* * *
Два часа дня. Пассажиры фуникулера проходили через зал ожидания на станции Шемёй, болтая чуть ли не на всех европейских языках, но ее среди них не было, и я снова мысленно вернулся к «Искусству войны». Однако в голове у меня имелись и собственные мысли, и думал я сейчас о корнуэльском кладбище, где кожаный мешок с разлагающейся токсической плотью, недавно известной под именем Джонни Пенхалигона, воссоединяется в раскисшей земле со своими предками. Скорее всего, там воет восточный ветер, несущий дождь, и рвет своими когтями зонты оплакивающих. И в струях дождя словно растворяются слова молитвы «За тех, кто, подвергая себя опасности, уходит в море», вчера отксерокопированные на листах А4. Громадная пропасть между мной и нормальными людьми никогда не ощущается столь сильно – одновременно принося мне невероятное облегчение, – как во время тяжких утрат и всеобщего оплакивания. Даже в самом нежном возрасте, семилетний, я был смущен реакцией родных – тогда как их как раз невероятно смутила моя реакция! – на смерть нашего пса Твикса. Найджел выплакал себе все глаза; Алекс был расстроен куда сильней, чем в тот день, когда его долгожданный Sinclair ZX Spectrum прибыл без процессора; а уж родители и вовсе несколько дней были мрачнее тучи. Но почему? Ведь Твикс больше не испытывал боли. И мы больше не должны были терпеть невыносимую вонь, исходившую от пса, страдавшего раком кишечника. То же самое было, и когда умер дедушка. Неужели непременно нужно было рвать на себе волосы и скрежетать зубами от горя? И ведь никто даже не вспоминал о том, каким на самом деле «Мессией» был этот старый пьяница и развратник. На похоронах все отмечали, что я держался «как настоящий мужчина», но если бы они могли в этот момент прочесть мои мысли, то наверняка сочли бы меня человеконенавистником.
Вот она, истина: любви не знать – горя не знать.
* * *
В начале четвертого наконец появилась Холли, та официантка из «Ле Крока». Заметив меня, она нахмурилась и замедлила ход: уже неплохо. Я закрыл «Искусство войны».
– Как это приятно, что я вас здесь встретил!
Лыжники потоком текли к фуникулеру мимо нас, между нами и у нас за спиной. Холли огляделась:
– А где же ваши развеселые друзья?
– Четвинд-Питт – по-моему, это имя прекрасно рифмуется с «Angel’s Tit»…
– А также, по-моему, с «piece of shit» и «sexist git».
– Я это непременно запомню. Так вот, Четвинд-Питт страдает от похмелья, а остальные двое прошли тут примерно час назад, но я надел на палец свое кольцо, делающее меня невидимкой, поскольку понимал, что мои шансы встретиться с вами у фуникулера и вместе подняться на вершину… – я ткнул указательным пальцем на вершину Паланш-де-ла-Кретта, – …свелись бы к огромному жирному нулю, если бы они сейчас оказались рядом со мной. Меня вчера возмутили выходки Четвинд-Питта. По-моему, он вел себя по-хамски. Но я совсем не такой.
Холли обдумала мои слова, пожала плечами и спокойно обронила:
– Для меня все это не имеет ровным счетом никакого значения.
– А для меня имеет. И я очень надеялся, что мне удастся покататься на лыжах с вами вместе.
– И поэтому вы просидели здесь с?..
– С половины двенадцатого. Три с половиной часа. Но не чувствуйте себя обязанной.
– Я и не чувствую. Мне просто кажется, что вы немного пьяница, Хьюго Лэм.
Ага, значит, она запомнила мое имя!
– Все мы в разные периоды своей жизни разные. Сегодня я пьяница, а в другое время нет человека трезвее и благороднее меня. Вы с этим не согласны?
– В настоящий момент я бы сказала, что вы любитель нарушать границы дозволенного и весьма посредственный лыжник.
– Скажите, чтобы я проваливал ко всем чертям, и я покорно подчинюсь.
– Какая девушка способна устоять перед подобным предложением? Проваливайте!
Я изысканно поклонился – дескать, как вам будет угодно, – и сунул «Искусство войны» в карман лыжной куртки.
– Извините, что побеспокоил вас.
Я уже направился прочь, когда у меня за спиной раздалось:
– А кто вам сказал, что вы способны побеспокоить меня?
Она сказала это легко и насмешливо, что отнюдь не свидетельствовало об ослаблении сопротивления.
Я только головой покачал.
– Ну и ну. Может, вам больше понравилось бы: «Извините, что нашел вас такой интересной»?
– Некоторые девушки после очередного курортного романа просто упивались бы такими словами. Но нам – то есть тем, кто здесь работает, – подобные «комплименты» несколько приелись.
Раздался оглушительный лязг, и огромный механизм фуникулера пришел в движение; кабина, только что спустившаяся вниз, вновь поползла на вершину.
– Я понимаю, что вам нужна броня, раз вы работаете в баре, куда европейские Четвинд-Питты приезжают исключительно поразвлечься. И все же озорство так и сквозит в вас, Холли, словно это ваша вторая натура.
Она недоверчиво усмехнулась.
– Вы же меня совсем не знаете.
– Вот это-то и есть самое странное: я прекрасно понимаю, что совсем вас не знаю, но у меня такое ощущение, словно я знаю вас очень хорошо. Откуда могло взяться это ощущение?
Она с несколько преувеличенным раздражением проворчала:
– Но есть же определенные правила… Не полагается разговаривать с человеком, которого знаешь всего пять минут, так, словно знаешь его долгие годы. И прекратите это, черт побери!
Я поднял руки вверх.
– Сдаюсь, Холли, и если я даже довольно наглый тип, то все же совершенно безвредный. – Я вдруг вспомнил Пенхалигона. – Совершенно безвредный. Скажите, вы могли бы позволить мне вместе с вами подняться на подъемнике до верхней площадки? Это всего минут семь-восемь. Если вам и это покажется свиданием с дьяволом, то терпеть придется не так уж долго – нет, нет, я знаю: это не свидание, а просто совместный подъем на вершину горы. А там будет достаточно одного вашего умелого взмаха лыжной палкой, и я уйду в историю. Позвольте мне, пожалуйста. Ну, пожалуйста!
* * *
Служитель защелкнул поручни нашего сиденья, и я с трудом удержался, чтобы не пошутить, что, мол, без этого меня бы давно уже унесло, но в следующее мгновенье нас обоих действительно унесло в сияющую высь, и мы воспарили над землей. Однако наверху стало ясно, что сегодняшний день, тридцатое декабря, вскоре утратит свою безоблачную ясность: за вершину Паланш-де-ла-Кретта уже зацепилось какое-то облако. Я смотрел, как мимо одна за другой мелькают опоры канатной дороги, выстроившиеся на склоне горы. А под нами разверзлась такая пропасть, что я, борясь с головокружением и чувствуя, как сердце уходит в пятки, заставил себя посмотреть вниз, на далекую землю, думая о последних мгновениях жизни Пенхалигона. Что он испытывал? Сожаление? Облегчение? Слепящий ужас? Или у него в ушах вдруг зазвучала «Babooshka» в исполнении Кейт Буш? Прямо под ногами у нас пролетели две вороны. Я знал, что они выбирают себе партнера на всю жизнь – об этом мне однажды рассказал мой кузен Джейсон.
– Вы когда-нибудь летали во сне? – спросил я у Холли.
Она смотрела строго вперед. Ее глаза скрывались под защитными очками.
– Нет.
Мы уже миновали пропасть и теперь спокойно поднимались над широкой извилистой трассой, по которой чуть позже собирались спускаться. Лыжники скользили по ней вниз, к станции Шемёй, то ускоряя спуск, то переходя на легкий шаг.
– По-моему, сегодня кататься гораздо лучше – вчера столько снегу выпало, – сказал я.
– Да. Хотя туман с каждой минутой становится все плотней.
И правда, вершина горы была теперь уже почти не видна, а ее верхние склоны казались серыми.
– Вы каждую зиму работаете в Сент-Аньес?
– Это что, интервью по поводу трудоустройства?
– Нет, но мои телепатические способности несколько заржавели.
– Я раньше работала в Мерибеле, во Французских Альпах, – пояснила Холли, – у одного человека, который знал Гюнтера еще по тем временам, когда тот занимался теннисом. И когда Гюнтеру понадобилась неболтливая работница, он предложил мне трансфер, полную оплату дорожных расходов и ски-пасс.
– Но с какой стати Гюнтеру могла понадобиться неболтливая работница?
– Ничего удивительного. И потом, я даже не прикасаюсь к наркотикам. Наш мир и без того достаточно нестабилен, чтобы превращать собственные мозги в яичницу-болтунью ради минутного улета.
Я подумал о мадам Константен и сказал:
– Пожалуй, вы правы.
Пустые сиденья подъемника выныривали из тумана, царившего впереди. Шемёй, оставшийся далеко внизу, был уже почти не виден. И за нами наверх, по-моему, никто больше не поднимался.
– Вот было бы фантастическое зрелище, – вслух подумал я, – если бы навстречу нам выплывали мертвецы, сидящие в креслах подъемника…
Холли как-то странно на меня посмотрела, но ничего не сказала.
– …но не такие, как в лимбе, с отваливающимися кусками плоти, – с удивлением услышал я собственный голос, – а такие, какими ты представляешь себе своих умерших близких. Тех, кого хорошо знал, кто был для тебя важен. Или даже собак… – Или некоторых жителей Корнуолла.
Наше сиденье из стальных трубок и пластмассы поскрипывало, скользя на колесиках по стальному канату. Холли явно решила проигнорировать мои безумные рассуждения. Впереди уже была видна вершина, словно парившая в воздухе. Я был страшно удивлен, когда Холли вдруг спросила:
– А вы случайно не из семьи армейского офицера?
– Господи, нет! Мой отец – бухгалтер, а мама работает в театре Ричмонда. А почему вы спрашиваете?
– Потому что вы читаете книгу под названием «Искусство войны».
– А, это. Я читаю Сунь-Цзы, потому что его трактату три тысячи лет и каждый агент ЦРУ со времен Вьетнама его изучал. А вы любите читать?
– Люблю, но моя сестра – это действительно настоящий книгочей; она мне вечно присылает всякие книги.
– Вы часто ездите домой, в Англию?
– Не очень. – Она играла с эластичной пряжкой на своей перчатке. – Вообще-то, я не из тех, кто уже в первые десять минут готов вывернуться наизнанку. Ясно?
– Ясно. Не беспокойтесь. Это просто означает, что вы совершенно нормальный человек.
– Я знаю, что я нормальный человек, и я ничуть не беспокоюсь.
Повисло неловкое молчание. Что-то вдруг заставило меня оглянуться через плечо: за нами теперь виднелось пять пустых сидений подряд, и только в шестом сидел лыжник в серебристой парке с черным капюшоном. Он сидел скрестив на груди руки, и его лыжи выглядели как большая буква Х. Я отвернулся и посмотрел вперед, пытаясь придумать что-нибудь достаточно умное и оригинальное, но, похоже, растерял все свое внутреннее чутье и умение заговаривать зубы еще внизу, на площадке подъемника.
* * *
Напротив вывески «Паланш-де-ла-Кретта» Холли ловко, как гимнастка, соскользнула с сиденья, я же тяжело рухнул в снег, точно мешок с железками. Служитель приветствовал Холли по-французски, и я отъехал в сторону, чтобы она не подумала, что я подслушиваю. Я вдруг понял, что жду, когда тот лыжник в серебристой парке появится из быстро наползающего на нас тумана; я подсчитал: кресла прибывают на площадку примерно каждые двадцать секунд, так что этот человек должен был оказаться здесь всего на пару минут позже нас. Странно, но он так и не прибыл. И я с некоторым, но все возраставшим чувством тревоги смотрел, как мимо меня проплыло пятое, шестое, седьмое кресло, и все они были пусты… На десятом я встревожился – и не из-за того, что он мог вывалиться из кресла, а из-за того, что его, скорее всего, вообще там не было. Йети и мадам Константен расшатали мою веру в собственное здравомыслие, и мне, надо сказать, это совсем не нравилось. Наконец появилась парочка веселых американцев, каждый величиной с медведя, которых так разбирал смех, что им понадобилась помощь служителя, чтобы спрыгнуть на площадку. И я решительно сказал себе: тот лыжник в серебристой парке был просто обманчивым воспоминанием о ком-то другом. Или же просто привиделся мне в тумане. Пока я стоял у начала трассы, отмеченной флажками, терявшимися в густом тумане, ко мне снова подошла Холли, и, если бы этот мир был идеален, она вполне могла бы сказать: слушай, а почему бы нам не съехать вниз вместе?
– Ну вот, – сказала она, – здесь я с вами и прощаюсь. Будьте осторожны, старайтесь все время видеть шесты разметки и не геройствуйте.
– Ладно. И спасибо, что позволили мне проехаться с вами до вершины.
Она пожала плечами.
– Вы, должно быть, разочарованы?
Я поднял на лоб защитные очки, чтобы она могла видеть мой взгляд, хотя свои глаза она мне так и не показала.
– Нет. Нисколько. Я очень вам благодарен.
Интересно, подумал я, она назовет мне свою фамилию, если я спрошу? Я ведь даже этого не знал.
Она смотрела куда-то вниз.
– Я, должно быть, кажусь недружелюбной?
– Нет, просто осторожной. Что вполне оправданно.
– Сайкс, – сказала она.
– Что, простите?
– Холли Сайкс. Это мое имя. Вы ведь это хотели узнать?
– Оно… вам подходит.
Я ничего не видел за ее проклятыми очками, но догадывался, что она озадачена.
– Я и сам толком не знаю, что хотел этим сказать, – признался я.
Она оттолкнулась палками, и ее поглотила белизна.
* * *
Средний склон Паланш-де-ла-Кретта считается не слишком сложным, но если отклониться от трассы вправо метров на сто, то вам понадобится умение прыгать с практически отвесного обрыва или… парашют; к тому же туман настолько сгустился, что я решил не торопиться и почти каждые две минуты останавливался, чтобы протереть очки. Минут через пятнадцать передо мной возник какой-то валун, похожий на гнома, окутанного клубами тумана. Валун был на самом краю спуска, и я прислонился к нему с подветренной стороны, чтобы выкурить сигарету. Вокруг было тихо. Очень тихо. Я думал о том, почему тебе не дано самому выбирать того, кто тебе нравится; почему ты можешь только ретроспективно размышлять о том, чем кто-то так сильно тебя увлек. Я всегда считал, что определенные расовые различия обладают, так сказать, эффектом афродизиака, а вот классовые различия – это поистине Берлинская стена в области секса. Я, разумеется, понимал, что не могу «считывать» Холли так же легко, как девушек из собственного племени с его вечными разговорами о налогах и брекетами на зубах, но никогда ведь не знаешь, где найдешь, где потеряешь. И вообще, Бог за шесть дней создал всю Землю, а я приехал в Швейцарию на целых девять или даже десять дней!
Группа лыжников обогнула моего гранитного «гнома», точно стайка светящихся рыб, но ни один из них меня не заметил. Я бросил окурок и последовал за ними. Те веселые техасцы, видно, решили, что им этот спуск не по зубам, и вернулись назад; а может, они просто спускаются еще осторожней, чем я. Никакого лыжника в серебристой парке я на трассе тоже не заметил. Вскоре туман стал редеть, трещины, скалистые выступы и контуры соседних скал то возникали, то пропадали, но к тому времени, как я достиг станции Шемёй, туман снова сгустился и накрыл меня, точно серое облако. Я подбодрил себя чашкой горячего шоколада и, выбрав более спокойную, синюю, трассу, помчался вниз, в Ла-Фонтейн-Сент-Аньес.
* * *
– Ну-ну-ну, никак наш талантливый мистер Лэм явился? – Четвинд-Питт готовил на кухне чесночный хлеб или, точнее, пытался это делать. Был уже шестой час, но он так с утра и ходил в халате. Раскуренная сигара балансировала на кромке стакана с вином; CD-плейер наигрывал «Listen without Predjudice» Джорджа Майкла. – А Олли и Фиц ушли тебя искать. Еще часа два или три назад.
– Альпы – довольно большой и старый горный массив. Знаешь поговорку насчет иголки и стога сена?
– И куда же твои скитания по Альпам завели тебя aujourd’hui?
– На вершину Паланш-де-ла-Кретта, а потом я пробежался через равнину. По этим отвратительным черным трассам я больше не спускаюсь. Это не для меня. Как ты себя чувствуешь с похмелья?
– Как Сталинград в сорок третьем. Вот напиток, замечательно снимающий похмельный синдром: узо со льдом. – Руфус взболтал молочного цвета жидкость в маленьком стаканчике и одним глотком проглотил половину.
– Извини, но узо всегда вызывает у меня воспоминания о сперме. – К сожалению, под рукой у меня не оказалось фотоаппарата, чтобы запечатлеть, как выглядит Четвинд-Питт, только что проглотивший эту гадость. – Еще раз извини, это было бестактно с моей стороны.
Он гневно на меня глянул, затянулся сигарой и вернулся к рубке чеснока. Я порылся в ящике кухонного стола.
– Попробуй воспользоваться вот этим революционным приспособлением: оно называется чеснокодавилка.
Четвинд-Питт не менее гневно посмотрел на несчастную давилку и сказал:
– Должно быть, домоправительница купила это еще до нашего приезда.
