23 декабря
Звякнул дверной колокольчик – и филателистический магазин «Бернард Крибель» на Чаринг-Кросс-роуд встретил меня густым запахом трубочного табака. Это было довольно узкое продолговатое помещение, в центре которого размещалась, как в магазине грампластинок, стойка с кляссерами, в которых были марки, так сказать, средней стоимости. Более дорогие экземпляры жили в запертых шкафах, тянувшихся вдоль стен. Я размотал шарф, но моя старая сумка для книг осталась висеть у меня на шее. По радио передавали Моцарта – «Дон Жуан», второй акт. Бернард Крибель, упакованный в зеленый твид, но с темно-синим галстуком на шее, быстро глянул на меня поверх клиента, сидевшего за столом, дабы удостовериться, что я пришел с миром; я всем своим видом сказал ему «нет-нет-не-торопитесь-пожалуйста» и тактично остановился на вполне приличном от него расстоянии, делая вид, что старательно рассматриваю довольно большое количество марок «Penny Black» в специальной витрине с постоянно поддерживаемым уровнем влажности. Вскоре мне стало ясно, что клиент, сидящий перед Крибелем, – отнюдь не милый зайчик.
– Что вы имеете в виду? – возмущенно вопрошал он. – Что значит подделка?
– Возраст этого образца – от силы дней сто, – хозяин магазина снял очки в изящной оправе и потер слезящиеся глаза, – а отнюдь не сто лет.
Но клиент упорно «цеплялся за воздух», как в итальянской комедии.
– А как же выцветшие краски? И эта коричневая бумага? Эта бумага никак не может быть современной!
– Время создания бумаги определить нетрудно – хотя вот эти пересекающиеся волокна предполагают, что это, скорее всего, 1920-е годы, а никак не 1890-е. – Неторопливый английский Бернарда Крибеля страдал несколько излишней чисто славянской резкостью: он был родом из Югославии, как я случайно узнал. – А смачивание бумаги некрепкой чайной заваркой – уловка весьма старая. Признаю, впрочем, что деревянную печатную форму создать было непросто, наверняка понадобился не один день – хотя выставленная цена в двадцать пять тысяч фунтов оправдывает затраченный труд. Кстати, чернила тоже вполне современные… краска «Уинзор и Ньютон», жженая охра, не так ли? И все это слегка разбавлено… В целом весьма неумелая подделка.
Возмущенный клиент завопил фальцетом:
– Вы что, обвиняете меня в подделке?!
– Я обвиняю не вас, а того, кто совершил эту подделку. Причем из корыстных побуждений.
– Вы просто пытаетесь сбить цену! Признайтесь!
Крибель с отвращением поморщился.
– Какой-нибудь перекупщик из тех, что неполный день работают на Портобелло, может, и заглотнет вашу наживку; или еще можно попытать счастья на какой-нибудь передвижной ярмарке, торгующей марками и монетами. А теперь извините, мистер Бадд, но меня дожидается настоящий клиент.
Мистер Бадд, страшно оскорбленный, взревел и вылетел из магазина. Он попытался даже хлопнуть дверью, но дверь была устроена так, что хлопнуть ею было невозможно. Крибель горестно покачал головой, сокрушаясь, до чего дошел мир, и я спросил:
– И часто к вам приходят с такими подделками?
Крибель выразительно втянул щеки и вытянул губы дудкой, показывая, что мой вопрос он оставит без внимания. Потом, помолчав, сказал:
– Мне знакомо ваше лицо… – он покопался в своей мысленной картотеке, – … э-э-э… мистер Анидер. Вы мне продали в августе блок из восьми марок острова Питкэрн. Хороший чистый блок.
– Надеюсь, вы пребываете в добром здравии, мистер Крибель?
– Более или менее. Как ваши занятия? Юриспруденция в университетском колледже Лондона, не так ли?
Мне показалось, что он хочет меня на чем-то подловить.
– Астрофизика в Имперском.
– Да-да, конечно. И что, вы уже нашли там, наверху, разумную жизнь?
– По крайней мере, ее там не меньше, чем здесь, мистер Крибель.
Он улыбнулся старой шутке и посмотрел на мою сумку.
– Вы сегодня как, покупаете или продаете?
Я вытащил черный кляссер и извлек блок из четырех марок.
Ручка «Биро» в руках у Крибеля тут же, как живая, принялась постукивать по прилавку: тук-тук-тук.
А сам филателист вместе со своей лампой на штативе, сгибающейся под любым углом, склонился над марками.
