье, дескать, талант твой спит, по-настоящему просыпается только на природе. Словом, ты знаешь, как это следует объяснять. Хорошо, что ты владеешь германским и польским, только не всегда щего-ляй этим.
— Так оно и будет на самом деле: в подземелье талант, скорее всего, «уляжется спать».
— Попытайся присмотреться к людям, которые там работают, не исключено, что пленные создали свою подпольную организацию. Хорошо было бы наладить с ней связь. Но учти, что настоящих пленных там не так уж и много. Зато много рабочих, завербованных организацией «строительной армии Тодта». С этими следует быть особо осторожным. Это все же наемники. Им за работу платят, причем мастерам платят неплохо.
— Тоже знаю.
— Постарайся и ты попасть в число рабочих, им легче, не так жестко контролируют и не так жестоко наказывают. Ну а дальше... Если поможешь нам, постараемся каким-то образом помочь тебе. И бежать, и скрыться. Бежать из Мезерицкого укрепрайона, да к тому же, из «Регенвурмлагеря», очень сложно, тем не менее верить в возможность такого побега нужно.
— Будем верить.
— В разведку когда-нибудь ходил?
— Не пришлось, в самом начале войны в окружении оказался.
— Считай, что теперь ты в разведке. В нашей, польско-союзнической. У нас уже есть все: рация, связные, деньги — настоящая разведка, одним словом. Мы сообщим о тебе и англичанам, и русским. Сейчас нам дано такое задание — разведать «Регенвурмлагерь».
— Из Лондона задание?
— Тебе бы лучше из Москвы? — несколько встревоженно спросил Лодочник. Он уже радовался вербовке Отшельника, как большой удаче, и боялся, что этого «совета» може испугать его «связь с капиталистами».
— Лучше бы.
— Но мы теперь союзники. И потом, пусть они там, в столицах, без нас разбираются. Наше дело солдатское.
— У вас и воинское звание есть?
— Есть. По-нашему, это чин. — В этот раз Лодочник немного поколебался, но, поняв, что для Отшельника, бывшего солдата, его чин может иметь какое-то моральное значение, отрекомендовался: — Честь имею: майор Армии Крайовой Кароль Чеславский. Офицер той армии, что подчиняется правительству в изгнании, армии польских патриотов.
— Ваши польские дела меня мало интересуют, — хрипловато пробасил Отшельник. — Но если ты действительно военный, это важно. На войне, прежде всего, следует доверять военным. Этому я уже научен.
— Если так... если ты действительно так относишься к армии и чину, — явно заволновался поляк. — У тебя самого какой армейский чин?
— Красноармеец. Рядовой, то есть.
— Советские звания я знаю, — улыбнулся Лодочник. — И сам тоже служил, правда, в польской армии.
— Но я уже говорил, что не поляк.
— А каково мне, в чьих жилах течет и германская кровь? Не по зову крови мы теперь с тобой служим, Отшельник, а по зову совести и чести.
— Кстати, как твоя настоящая фамилия? Я обязан знать.
— Гордаш. Красноармеец Орест Гордаш.
— Отныне считай себя лейтенантом Армии Крайовой, Гордаш. Нет, неправильно выразился: «считай». Отныне, с этого дня, ты — лейтенант Армии Крайовой.
— Лейтенант?! — не удержавшись, Отшельник произнес это слишком громко, чтобы не заставить майора испуганно оглянуться. К счастью, штурмманн сидел, привалившись спиной к опоре крыльца, и откровенно дремал.
— Ты ведь из Подолии, а это тоже польская, как считают польские историки, земля. Впрочем, об истории и историках полемизировать не будем, не время. Однако замечу, что у нас в армии служит немало украинцев. Причем служит верно, по-солдатски. Учился где-нибудь?
— В духовной семинарии.
— Матерь Божья! Так ты еще и верующий, истинный христианин! Тогда тем более произвожу тебя в офицерский чин.
— Но меня — в офицеры?! — Гордаш мог ожидать какого угодно завершения встречи с этим приземистым, коренастым человеком, только не такого.
— А почему ты считаешь, что не достоин этого?
— Да странно как-то.
— Тогда вспомни того, первого офицера, с которым тебя свела армейская служба. Он что, был образованнее и достойнее тебя?
Однако Гордаш вспомнил не того, первого, кто принялся командовать им, а коменданта дота «Беркут», лейтенанта Андрея Громова. Но это был по-настоящему боевой офицер. Такого Орест никому не позволил бы унизить.
— ... Ну, таким офицером я действительно хотел бы стать, — молвил он, упустив из вида, что майор Чеславский не знает, о ком идет речь. Чей образ вырисовывается сейчас в его памяти.
— Не волнуйся, лейтенант Гордаш. Мне дано такое право: присваивать чины людям, которые действуют в зоне моего полка. Как и представлять к наградам. Не было случая, чтобы командование Армии Крайовой не утвердило чин кого-либо из моих подчиненных. Так что, в случае успеха, тебя ждет европейская слава, лейтенант Гордаш.