Я совершенно точно пользовался чеснокодавилкой в прошлом году, но говорить об этом не стал. Просто вымыл руки и включил духовку, чего Четвинд-Питт до сих пор не сделал.
– Ладно, дай-ка лучше я. – Я выдавил чесночную кашицу в сливочное масло.
Все еще что-то ворча, довольный Четвинд-Питт тут же пристроил свой зад на кухонный стол и заявил:
– Работай, работай. По-моему, это незначительная компенсация за то, что ты вчера обдурил меня в пульку.
– Ничего, еще отыграешься. – Так, теперь поперчить, добавить нарезанной петрушки и размешать вилкой.
– Я вот все думаю: почему он это сделал?
– Ты о Джонни Пенхалигоне, я полагаю?
– Понимаешь, Лэм, ведь только с первого взгляда кажется, что все так просто…
Вилка замерла у меня в руке: взгляд у Руфуса был… обвиняющим? Вообще-то, у Жабы принят «кодекс омерта», но ни один кодекс не может на сто процентов быть нерушимым.
– Продолжай. – Как это ни глупо, но я вдруг поймал себя на том, что шарю глазами по кухне в поисках орудия убийства. – Я очень внимательно тебя слушаю.
– Джонни Пенхалигон стал жертвой привилегий!
– Неплохо. – Моя вилка снова энергично задвигалась. – Во всяком случае, изысканно.
– Плебей – это тот, кто считает, что привилегии связаны исключительно с роскошью, множеством слуг, горничными, которые подносят тебе вкусные яства. А ведь на самом деле голубая кровь в наше время и в наш век – это серьезное проклятие. Во-первых, над тобой без конца грязно насмехаются, говоря, что в твоем имени слишком много слогов, а кроме того, лично на тебя возлагается вина за классовое неравенство, за уничтожение лесов Амазонии, за то, что цены на пиво все время ползут вверх, и за все остальное. Во-вторых, брак в аристократических семьях – сущее наказание: откуда мне знать, что моя будущая жена действительно меня любит, если на карту поставлены мои одиннадцать сотен акров земли в Букингемшире и титул леди Четвинд-Питт? В-третьих, на моем будущем висят тяжкие оковы в виде управления этим проклятым имением. Так что, если, например, ты захочешь стать брокером, или торговцем, или археологом, занимающимся раскопками в Антарктиде, или вздумаешь изучать вибрацию звука в невесомости, то твои родные скажут примерно так: «Если ты счастлив в своей профессии, то счастливы и мы, дорогой Хьюго». Ну, а мне в любом случае придется поддерживать на плаву своих арендаторов, жертвовать на благотворительные цели, кого-то спонсировать и с утра до ночи заседать в Палате лордов.
Я принялся вилкой запихивать чесночное масло в бороздки, сделанные в каравае хлеба.
– У меня просто сердце кровью обливается от твоих рассказов. Ты у нас какой по счету в очереди на престол? Шестьдесят третий?
– Шестьдесят четвертый. Ведь теперь родился еще этот, как бишь его… Но я говорю совершенно серьезно, Хьюго. И потом, я еще не закончил. Четвертое проклятие – это охота у нас в поместье. Я, черт побери, ненавижу биглей, а уж лошади… О, эти своенравные и чрезвычайно дорогостоящие средства передвижения, которые постоянно мочатся тебе на сапоги, а гонорар их ветеринарам исчисляется многими тысячами! И, наконец, пятое проклятье – это постоянная, черт бы ее побрал, тревога, даже ужас, что ты, именно ты, можешь все потерять, и тогда тебе придется начать все сначала, жить как простой смертный, как социальное ничтожество, как ты или Олли – только ради бога не обижайся! – и все время ползти вверх, только вверх, ибо таково единственно возможное для тебя направление. Но если с самого начала твое имя записано в «Книге Судного Дня», как, например, у меня или у Джонни, то единственное направление для тебя – это вниз, к треклятому погосту. Такое ощущение, словно внутри подобных семейств из поколения в поколение передается толстенный пакет документов о банкротстве, а вовсе не приз победителя, и кто бы ни остался в живых, когда запас денег окончательно иссякнет, он, во-первых, обязан быть одним из Четвинд-Питтов, а во-вторых, знать, как собрать мебель, присланную из Аргоса.
Я завернул чесночный хлеб в фольгу и спросил:
– И ты предполагаешь, что этот букет проклятий и заставил Джонни направить свою машину с обрыва?
– Да, – сказал Руфус Четвинд-Питт. – И еще то, что ему некому было позвонить в самый черный час своей жизни. Некому довериться.
Я сунул противень в духовку и добавил жару.
31 декабря
По всей долине таяли сосульки; капли талой воды так и сверкали в косых лучах солнца. Дверь в «Ле Крок» была приоткрыта и подперта барным табуретом, а в самом баре суетилась Холли в мешковатых армейских штанах, белой майке и кепке-бейсболке цвета хаки, из-под которой торчали волосы, стянутые в «конский хвост». Пока я стоял на крыльце, с одной из сосулек мне накапало за воротник, противная холодная струйка поползла по шее и дальше между лопатками. Холли почувствовала мое присутствие, обернулась, и стоны пылесоса «Хувер» наконец затихли.
– Тук-тук-тук, – сказал я. – Можно?
Она узнала меня и тут же заявила:
– У нас еще закрыто. Приходите попозже – часов через девять.
– Неправильно. Вы должны были сказать: «Кто там?» Неужели с вами и пошутить нельзя?
– Нельзя. И дверь я вам не открою, Хьюго Лэм.
– Но она уже немного приоткрыта. И вот, смотрите, – я показал ей бумажные пакеты из кондитерской, – это завтрак. Гюнтер, конечно же, должен разрешить вам перекусить?
– Кое-кто из нас позавтракал еще два часа назад, выпендрежник.
– Когда учишься в Ричмондском колледже для мальчиков, тебя начинают дразнить, если ты недостаточно выпендриваешься. Там скромность считается преступлением. Так как вы насчет позднего завтрака?
– «Ле Крок» сам себя не вымоет.
– Разве Гюнтер и ваша напарница вам никогда не помогают?
– Гюнтер здесь хозяин. Моник наняли только для работы в баре. И они до ланча проваляются в постели, потому что сейчас заняты исключительно друг другом. Вообще-то, Гюнтер расстался со своей третьей женой всего несколько недель назад. Так что привилегия вывозить навоз из этого хлева целиком выпала на долю менеджера.
Я огляделся.
– И где же он, этот менеджер?
– Вы же на него смотрите, черт побери! Это я.
– Ого! Скажите, а если выпендрежник вымоет мужскую уборную, вы сделаете перерыв на двадцать минут?
Холли колебалась. Но какая-то часть ее души явно хотела сказать «да».
– Видите вон ту длинную штуковину? Она называется швабра. Беритесь за тонкий конец.
* * *
– Я же говорила, что это настоящий хлев!
Холли нажимала на ручки и клапаны хромированной кофеварки с таким видом, словно управляла машиной времени. Кофеварка шипела, плевалась и клокотала.
Я вымыл руки и снял со стола парочку барных табуретов.
– Это было одно из самых отвратительных заданий, какие мне когда-либо приходилось выполнять. Мужчины – просто свиньи. Вытрут задницу, швырнут комок туалетной бумаги мимо урны, да так и оставят там валяться. А в последней кабинке была целая лужа блевотины. Нет, это просто прелесть! Такое ощущение, словно блевотину там оставили специально, в качестве этакой «Полифиллы».
– А вы отключите обоняние. Дышите ртом. – Холли принесла капучино. – И ведь все туалеты, которыми вы когда-либо пользовались, кто-то, безусловно, убирает. Если бы ваш отец владел не банком, а пабом, как в моем случае, то и вы вполне могли бы оказаться таким вот грязнулей. Ну вот, теперь вам будет о чем днем подумать.
Я вытащил из пакета круассан с миндалем, а остальные пакеты и свертки подвинул поближе к Холли.
– А почему вы не делаете уборку с вечера?
Холли отщипнула кусочек пирожного с абрикосами.
– У Гюнтера завсегдатаи зависают до трех утра и даже не думают проваливать. В три это еще хорошо. Вот попробуйте представить себе, каково это – убирать в таком хлеву, когда девять часов подряд без передышки подавала напитки?
Я признал правильность ее доводов и сказал:
– Но сейчас-то бар выглядит полностью готовым к битве, не так ли?
– Более или менее. Краны я протру позже и спиртное из погреба потом принесу тоже.
– А мне-то казалось, что в барах все делается само собой!
Холли закурила сигарету.
– В таком случае у меня попросту не было бы работы.
– А вы что, рассчитываете на, так сказать, долгосрочное гостеприимство подобного заведения?
Холли нахмурилась: это был нехороший знак.
– А вам-то что за дело?
– Я просто… Не знаю. Мне кажется, вы могли бы заниматься… да чем угодно!
Теперь в ее нахмуренных бровях читались одновременно и настороженность, и раздражение. Она постучала ногтем по сигарете, стряхивая пепел, и сказала:
– Знаете, школы, в которых учатся представители низших классов, как-то не особенно вдохновляют на подобные мысли о будущем. Курсы парикмахеров или автослесарей – вот это годится.
– Но нельзя же во всем винить какую-то дерьмовую школу?
Она снова стряхнула пепел с сигареты.
– Вы, безусловно, умны, мистер Лэм, но в некоторых вещах вы все-таки ни хрена не понимаете.
Я кивнул, сделал глоток кофе и заметил:
– Зато у вас был великолепный преподаватель французского.
– Никакого преподавателя французского у меня не было. Язык я выучила во время работы. Пришлось. Надо было как-то выживать. И от французов обороняться.
Я выковырял из зубов кусочек миндального ядрышка.
– А где, кстати, находится ваш паб?
– Какой паб?
– Тот, в котором работает ваш отец.
– Вообще-то, он владелец этого паба. Точнее, совладелец. Вместе с мамой. Паб называется «Капитан Марло» и стоит на берегу Темзы в Грейвзенде.
– Звучит весьма живописно. Так вы выросли в этих местах?
– Слова «Грейвзенд» и «живописно» как-то не очень сочетаются; во всяком случае, они точно не кружат в вальсе вокруг прогуливающихся под руку парочек. В Грейвзенде полно закрытых предприятий; там также есть фабрика по переработке макулатуры, цементная фабрика фирмы «Блу Сёркл», муниципальные жилые дома, ломбарды и букмекерские конторы.
– Но вряд ли там одна только нищета и постиндустриальный упадок.
Она что-то поискала на дне своей кофейной чашки и сказала:
– Старые улицы там довольно симпатичные, это правда. Ну а Темза – это всегда Темза. Кстати, нашему «Капитану Марло» уже три века – кажется, есть даже письмо Чарльза Диккенса, доказывающее, что он частенько заходил туда выпить. Как вам такая подробность, выпендрежник? Все-таки Диккенс – классик английской литературы.
У меня уже просто звенело в ушах от крепкого кофе.
– Ваша мать ирландка?
– Что привело вас к такому выводу, Шерлок?
– Вы сказали «вместе с мамой», а не «с матерью».
Холли выдохнула густое облако дыма.
– Да, она из Корка. А ваши друзья не злятся, когда вы так себя ведете?
– Как именно?
– Анализируете каждое слово, вместо того чтобы просто слушать.
– Я же скучный книжный червь, придающий особое внимание деталям. Кстати, вы засекли время? Когда заканчиваются отпущенные мне двадцать минут?
– Вы израсходовали уже… – она посмотрела на часы, – шестнадцать минут.
– В таком случае в оставшиеся четыре минуты я бы хотел сразиться с вами в настольный футбол.
Холли поморщилась.
– Дурацкая затея.
Совершенно невозможно было понять, насколько она серьезна.
– Это почему же?
– Потому что я сниму скальп с вашей задницы, выпендрежник!
* * *
На городской площади, покрытой пятнами тающего снега, было полно народу; толпами бродили любители шопинга; духовой оркестр, состоявший из краснощеких музыкантов, играл рождественские гимны. Я купил у группы юных школьников, вместе с учителем стоявших за прилавком рядом со статуей святой Агнессы, какой-то календарь, «способствующий преумножению денежных средств», и получил в ответ целых хор «Merci, monsieur!» и «Счастливого Нового года!»: наверняка мой акцент сразу выдал во мне англичанина. Во время матча в настольный футбол Холли действительно «сняла скальп с моей задницы»: она ухитрялась ловко забивать голы, заставляя шарик рикошетом отлетать от бортов, давала высокие «свечи», а ее умение действовать левой рукой, забивая голы, и вовсе было смертельным оружием. Она даже не улыбнулась, но, по-моему, эта победа доставила ей удовольствие. Мы не строили никаких планов, но я пообещал непременно заскочить в бар сегодня вечером, и она, вместо того чтобы ответить уклончиво или саркастически, просто сказала, что в таком случае я знаю, где ее найти. Поразительный прогресс! Я был настолько потрясен, что не сразу узнал Олли Куинна, который разговаривал с кем-то из телефонной будки возле банка. Вид у него был до крайности возбужденный. Если Олли решил воспользоваться телефонной будкой, а не домашним телефоном Четвинд-Питта, значит, он не хочет, чтобы его подслушивали. Но ведь это нормально, когда порой любопытство берет над тобой верх, не правда ли? И я спрятался за толстой стеной телефонной будки, где Олли никак не смог бы меня увидеть. Связь явно была плохая, и Олли орал так громко, что я отчетливо слышал каждое слово.
– Да нет, Несс, сделала! Сделала! Ты сказала, что тоже любишь меня! Ты сказала…
О господи. Отчаяние столь же привлекательно, как холодный гнев.
– Семь раз. В первый раз в постели. Я помню… Возможно, это было шесть раз, а может, восемь – какая разница, Несс, я… О чем ты, Несс? Неужели все это была одна большая ложь?.. В таком случае, может, ты ставила какой-то чертов эксперимент, способный свести человека с ума?
Слишком поздно теперь нажимать на педаль тормоза: мы уже перелетели через край пропасти.
– Нет-нет-нет, я вовсе не впадаю в истерику, я просто… Нет. Нет! Я просто не понимаю, что случилось, вот и… Что? Что ты сказала? Повтори последние слова! Господи, какая дерьмовая связь… Нет, повтори то, что ты сказала… Нет, я просто говорю, что телефонная связь здесь дерьмовая… Как это? Ты считаешь, что для тебя это именно так?
Олли с силой ударил кулаком в стекло телефонной будки. Господи, как можно хотя бы думать, будто ты кого-то любишь?
– …Нет, Несс, нет-нет… не вешай трубку! Послушай, я просто… хочу, чтобы все стало по-прежнему, Несс!.. Но если ты объяснишь, если мы поговорим, если ты… Я совершенно спокоен. Да, спокоен. Нет, Несс! Нет, нет, нет…
Ложное затишье, затем взрыв: «Так твою мать!», и Куинн снова несколько раз врезал кулаком по стеклу. Это привлекло внимание прохожих, и я незаметно ускользнул прочь, слившись с потоком любителей шопинга, а потом, сделав петлю, вернулся назад и, проходя мимо будки, увидел, как мой однокашник, больной от любви, сгорбился и спрятал лицо в ладонях. Плакать? Да еще на публике? Это весьма прискорбное и поучительное зрелище меня слегка отрезвило, и я даже взглянул на свое отношение к Холли иными глазами. Помни: что Купидон дает, то Купидон и отнимает.
* * *
Австрийско-эфиопский диджей был молчалив, скрывался под капюшоном, заявок не принимал и только в самый последний час ринулся в ремиксы KLF «3 a.m. Eternal», «Phuture» «Your Only Friend» и «Norfolklorists’» «Ping Pong Apocalypse». Клуб «Вальпургиева ночь» размещался в нижнем этаже крыла большого и старого отеля «Le Sud», шестиэтажного, состоявшего из сотни номеров угловатого лабиринта; в 50-е это здание было превращено в гостиницу из санатория для богатых людей, больных туберкулезом. Благодаря последней перестройке клуб «Вальпургиева ночь» оказался внизу, в помещении с голыми кирпичными стенами в стиле «Дэвид Боуи в Берлине», и расширил дансинг до размеров теннисного корта. Пульсирующий свет прожекторов, как на подводной лодке, время от времени высвечивал ту или иную группу из двух или трех сотен танцующих, изрядное количество которых были представительницами женского пола, обладавшими упругой юной плотью. Пара понюшек дури с милым названием «перхоть дьявола» вновь поставила на ноги нашего Могущественного Куинна, только что пережившего глубокую душевную травму, так что мы вчетвером решили отправиться в клуб и хорошенько повеселиться. Редкий случай, но я был единственным, кто не участвовал в оргии, которую устроили трое моих приятелей-«хамберитов»; теперь они все сидели на диване в форме подковы, и каждый обхаживал молодую привлекательную чернокожую девицу. Несомненно, Четвинд-Питт разыгрывал свою традиционную карту девятнадцатого наследника престола, Фицсиммонс швырялся франками, а милашка, которую выбрал Куинн, по всей видимости, находила его просто симпатичным, неглупым и пьяным. Что ж, все они вели вполне честную игру. В любой другой вечер я бы тоже с удовольствием «половил рыбку» и не стал бы притворяться, что мой альпийский загар, и взгляд, страстный, как у Руперта Эверетта, и угольно-черная рубашка, как у Гарри Энна, и джинсы, как у Макото Грелша, плотно обтягивающие бедра, не привлекают внимания красоток с длинными ресницами; но на этот раз в канун Нового года я бы предпочел, чтобы меня захватила музыка какого-нибудь данс-трека. Может быть, я решил подвергнуть себя, так сказать, «искушению Христа» во имя того, чтобы половое воздержание сегодня вечером в клубе «Вальпургиева ночь» дало мне хоть какой-то кредит в банке кармы, а также возможность возродиться к новой жизни благодаря одной девушке из Грейвзенда? На это был способен ответить только «доктор Кокаин», и после архангельского ремикса «Walking on Thin Ice», исполняемого черт знает кем, я решил, что мне, пожалуй, стоит пойти и проконсультироваться у этого доброго доктора…
* * *
Кабинки в мужском туалете здесь были столь же удобны, сколь неудобны они были в сортире «Ле Крока»; похоже, их дизайн был создан специально для вдыхания кокаина: кабинки часто мыли, они были достаточно просторны и не имели того провоцирующего преступления, пустого пространства между верхней частью дверцы и потолком, как это принято в большей части британских клубов. Я воздвигся на «троне» и вытащил карманное зеркальце – я позаимствовал его у одной миниатюрной, как эльф, филиппинки, пытавшейся подцепить на крючок того, кто обеспечит ей супружескую визу, – и чек, этим вечером выигранный у Четвинд-Питта в «двадцать одно»; порошок был завернут в маленький пластиковый пакетик и спрятан в коробочку с пастилками «Друзья рыбака», чтобы в случае чего сбить с толку любого полицейского с собакой-ищейкой… Первые пять секунд так жгло, словно мне в носоглотку напихали крапивы, но потом…
Уф-ф, наконец-то отпустило!