Ручка «Биро» наконец перестала стучать, и старые глаза Бернарда Крибеля уперлись в меня инквизиторским взглядом, так что я процитировал то, что старательно выучил наизусть:
– «Четыре индийские темно-синие монеты в пол-анны 1854 или 1855 года; с правой стороны листа частично заметна печать гашения; в хорошем состоянии; неиспользованные». Ну что, пока что я вас ничем не разочаровал?
– Да, пока неплохо. – Он возобновил изучение, пользуясь лупой, как Шерлок Холмс. – Не стану притворяться и утверждать, что ко мне в руки то и дело попадают такие редкие марки. Вы прикидывали… какова может быть их цена?
– Единственная такая франкированная марка была продана на аукционе «Сотбис» в июне прошлого года за две тысячи сто фунтов. Если умножить на четыре, то получается восемь тысяч четыреста. Прибавьте пятьдесят процентов за неиспользованность всего блока, и получится примерно тысяч тринадцать. Однако я понимаю: у вас немало накладных расходов, связанных, во-первых, с тем, что ваш магазин находится в центре Лондона, во-вторых, вы всегда расплачиваетесь сразу, и в-третьих, у меня имеются большие надежды на наши с вами долгосрочные отношения, мистер Крибель.
– О, в таком случае с сегодняшнего дня вы вполне можете называть меня просто Бернард.
– Ну, раз так, то и вы называйте меня просто Маркус. Итак, моя цена – десять тысяч.
Крибель явно решил согласиться с этой ценой, но из вежливости делал вид, что страдает.
– Марки Содружества в настоящее время выставлять запрещено. – Он раскурил трубку и завершил свою арию такими словами: – Увы, самое большее, на что я могу пойти, – это восемь с половиной.
– Сегодня очень холодный день, чтобы заставлять меня тащиться на Трафальгарскую площадь, Бернард.
Он вздохнул, выпустив воздух из волосатых ноздрей.
– Жена мне руки-ноги оторвет за подобную уступчивость, но я считаю, что молодых филателистов следует поощрять. Давайте договоримся и разделим разницу пополам: получится девять тысяч двести пятьдесят фунтов, а?
– Десять – число более простое и круглое. – Я намотал на шею шарф.
Финальный вздох.
– Ладно. Пусть будет десять. – Мы пожали друг другу руки. – Вы возьмете чек?
– Да, но скажите, Бернард… – Он обернулся, уже стоя у двери, ведущей в глубь его уютного жилища. – Вот вы бы выпустили из виду ваши драгоценные «пол-анны» до того, как деньги за них оказались бы у вас в руках?
И Бернард Крибель склонил голову в знак признания моего профессионализма. Он молча вернул мне марки и пошел выписывать чек. Больной, на последнем издыхании, автобус с трудом тащился вверх по Чаринг-Кросс-роуд. В радиоприемнике демоны уже влекли Дон Жуана в ад: что ж, такова судьба всех дилетантов, которые пренебрегают выполнением домашних заданий.
* * *
Вклиниваясь в толпу, я пробирался по рождественскому Сохо, ревущему, задымленному и опасному, поскольку тротуары были покрыты скользким снежным месивом, затем пересек обледенелый, с чудовищным трафиком перекресток на Риджент-стрит и прибыл в неприметный лондонский офис банка «Suisse Integrity», приткнувшийся в тихом уголке за Беркли-сквер. Гориллоподобный охранник придержал пуленепробиваемую дверь, пропуская меня, и кивнул головой в знак того, что ему известно, что у меня назначена встреча. Оказавшись внутри помещения банка, изящно оформленного красным деревом и кремовыми коврами и портьерами, я перенес деньги с выписанного Крибелем чека на свой счет; мне помогала сидевшая за полированным столом маленькая кассирша, которая не задала мне ни одного вопроса, кроме: «Как у вас сегодня дела, мистер Анидер?» Возле ее компьютерного терминала красовался маленький швейцарский флажок, и пока она заполняла бланк на сделанный мною очередной вклад, я размышлял, не бывает ли здесь случайно и мадам Константен, будучи швейцарской экспатриаткой, не желающей полностью посвящать британские власти в свои финансовые дела. Что, если она, приняв изысканную позу, сидит на этом вот самом стуле, обитом бархатом? Я все время вспоминал наше с ней странное знакомство в часовне Королевского колледжа, хотя больше не испытывал таких провалов памяти, какой случился со мной там. «До свидания, мистер Анидер, надеюсь, вы вскоре снова нас навестите», – сказала кассирша, и я подтвердил, что, мол, да, вскоре непременно приду. Деньги были всего лишь побочным продуктом моего искусства, и все же я покидал банк, ощущая себя вооруженным и надежно защищенным – должно быть, столь же защищенной чувствует себя под кожухом артиллерийская установка; после уплаты пошлины мой счет благодаря чеку Крибеля перевалит за пятьдесят тысяч. Это, конечно, мелочь по сравнению со счетами многих, кто хранит свои деньги в банке «Suisse Integrity», но для студента, пусть даже старшего курса, который сам оплачивает свой путь наверх, все равно очень и очень неплохо. И эта сумма, безусловно, еще умножится. Половина моих приятелей из Хамбер-колледжа – за исключением тех, у кого чересчур добрые и позволяющие постоянно себя доить родители, – буквально погрязла в долгах и вынуждена постоянно притворяться, что в течение по крайней мере первых пяти лет после окончания университета им не придется соглашаться на любую, даже самую дерьмовую, работу. Очень даже придется! И дерьмо им придется хлебать полной ложкой, но они по-прежнему будут притворяться, будто питаются исключительно черной икрой. Ну, от меня вы этого не дождетесь, думал я, и если кто-то вздумает предложить мне дерьмо, я тут же швырну его ему же в лицо. И вложу в этот бросок всю свою силу.
* * *
В подземном переходе, ведущем от станции метро «Пиккадилли-сёркус», два человека в костюмах и дождевиках блокировали проход, ведя оживленные переговоры с кем-то третьим, скрытым от моих глаз. Сквозь завесу мокрого снега ярко светились витрины магазина «Тауэр Рекордз», в двери метро уже вливалась первая волна владельцев сезонных билетов, но мне вдруг стало любопытно. Между спинами мужчин в дождевиках я мельком заметил какого-то жалкого волосатого йети, съежившегося в углу вестибюля.
– Нечего сказать, отлично ты тут устроился! – говорил один из его мучителей. – Смотришь, кто из людей вон там цветы покупает, а потом здесь пристаешь к ним и просишь денег, понимая, что они не смогут просто так тебе отказать, не почувствовав себя при этом бессердечными ублюдками. – Судя по голосу, мучитель, похоже, здорово выпил. – Между прочим, мы тоже тут промышляем, ясно тебе? Говори, сколько ты уже настрелял?
– Я… – йети испуганно хлопал глазами, – …ни в кого не стрелял.
Мучители, переглянувшись, расхохотались: их смех показался мне малоприятным.
– Я ведь… всего лишь прошу дать мне немного мелочи. В хостеле мне приходится платить тринадцать фунтов за ночь.
– Ну, так побрейся и найди себе работу – хотя бы грузчика!
– Никто меня на работу не возьмет, пока у меня не будет постоянного адреса.
– Ну, так получи пос-с-стоянный адрес!
– Никто не сдаст мне комнату, пока я не получу работу.
– Похоже, у этого типа на все объяснение найдется, верно, Газ?
– Эй, эй, тебе нужна работа? Я дам тебе работу. Хочешь? – спросил второй мучитель.
Первый мучитель – он был покрупнее и посильнее – низко склонился над несчастным йети.
– Мой коллега спрашивает тебя, приятель, причем очень вежливо спрашивает: нужна ли тебе работа?
Йети нервно сглотнул, кивнул и спросил неуверенно:
– А какая работа-то?
– Нет, ты слышишь, Газ? Нищий побирушка, а еще кочевряжится!
– Деньги собирать будешь, – сказал Газ. – Десять фунтов в минуту. Гарантированно.
У йети задергалось лицо.
– А что мне придется делать?
– Сейчас поймешь. – И мерзкий тип повернулся лицом к улице и швырнул целую пригоршню монет в образовавшийся просвет между машинами, двигавшимися сплошным ревущим потоком по Пиккадилли-сёркус. – Давай, Эйнштейн, собери-ка эти гребаные деньги! – Монеты катились между движущимися колесами, закатывались под днища автомобилей, разлетались по лепешкам не успевшего растаять грязного льда. – Ты только посмотри, и улицы Лондона покажутся тебе действительно вымощенными золотом.
И оба мучителя, страшно довольные, заплетающейся походкой потащились прочь, оставив совсем съежившегося йети решать, есть ли у него возможность и монетки собрать, и под автобус не угодить.