Звуки контрабаса вибрирующим эхом отдавались у меня во всем теле, и господи-как-это-было-хорошо! Я спустил в унитаз бумажную «соломинку», смочил клочок туалетной бумаги и дочиста вытер поверхность зеркальца. Крошечные огоньки, которые я никак не мог толком рассмотреть, легкими колючими вспышками мелькали на самом краю моего поля зрения. Я вывалился из кабинки, точно Сын Божий, повергающий в прах идола, и тщательно рассмотрел себя в зеркале – все было хорошо, даже если зрачки у меня и были невероятно расширены, как у дракона с острова Комодо, а не обыкновенного Homo sapiens. Выходя из сортира, я встретился с одним юнцом, с ног до головы одетым в «Армани»; этот тип всему на свете предпочитал хороший косяк, а звали его Доминик Фицсиммонс. Он уже успел выкурить джойнт, и свойственные ему остроумие и сообразительность как прыгнули с тарзанкой с моста, так до сих пор и не вернулись.
– Хьюго, а ты-то что делаешь в этом чудесном местечке, черт подери?
– Зашел попудрить носик, дорогой Фиц.
Он вгляделся в мою левую ноздрю.
– Похоже, туда залетела снежная буря. – Он улыбнулся подтаявшей улыбкой, и я невольно подумал, что у его матери точно такая же улыбка, а больше ничего общего у них нет. – А мы познакомились с замечательными девочками, Хьюго! Одна для Ч.-П., одна для Олли и одна для меня. Пойдем, я тебя с ними познакомлю.
– Ты же знаешь, как я стесняюсь в женском обществе.
Фиц нашел это заявление слишком смешным, чтобы над ним смеяться.
– В штанах у меня… просто… пожар!
– Ей-богу, Фиц, кому приятно быть третьим лишним? Они хоть кто?
– В этом-то самая фишка и есть! В общем, помнишь африканскую народную песню «Ye Ke Ye Ke»? Лето… восемьдесят восьмого, по-моему. Невероятный был хит.
– Ну… что-то такое, кажется, помню. Как звали этого типа? Мори Канте?
– Мы будем сегодня на подпевках у Мори Канте.
– Точно! А разве самому Мори Канте девочки-припевочки сегодня не нужны?
– У них вчера был большой концерт в Женеве, но сегодня они свободны. Знаешь, их никогда не учили кататься на лыжах – наверное, у них там, в Алжире, снега не хватает, – так что они всей компанией на два-три дня приехали в Сент-Аньес, чтобы научиться.
Вся эта история не внушала мне доверия, даже, пожалуй, сильно не внушала, но озвучить свой скептис я не успел: к нам, слегка покачиваясь, подошел Четвинд-Питт и заявил:
– Самое время з-заманить их chez Ч.-П. Там, в холодильнике, еще остался изрядный кусок грюйера, тебе вполне хватит, чтобы насытиться, Лэм, и ты не будешь чувствовать себя обделенным.
Спиртное, кокаин и сексуальное возбуждение превратили моего старого друга Четвинд-Питта в тупоголового альфа-самца, и я был вынужден ответить ему тем же.
– Я совершенно не желаю участвовать в вашей дерьмовой пирушке, Руфус, но неужели до вас еще не дошло, что вы подцепили трио проституток? По ним же сразу видно, что это за птички. Не злись, я же только спросил.
– Ты, может, и лучше нас умеешь мухлевать за карточным столом, но сегодня ты точно не в выигрыше. – Четвинд-Питт ткнул меня пальцем в грудь, и я представил себе, как с наслаждением отрываю этот указательный палец, которым мне нанесли оскорбление. – Мы без особых усилий и меньше чем за час заполучили трех очаровательных смуглых милашек, и Лэм, разумеется, решил, что мы им заплатили. А на самом деле нет, ничего подобного! Они женщины опытные и со вкусом, так что ты лучше заранее себе уши заткни: Шанди наверняка в постели будет орать.
Я не смог ему этого так спустить:
– Я за карточным столом не мухлюю.
– А по-моему, очень даже мухлюешь, стипендиат!
– Убери-ка от меня подальше свой палец, гей-лорд Четвинд-Питт! И докажи, что я мухлюю.
– Не-ет, ты, черт тебя побери, слишком умен, чтобы можно было собрать какие-то доказательства, – ты у нас улик не оставляешь, зато из года в год обираешь своих друзей, выигрывая у них тысячи. Кишечный паразит!
– Если ты так уверен, что я мухлюю, Руфус, зачем же ты со мной играешь?
– А я больше не буду с тобой играть! И, между прочим, Лэм, так твою мать, почему бы тебе не…
– Парни-парни, – сказал Фиц, наш вечный миротворец, хотя в данный момент слегка одурманенный алкоголем и наркотиком, – это же не вы говорите: это колумбийская понюшка черт знает какой-дряни, которую вам продал Гюнтер! Хватит, хватит, пошли отсюда! Швейцария! Канун Нового года! Шанди ждет любви, а не драки. Поцелуйтесь и кончайте ваше дурацкое препирательство.
– Пусть этот мальчик-плут поцелует меня в ж…, – пробормотал Четвинд-Питт, проталкиваясь мимо меня к выходу. – Забери наши куртки, Фиц. Скажи девочкам, что чудесная вечеринка еще не закончена.
Мы с Фицсиммонсом вышли вместе, и, когда дверь в мужской туалет за нами захлопнулась, Фиц сказал мне извиняющимся тоном:
– Он так вовсе не думает!
Надеюсь, что нет. По разным причинам мне очень хотелось на это надеяться.
* * *
Я остался в дансинге, чтобы послушать ремикс диджея Алански на тему гимна середины 80-х «Exocets for Breakfast» Деймона Макниша, но прощальный «выстрел» Четвинд-Питта совершенно испортил мне настроение, ибо пошатнулась моя вера в надежность всего проекта «Маркус Анидер». Я ведь создал этого Анидера не только в качестве фальшивого держателя счетов, скрывающего мои неправедным путем полученные доходы, но и для того, чтобы он являл собой лучшую, более умную и более правдивую, версию Хьюго Лэма. Но если какой-то жалкий отпрыск привилегированного знатного семейства вроде Четвинд-Питта способен так легко разглядеть, что у меня внутри, значит, я не настолько умен и мой Анидер не настолько хорошо спрятан, как мне до сих пор казалось. И хотя я мастерски умею притворяться, но все же что дальше? Ну, допустим, поступлю я через восемь месяцев в какую-нибудь фирму в Сити и с помощью предательских ударов вроде злословия за спиной и блефа за карточным столом года через два сумею сделать так, что мой доход будет обозначен тем же количеством цифр, что и мой телефонный номер. Ну и что? Даже если к началу следующего столетия я стану владельцем «Мазерати Конвертибл», виллы на Кикладах и яхты в Лондонском пруду, то что дальше? Даже если Маркус Анидер сумеет построить собственную империю капиталов, недвижимости, должностей, то что дальше? Империи умирают, как и все мы, танцующие в темноте, прерываемой пульсирующими вспышками света. Видишь, как свету нужны тени? Посмотри: морщинки расползаются, как плесень, по нашей молодой, нежной, как персик, шкурке; бит-за-битом-бит-за-битом-бит-за-битом; варикозные вены выступают на дергающихся голенях; торсы и груди наливаются жиром и становятся дряблыми; вот бригадный генерал Филби, вот французский поцелуй с миссис Болито; и лучшая песня прошлого года сталкивается с лучшей песней этого года и следующего, и следующего, а стрижки танцоров, словно замороженные, покрываются инеем, съеживаются и опадают радиоактивными прядями; рак завоевывает пространство в прокуренных легких, в стареющей поджелудочной железе, в ноющей простате; ДНК изнашивается, как шерстяная ткань, и мы все чаще спотыкаемся, падаем, кубарем скатываемся по лестнице, и вот уже инфаркт, инсульт, и мы уже не танцуем, а содрогаемся. Вот что такое клуб «Вальпургиева ночь». Это еще в Средние века понимали. Жизнь – заболевание неизлечимое.
* * *
Я шел мимо той creperie на площади, где торгует человек-горилла; колючие ветви сосен были украшены гирляндами ярких разноцветных лампочек; воздух, холодный, как горный ручей, дрожал от колокольного звона. Ноги мои сами знали дорогу, но вела эта дорога не в фамильное швейцарское шале Четвинд-Питтов. Я снял перчатки и закурил. Мои часы показывали 23:58 – хвала Богу Точного Времени. Уступив дорогу полицейской машине с полным приводом и надетыми по случаю снегопада позвякивающими цепями, я спустился по узкой улочке к «Ле Кроку» и заглянул в круглое окно, рассматривая местных жителей и приезжих, а также весьма сомнительного вида посредников между первыми и вторыми. Моник смешивала коктейли и подавала напитки, а Холли не было видно. Я все-таки вошел и стал проталкиваться между телами и стойками с одеждой, сопровождаемый клубами дыма, треском болтовни, звоном бокалов и с трудом доносившейся сквозь весь этот шум «Maiden Voyage» Херби Хенкока. Не успел я добраться до бара, как Гюнтер приглушил музыку, взобрался на табурет и призвал игроков, грохочущих настольным футболом, обратить внимание на огромные настенные часы, стрелки которых были величиной с теннисную ракетку: от старого года оставалось не более двадцати секунд. «Mesdames et messieurs, Damen und Herren, ladies and gentlemen, signore e signori – le countdown, s’il vous plait…» Я всегда испытывал аллергию к подобным мероприятиям, так что воздержался от участия в общем хоре, но когда толпа дружно досчитала до пяти, я почувствовал взгляд Холли; ее глаза заставляли меня смотреть на нее, а не на часы, и мы неотрывно смотрели друг на друга, точно дети, играющие в гляделки, ожидая: кто первым улыбнется, тот и проиграл. Толпа вдруг взорвалась безумными ликующими криками, и я, улыбнувшись, проиграл. Холли бросила в бокал кубик льда, налила «Килмагун» и, подвинув бокал ко мне, спросила:
– Какой таинственный объект вы забыли на этой раз?
– С Новым годом! – сказал я в ответ.
1992-й, первый день Нового года
Утром я проснулся в своей мансарде у Четвинд-Питта и понял, что ровно через шестьдесят секунд в гостиной двумя этажами ниже зазвонит телефон и это будет отец, которому нужно сообщить мне некие неприятные новости. Потом я стал убеждать себя, что ничего такого не будет, что мне просто приснился дурной сон, из пут которого я никак не могу выбраться, – иначе я должен был бы обладать силой предвидения, которой я, что совершенно очевидно, не обладаю. А вдруг отцовский звонок будет связан со смертью Пенхалигона? Вдруг Пенхалигон все же что-то такое написал в предсмертной записке? И что, если полицейские из Труро уже побеседовали с моим отцом? Нет, этот внезапный приступ паранойи, решил я, конечно же, вызван употреблением кокаина! Но на всякий случай, просто на всякий случай, я встал, накинул махровый халат и спустился в гостиную; шторы были все еще задернуты, а стоявший на столике телефон молчал и явно собирался молчать и дальше. Из комнаты Четвинд-Питта просачивалась «In a Silent Way» Майлса Дэвида, предназначенная, безусловно, для того, чтобы как-то поддержать его веру в себя, несколько пошатнувшуюся после избыточного употребления алкоголя и наркотиков. В гостиной никого не было, но там царил жуткий беспорядок: грязные винные бокалы, переполненные пепельницы, конфетные фантики, коробки из-под еды, а на пресловутой винтовке времен Бурской войны почему-то висели шелковые трусы-боксеры. Когда я ночью вернулся домой, все «три мушкетера» и их чернокожие «бэк-вокалистки» веселились вовсю, так что я прямиком отправился спать.
Пристроившись на спинке дивана, я следил за телефоном.
Часы показывали 09:36. По британскому времени – 08:36.
Я чувствовал, что папа уже вглядывается поверх очков в оставленный мною номер телефона.
+41 для Швейцарии; затем код региона; номер шале…
Да, скажу я, Джонни действительно время от времени играл в карты.
Просто играл с друзьями. Это отличная возможность расслабиться после напряженной недели.
Максимальная ставка, впрочем, была пятьдесят фунтов. Ерунда, как раз на пиво.
Сколько? Тысячи? Я рассмеюсь разок, как бы не веря.
Нет, папа, он не расслабился. Он просто помешался. Я хочу сказать, что…
Он, должно быть, играл и еще с кем-то, в какой-то другой компании…
09:37. Стандартный пластмассовый телефон по-прежнему молчал и был абсолютно безвреден.
Если он не зазвонит до 09:40, значит, я просто сам себя пугаю…
* * *
09:45, и по-прежнему все спокойно. Слава богу! Я, пожалуй, перестану употреблять кокаин хотя бы на какое-то время – а может, и совсем от него откажусь. Разве тот йети не предупреждал меня насчет паранойи? Завтрак с апельсиновым соком и интенсивные занятия лыжным спортом быстро удалят из организма все токсины, так что…
И тут зазвонил телефон. Я схватил трубку:
– Папа?
– Доброе утро… Хьюго? Это ты?
Да, черт побери, да! И это действительно был он, мой отец!
– Папа! Ты как?
– Несколько озадачен. Откуда, Диккенс меня задери, ты узнал, что это я?
Хороший вопрос.
– У Руфуса есть определитель номера, – солгал я. – Так что… э-э-э… с Новым годом! У вас все нормально?
– И тебя тоже с Новым годом, Хьюго. Мы можем сейчас поговорить?
Я заметил, что отец говорит приглушенным голосом. Что-то явно случилось.
– Да, конечно. Давай поговорим.
– В общем, самое страшное случилось вчера. За ланчем я смотрел «Новости бизнеса», и тут вдруг позвонили из полиции. Женщина-следователь, представляешь? Из Скотленд-Ярда!
– Великий боже. – Думай, думай, думай! Но пока что-то ничего не придумывалось.
– Некая Шила Янг, суперинтендант отдела, занимающегося поиском произведений искусства и всяких старинных предметов. Я понятия не имел, что такой отдел вообще существует; наверно, если украдут «Кувшинки» Моне, то как раз им и поручат их отыскать.
Либо это Бернард Крибель меня заложил, либо кто-то заложил Крибеля.
– Увлекательная работа, насколько я могу догадаться. Но тебе-то они зачем позвонили?
– Вообще-то, Хьюго, эта дама хотела переговорить с тобой.
– О чем? Я определенно не спер ни одной картины Моне.
Отец засмеялся, но как-то тревожно.
– Мне она на самом деле не очень хотела что-то объяснять. Я сказал, что ты в Швейцарии, и она очень просила тебя позвонить ей, как только ты вернешься, «чтобы помочь в расследовании одного дела».
– А ты уверен, что это не чей-то дурацкий розыгрыш?
– Да нет, на розыгрыш не похоже. Когда она говорила, на заднем плане отчетливо слышались деловитые голоса сотрудников офиса.
– Ну, раз так, то я, конечно же, сразу, как только вернусь, позвоню следователю Шиле Янг. Наверное, из библиотеки Хамбера сперли какой-то манускрипт, там довольно много редких книг. Или… да нет, чего там гадать! Хотя я прямо-таки чешусь от любопытства.
– Еще бы! Знаешь… должен признаться, что я не сказал маме ни слова.
– И правильно поступил. Хотя, по-моему, ты совершенно спокойно можешь ей все рассказать. Послушай, пап, если я все-таки попаду в «Уормвуд Скрабз», она запросто сможет начать кампанию «Освободите Хьюго!».
Отец засмеялся уже несколько веселее и сказал:
– Ага, и я тоже туда приду со своим плакатом!
– Класс! Итак, если не считать того, что на тебя вышел Интерпол, пытаясь выяснить местопребывание твоего сына-рецидивиста, все остальное у вас нормально?
– Да, все в полном порядке. Я третьего января уже снова выхожу на работу, а мама и вовсе с ног сбилась у себя в театре из-за праздников, но ты, я надеюсь, отдыхаешь по-настоящему. Кстати, ты уверен, что за тобой не нужно заехать в аэропорт, когда вы вернетесь?
– Спасибо, пап, но меня Фицсиммонс подбросит, за ним все равно пришлют водителя. Думаю, когда мы дней через восемь с тобой увидимся, эта таинственная история со следователем уже сама собой рассосется.
Я снова поднялся к себе в мансарду; мысли сменяли одна другую со скоростью двадцать четыре кадра в секунду. Сценарии могли быть самые различные, например бригадный генерал помер, и его душеприказчик или судебный исполнитель задался вопросом: о каких таких ценных марках беспокоился покойный? Сестру Первис, естественно, тут же расспросили, кто именно и когда посещал бригадного генерала в последнее время. А Крибель незамедлительно назвал имя Маркуса Анидера. Затем они просмотрели записи видеокамер, и я был опознан. Меня вызывают к Шиле Янг, мы беседуем, и я отрицаю все ее обвинения, но Крибель, находящийся за стеной с зеркальным стеклом, говорит: «Это он». Далее следует официальное обвинение; в залоге и поручительстве нам отказывают; из Кембриджа меня исключают; я получаю четыре года за кражу и мошенничество, но два из них условно. Далее, если день не будет особенно богат новостями, моей истории удастся занять в государственных газетах первую полосу: «Студент-выпускник университета в Ричмонде похитил у несчастного старика, жертвы инсульта, целое состояние». Через восемнадцать месяцев меня за хорошее поведение выпустят на свободу, но в моем досье навсегда останется запись о совершенном преступлении и судимости, так что единственное, чем я смогу заняться, это крутить баранку или менять резину на чужих автомобилях.
Я протер затянутое изморозью стекло в окне мансарде, и мне стали видны заснеженные крыши, отель «Ле Сюд», острые вершины гор. Снегопад еще не начался, но тяжелое, словно гранитное, небо выглядело угрожающе.
Наступило 1 января; я почувствовал, что стрелка компаса уже слегка дрогнула.
Куда же она указывает? В тюрьму? Или куда-то еще?
Мадам Константен со случайными людьми в разговор явно не вступает.
Надеюсь, что так. Внизу послышались тяжелые кроличьи прыжки: Куинн поднимался по лестнице.
Причем очень быстро; и топал, словно огорченный бронтозавр.
Следователь Шила Янг – это еще не ловушка: она скорее некий катализатор…
Собирай-ка поскорей вещички, твердил мне инстинкт. Будь наготове. И жди.
Я подчинился инстинкту и нашел в «Волшебной горе» то место, где вчера остановился.
* * *
Тем временем наша «обитель греха» постепенно пробуждалась и приходила в движение. Мне было слышно, как Фицсиммонс этажом ниже орет: «Я быстро, только душ приму!..» Пробудился бойлер, зарычали трубы, в душевой зашуршали струйки воды; незнакомые женщины заговорили на каком-то африканском языке; послышался грубый смех; Четвинд-Питт громогласно провозгласил: «Доброе утро, Оливер Куинн! Скажи-ка, разве это не то, что доктор прописал?» Одна из женщин – Шанди? – спросила: «Руфус, лапочка, можно мне позвонить нашему агенту и сообщить, что с нами все в порядке?» Кто-то спустился в полутемную гостиную; на кухне на полную мощность включили радио, и до меня донеслась надоевшая песня «One Night in Bangkok»; Фицсиммонс вышел из душа, и я услышал, как на лестничной площадке мужские голоса бубнят: «А наш-то стипендиат все еще спит наверху, в своем пенале… Между прочим, он только что говорил по телефону!.. Впрочем, если ему нравится дуться, пусть дуется…» Я с трудом подавил искушение заорать в ответ: «И вовсе я, черт побери, не дуюсь! Наоборот, я совершенно счастлив, что вам уже удалось очухаться после вчерашнего кокаина в сочетании с алкоголем!», но потом подумал: с какой стати мне тратить силы и что-то объяснять, тем самым только усиливая их высокомерное ко мне отношение? На кухне засвистел закипевший чайник, а потом вдруг послышался какой-то странный голос – полуфальцет-полухрип: «Что ты мне эту чертову лапшу на уши вешаешь?»
Я тут же насторожился. На несколько секунд внизу воцарилась тишина… И во второй раз за это невероятно странное утро я испытал необъяснимую уверенность: сейчас случится что-то страшное. Такое ощущение, словно я заглядывал в некий сценарий будущих событий. И во второй раз я решил подчиниться инстинкту: закрыл «Волшебную гору» и сунул ее в рюкзак. Одна из чернокожих «бэк-вокалисток» что-то говорила, но так быстро и тихо, что я ничего не смог разобрать, а потом на лестнице громко затопали, и на площадку вылетел Четвинд-Питт с воплем: «Тысячу долларов! Они хотят тысячу гребаных долларов! Каждая!»
Звяк, звяк, звяк – падают пенсы. Или доллары. Как в самых лучших песнях – не знаешь, какой будет следующая строчка, но как только она пропета, становится ясно, что никакой другой она и быть не могла.
Фицсиммонс: «Да они, черт побери, наверняка просто шутят!»
Четвинд-Питт: «Ни хрена! Они и не думают шутить!»
Куинн: «Но они же… не сказали нам, что они проститутки!»
Четвинд-Питт: «Да они и на проституток-то не похожи!»
Фицсиммонс: «Но у меня просто нет тысячи долларов! Во всяком случае здесь».
Куинн: «У меня тоже, а если б и была, то почему я должен просто так им ее отдать?»
Меня так и подмывало выскочить из комнаты, быстро спуститься вниз и с веселым видом спросить: «Ну что, трое Ромео, вы как предпочтете – чтобы из ваших яиц сделали болтунью или глазунью?» Звонок Шанди ее «агенту» обернулся неожиданно включившийся сигнализацией, когда автомобиль без конца гудит, а фары ослепительно мигают в такт гудкам. Можно было бы назвать просто счастливой случайностью то, что у меня в комнате есть пара новых горных ботинок «Тимберленд», еще не вынутых из коробки, но выражение «счастливая случайность» попахивает ленью.
Четвинд-Питт: «Это вымогательство. И пошли они все на…»
Фицсиммонс: «Согласен. Они просто видели, что деньги у нас есть, вот и думают: хорошо бы урвать побольше».
Куинн: «Но, по-моему, если мы им скажем «нет», то разве они…»
Четвинд-Питт: «Боишься, что они забьют нас до смерти упаковками тампонов и тюбиками губной помады? Нет уж, решать нам: пошли вон – значит пошли вон. Пусть поймут, что это Европа, а не Момбаса или еще хрен знает что. На чьей стороне будет швейцарская полиция? На нашей или этих грязных шлюх с юга Сахары?»
Я поморщился. Из своего «банка» под полом я извлек все свои выигрыши и переложил пачку банкнот и паспорт в бумажник, который засунул поглубже во внутренний карман лыжной куртки, размышляя о том, что если богатые и рождаются глупцами не чаще, чем бедные, то все же слишком благополучное детство и соответствующее воспитание здорово их оглупляет, тогда как трудное детство как бы растворяет глупость в необходимости выживать – хотя бы в соответствии с дарвиновской теорией о труде, который создал человека. Именно поэтому, думал я, элита и нуждается в профилактической защите от остального общества в виде этих говенных государственных школ, дабы не дать умным ребятам из рабочего класса, получившим хорошие аттестаты, вытеснить детей из богатых и знатных семейств из Анклава Привилегированных. Снизу доносились сердитые голоса, британские и африканские; они смешивались, и каждый старался звучать громче остальных. С улицы донесся гудок автомобиля, и я, выглянув в окно, увидел серый «Хёндэ», на крыше которого красовалась пышная шапка снега; автомобиль медленно полз в нашу сторону, и намерения у него были явно нехорошие. Остановился он, разумеется, у въезда в «замок» Четвинд-Питтов, перегородив подъездную дорожку. Из него вылезли двое здоровенных парней в куртках-дубленках. Затем появилась эта Канди, Шанди или Манди, приветственно махая рукой и приглашая их в дом…
* * *
Гвалт в гостиной мгновенно стих.
– А ну-ка, кто бы вы ни были, – заорал Руфус Четвинд-Питт, – немедленно убирайтесь из моего дома, иначе я вызову полицию! Это частная собственность!
Ему ответил какой-то гнусавый голос с педерастически-психозно-немецким акцентом:
– Вы, мальчики, покушали в чудесном ресторане. Теперь пора платить по счету.
Четвинд-Питт:
– Но эти шлюхи даже не сказали, что они берут за это деньги!
Немец-педик:
– А вы не сказали, что умеете из своего пениса йогурт добывать, а оказалось, что умеете. Ты ведь Руфус, по-моему?
– Не твое дело, черт побери, как меня…
– Неуважительное отношение к собеседнику только вредит делу, Руфус.
– Убирайтесь – отсюда – немедленно! – отчеканил Четвинд-Питт.
– К сожалению, не можем: вы нам должны три тысячи долларов.
– Правда? – удивился Четвинд-Питт. – Хорошо, посмотрим, что скажет полиция…
Должно быть, это телевизор разбился с таким оглушительным звоном и грохотом. А может, они уронили книжный шкаф со стеклянными дверцами? Бум-трах-тарарах – в ход пошли хрустальные бокалы и фаянсовая посуда, картины и зеркала; тут, пожалуй, даже Генри Киссинджер не сумел бы удрать невредимым. Потом вдруг послышался пронзительный крик Четвинд-Питта:
– Моя рука! Черт побери, моя рука!
Далее последовала череда неслышных вопросов и ответов. Потом снова раздался голос того немецкого педика:
– Я НЕ СЛЫШУ, РУФУС!
– Мы заплатим, – жалобно проныл Четвинд-Питт, – заплатим…
– Конечно, заплатите. Однако ты вынудил Шанди нас вызвать, так что плата будет выше. По-английски это, кажется, называется «плата за вызов на дом»? У нас бизнес, так что мы должны покрывать расходы. Ты. Да, ты. Как твое имя?
– О-О-Олли, – сказал Олли Куинн.
– У моей второй жены был чихуахуа по кличке Олли. Он меня укусил, и я бросил его в… scheisse, как называется эта штука, в которой лифт ходит то вверх, то вниз? Такая большая дыра. Олли – я спрашиваю тебя, как это будет по-английски.
– Шахта лифта?
– Точно. Я бросил Олли в шахту лифта. Так что ты, Олли, меня кусать не будешь. Верно? Значит, так: сейчас вы соберете свои денежки и принесете сюда.
– Мои… мои… мои – что? – пролепетал Куинн.
– Денежки. Фонды. Заначки. Ты, Руфус и ваш дружок. Если сумма будет достаточной для того, чтобы оплатить наш вызов, мы оставим вас праздновать Новый год. Если же нет, нам придется придумать иной способ помочь вам выплатить долг.
Одна из женщин что-то сказала, послышалось невнятное бормотание, и через пару секунд немец-педик громко крикнул:
– Эй, «битл номер четыре», спускайся вниз и присоединяйся к нам! Тебя никто бить не будет, если, конечно, ты не станешь совершать героических поступков.
Я беззвучно открыл окно – бр-р-р, ну и холодно было снаружи! – и осторожно перекинул ноги через подоконник. Просто кадры из «Головокружения» Хичкока; альпийские крыши, по которым я собирался соскользнуть на землю, вдруг показались мне куда более крутыми, чем когда любуешься ими издали, стоя на земле. Хотя крыша шале Четвинд-Питтов над помещением кухни была, пожалуй, несколько более пологой. И все-таки существовал значительный риск того, что через пятнадцать секунд я с обеими сломанными ногами буду, пронзительно вопя, кататься по земле.
– Лэм? – услышал я под своей дверью голос Фицсиммонса. – Послушай, Лэм, та сумма, которую ты выиграл у Руфуса… сейчас очень ему нужна. У них ножи, Хьюго! Хьюго, ты меня слышишь?
Я поставил ноги на черепицу, цепляясь за подоконник.
Пять, четыре, три, два, один…
* * *
Двери «Ле Крока» были заперты, внутри темно и, естественно, ни малейших признаков Холли Сайкс. Наверное, раз вчера вечером бар был закрыт, то Холли нужно будет там убирать только завтра утром. Господи, почему я не спросил у нее номер телефона?! Я побрел на городскую площадь, но даже в самом центре Ла-Фонтейн-Сент-Аньес было мрачно и пусто, точно перед концом света: туристов почти не видно, машин и того меньше, даже человек-горилла сегодня не торговал блинами, и практически на всех магазинах висела табличка «Ferme». Интересно, что случилось? Ведь в прошлом году 1 января город так и гудел. Тучи над головой было низкими, давящими, точно груда серых, насквозь промокших матрасов. Я зашел в кондитерскую «Паланш-де-ла-Кретта», попросил кофе и бокал красного вина и плюхнулся в угол у окна, не обращая внимания на ноющую после прыжка с крыши лодыжку. Во всяком случае, сегодня следователь Шила Янг уж точно не станет думать обо мне. И как же мне быть теперь? Как вести себя дальше? Активировать Маркуса Анидера? У меня есть паспорт на это имя, хранящийся в банковской ячейке на станции метро «Юстон». Может быть, так: автобусом до Женевы, затем поездом до Амстердама или до Парижа, затем на катере через Ла-Манш, а из Англии – уже на самолете в Панаму или на Карибские острова?.. Наняться на какую-нибудь яхту…
Неужели действительно придется так поступить? Неужели я решусь так просто покончить с прошлой жизнью?
И никогда больше не увижу родителей и братьев? Как-то чересчур внезапно…
По-моему, в Святом Писании совсем не так говорится…
За окном всего в трех футах от меня прошел Олли Куинн в сопровождении какого-то страшно веселого человека в дубленке. Мне почему-то показалось, что это тот самый немецкий педик-психопат. Куинн, шедший от него по правую руку, выглядел совершенно больным и очень бледным. Странная парочка проследовала мимо той самой телефонной будки, где только вчера Олли беседовал с Несс, а потом заливался безутешными слезами, и вошла в уставленный банкоматами вестибюль швейцарского банка. Там Куинн три раза снял деньги с трех разных карточек, а потом его снова под конвоем повели обратно. Я прикрылся газетой, весьма удачно оказавшейся под рукой. Наверное, нормальный человек должен был бы испытывать вину или желание оправдаться хотя бы перед самим собой, но у меня было ощущение, словно я наблюдаю проходной эпизод из сериала «Инспектор Морс».
– Доброе утро, выпендрежник, – раздался голос Холли. Она стояла рядом, держа в руках чашку с горячим шоколадом. Она была прекрасна. И догадлива. И она была совершенно самой собой. И на ней был симпатичный красный берет. – Ну, и в какую беду вы теперь угодили?
Не знаю, что на меня нашло, но я стал это отрицать:
– Да нет, у меня все прекрасно.
– Можно мне присесть? Или вы ждете кого-то?
– Да. Нет. Пожалуйста. Садитесь. Никого я не жду.
Она сняла лыжную куртку – ту самую, цвета мяты, – и села напротив. Потом сняла берет и положила его на стол. Потом размотала кремовый шарф, скатала его в комок и положила поверх берета.
– Я только что заходил в бар, – признался я, – и понял, что вы, наверное, пошли кататься на лыжах.
– Склоны закрыты. Надвигается снежная буря.
Я снова выглянул в окно.
– Какая снежная буря?
– Вам следовало бы слушать местное радио.
– Там только и делают, что крутят без конца «One Night in Bangkok»! Уже в ушах навязло.
Она невозмутимо помешивала свой шоколад.
– Вам бы лучше вернуться домой – скоро, не позже чем через час, здесь все окутает непроницаемая белая мгла. Ничего не будет видно даже на расстоянии трех метров. Это почти то же самое, что внезапно ослепнуть.
Она сняла ложечкой шоколадную пенку, проглотила и стала ждать, когда я признаюсь, что же все-таки со мной случилось.
– Я только что выписался из отеля «Четвинд-Питт».
– Я бы на вашем месте вписалась обратно. Правда.
Я изобразил сбитый самолет и пробормотал:
– В данный момент это весьма проблематично.
– Раздор среди друзей Руфуса-сексиста?
Я наклонился к ней чуть ближе.
– Они подцепили каких-то подвыпивших девиц в клубе «Вальпургиева ночь», а те оказались проститутками. И сутенеры этих девиц в данный момент выжимают из ребят все до последнего сантима. Я убрался через аварийный люк.
Холли не выказала ни малейшего удивления: подобные истории на лыжных курортах случаются сплошь и рядом.
– Ну, и каковы же ваши планы на будущее?
Я посмотрел в ее серьезные глаза. Разрывная пуля счастья прошила мои внутренности.
– Пока не знаю.
Она с наслаждением, маленькими глоточками пила свой шоколад, и мне захотелось стать этим шоколадом.
– Во всяком случае, вы не кажетесь таким уж обеспокоенным; я бы на вашем месте так не смогла.
Я молча пил кофе. Было слышно, как на кухне пекарни шипит сковородка.