– Не надо, – быстро сказал я бездомному.
Он сердито сверкнул глазами:
– Сам попробуй спать в мусорном баке!
Я вытащил бумажник и протянул ему две банкноты по двадцать фунтов.
Он смотрел то на деньги, то на меня.
– Этого ведь хватит на три ночи в хостеле, верно? – спросил я.
Он взял банкноты и сунул их во внутренний карман грязной куртки.
– Очень обязан.
А я, чувствуя, что должным образом совершил жертвоприношение богам, нырнул в двери подземки, позволив «трубе» засосать меня в свое неспокойное нутро, где пахло потом и зловонным дыханием бесчисленного множества людей.
* * *
Строки были достаточно просты: «Люди просто вообразили себе такие республики и государства, каких на самом деле никогда не существовало. И все же то, как люди живут, столь мало похоже на то, как им следует жить, что любой, кто отказывается от того, что у него «есть», во имя того, что у него «должно было бы быть», неизменно приходит к собственному краху, а не к спасению; и человек, который всем своим существом, всеми деяниями своими стремится к добру, скорее всего, потерпит крах или даже погибнет, поскольку его окружает слишком много людей, которые отнюдь не питают склонности к добрым деяниям». И за этот честный, ясным и простым языком выраженный прагматизм кардиналы объявили Никколо Макиавелли пособником дьявола! После станции «Эрлз-Корт» поезд метро вынырнул на поверхность, навстречу умирающему свету дня. Мимо промелькнули газовый завод, эдвардианские крыши, каминные трубы, антенны, забитая машинами парковка возле супермаркета, рекламные щиты, сообщающие о сдаче жилья внаем. Пассажиры, владельцы сезонных билетов, держась за поручни, качались из стороны в сторону, точно говяжьи туши, или плюхались на сиденье и превращались в живые трупы – красноглазые офисные рабы, уши которых заткнуты «вокманами» с тупой музыкой диско; те их представители, что постарше и поплотнее, сорокалетние, сидели, уткнувшись в «Evening Standard»; ну а те, кто уже почти достиг пенсионного возраста, с изумлением смотрели на Западный Лондон и удивлялись: куда же подевалась их жизнь? Я – та Система, которую ты должен побороть, стучали колеса вагона. Я – та Система, которую ты должен побороть. Но что значит «побороть систему»? Стать настолько богатым, чтобы выкупить себя из рабства, избавить себя от ежедневного унижения рабским трудом? По параллельным путям прошел другой поезд; он двигался так медленно, что я успел разглядеть в одном из вагонов молодого трудящегося Сити – вот точно таким и я должен был бы стать на будущий год. Лицо этого человека, прижатое к окну, пролетело всего в метре от меня. У него была хорошая кожа, хорошая одежда и совершенно пустые, точнее, опустошенные глаза. Я успел даже прочесть заголовок статьи в журнале, который он читал, – «Как к тридцати годам стать по-настоящему богатым». Парень поднял глаза, увидел меня и, прищурившись, тоже попытался прочесть название моей книжки из серии «Пенгуин-классик», но поезд унес его в противоположном направлении.
Если бы у меня и были сомнения, что можно побороть систему, двигаясь вверх, то мне, черт побери, было отлично известно, что выпадением из обоймы ее точно не побороть. «Помнишь Ривенделл?» – спросил я себя. Летом перед моим поступлением в Кембридж мы с ребятами решили вскладчину смотаться в Камдентаун, где находился знаменитый клуб «Floating World».