– Я не могу этого объяснить. У меня ощущение… словно мне грозит некая неминуемая метаморфоза. – Было очевидно, что Холли меня не понимает, но я ее за это не винил. – Вам когда-нибудь случалось… столкнуться с обманом? Причем с таким, которого вы понять не в силах… Или…или… незаметно для себя пропустить несколько часов? Нет, не в смысле «ой, как время летит!», а как при гипнозе… – я прищелкнул пальцами, – …щелк – и пары часов как не бывало? Хотя кажется, что между двумя ударами твоего сердца никакого перерыва не ощущалось. Возможно, эта штука с провалом куска времени служила просто для отвлечения внимания, но я действительно отчетливо ощущаю, что моя жизнь меняется. Со мной происходит некая метаморфоза – вот самое подходящее для этого слово… Вы очень стараетесь не показать, что я выгляжу в ваших глазах настоящим фриком, только я и сам понимаю, что говорю такие вещи, словно у меня не все дома.
– Что-то чересчур много сложностей. Я ведь работаю в баре, если вы помните.
Я пытался подавить сильнейшее желание перегнуться через стол и поцеловать ее. Но она, конечно же, дала бы мне пощечину и прогнала. Я бросил в кофе еще кусочек сахара. А она, еще помолчав, спросила:
– А где вы собираетесь жить во время этой своей «метаморфозы»?
Я пожал плечами.
– Метаморфоза происходит со мной. И я на нее никак повлиять не могу.
– Круто, но я так и не получила ответа на свой вопрос. На автобусе отсюда сейчас не выберешься – они не ходят, а гостиницы заполнены под завязку.
– Я же говорил, что эта снежная буря нагрянула очень не вовремя.
– Вы ведь мне выложили еще не всю ту ерунду, которой у вас голова забита? Есть и еще кое-что, верно?
– О, буквально тонны! Но об этой «ерунде» я вряд ли кому-нибудь когда-нибудь расскажу.
Холли отвела глаза, явно принимая какое-то решение…
* * *
Когда мы покидали городскую площадь, с неба сыпался всего лишь не особенно сильный колючий снежок, осторожно кружа на уровне крыш, но не успели мы пройти и ста метров и раза два завернуть за угол, как возникло ощущение, словно из огромного сопла размером с гору гигантский насос стал выбрасывать на равнину невероятно мощные заряды снега. Снег забивался в нос, в глаза, сыпался на спину и даже попадал под мышки; снежная буря выла нам вслед, когда мы, нырнув под каменную арку, похожую на грот, оказались во дворе, уставленном мусорными баками и уже наполовину погребенном под снегом. Снег, снег, снег… Холли немного повозилась с ключом, и мы поспешно вошли внутрь, но снег все же успел ворваться в дверную щель, а ветер так и взвыл у нас за спиной. Но Холли захлопнула дверь, и вокруг стало неожиданно тихо и спокойно. Небольшая прихожая, горный велосипед, лестница, ведущая наверх. Щеки Холли были покрыты темно-розовым румянцем. Слишком худенькая: если бы я был ее матерью, я бы пичкал ее всякими питательными десертами, способствующими набору веса. Мы сняли куртки и сапоги, и Холли велела мне подниматься по лестнице, покрытой ковром. Наверху оказалась маленькая, но светлая и полная воздуха квартирка с бумажными абажурами и скрипучими полами, покрытыми лаком. Жилище Холли было куда проще, чем мои комнаты в Хамбер-колледже, и мебель тут явно была 1970-х годов, а не 1570-х, но в этом отношении я ей даже позавидовал. Все было очень опрятным, и мебели было совсем мало – в большой комнате имелись: древний телевизор, допотопный проигрыватель, видавшая виды софа, кресло в виде большого мягкого мешка, набитого бобами, низенький столик и аккуратная стопка книг в углу; больше там, собственно, почти ничего и не было. В крохотной кухоньке обстановка тоже была совершенно минималистской: на сушилке я заметил одну тарелку, одно блюдо, одну чашку, один нож, одну ложку и одну вилку. На полочке росли в горшках розмарин и шалфей. Пахло в основном жареным хлебом, сигаретами и кофе. Единственной уступкой украшательству была маленькая картина маслом, изображавшая бледно-голубой домик на зеленом склоне холма, за которым простиралась серебристая гладь океана. Из большого окна, должно быть, открывался чудесный вид, но сегодня за окном метались облака, похожие на «снежную пыль» на экране плохо настроенного телика.
– Это просто невероятно, – сказал я. – Столько снега!
– Снежная буря, – пожала плечами Холли, наливая в чайник воду. – Они тут порой случаются. Что у вас с ногой? Вы довольно сильно хромаете.
– Свое старое оборудование а-ля Человек-паук мне пришлось оставить в прежнем жилище.
– И приземлиться а-ля мешок картошки?
– Мое скаутское оборудование всегда помогало мне прыгать с крыш, уходя от преследования жестоких сутенеров!
– Ничего, у меня найдется эластичный бинт, могу вам одолжить. Но сперва… – Она открыла дверь в крошечную комнату-шкаф с окошком не больше крышки от обувной коробки. – Вот. Моя сестра, когда в прошлом месяце приезжала в гости, вполне нормально обошлась диванными подушками и одеялами.
– Еще бы! Тут тепло и сухо. – Я кинул в комнатку свою сумку. – Тут просто великолепно!
– Вот и хорошо. Значит, я сплю в своей комнате, а вы здесь. Ясно?
– Ясно. – Когда женщина в тебе заинтересована, она непременно даст тебе это понять; если же нет, то никакой крем после бритья, никакие подарки, никакие попытки поймать ее на крючок не заставят ее передумать. – Я очень вам благодарен. Серьезно – очень благодарен. Бог знает, что бы я сейчас делал, если бы вы надо мной не сжалились.
– Ничего, выжили бы. Такие, как вы, всегда выживают.
Я посмотрел на нее.
– Такие, как я?
Она только фыркнула.
* * *
– Ради бога, Лэм! Бинт – это не шина. – Холли явно не впечатлили мои умения в плане оказания медицинской помощи самому себе. – Вы явно пропускали соответствующие занятия в школе, и значок «Юный доктор» вы тоже не получили. А у вас вообще какие-нибудь значки есть? Что вы на самом деле умеете? Нет, забудьте: это дурацкий вопрос. Ну, ладно. – Она отложила сигарету. – Я сама перебинтую вам ногу. Но если вы вздумаете отпускать всякие скабрезные шуточки насчет «сестринской помощи», то я сломаю вам вторую лодыжку вон той мраморной доской для резки хлеба.
– Что вы, что вы! Никаких скабрезных шуток!
– Ногу на стул. Я не собираюсь преклонять перед вами колени.
Она размотала мою неуклюжую повязку, подшучивая над моими «способностями». Без носка моя распухшая лодыжка выглядели чужой, голой и очень непривлекательной. Особенно в тонких пальчиках Холли.
– Вот, для начала разотрите ушиб кремом с арникой – он отлично помогает при опухолях и синяках.
Она подала мне тюбик, и я подчинился. Когда лодыжка заблестела от крема, она умело наложила повязку, и мне сразу стало не так больно. Я следил за ее ловкими пальцами и любовался ее черными кудрями. На подвижном лице Холли сразу отражалась любая смена настроения. В моем любовании ею не было ни капли похоти. Похоть требует, получает свое и снова, отступая на мягких лапах, скрывается в лесу. Любовь куда требовательней. Она жадная. Она требует круглосуточного внимания и заботы; требует защиты, обручальных колец, брачных клятв, совместного счета в банке; ароматических свечей в день рождения; страхования жизни; детей. Любовь – это диктатор. Я прекрасно все понимал, но проклятый очаг, внезапно разгоревшийся в моей груди, продолжал жадно реветь: ты ты ты ты ты, и я, черт побери, ровным счетом ничего не мог с этим поделать.
Ветер так ломился в оконное стекло, словно хотел его выбить.
– Не слишком туго? – спросила Холли.
– По-моему, идеально, – сказал я.
* * *
– Как искусственный снег в прозрачном игрушечном шарике, – сказала Холли, глядя на снежные завихрения за окном.
Она уже рассказала мне об охотниках за НЛО, которые приезжают в Сент-Аньес, и это странным образом привело ее к воспоминаниям о том, как она собирала клубнику на ферме в Кенте и работала на виноградниках в Бордо; затем она почему-то переключилась на беспорядки в Северной Ирландии, которые, с ее точки зрения, никогда не прекратятся, если в школах не покончат с сегрегацией; потом вдруг вспомнила, как однажды шла на лыжах через долину, и буквально через три минуты после того, как она эту долину покинула, туда сошла снежная лавина.
Я закурил и стал рассказывать, как я в Кашмире опоздал на автобус, который на дороге, ведущей к храму Ладакх, занесло, и он свалился в пропасть глубиной пятьсот футов; затем я поведал, почему местные жители в Кембридже ненавидят студентов; затем объяснил, зачем на колесе рулетки есть ноль; затем предался воспоминаниям о том, как прекрасно летом часов в шесть утра идти на веслах по Темзе. Мы вспомнили самые первые, самостоятельно купленные нами синглы, поспорили, какой фильм лучше – «Экзорцист» или «Сияние»; затем обсудили планетарии и музеи мадам Тюссо – в общем, болтали о всякой ерунде, но мне было чрезвычайно приятно смотреть на Холли Сайкс, когда она что-то рассказывала. Когда я в очередной раз вытряхнул полную пепельницу, она спросила, интересной ли была моя трехмесячная стажировки в Блитвуд-колледже на севере штата Нью-Йорк. Разумеется, основные факты своей жизни я излагал ей в несколько подредактированном виде, в том числе и эпизод с охотником, который выпалил в меня из ружья, приняв за оленя. Потом она сообщила мне, что ее подруга Гвин в прошлом году все лето работала в летнем лагере в Колорадо. А я в ответ рассказал, как Барт Симпсон звонит Мардж из летнего лагеря и сообщает: «Я больше не боюсь смерти», но Холли спросила, кто такой Барт Симпсон, так что мне пришлось объяснить. О группе «Talking Heads» она говорила как католичка о своих любимых святых. Неожиданно мы заметили, что утро давно кончилось. И я из полпакета муки и всяких остатков, найденных у Холли в холодильнике, сварганил пиццу, которая, по-моему, впечатлила ее куда сильней, чем ей хотелось показать. Баклажан, помидоры, сыр, соус песто и дижонская горчица. В холодильнике была еще бутылка вина, но я подал на стол просто воду, чтобы она не подумала, что я хочу ее подпоить. Я, правда, спросил, вегетарианка ли она, успев заметить, что даже бульонные кубики у нее вегетарианские. Да, она действительно оказалась вегетарианкой и рассказала мне, как в шестнадцать лет гостила в Ирландии у своей двоюродной бабушки Айлиш и, «увидев проходившую мимо овечку», вдруг поняла: «Господи, ведь я же ем ее детей!» Я заметил, что люди великолепно умеют не задумываться о неприятных истинах. Потом я помыл посуду – «чтобы оплатить свое проживание», – и тут случайно выяснилось, что Холли никогда не играла в трик-трак, и я моментально смастерил игральную доску с помощью внутренней стороны коробки из-под хлопьев «Витабикс» и фломастера. А она отыскала в какой-то банке в шкафу пару игральных костей, а в качестве фишек мы использовали серебряные и медные монетки. К третьей игре она играла уже настолько хорошо, что я смог милостиво позволить ей выиграть.
– Поздравляю, – сказал я. – Ты быстро учишься.
– Может, мне следует тебя поблагодарить? Ведь это ты позволил мне выиграть!
– Да нет, я не позволял! Серьезно. Ты выиграла вполне честно, и я…
– И ты виртуозный лжец, выпендрежник!
* * *
Позже мы попытались смотреть телевизор, но сигнал из-за бури проходил плохо, и на экране был почти такой же туман, как за окном. Холли отыскала видеокассету с каким-то черно-белым фильмом, доставшуюся ей в наследство от предыдущего обитателя квартиры, и мы решили ее посмотреть. Холли растянулась на диване, а я утонул в мешкообразном кресле; пепельница заняла весьма неустойчивое положение на подлокотнике дивана между нами. Я пытался сосредоточиться на фильме и не думать о ее теле. Фильм был английский, снятый, наверное, в конце 40-х. Записали его не с самого начала, так что ни названия, ни имени режиссера мы так и не узнали, но сюжет был вполне захватывающий, несмотря на дикцию актера Ноэля Кауарда. Действующие лица были помещены на судно, совершающее круиз и движущееся в некоем, затянутом туманом пространстве; лишь через некоторое время и сами пассажиры, и мы с Холли поняли, что все они мертвы. Характер каждого персонажа был углублен с помощью ретроспективной истории – в стиле старого доброго Чосера, – а потом на судне появился Судебный Следователь, чтобы решить, какая судьба в дальнейшей, загробной, жизни ждет каждого пассажира. Например, безгрешная Энн получила пропуск в Рай, а ее муж Генри, пианист и боец австрийского Сопротивления, совершивший самоубийство – сунул голову в духовку и включил газ, – «получил назначение» в качестве стюарда на борт аналогичного океанского лайнера, курсирующего между мирами. И тогда его жена сказала Следователю, что отказывается от Рая, лишь бы остаться с мужем. В этом месте Холли фыркнула: «Ох, ради бога!» В финале Энн и Генри слышат звон разбивающегося стекла и просыпаются в своей квартире: они спасены от отравления газом, поскольку окно разбито и в комнату вливается поток свежего воздуха. Мощное крещендо. Муж и жена обнимают друг друга и приветствуют начало новой жизни. Конец фильма.
– Господи, до чего душещипательная история! – сказала Холли.
– Однако мы смотрели не отрываясь.
За окнами уже оказались розовато-лиловые сумерки, но снежные хлопья по-прежнему яростно бились в оконное стекло. Холли встала, чтобы задернуть занавески, да так и осталась у окна, словно завороженная вьющимся снегом.
– Какую самую глупую вещь в своей жизни ты совершил, выпендрежник?
Я повозился в своем кресле-мешке. Кресло противно шуршало.
– А что?
– Ты прямо-таки невероятно самоуверенный тип! – Она задернула занавески и повернулась ко мне с почти обвиняющим видом. – Полагаю, богатым людям вообще свойственна самоуверенность, но ты всех обошел и оказался на ином, более высоком уровне. Разве ты никогда не делаешь глупостей, которые заставляют тебя корчиться от растерянности, от изумления – или от стыда? – когда оглядываешься назад?
– Если бы я начал перечислять сотни тех глупостей, которые мне довелось совершить, мы бы просидели здесь до следующего Нового года.
– Я спрашиваю только об одной глупости.
– Ну, хорошо, тогда…
Я догадывался, что ей хочется хотя бы мельком увидеть мое уязвимое, незащищенное подбрюшье – примерно такой же вопрос обычно задают всякие безмозглые интервьюеры: «Каков ваш самый большой недостаток?» Что такого я сделал, что было бы и достаточно глупым, и не слишком отталкивающим в моральном плане (как, скажем, последний проигрыш Пенхалигона)? Чтобы ответ мой прозвучал достойно, но не заставлял нормального человек корчиться от ужаса?
– Тогда вот что: у меня есть кузен Джейсон; он вырос в Вустершире, в деревне, которая называется Лужок Черного Лебедя. Однажды – мне тогда было лет пятнадцать – мы с родителями поехали туда в гости, и мать Джейсона послала нас с кузеном в деревенский магазин. Он был моложе меня, и его, как говорится, ничего не стоило развести. Ну и я, считая себя обладателем богатого лондонского опыта, решил развлечься. Украл в магазине пачку сигарет, заманил бедного Джейсона в лес и сказал, что, если он хочет изменить свою дерьмовую жизнь и стать настоящим мужчиной, ему обязательно нужно научиться курить. Я сказал это с самым серьезным видом, точно негодяй из антитабачной рекламы. И мой слабовольный кузен, разумеется, согласился, и уже через пятнадцать минут он, упав на колени у моих ног, исторгал на травку все, что слопал за последние полгода. Ну, вот тебе очень глупый и жестокий поступок. Стоит мне вспомнить об этом, и моя совесть твердит: «Ах ты, ублюдок!» Я даже поморщился, стараясь скрыть, что выдумал всю эту историю минуту назад, и я говорю про себя: «Прости меня, Джейсон!»
– А теперь он курит? – спросила Холли.
– По-моему, он в жизни никогда не курил.
– Возможно, потому, что ты тогда сделал ему прививку.
– Возможно. А тебя кто курить научил?