– Там я накушался экстази и удалился вместе с какой-то девчонкой, похожей на беспризорницу; на губах у нее была помада цвета засохшей крови, а одежда казалась сделанной из черной паутины. Мы с этой девушкой-пауком взяли такси и приехали к ней домой; собственно, в этом доме жили члены коммуны, которая называлась «Ривенделл», а у моей новой знакомой там имелась жалкая клетушка в виде отгороженной части террасы, смотревшей прямо на фабрику по переработке макулатуры. Девушка-паук и я сперва долго резвились под диск раннего Джонни Митчелла, певшего что-то про чаек, а потом продрыхли до полудня, после чего меня отвели вниз, в «комнату Элронда», и покормили чечевицей с карри. А потом эти «пионеры-сквоттеры» поведали мне, что их коммуна – это аванпост будущего, посткапиталистического, постнефтяного и постденежного общества. Все то, что «внутри системы», они считали плохим, а все то, что «вне системы», – хорошим. Когда один из них спросил, как я хочу провести время, отведенное мне на земле, я сказал что-то насчет работы в СМИ, и меня тут же со всех сторон подвергли словесной бомбардировке и коллективной диатрибе, поскольку, с их точки зрения, свойственные данной системе СМИ способны только разделять людей, а не объединять их. Девушка-паук сказала: «Только здесь, в Ривенделле, мы по-настоящему разговариваем друг с другом и слушаем легенды, созданные иными, более мудрыми культурами, например индейцами-инуитами, ибо мудрость древних – это наше основное богатство и наша валюта». Когда я уходил, Девушка-паук попросила у меня «взаймы» двадцать фунтов: ей нужно было купить кое-какие продукты. Я предложил в порядке обмена процитировать какую-нибудь инуитскую премудрость, раз уж это их «основная валюта». Какая-то часть ее ответа была радикально-феминистской, но по большей части ответ был англо-саксонским и весьма непристойным. В общем, я вынес из «Ривенделла» – если не считать лобковых вшей и аллергии на Джонни Митчелла, которая продолжается и по сей день, – твердое убеждение, что «вне системы» существует только нищета и больше ничего.
Можно, кстати, было бы спросить у того йети, насколько свободным он себя чувствует.
* * *
Пока я снимал шапку и сапоги в прихожей, услышал, как мама в гостиной говорит: «Подождите минутку, это, возможно, как раз он пришел». И почти сразу же она появилась в дверях, держа в руках телефонный аппарат, шнур которого был натянут до предела.
– Да, это действительно он! – сказала она в трубку. – Как удачно! Я сейчас вас соединю. Мне очень приятно называть вас по имени, Джонни… Примите мои поздравления с праздником и все такое.
Я вошел в гостиную следом за ней и одними губами спросил: «Джонни Пенхалигон?»; мама кивнула и вышла, затворив за собой дверь. Темная гостиная была освещена только мерцанием волшебных елочных огоньков, то ярко вспыхивавших, то почти затухавших. Телефонная трубка лежала в плетеном кресле. Я прижал ее к уху, слушая нервное дыхание Пенхалигона и мелодию из сериала «Твин Пикс», способную кого угодно ввести в транс, которая доносилась откуда-то из другого конца огромного Тридейво-хаус. Я медленно сосчитал про себя от десяти до нуля и только после этого воскликнул:
– Джонни! Какая неожиданность! Извини, что заставил тебя ждать.
– Привет, Хьюго. Да, это я, Джонни. Привет. Как у тебя дела?
– Отлично. На полном ходу несусь навстречу Рождеству. А ты как?
– Вообще-то не очень, если честно. Да, Хьюго, не очень.
– Грустно это слышать. Я могу чем-нибудь помочь?
– Ну… не знаю. Это как-то… неудобно…
– Да ла-адно тебе! Давай говори.
– Ты помнишь вчерашний вечер у Жабы? Помнишь, что я выиграл уже больше четырех тысяч, когда ты сказал: «Вот это вечер!»
– Помню ли я? Да я, еще и часа не прошло, в пух и прах проигрался! А ты, наш пират Пензанса, значит, все время выигрывал?
– Да, и это было… какое-то безумие! Просто какие-то волшебные чары…
– Какие там чары! Четыре тысячи фунтов! Да ведь это больше стипендии за год!
– Ну да, это-то мне мозги немного и размягчило. Да нет, не немного, а очень даже сильно. Ну и еще глинтвейн… И я вдруг подумал: как фантастически здорово было бы не клянчить денег у мамы каждый раз, как я остаюсь с пустым карманом… В общем, когда ты ушел, карты сдавал Джусибио, и у меня сразу оказался флеш-рояль, пики, козырной валет. Я сыграл безупречно – изображал, будто просто блефую, а на самом деле у меня на руках полное дерьмо, – в итоге на столе было уже больше двух тысяч…
– Дьявол тебя задери, Джонни! Это же целая куча денег!
– Ну да. Только мы заранее договорились, что предел устанавливать не будем, и все трое только и делали, что повышали и повышали ставки, и никто не желал отступать. У Ринти оказалось всего две пары, а Брюс Клегг, увидев мой флеш, сказал: «Опять этот Пират нас обхитрил», но когда я уже потянул к себе денежки, он вдруг прибавил: «Если только у меня не… Ой, что это? Никак фул-хаус?» И у него действительно был фул-хаус. Три дамы, два туза. Мне бы нужно было сразу встать и уйти. Ну почему я сразу не ушел! У меня еще оставалось две тысячи, но две я уже проиграл. И все-таки я решил, что просто случайно ошибся, что все это ерунда, что если я буду держать себя в руках, то непременно отыграюсь. Как говорится, фортуна покровительствует смелым! Еще одна игра, и все повернется в другую сторону… Жаба пару раз все-таки спросил, не хочу ли я выйти из игры, но я… к этому времени уже… уже… – голос Пенхалигона явственно задрожал, – …проиграл десять тысяч.