* * *
– Я уходила все дальше и дальше, в болота Кента, – рассказывала Холли. – Никакого плана у меня не было. Просто… – Ее рука очертила некие холмистые дали. – В первую ночь я спала в какой-то церкви в богом забытой глуши… именно в ту ночь все и случилось. Именно в ту ночь исчез Жако. Дома, в «Капитане Марло», он, как всегда, принял ванну, потом Шэрон ему почитала, мама сказала «спокойной ночи», и он лег спать. Все было нормально, все как обычно – если не считать того, что я сбежала. Заперев на ночь паб, папа, как всегда, поднялся в комнату Жако, чтобы выключить его радио – Жако всегда засыпал, слушая, как разные люди говорят на иностранных языках, говорил, что это его убаюкивает. Но утром в воскресенье Жако в его комнате не оказалось. И нигде в пабе его тоже не было. Такое ощущение, словно вся семья попала внутрь какого-то паршивого пазла, неизвестно кем придуманного, – ведь даже двери были по-прежнему заперты изнутри. Сперва в полиции решили – и этому предположению поверили даже мама с папой! – что я подговорила Жако бежать вместе со мной… – Холли умолкла, пытаясь успокоиться. – Только после того, как меня выследили и обнаружили на острове Шеппи у тех фермеров, которых я упросила взять меня на работу – я там клубнику собирала, – полиция все-таки начала настоящие поиски. Тридцать шесть часов спустя. Сперва его искали с собаками, объявляли по радио… – Холли опять умолкла и потерла лицо ладонями. – Потом местные цепью прошлись по пустошам Грейвзенда, а полиция стала проверять всякие… ну, знаешь, всякие злачные места. Но никто ничего не нашел. Ни следов, ни тела, ни свидетелей. День шел за днем, но все наши попытки хоть что-то узнать о Жако терпели неудачу. Мои родители закрыли паб и не открывали его много недель подряд; я не ходила в школу; Шэрон все время плакала… – У Холли перехватило дыхание. – Понимаешь, я молила Бога, чтобы зазвонил телефон, но когда раздавался звонок, мне было невыносимо страшно снять трубку, я боялась услышать какое-то ужасное известие… Мама вся извелась, почернела, а папа… он всегда был такой веселый, всегда шутил… Но после того как это произошло, он стал… вроде как… пустым изнутри. Я неделями не выходила из дома. И школу я, в общем, бросила. Если бы Рут, моя невестка, не вмешалась, не взялась за хозяйство, не заставила маму осенью поехать в Ирландию, честно признаюсь: вряд ли мама была бы сейчас жива. Даже теперь, семь лет спустя, это все еще… Страшно сказать, но теперь, когда я слышу в новостях о каком-нибудь зверски убитом ребенке, я думаю: для его родителей это сущий ад, самый страшный и нескончаемый кошмар, но они, по крайней мере, точно знают, что случилось. Они, по крайней мере, могут горевать и плакать, зная причину. Мы даже этого не можем. То есть я уверена, что Жако вернулся бы домой, если б мог это сделать, но пока нет никаких доказательств его смерти, пока не будет найдено… – голос у Холли сорвался, – …тело, невозможно сказать своему воображению: «Заткнись!» Оно все равно не заткнется и будет продолжать подбрасывать тебе варианты: а что, если случилось это? а что, если случилось то? а что, если он все еще жив? а что, если он сидит в подвале у какого-нибудь психа и молит Бога, чтобы как раз сегодня наступил тот день, когда ты, его старшая сестра, найдешь его и спасешь? Но даже и это еще не самое худшее… – Холли отвернулась, чтобы я не видел ее лица. Не было необходимости говорить, чтобы она не спешила, что мне некуда торопиться, хотя даже ее маленький дорожный будильник, стоявший на полочке, говорил, что сейчас уже поздно, без четверти десять. Я раскурил для нее сигарету и вложил ей в пальцы. Она глубоко затянулась, медленно выпустила дым и сказала: – Если бы тогда, в ту субботу, я не убежала – Господи, из-за какого-то гребаного бойфренда! – вряд ли Жако позволил бы кому-то увести его ночью из «Капитана Марло». – Она сидела, по-прежнему отвернувшись от меня. – Нет, конечно же, нет. А значит, во всем виновата я. Родные уверяют меня, что это не так, что я сама все это выдумала, и психотерапевт, к которому я ходила, говорил мне то же самое; да, собственно, все пытаются убедить меня, что я не права. Но ведь у них-то не возникает мучительного вопроса: «А не я ли во всем виновата?» Этот вопрос не сверлит им мозги каждый час, каждый день. Как и ответ на этот вопрос.
Ветер снаружи с воем ударил по всем клавишам, точно какой-то безумный органист.
– Я просто не знаю, что сказать, Холли…
Она промолчала, только залпом допила свое белое вино.
– …кроме «Перестань! Прекрати себя мучить!». Но это было бы грубо и оскорбительно.
Она повернулась ко мне – глаза красные, на лице потрясение.
– Да, – сказал я. – Оскорбительно. Оскорбительно по отношению к Жако.
Было совершенно очевидно, что никто никогда так с ней не говорил.
– Посмотри на это с другой стороны. Предположим, Жако куда-то ринулся из дома; предположим, ты отправилась его искать, но некое… зло опередило тебя и помешало тебе вернуться назад. Ты бы хотела, чтобы Жако на всю жизнь погряз в самообвинениях, стал наркоманом или алкоголиком из-за того, что уверил себя, будто тем своим давнишним необдуманным поступком заставил тебя так из-за него волноваться?
У Холли было такое выражение лица, словно она никак не может поверить, что я посмел сказать ей такое. Да я и сам, честно говоря, не мог в это поверить. И она, по-моему, явно была готова немедленно вышвырнуть меня из своего дома.
– Ведь ты бы наверняка захотела, чтобы Жако жил полной жизнью, верно? – продолжал я. – Жил полной жизнью, а не абы как, наполовину? Ты бы хотела, чтобы он прожил жизнь как бы и за себя, и за тебя!
Видеомагнитофон вдруг решил с грохотом выплюнуть кассету. Холли вздрогнула и спросила каким-то неровным, словно зазубренным голосом:
– Значит, я должна вести себя так, словно ничего не произошло?
– Нет. Просто перестань казнить себя за то, что тебе в 84-м году не удалось понять, как семилетний мальчишка оказался способен прореагировать на твой вполне заурядный акт подросткового неповиновения. Прекрати заживо хоронить себя в этом дерьмовом «Ле Кроке»! Твое бесконечное искупление грехов Жако не поможет. Конечно, его исчезновение переменило твою жизнь – разве могло быть иначе? – но почему ты считаешь правильным бесцельно растрачивать свои таланты и свою цветущую молодость, подавая коктейли таким, как Четвинд-Питт и я, обогащая таких, как Гюнтер, безжалостный эксплуататор и гнусный наркоторговец?
– Так что же ты мне, в таком случае, посоветуешь делать? – заорала Холли в ответ.
– Ну, я тебе ничего не посоветую, потому что не знаю. Мне не приходилось переживать такого. Хотя раз уж ты спросила, то в Лондоне так много других маленьких Жако, которым именно ты могла бы помочь. Беглецов, бездомных подростков, жертв бог знает чего. Ты мне сегодня очень много о себе рассказала, Холли, и для меня это большая честь, даже если тебе сейчас кажется, что я предал твое доверие, раз я так жестоко с тобой говорю. Но во всем твоем рассказе я не услышал ни одной вещи, которая лишала бы тебя права на полезную и приятную – да-да, приятную! – жизнь.
Холли встала; она явно была уязвлена и рассержена; заплаканные глаза припухли.
– С одной стороны, мне очень хочется треснуть тебя чем-нибудь железным и тяжелым, – вполне серьезно сказала она. – Впрочем, и с другой стороны мне хочется того же. Так что уж лучше я пойду спать. А тебе утром лучше уйти. Не забудь выключить свет, когда будешь ложиться.
* * *
Меня разбудил еле заметный рассвет. В голове стоял туман; тело было стиснуто перекрученным спальным мешком. Крошечная комнатка, больше похожая на стенной шкаф; силуэт девушки в мужской футболке; длинные, кольцами вьющиеся волосы… Холли? Это хорошо. По всей вероятности, Холли, которой я велел перестать оплакивать ее братишку, пропавшего семь лет назад – наверняка давно мертвого и умело похороненного в каком-нибудь неприметном месте, – все-таки решила вышвырнуть меня из своего дома без завтрака навстречу моему, в высшей степени неопределенному, будущему… Что ж, ничего не попишешь. Впрочем, за окошком все еще черно. И глаза у меня щиплет от усталости, они так и не успели отдохнуть. И во рту сушь от бесчисленных сигарет и «Пино блан».
– Что, уже утро?
– Нет, – сказала Холли.
* * *
Дыхание девушки стало более глубоким – значит, уснула. Выданный мне матрас-футон был нашим плотом, а сон – рекой, и я скользил по этой реке сквозь волны запахов. «У меня давно не было практики», – сказала она мне, выныривая на мгновенье из путаницы волос, одежды и наших сплетенных тел. Я ответил, что и у меня практики давно не было, и она притворно возмутилась: «Ну что ты врешь, выпендрежник!» Из приемника со светящимся окошечком электронных часов доносились звуки музыки: какой-то давно умерший скрипач играл партиту Баха. Дрянной динамик отвратительно дребезжал на высоких нотах, но я бы не променял этот час музыкального сопровождения даже на концерт, устроенный лично для меня сэром Иегуди Менухиным, играющим на драгоценной Страдивари. Мне даже вспоминать теперь не хотелось о тех щенячьих, достойных разве что первокурсников, разговорах о любви, которые мы вели с моими друзьями-«хамберитами» однажды вечером в «Ле Кроке», но если бы я все же снова там оказался, я бы сказал Фицсиммонсу и всем остальным, что любовь – это слияние двух расплавленных душ и тел в самой сердцевине солнца. Любовь – это полное смешение местоимений «я», «ты», «мы». Любовь – это субъект и объект. Различие между присутствием любви и ее отсутствием – это различие между жизнью и смертью. На всякий случай я одними губами прошептал Холли прямо в ухо: Я люблю тебя. Холли дышала спокойно, как море, и я снова прошептал «Я люблю тебя» – но уже громче, почти на громкости поющей скрипки. Никто не слышит, никто не видит, но дерево в лесу все равно падает.
* * *
Все еще было темно. Альпы притихли где-то за много миль от нас. Окошко в крыше прямо над постелью Холли было совершенно засыпано снегом, но снежная буря, по всей видимости, стихла. Я подумал о том, что в небе сейчас наверняка светят звезды, и мне вдруг очень захотелось купить Холли телескоп. Интересно, смогу я ей его прислать? И откуда? Все тело ныло, голова кружилась, но память все же выхватывала события прошлых суток со скоростью поисковика, мгновенно находящего на долгоиграющей пластинке нужную запись. Приемничек с часами сообщил, что некий ночной дежурный по имени Антуан Тангей «будет с нами» в течение всего «часа ноктюрна», с трех до четырех ночи. Как и все лучшие диджеи, этот Антуан Тангей не произносил практически ни слова. Я поцеловал Холли в волосы и, к своему удивлению, обнаружил, что она не спит.
– Когда улегся этот ветер? – спросила она.
– Час назад. Его словно кто-то выключил.
– Так ты уже целый час не спишь?
– Ага. У меня рука совсем затекла, но я не хотел тебя тревожить.
– Идиот. – Она приподнялась и велела мне немедленно вытащить руку.
Я накрутил длинную прядь ее волос на большой палец и потерся о нее губами.
– Зря я вчера вылез со своими рассуждениями насчет твоего брата. Извини.
– Ты уже прощен. – Она щелкнула резинкой моих трусов. – Это же очевидно. И может быть, мне даже необходимо было это услышать.
Я поцеловал ее в закрученный на затылке узел волос, потом распустил его и спросил:
– У тебя чисто случайно сигаретки не осталось?
В бархатной тьме я сумел разглядеть ее улыбку, и счастье пронзило мне грудь, точно острие ножа.
– Что ты улыбаешься?
– Воспользуйся выражением «чисто случайно» в Грейвзенде, и тебя распнут где-нибудь на Эббсфлит за то, что ты, скорее всего, голосовал за консерваторов. Нет, сигарет, к сожалению, не осталось. Я вчера специально вышла, чтобы купить немного про запас, но наткнулась на одного более-менее привлекательного бродягу, который весьма умело притворился бездомным за сорок минут до начала снежной бури, и сигареты я в итоге так и не купила.
Я провел пальцем по ее лицу, обрисовывая высокие скулы.
– Более-менее привлекательный? Ах ты, щекастая нахалка!
Она зевнула во весь рот и даже с подвывом.
– Надеюсь, что завтра мы сумеем откопаться и выйти отсюда.
– А я надеюсь, что не сможем! Мне нравится быть погребенным под снегом вместе с тобой.
– Да, это, конечно, хорошо, но кое-кому надо еще и работать. Гюнтер рассчитывал, что сегодня у него будет полно. Туристы всегда жаждут флиртовать и веселиться-веселиться-веселиться.
Я уткнулся головой в сгиб ее обнаженной руки и пробормотал:
– Нет.
Ее рука скользнула по моей спине, ощупала лопатку.
– Что «нет»?
– Нет, ты никак не сможешь завтра пойти в «Ле Крок». Извини. Во-первых, потому, что теперь я твой мужчина, и я тебе это запрещаю.
Она засмеялась, но как бы шепотом.
– А во-вторых?
– А во-вторых, если ты туда пойдешь, то я буду вынужден перестрелять всех представителей мужского пола от двадцати до девяноста лет, которые осмелились заговорить с тобой, а заодно и всех лесбиянок. Между прочим, это семьдесят пять процентов всей вашей клиентуры! И заголовки завтра в газетах будут примерно такими: «Кровавая резня в Альпах» или «Лэм-убийца, или Волк в овечьей шкуре». Я знаю, что ты, будучи вегетарианкой-пацифисткой, не захочешь играть какую бы то ни было роль в подобной кровавой резне, так что тебе лучше остаться здесь и весь день напролет заниматься со мной любовью… – И я поцеловал ее в нос, в лоб и в висок.
Холли, прижавшись ухом к моей груди, спросила:
– А ты когда-нибудь сам слышал, как бьется твое сердце? Оно у тебя скачет, как Кейт Мун. Серьезно. Я что, имею дело с мутантом?
Одеяло сползло с ее плеча, и я заботливо вернул его на место. Некоторое время мы оба молчали. Этот Антуан что-то там шептал в своей радиостудии, где бы она ни находилась, а потом поставил «In a Landscape» Джона Кейджа. Мелодия текла, как извилистая река.
– Если бы у времени была кнопка «pause», – сказал я Холли Сайкс, – я бы сейчас на нее нажал. Вот здесь… – я нажал ей между бровями и чуть выше. – Прямо сейчас нажал бы.
– Но если бы ты это сделал, то замерла бы вся Вселенная, в том числе и ты сам, и ты уже не смог бы снова нажать на кнопку «play» и запустить время. И мы бы навсегда застряли в этом мгновении.
Я поцеловал ее в губы; кровь во мне так и кипела.
А она прошептала:
– Что-то по-настоящему ценишь, только когда знаешь: это скоро кончится.
* * *
В следующий раз, когда я проснулся, комната Холли была залита странным сероватым светом, словно в пещере, сделанной в толще пакового льда. Шепчущий Антуан давно уже умолк; из приемника доносилось монотонное гудение какого-то франко-алжирского рэпа; на часах было 08:15. Холли плескалась под душем. Я чувствовал, что сегодня я либо полностью изменю свою жизнь, либо все останется как прежде. Я определил местонахождение своей одежды, расправил перекрученный спальный мешок, а простыни аккуратно свернул и сложил в плетеную корзинку. И тут я вдруг заметил прилепленную к стене над коробкой, служащей прикроватным столиком, какую-то почтовую открытку и обвивавшую ее серебряную подвеску в виде лабиринта из желобков и выступов. Подвеску явно сделали вручную, весьма аккуратно и с большой любовью, хотя она, пожалуй, была тяжеловата, если ее носить в качестве украшения, и великовата, так что наверняка постоянно привлекала к себе внимание. Я попытался на глаз определить, где выход из лабиринта, но запутался и в первый раз, и во второй, и в третий. И лишь когда я положил подвеску на ладонь и стал водить ногтем мизинца по желобкам, я сумел отыскать нужный проход и добраться до центра. В общем, подумал я, если бы вы угодили в настоящий такой лабиринт, вы бы надолго в нем застряли и вам понадобилось бы немало времени и везения, чтобы оттуда выбраться. Я решил, что непременно выберу подходящий момент и спрошу у Холли, что это за лабиринт.
Так, теперь открытка. На ней изображен висячий мост, но это может быть любой из сотен висячих мостов в какой угодно стране мира. Холли все еще была в душе, так что я отлепил открытку от стены и перевернул ее…
«Холли Сайкс, «Капитан Марло», Уэст-стрит, Грейвзенд, СК
19 авг. ‘85
Сегодня я наконец прошел по этому мосту через Босфор! Вообще-то ходить пешком по нему не разрешается, так что я одним махом преодолел расстояние между континентами на автобусе вместе с какими-то школьниками и их бабушками. Теперь я с полным правом могу сказать, что побывал в Азии. Стамбул – поразительный город! Мечети, спинареты, а по улицам все гоняют, как камикадзе! Днем жара, как в аду. Уличные мальчишки пытаются всучить краденые сигареты (только «Ротманз», 25 центов пачка). На рынках такие фрукты, каких я никогда в жизни не видел. На тенистых площадях воркуют голуби. В кафе угощают чаем с лимоном. В зоопарке животные пребывают в депрессии (даже терьеры!). У фонтана полно подвыпивших мужчин. В хостеле тонкие стенки и скрипучие кровати. Все боковые улочки почему-то всегда ведут к морской гавани, где у причала сотни маленьких лодочек (наверное, как на Темзе в былые времена) и огромные грузовые суда – интересно, не проплывет ли один из них мимо «Капитана Марло», направляясь в доки Тилбери? Следующая остановка – Афины. Не унывай, береги себя. Эд Х.»