– Ничего себе! Ну ты, Джонни, даешь.
– В общем, мы продолжили игру, и я все время проигрывал, а потом никак не мог понять, почему это среди ночи звонят колокола Королевского колледжа, но тут Жаба раздернул шторы, и оказалось, что уже день, и Жаба сказал, что закрывает казино на все праздники, и предложил нам яичницу. Но есть мне не хотелось…
– Ты же сперва выиграл, – утешал его я, – а потом проиграл. В покер всегда так бывает.
– Нет, Хьюго, ты не понимаешь! Джусибио схватил какую-то железяку, а я… что-то вроде мясорубки, и тогда Жаба, чтобы нас остановить, написал на листке сумму, составлявшую мой долг. Это… – задушенный шепот, – …пятнадцать тысяч двести фунтов! Жаба, правда, сказал, что округлит ее до пятнадцати тысяч, однако…
– Твое благородство всегда пробуждало в Жабе самые лучшие чувства, – заверил я его, глядя сквозь синюю бархатную занавеску холодного оттенка темного индиго, на янтарное пятно света от уличного фонаря. – Он же понимает, что имеет дело не с каким-то прощелыгой, который считает, что если ему нечем платить, то он и не будет платить.
– В том-то и загвоздка, – вздохнул Пенхалигон.
Я сделал вид, что его слова меня озадачили:
– Если честно, Джонни, я как-то не совсем понимаю…
– Видишь ли, пятнадцать тысяч фунтов – это… действительно очень много. Да, черт побери, очень и очень много!
– Для такого простого в финансовом смысле человека, как я, это, конечно, сумма большая, но для старой корнуэльской аристократии пятнадцать тысяч – это, безусловно…
– Да у меня и на счете столько нет!
– А, понятно! Ничего. Послушай, я знаком с Жабой с того дня, как поступил в Кембридж, и, клянусь, тебе совершенно не о чем беспокоиться.
Пенхалигон издал какое-то хриплое, вымученное, но полное надежды карканье.
– П-правда?
– Ну, конечно. Жаба – классный мужик. Скажи ему, что на Рождество банки закрыты, и до Нового года ты никак не сможешь перевести ему эту сумму. Он же понимает, что слово Пенхалигона – это его долговое обязательство.
Ну, вот я и услышал то, что хотел:
– Но у меня нет этих пятнадцати тысяч фунтов!
Так, сделаем драматическую паузу, прибавим капельку смущения и щепотку недоверия:
– Ты хочешь сказать… что у тебя вообще нет денег?
– Ну… В настоящий момент. Если бы я мог уплатить этот долг, я бы уплатил, но сейчас…
– Джонни. Прекрати. Долг есть долг, Джонни. И потом, я же поручился за тебя. Перед Жабой. Я сказал: «Это же Пенхалигон!», и ему этого было достаточно. Больше и объяснять ничего не пришлось.
– То, что твои предки были адмиралами и ты живешь в аристократическом особняке, еще не делает тебя миллиардером! Кстати сказать, Тридейво-хаусом владеет банк «Куртард», а вовсе не мы!
– Ладно, ладно. Просто попроси твою мать выписать тебе чек.
– На уплату покерного долга? Ты что, спятил? Она совершенно точно мне откажет. Слушай, а не мог бы Жаба сделать так, чтобы, знаешь… эти пятнадцать тысяч…
– Нет, нет и нет! Жаба – человек дружелюбный, но деловой; для него вопрос бизнеса – это такой козырь, который побьет любые дружеские отношения. Пожалуйста, Джонни. Заплати.
– Но ведь это всего лишь покер, игра! Это же не… скрепленный юридически договор.
– Долго есть долг. Жаба считает, что ты ему должен. Извини, но, пожалуй, и я того же мнения. А если ты откажешься честно выплатить долг, то это будет уже вызов. Он, конечно, не станет подкладывать тебе в постель лошадиную голову, но подключит к этому разбирательству и твою семью, и Хамбер-колледж, которому вряд ли понравится, что его доброе имя треплет «желтая пресса».