Итак, Хьюго Лэм, познакомьтесь с ревностью к сексуальному партнеру. Ничего себе – «Эд»! Да как он смеет присылать Холли какие-то открытки? А может – и это куда хуже! – им прислан уже целый ворох таких вот открыток? Была ли, например, открытка из Афин? Он что, ее бойфренд? Так вот почему, оказывается, нормальные люди способны совершить преступление из-за страстной любви! Мне хотелось засунуть голову этого Эда в колодки и до тех пор швырять ему в лицо двухкилограммовыми статуэтками Христа Спасителя из Рио, пока от его лица ничего не останется. Именно так и Олли Куинн захотел бы поступить со мной, если бы когда-нибудь узнал, что я трахал Несс. Затем я обратил внимание на дату: 1985 год! Аллилуйя! Но почему Холли почти шесть лет хранит эту открытку? Этот кретин даже не знает, что там не «спинареты», а «минареты»! А может, это какая-то интимная шутка? Тогда все гораздо хуже. Как он смеет иметь с Холли общие интимные шутки? Неужели и лабиринт ей этот Эд подарил? А что, возможно. Может, и во время нашего с ней секса она воображала, что рядом он? Да-да-да, конечно, подобные злые мысли просто нелепы и к тому же лицемерны, но мне действительно было больно, очень больно! Мне хотелось немедленно сжечь открытку этого Эда, да, поджечь ее зажигалкой и смотреть, как сгорает и мост через Босфор, и жаркий солнечный день, и все это сочинение в стиле ученика средней школы. Да, беби, пусть все горит синим пламенем! А потом я бы спустил пепел в унитаз, как русские поступили с тем, что осталось от Адольфа Гитлера. Нет. Вдохни поглубже, успокойся, выброси Гитлера из головы и подумай над этим прохладным «Не унывай. Эд». Настоящий бойфренд написал бы «Люблю. Эд». И что это еще за «Х»? С другой стороны, если Холли в 85-м находилась в Грейвзенде и ей туда присылали открытки, то вряд ли этот Эд мог ее трахать на скрипучей европейской кровати. Должно быть, он ей и не совсем любовник, и не совсем друг.
Наверное, так.
* * *
– Теперь ты, если хочешь! – крикнула она из-за двери, и я совершенно нормальным тоном сказал: «Спасибо!» Обычно я почти наслаждаюсь всякими необдуманными поступками «утром после этого», но сегодня все было иначе: проклятый осиновый кол под названием «любовь» по-прежнему торчал у меня в сердце, и мне хотелось доказательств того, что интимные отношения между нами кое-что значили; а еще мне очень хотелось пойти и поцеловать Холли, но это желание пришлось придушить в корне. А что, если она скажет «нет»? Не надо форсировать события. Сейчас я приму обжигающе горячий душ, переоденусь в чистое – интересно, как беглецы или дезертиры решают вопрос со стиркой белья? – пойду на кухню и… Когда я туда вошел, на столе лежала записка:
«Хьюго… я всегда трушу, когда наступает время прощаться, а потому решила побыстрей пойти в «Ле Крок» и начать там уборку. Если захочешь и сегодня у меня остаться, принеси мне чего-нибудь на завтрак, а я подыщу тебе подходящую метелку для смахивания пыли и фартучек в оборках. Ну, а если ты там не появишься, значит, такова жизнь, и я желаю тебе удачи в твоей метаморфизе (это слово именно так нужно писать?). Х.»
Это было, конечно, не любовное послание, но все же ее записка была мне дороже любого другого послания, какое я когда-либо получал. Эта ее решительная буква «Х» выглядела одновременно и удивительно интимной, и какой-то рунической. И почерк у нее был совсем не девчачий; он был, правда, немного неровный с точки зрения каллиграфии, словно она писала в поезде, но вполне разборчивый, особенно если чуточку прищуриться; и это, безусловно, был ее почерк. Господи, сегодня у меня сплошные открытия. Я свернул записку и положил в бумажник; потом схватил куртку, с грохотом сбежал по лестнице и, выскочив на улицу, побрел по следам Холли, оставленным ею не более десяти минут назад в глубоком, по колено, снегу. Утро было действительно очень холодным, зато голубое небо сияло той самой голубизной, какой, должно быть, окутана наша Земля, когда на нее смотришь из космоса; и теплые лучи солнца были как дыхание любимой; и сосульки таяли, истекая сверкающей капелью на крутых, совершенно сказочных улочках; и люди, которые шли по этим улочкам, были всей душой влюблены в горы; и дети вокруг радовались жизни; снежки так и летели с одного тротуара на другой, так что мне пришлось поднять руки и крикнуть: «Je me rends!», но один снежок в меня все-таки угодил; я обернулся, отыскал глазами маленького шельмеца, схватился за сердце и притворился, что умираю; «Il est mort! Il est mort!» – завопили юные снайперы, но стоило мне воскреснуть, как они бросились улепетывать, рассыпавшись, как осенние листья. Так, теперь за угол – вот и площадь, моя самая любимая площадь в Швейцарии, если не во всем мире, отель «Ле Зюд», островерхие крыши домов, исполненных гражданской гордости, таких аккуратных и одинаковых, словно все они построены из конструктора «Лего». Часы на церкви пробили девять раз; со всех сторон в небо вздымались белые альпийские вершины; торговец блинами устанавливал свой лоток напротив кондитерской, где вчера все это и началось; «Я не влюблен», – убеждал я себя, зная, что au contraire так оно и есть: я влюбился; и у торговца блинами был такой вид, словно он знает, что я всюду вижу только лицо Холли, что она отражается в любой поверхности, движется, поворачивается – видны то затылок и шея сзади, то губы и подбородок, то волосы и одежда; в ушах у меня звучали эти ее «вроде как», «врешь!» и «дерьмо»; я вспоминал ее чуть заостренные, эльфийские уши; ее нежность; ее чуть приплюснутый нос; ее настороженные, голубые, как небо, глаза; ее шампунь с маслом чайного дерева из магазина «Боди шоп»; я чувствовал, что она приближается ко мне с каждым шагом. Интересно, о чем она сейчас думает? Пытается угадать, приду я или нет? Транспорт еле двигался по улицам, засыпанным снегом, но я все же решил подождать, когда включится зеленый свет…
Кремовый «Лендкрузер», залепленный мокрыми комьями грязного снега, проехал совсем рядом со мной и остановился. Прежде чем я успел разозлиться, что теперь придется его обходить, водитель, опустив тонированное стекло, высунулся в окошко, и я решил, что это просто какой-то турист, который хочет спросить дорогу. Но я ошибся. Я узнал этого коренастого смуглого водителя в рыбацком свитере.
– Добрый день, Хьюго. Выглядите как человек, у которого сердце поет. – Его новозеландский акцент был поистине неистребим. – Элайджа Д’Арнок, король «Кембриджских снайперов», – на всякий случай представился он.
Я заметил, что на заднем сиденье сидит еще кто-то, но Элайджа меня этому человеку не представил.
– То, что вы практически не удивились, встретив меня, – сказал я Д’Арноку, – наводит на мысль, что это не случайная встреча.
– В самую точку. Вам привет от мисс Константен.
Я понял: мне придется выбирать между двумя метаморфозами. Одна называется «Холли Сайкс», а вторая… А какова, собственно, эта «вторая»?
Элайджа Д’Арнок похлопал по дверце своего автомобиля.
– Прыгайте в машину. Лучше выяснить, что к чему, чем умирать от любопытства, пытаясь отыскать разгадку. Сейчас или никогда.
Мимо кондитерской, вниз вон по той улочке – до паба Гюнтера оставалось совсем немного, я уже видел крокодила на вывеске над дверью. Всего полсотни шагов… «Выбери девушку! – советовало мое опьяненное любовью «я», бывший диккенсовский Скрудж, только совершенно преобразившийся. – Только представь себе, какое у нее будет лицо, когда ты войдешь в бар!» Но мое второе «я», мыслящее куда более трезво, задумчиво сложив на груди руки, смотрело на Д’Арнока и спрашивало: «А что ты будешь делать потом?» Ну, хорошо, мы с Холли позавтракаем; я помогу ей с уборкой, а потом затаюсь в ее квартирке, пока мои приятели-хамбериты не улетят домой; мы с ней будем без конца совокупляться, как кролики, и в итоге едва в состоянии будем ходить; и в какой-то момент, задыхаясь от страсти, я выпалю ей в лицо: «Я тебя люблю!», и мне покажется, что это именно так и есть; и она выпалит в ответ: «И я тебя люблю, Хьюго!», и ей тоже покажется, будто она меня любит, и в этот конкретный момент, в этом конкретном месте мы будем счастливы. А что потом? А потом я позвоню в канцелярию Хамбер-колледжа и скажу, что у меня небольшой психический срыв и я бы хотел на год отложить окончание курса. Родителям я тоже что-нибудь такое скажу – понятия не имею, что именно, но что-нибудь придумаю, – и куплю Холли телескоп. Ну, а потом? Потом окажется, что во время бодрствования я уже не думаю о ней каждое мгновение; что ее привычка постоянно использовать выражения «вроде как» или «ой, правда?» начинает меня раздражать; и в конце концов придет день, когда мы оба поймем, что Джон Леннон со своей знаменитой «All You Need is Love» был все-таки не до конца прав. А к этому времени следователь Шила Янг уже выследит меня, и ее швейцарские коллеги, остановив меня на вокзале и «взяв интервью», разрешат мне вернуться в квартиру Холли, только если я отдам им свой паспорт. «В чем дело, выпендрежник?» – спросит она, и мне придется признаться ей либо в том, что я украл у несчастного старика, умиравшего от инсульта, ценную коллекцию марок, либо в том, что я сознательно увлек своего приятеля-хамберита азартными карточными играми и втянул в такие долги, что тот не выдержал и покончил с собой, на бешеной скорости направив автомобиль прямо в пропасть. Возможно, впрочем, мне придется признаться ей и в том и в другом, но это, собственно, уже не будет иметь значения, потому что Холли тут же вернет мне телескоп и поменяет замок на входной двери. А потом что? А потом я соглашусь вернуться в Лондон, где меня будут допрашивать уже британские следователи, но я успею взять из тайника паспорт на имя Маркуса Анидера и закажу дешевый билет на самолет куда-нибудь на Дальний Восток или в Центральную Америку. Подобные повороты сюжета отлично подходят для кинофильмов, но на самом деле такая жизнь – полное дерьмо. А потом? А потом мне придется кое-как перебиваться теми средствами, что имелись на счету у Анидера, пока я не приду к неизбежному: не открою бар для таких вот молодых любителей повеселиться, с легкостью пропускающих год в университете, и не превращусь в очередного Гюнтера.
Я вдруг заметил на пассажире, что сидел рядом с Д’Арноком, знакомую серебристую парку и сказал:
– Могу я попросить хотя бы немного очертить…
– Нет, так не пойдет, – отрезал Д’Арнок. – Вам сейчас нужно совершить прыжок через пропасть, ухватиться за новую веру и оставить позади всю свою прежнюю жизнь. Настоящая метаморфоза не знает приливов и отливов.
А вокруг нас все было как обычно, и никто даже не подозревал, в каком затруднительном положении я оказался.
– Вот что я вам скажу, – сказал новозеландец. – Все мы, Анахореты, в какой-то степени стали жертвами «охоты за головами», за исключением основателя нашего общества. – Д’Арнок мотнул головой в сторону человека на заднем сиденье, лишь смутно различимого в полутьме салона. – Так что я отлично понимаю, Хьюго, что вы чувствуете в данную минуту. Расстояние между тротуаром, на котором вы стоите, и этим автомобилем – это на самом деле бездонная пропасть. Но мы тщательно вас проверили, и если вы сумеете преодолеть эту пропасть, то будете процветать. С вами будут считаться. Вы будете иметь вес. Вы будете иметь все, чего бы вы ни захотели.
Я, разумеется, спросил:
– А если бы вам пришлось снова делать тот же выбор, вы бы его сделали?
– Зная то, что я знаю сейчас, я даже убийство совершил бы ради того, чтобы оказаться в этом автомобиле. Да, даже убийство. То, что вы видели, – те мелочи, которые продемонстрировала вам мисс Константен: нажала на кнопку «pause», разговаривая с вами в Королевском колледже, или действовала как кукловод, управляя тем бездомным юношей, – это всего лишь прелюдия к самому первому уроку. Но дальше еще так много всего, Хьюго!
Я вспомнил, что еще совсем недавно обнимал Холли.
Но ведь любим мы скорее ощущение любви, а не какого-то конкретного человека.
Мы любим то головокружительное возбуждение, которое я только что испытывал.
Сознание того, что выбрали именно тебя, что тебя нежно любят, что ты желанен.
Звучит весьма патетично, когда размышляешь об этом с ясной головой.
Итак. Мне предлагается заключить некий вполне реальный фаустианский договор.
Я едва сдержал улыбку: вообще-то, конец в «Фаусте» не такой уж счастливый.
Но какой конец на самом деле счастливый? Так, как бригадный генерал Филби?
Он мирно скончался в окружении семьи.
Если это, черт возьми, считается счастливым концом, то флаг им в руки: пусть они сами к нему стремятся.
Когда приходится самому прокладывать себе путь, расталкивая других, то чего стоит Фауст без своего договора?
Ничего. Без этого договора он – никто. И мы бы никогда о нем не узнали.
Куинн. Доминик Фицсиммонс. Все-таки еще один умный выпускник университета.
Еще один серый обладатель сезонного билета, уныло покачивающийся в вагоне районной линии метро.
Задняя дверца «Лендкрузера» щелкнула и приоткрылась еще на дюйм.
* * *
Человек на заднем сиденье – это его Д’Арнок назвал «основателем» – вел себя так, словно меня нет, и новозеландец молчал, пока мы ехали куда-то в сторону от городской площади. Я сидел практически неподвижно, исподтишка изучая своего спутника – точнее, его отражение в стекле: на вид лет сорок пять; очки без оправы; волосы густые, хотя и тронутые сединой; на подбородке глубокая ямочка; чисто выбрит; нижнюю челюсть украшает шрам, явное свидетельство некой интересной истории. Тело у него было худощавое, мускулистое. Он был похож на бывшего военного откуда-нибудь из Центральной Европы. А вот одежда ровным счетом ни о чем не свидетельствовала: крепкие высокие, выше щиколотки, сапоги; черные штаны из «чертовой кожи», кожаная куртка, когда-то черная, но сильно потертая и теперь ставшая почти серой. Увидев такого человека в толпе, вы могли бы подумать: наверное, архитектор или, возможно, преподаватель философии; но, скорее всего, вы бы его и вовсе не заметили.
Из Ла-Фонтейн-Сент-Аньес можно было выехать только двумя путями. Одна дорога поднималась вверх, к деревне Ла-Гуй, но Д’Арнок поехал по другой, ведущей вниз, в долину, к деревне Юсейн. Мы проехали поворот, ведущий к шале Четвинд-Питта, и я подумал: интересно, встревожило ли ребят мое исчезновение или же они просто сбросили меня со счетов, поскольку я сбежал, оставив их на растерзание бандитов-сутенеров? Да, я об этом подумал, но мне, в общем, было все равно. Еще минута – и мы оказались за пределами города. Вдоль дороги с обеих сторон высились осыпающиеся снежные стены. Д’Арнок вел машину очень осторожно – на колесах была зимняя резина, да и расчищенную дорогу предусмотрительно посыпали солью, но все же это была Швейцария и на дворе – начало января. Я расстегнул молнию на куртке и стал думать о Холли, поглядывая на часы, циферблат которых светился рядом с бардачком; но я понимал: сожаления – это для нормальных людей.
– Прошлой ночью мы вас совсем потеряли, – вдруг сказал мой сосед; по-английски он говорил как хорошо образованный, культурный европеец. – Это снежная буря вас спрятала.
Теперь я уже мог к нему повернуться и хорошенько его рассмотреть.
– Да, – сказал я, – у меня возникли разногласия с… моим квартирным хозяином. Извините, если я доставил вам какие-то неудобства… сэр.
– Вы можете называть меня мистер Пфеннингер, мистер Анидер. Кстати, «Анидер» – отличная идея. Главная река на острове Утопия.
Говоря это, Пфеннингер смотрел в окно, за которым расстилалась монохромная долина, отделенная от шоссе стенами снега; крестьянские поля и дома тоже были погребены под толстым слоем снега. Вдоль дороги стремительно мчалась куда-то черная и очень быстрая река.
Похоже, первый допрос уже начался, догадался я и спросил:
– Могу я поинтересоваться, откуда вы узнали о существовании «мистера Анидера»?
– Мы вас изучали, мы за вами следили. Нам нужно было знать о вас все.
– Вы сотрудники секретной службы?
Пфеннингер покачал головой.
– Нет. Но наши пути изредка пересекаются.
– Значит, к политике вы отношения не имеете?
– Нет – но только пока нас оставляют в покое.
Д’Арнок замедлил движение и прошел опасный поворот на выключенном двигателе.
Я решил, что пора спросить напрямик:
– Кто вы, мистер Пфеннингер?
– Мы – Анахореты Часовни Мрака Слепого Катара из монастыря Святого Фомы с Сайдельхорнского перевала. Это очень длинное и сложное название, и вам наверняка тоже так показалось, а потому мы обычно называем себя просто Анахоретами.
– Да, запомнить непросто. По-моему, звучит как-то по-масонски. Вам не кажется?
В его глазах блеснуло веселье.
– Нет, не кажется.
– Тогда, мистер Пфеннингер, объясните мне, зачем существует ваша… группа?