До Пенхалигона, кажется наконец дошло, что его ждет в недалеком будущем; для него это прозвучало как рухнувшая с крыши многоэтажной парковки гора бутылок.
– О господи, в какое же я вляпался дерьмо! Какое дерьмо!
– Я тут подумал, что, вообще-то, выход есть… а впрочем, нет, забудь об этом.
– Говори. Сейчас я готов рассматривать любую возможность. Любую!
– Нет, забудь. Это все ерунда. И я прекрасно понимаю, каков будет твой ответ.
– Да уж давай, Хьюго, колись.
Способность убеждать заключается вовсе не в силе убеждения, а в умении соблазнить, указать человеку «волшебную дверцу», которую ему непременно захочется открыть.
– Я имел в виду ваш старый спортивный автомобиль. «Альфа Ромео», кажется?
– Нет, винтажный «Астон Мартин Кода» 1969 года выпуска. Но… продать его?
– Немыслимо, я понимаю. Лучше просто пади к ногам матери, Джонни.
– Это… была папина машина. Он ее мне оставил, и я очень ее люблю. Да и как я смогу объяснить исчезновение «Астон Мартина»?
– Ты же изобретательный человек, Джонни. Скажи дома, что тебе предпочтительнее продать ненужное имущество и положить деньги на надежный офшорный счет, а не рассекать по Девону и Корнуоллу на дорогущем спортивном автомобиле, даже если он и достался тебе от отца. Послушай – мне, кстати, только сейчас это в голову пришло, – здесь, в Ричмонде, есть один вполне приличный дилер, который занимается покупкой-продажей винтажных автомобилей. Очень осторожный человек и неболтливый. Я мог бы подскочить к нему, пока он не закрылся на Рождество, и спросить хотя бы, о какой сумме пойдет речь.
Судорожный вздох с замороженного большого пальца ноги Англии.
– Ну, как я понимаю, это «нет», – сказал я. – Мне очень жаль, Джонни, но я не могу…
– Нет, я согласен. Хорошо, иди и поговори с ним. Пожалуйста!
– А ты не хочешь объяснить Жабе, что происходит, или, может…
– Ты не мог бы сам ему позвонить? Мне кажется… что вряд ли я… нет, я не…
– Ладно, предоставь все мне. Друзья познаются в беде.
* * *
Я набрал номер Жабы по памяти. Его автоответчик включился после первого же звонка, и я быстро сказал: «Пират продает. А я после Дня подарков уезжаю в Альпы. Увидимся в Кембридже в январе. Счастливого Рождества». Я повесил трубку и позволил себе некоторое время бездумно созерцать сделанные на заказ книжные шкафы, телевизор, отцовский бар с напитками, мамины безделушки из дутого стекла, старую карту Ричмонда-на-Темзе, фотографии Брайана, Элис, Алекса, Хьюго и Найджела Лэмов в разном возрасте и на разных стадиях своего развития. Болтовня моих родственников доносилась до меня, как голоса из другого мира, эхом долетающие из какой-то фантастической переговорной трубки.
– Ну что, Хьюго, все хорошо и даже превосходно? – спросил отец, появляясь в дверях. – Добро пожаловать обратно к нам.
– Привет, пап. Это Джонни звонил, мой приятель из Хамбера. Справлялся насчет списка литературы по экономике на следующий триместр.
– Похвальная организованность. Видишь ли, я забыл в машине, в бардачке, бутылку коньяка и как раз хотел выскочить…
– Не надо, пап! – остановил его я. – Там жуткий холод, а ты все еще немного простужен. Вон моя куртка на вешалке, давай я схожу и принесу.
* * *
– Ну, вот мы и снова встретились холодной зимнею порой, – сказал кто-то, когда я закрывал заднюю дверцу отцовского «BMW».
Черт возьми! Я так вздрогнул от неожиданности, что чуть бутылку не выронил. Незнакомец был укутан в анорак, и его лицо полностью скрывалось в тени капюшона, туда не проникал даже свет уличного фонаря. Он стоял всего в нескольких шагах от тротуара, но определенно на нашей подъездной дорожке.
– Чем я могу вам помочь? – Вообще-то, я не собирался демонстрировать особую вежливость.
– Мы желаем знать, кто я? – Он немного сдвинул капюшон, и я узнал того йети-попрошайку с Пиккадилли-сёркус; бутылка все же выскользнула у меня из пальцев и глухо шлепнулась мне на ногу.