– Мы существуем, чтобы обеспечить бесконечное выживание тех, кого посвящаем в психозотерику Пути Мрака.
– И вы являетесь… основателем этой… группы?
Пфеннингер смотрел прямо перед собой. За окном один за другим мелькали столбы высоковольтной линии электропередач.
– Да, я – Первый Анахорет. А мистер Д’Арнок ныне стал Пятым Анахоретом. Вторым Анахоретом является уже знакомая вам мисс Константен.
Д’Арнок осторожно обогнал грузовик, посыпавший дорогу солью.
– «Психозотерика»? – сказал я. – Я даже слова такого не знаю.
И вдруг я услышал голос Пфеннингера:
– «И тяжкий сон тогда меня сморил, // людские страхи разом уничтожив. – Пфеннингер выглядел как-то странно: губы были плотно сжаты, и я понял, что говорит он, не раскрывая рта. Но это же совершенно невозможно, я наверняка ошибся, решил я и снова услышал его голос: – Казалось, время на Земле не сможет // вернуть ей жизнь, придать немного сил. – Его голос звучал прямо у меня в ушах, точнее, где-то внутри головы, живой и сочный, словно из самых лучших наушников. Но неподвижное лицо заставляло предположить, что это все же какой-то трюк. – Ее глаза не видят, в ней движенья нет; // она не слышит, и она не с нами… – Голос ничуть не приглушен, горло предательски не вздрагивает, и нет ни малейшего разрыва между плотно сжатыми губами или крошечной щелки в уголке рта. Магнитофонная запись? Я попытался заткнуть уши, но голос Пфеннингера звучал столь же отчетливо: – С Землею вместе в пустоте летит, // сливаясь с ее скалами, деревьями, камнями».
Почувствовав, что у меня от удивления открылся рот, я закрыл его и спросил:
– Но как?
– Есть одно слово, – сказал Пфеннингер уже вслух, – назовите его.
Я неуверенно пробормотал:
– Телепатия?
– Вы слышали, мистер Д’Арнок? – обратился к нашему водителю Пфеннингер.
Элайджа Д’Арнок смотрел на нас в зеркало заднего вида.
– Да, мистер Пфеннингер, я слышал.
– А вот мистер Д’Арнок обвинил меня в чревовещании, когда я попытался мысленно с ним побеседовать. Словно я какой-то фокусник, выступающий на арене мюзик-холла.
Д’Арнок запротестовал:
– У меня же не было такого образования, как у мистера Анидера! И даже если слово «телепатия» тогда уже существовало, то до Четемских островов оно еще не добралось. Меня тогда словно ударило электрическим током. Это же все-таки 1922 год был!
– Мы давно вас простили, мистер Д’Арнок, много десятилетий назад – и я, и моя маленькая деревянная марионетка, способная двигать челюстью.
Пфеннингер глянул в мою сторону; в глазах его плескался смех, но их добродушная перепалка вызвала у меня еще больше вопросов. 1922 год? Почему Д’Арнок сказал, что это был 1922 год? Может, он хотел сказать 1982-й? Впрочем, это не имеет значения: телепатия реальна. Телепатия существует. Если только в последние шестьдесят секунд я не стал жертвой галлюцинации. Промелькнул какой-то гараж, возле которого трудился механик, лопатой разгребая снег. Промелькнуло заснеженное поле, посреди которого стояла на пеньке светло-рыжая лисица и принюхивалась.
– Значит, – промямлил я пересохшим ртом, – психозотерика – это телепатия?
– Телепатия – одна из низших дисциплин психозотерики, – ответил Пфеннингер.
– Низших? Господи, на что же еще способна эта ваша психозотерика?
Промелькнуло и исчезло вдали пышное облако; рядом с дорогой вновь ярким светом вспыхнула та быстрая горная река.
– Какое сегодня число, мистер Анидер? – спросил Пфеннингер.
– Э-э… – Мне пришлось собраться с мыслями, поэтому ответил я не сразу. – Второе января.
– Верно. Второе января. Запомните это. – И мистер Пфеннингер посмотрел на меня в упор: зрачки его глаз сузились, превратившись в точки, и я, ощутив странный укол в лоб…
* * *
…невольно моргнул, и все исчезло: поля, «Лендкрузер», дорога, – а я оказался на довольно широком и длинном каменистом выступе; в двух шагах от меня был отвесный обрыв, а напротив – горный склон, залитый ярким светом полуденного солнца. Я не свалился с обрыва только потому, что меня кто-то заботливо усадил на холодную каменную плиту. Я несколько раз судорожно вздохнул, охваченный паническим страхом, и выдохнутый мною воздух повис в воздухе белыми расплывчатыми пузырями невысказанных вопросов. Как я здесь оказался? И где это «здесь»? Вокруг я видел руины какого-то здания, лишенного крыши, скорее всего бывшей часовни. Возможно, здесь когда-то находился монастырь – вдали виднелись стены еще каких-то старинных построек. Глубокий, по колено, снег покрывал землю; на ближнем конце выступа, всего в нескольких футах от меня, стояла невысокая стена. Руины монастыря были окружены голыми скалами. Я был по-прежнему в своей теплой лыжной куртке и, похоже, только что совершил весьма значительные физические усилия: лицо мое пылало от жара, в ушах гулко пульсировала кровь. Но все эти мелкие детали не имели значения; куда больше меня потряс тот невероятный факт, что секунду назад я сидел на заднем сиденье «Лендкрузера» вместе с мистером Пфеннингером, а Д’Арнок был за рулем, и вот теперь… теперь…
– С возвращением! – услышал я голос Элайджи Д’Арнока.
– Боже мой! – выдохнул я, вскочил, чуть не упал, снова вскочил и, пригнувшись, принял позу, означавшую готовность то ли к драке, то ли к бегству.
– Остыньте, Лэм! Это чертовски странно, я знаю… – Он сидел рядом и спокойно отвинчивал крышку термоса, – но совершенно безопасно. – Его серебристая парка поблескивала в солнечных лучах. – Если, конечно, вы не броситесь бежать и не прыгнете с обрыва, как безмозглый цыпленок.
– Д’Арнок, где… Что случилось? Где мы находимся?
– Там, где все это началось, – сказал Пфеннингер, и я так резко к нему повернулся, что у меня чуть сердце не разорвалось. На Пфеннингере была русская меховая шапка-ушанка и теплые зимние ботинки. – В монастыре Святого Фомы на Сайдельхорнском перевале. Точнее, среди развалин этого монастыря. – Он, утопая в снегу, прошел к низенькой стене и остановился возле нее, глядя куда-то вдаль. – Вам было бы легче поверить в возможность чуда, если бы вы всю жизнь прожили здесь, наверху…
Значит, это они меня сюда притащили. Но зачем?
И как? В «Лендкрузере» я совершенно точно ничего не ел и не пил.
Гипноз? Пфеннингер действительно смотрел на меня очень пристально, когда я…
Нет. Такой дешевый трюк, как гипноз, применяют только герои плохих фильмов. Слишком глупое объяснение.
И тут я вспомнил мисс Константен и нашу беседу в часовне Королевского колледжа. Что, если тогда она меня «отключила» точно так же, как сейчас Пфеннингер?
– Мы подвергли вас хиатусу, мистер Анидер, – сказал Пфеннингер. – Стерли кусочек вашей памяти, чтобы проверить, можно ли вас транспортировать. Согласен, я поступил с вами не слишком деликатно, но особо нежничать мы не могли.
Если для него или для Д’Арнока слово «хиатус» и имело какой-то смысл, то я ничего не понимал.
– Я совершенно не понимаю, о чем идет…
– Я бы, пожалуй, встревожился, если бы вы это понимали. Во всяком случае, на данной стадии.
Я потрогал голову, пытаясь обнаружить какие-то повреждения.
– И сколько времени я пребывал в этом… хиатусе?
Пфеннингер вытащил газету «Die Zeit» и протянул ее мне. На первой странице Хельмут Коль обменивался рукопожатием с шейхом Саудовской Аравии. Ну и что? Только не говорите, что и немецкий канцлер в этом замешан.
– Обратите внимание на дату, мистер Анидер. Посмотрите хорошенько.
Под названием газеты красовалась дата: «4 января 1992 года».
Что за ерунда? Это никак не может быть правдой: сегодня 2 января 1992 года!
Тогда, в машине, Пфеннингер сказал, чтобы я хорошенько запомнил, какой сегодня день. Но ведь это было всего несколько минут назад!
Ну да, и все же газета «Die Zeit» настаивала: сегодня 4 января 1992 года.
У меня закружилась голова; мне казалось, я куда-то падаю. Пробыть без сознания целых два дня? Нет, скорее всего, газета просто поддельная. Я пошуршал страницами, отчаянно пытаясь найти доказательства того, что все совсем не так, как мне кажется.
– Газета, разумеется, могла бы быть поддельной, – сказал Пфеннингер, словно читая мои мысли, – но зачем создавать себе дополнительные трудности? Ведь подобную подделку легко разоблачить.
Теперь в голове у меня была полная каша; к тому же я вдруг понял, что чудовищно голоден. Я пощупал изрядно отросшую щетину у себя на щеках. Но ведь утром я брился, это было совсем недавно, в квартире у Холли! Я пошатнулся и чуть отступил назад; я боялся этого Элайджи Д’Арнока и этого мистера Пфеннинга. Это какие-то… паранормальные… Да черт их знает, кто они такие! Кем бы они ни были, мне нужно немедленно отсюда бежать…
А куда бежать-то? Наши следы в снегу исчезали за выступом скалы. А вдруг там – цивилизованная автомобильная парковка с центром обслуживания, с нормальными телефонами? Просто ее отсюда не видно. А может, эта парковка в тридцати километрах отсюда и путь к ней преграждают ледники и бездонные пропасти? Дальний конец узкого скалистого выступа, на котором мы стояли, слегка сужался, и там росло несколько упрямых горных елей, а дальше был почти вертикальный и совершенно обледенелый обрыв и на другой стороне – неприступная, уходящая ввысь скала. Пфеннингер внимательно смотрел на меня, а Д’Арнок тем временем наливал в крышку от термоса какую-то густую, даже слегка комковатую, жижу. Я с трудом подавил желание заорать: «Вы что же, пикник здесь решили устроить?», и, до боли стиснув виски пальцами, приказал себе: немедленно возьми себя в руки и успокойся! Сейчас явно уже больше полудня. Легкая пелена перистых облачков в небе начинала приобретать неприятный металлический отлив. Я глянул на часы… и понял, что забыл их у Холли в ванной. Сделав несколько шагов, я подошел к невысокой стене, возле которой стоял Пфеннингер, и остановился в нескольких шагах от него; за стеной был довольно пологий склон, а внизу, метрах в пятидесяти, виднелась дорога. Чуть дальше был глубокий овраг с перекинутым через него довольно безобразным и вполне современным мостом; у моста имелся дорожный указатель, но на таком расстоянии мне было не прочесть, что там написано. Дорога вела к мосту – до него, по моим прикидкам, было с полкилометра, – извиваясь, спускалась по склону, погруженному в глубокую тень, и исчезала за плечом горы. Возле нас был также странный, замерзший водопад, словно воплотивший в себе ту глубочайшую тишину, что царила вокруг. Кроме нас самих, дорожного указателя, моста и дороги, никаких других признаков конца ХХ века не было.
– Зачем вы притащили меня сюда? – спросил я.
– Мне показалось, что это будет очень кстати, раз уж мы все равно находимся в Швейцарии, – сказал Пфеннингер. – Но сейчас первым делом нужно позаботиться о вашем желудке: вы же с четверга ничего не ели.
Д’Арнок уже стоял рядом со мной, держа в руках исходившую паром крышку от термоса. Я почувствовал аромат куриного бульона с шалфеем, и в животе у меня забурчало.
– Осторожней, язык не обожгите.
Я подул на бульон и сделал осторожный глоток. Было вкусно.
– Спасибо, очень вкусно.
– Я дам вам рецепт.
* * *
– Быть погруженным в хиатус и в этом состоянии переместиться в пространстве – это для мозга почти как одновременный взрыв двух ручных гранат, однако… – Пфеннингер смахнул снег с невысокой стенки и жестом пригласил меня сесть с ним рядом, – нам все же требовалось подвергнуть вас некоему… карантинному периоду, если можно так выразиться. Нельзя же было сразу допустить вас в наши владения. Вы находились в одном шале близ Обервальда с полудня второго января, это недалеко отсюда, а сюда мы вас перенесли сегодня утром. Этот пик называется Галмихорн; а вон тот – Лекихорн; а дальше – уже Сайдельхорн.
– Вы сами из этих мест, мистер Пфеннингер? – спросил я.
Пфеннингер внимательно на меня посмотрел.
– Из этого кантона. Я родился в Мариньи в 1758 году. Да, в 1758-м. Я учился, стал инженером и весной 1799 года, будучи на службе у Гельветической республики, прибыл сюда, чтобы наблюдать за восстановлением предшественника вон того моста, соединяющего края глубокой пропасти.
Ну, приехали! Если Пфеннингер действительно верит в то, что мне рассказывает, то у него, безусловно, не все дома. Я повернулся к Д’Арноку, надеясь на его здравомыслие и поддержку.
– А я родился в 1897 году, – весело сказал Д’Арнок, – и был очень-очень далеким подданным королевы Виктории – моя семья проживала в домишке из камня и торфа на острове Питт, в трехстах километрах к востоку от Новой Зеландии. Когда мне стукнуло двадцать, мы с моим кузеном сели на судно, перевозившее овец, и отравились в Крайстчерч. Так я впервые оказался на Большой земле, впервые – в борделе и впервые – на пункте регистрации новобранцев. Да, я стал «анзаком» – выбор, собственно, был невелик: либо приключения в чужих странах во имя короля и империи, либо еще шестьдесят лет жизни среди овец на острове Питт, богатом дождями и инцестуальными связями. Я прибыл в Галлиполи, и вы, зная историю Великобритании, можете догадаться, что меня там ждало. Мистер Пфеннингер после войны отыскал меня в Англии, в госпитале близ Лайм-Риджиса. Я стал Анахоретом в двадцать восемь лет и с тех пор сохраняю и свою моложавость, и свою привлекательность, хотя через неделю мне стукнет девяносто четыре. Так что берегитесь, Лэм! Вокруг вас – сплошные психи!
Я смотрел то на Пфеннингера, то на Д’Арнока, то снова на Пфеннингера. Телепатия, хиатус, какой-то йети, который просил меня «всего лишь» переоценить свои ментальные возможности; и все же это сообщение о возрасте нарушало некие, более фундаментальные законы природы.
– Так вы говорите…
– Да, – сказал Пфеннингер.
– Что Анахореты…
– Да, – сказал Д’Арнок.
– Не умирают?
– Нет, – нахмурился Пфеннингер, – конечно же, и они умирают – если, скажем, на кого-то из них нападут или с ним произойдет несчастный случай. Но мы действительно никогда не стареем. Во всяком случае, с точки зрения анатомии.
Я отвернулся и посмотрел на водопад. Они или сумасшедшие, или лжецы, или все же – и это сильнее всего смущало мой душевный покой – ни то ни другое. Голова просто пылала, я даже шапку снял. Что-то впилось мне в запястье – тонкая черная ленточка, которой Холли Сайкс стягивала свои густые волосы. Я развязал ленточку и сказал, обращаясь к водопаду:
– Джентльмены, я просто не знаю, что мне думать и что вам сказать.
– Разумнее – не делать сразу тех выводов, которые напрашиваются в связи с неверными умозаключениями, – заметил Пфеннингер. – Позвольте теперь показать вам нашу Часовню Мрака.
Я огляделся, пытаясь обнаружить хоть какое-то подходящее строение.
– Где же она?
– Недалеко, – сказал Пфеннингер. – Видите вон ту полуразрушенную арку? Смотрите внимательно.
Элайджа Д’Арнок заметил мое беспокойство и поспешил успокоить:
– Нет, нет, мы не станем снова погружать вас в сон. Слово скаута.
Сломанная арка как бы обрамляла некий пейзаж – сосну, покрытое чистейшим снегом пространство вокруг нее и голую отвесную скалу. Мгновения летели мимо неровными толчками, как птицы. Голубое небо было пронзительным, как высокая нота; горы казались почти прозрачными. Было слышно, как шипит, плюется и грохочет водопад. Я быстро глянул на Д’Арнока, но он неотрывно смотрел туда, куда должен был бы смотреть я. «Смотрите внимательно», – повторил он шепотом, и я подчинился. И почти сразу заметил оптическую иллюзию: вид по ту сторону арки стал как-то странно покачиваться, шевелиться, словно был нарисован на полотнище, которое колеблет ветер; потом «полотнище» отодвинула в сторону чья-то элегантная белая рука, выглядывавшая из рукава прусского военного мундира. Затем мисс Константен, белокожая и златовласая, выглянула из-за этого «занавеса» и вздрогнула от ледяного воздуха и ослепительного сияния снегов.
– Это Вход, – прошептал Элайджа Д’Арнок. – Вход в наше царство.
Я сдался: порталы появляются прямо из воздуха; люди обладают какими-то волшебными кнопками, способными ставить время на паузу; телепатия оказывается столь же реальной, как телефон…
Невозможное способно служить предметом сделки.
А возможное, оказывается, способно изменять свою форму.
– Так вы присоединитесь к нам, мистер Анидер? – спросила мисс Константен.