Я только и смог выдохнуть:
– Вы? Я… – Мое дыхание повисло белым облачком тумана.
– По-моему, да, – только и сказал он.
Разом охрипнув, я спросил:
– Почему… вы меня преследуете?
Он посмотрел на дом моих родителей с таким видом, словно собирался его купить. Руки йети держал в карманах, и я подумал, что там вполне может оказаться нож.
– У меня больше нет денег, чтобы вам дать, если вы за этим…
– Я проделал весь этот путь совсем не ради банкнот, Хьюго.
Я лихорадочно вспоминал: я совершенно точно не называл ему своего имени! Да и с какой стати я стал бы это делать?
– Откуда вам известно мое имя?
– Оно нам известно уже года два. – Вульгарная речь и характерный выговор представителя лондонского дна исчезли без следа; да и дикция, как я успел заметить, была теперь абсолютно безупречной.
Я уставился на него. Может, мы с ним в школе вместе учились?
– Вы кто?
Йети поскреб ногтями грязную башку: на нем были перчатки с обрезанными кончиками пальцев.
– Если вас интересует, кто бывший хозяин этого тела, то до этого, честно говоря, никому нет никакого дела. Он вырос неподалеку от Глостера, у него были вши, пристрастие к героину и активный вирус иммунодефицита. Если же вы хотите спросить: «С кем я имею честь разговаривать?», то ответ будет несколько иным: я – Иммакюле Константен, с которой вы совсем недавно обсуждали природу власти. Я знаю, что вы меня помните.
Я невольно отшатнулся и больно ударился ногой о выхлопную трубу отцовского «БМВ». Тот йети с Пиккадилли-сёркус слова «Иммакюле Константен» даже произнести бы не смог.
– Это подстроено. Она наверняка вас подготовила, сказала, что нужно говорить, но как…
– Как она могла узнать, какому именно бездомному нищему вы сегодня подадите милостыню? Это же невозможно. И как она могла знать о Маркусе Анидере? Думайте шире. Вспомните весь спектр возможных решений.
На соседней улице взвыла и умолкла автомобильная сигнализация.
– Я понял: вы из секретной службы. Вы оба… являетесь ее сотрудниками… и участниками…
– Правительственного заговора? Ну, я полагаю, это действительно несколько шире, но до каких пределов распространяется ваша паранойя? Может, Брайан и Элис Лэм – тоже агенты секретных служб? Может, к этому причастны также Марианджела и сестра Первис? А может, бригадный генерал Филби отнюдь не утратил разум, как вам казалось? Паранойя – вещь поистине всепоглощающая.
Я понимал, что все это происходит на самом деле. Я видел отпечатки ног йети на хрустком снегу. Я чувствовал его запах – смесь прелой соломы, блевотины и алкоголя. Губы мои онемели от мороза. Нет, таких галлюцинаций попросту не бывает.
– Что вам нужно?
– Прорастить семя.
Мы в упор смотрели друг на друга. От него пахло жирным печеньем.
– Слушайте, – сказал я, – я не понимаю, что здесь происходит, и зачем она вас ко мне послала, и почему вы утверждаете, что вы – это она… Но вам нужно довести до сведения мисс Константен, что она совершила ошибку.
– Какого рода ошибку я совершила? Уточните, пожалуйста, – спросил йети.
– Ну все, с меня хватит. Я вовсе не тот, кем вы меня считаете. И я хочу одного: спокойно встретить Рождество и спокойно жить да…
– Мы лучше знаем, что вам нужно, Хьюго Лэм, и чего вы хотите. Мы знаем вас гораздо лучше, чем вы сами себя знаете.
Йети удовлетворенно проворчал себе под нос что-то еще, развернулся и пошел прочь по нашей подъездной дорожке. Затем остановился, бросил через плечо: «Счастливого Рождества» – и исчез.
29 декабря
Тут Альпы, там Альпы, всюду Альпы, Альпы. Изломанные вершины, похожие на замки; бело-голубые, лилейно-белые, изрезанные выступами скал, опушенные заснеженным лесами… Я уже много раз гостил в шале, принадлежавшем семейству Четвинд-Питт, так что успел выучить названия всех этих вершин: вот похожая на гигантский клык Гран-Дан-де-Вейзиви; а по ту сторону долины Сассенер – пики Ла-Пуант-дю-Сате и Пуант-де-Брикола; а за спиной у меня Паланш-де-ла-Кретта, «Коромысло Кретты», закрывающее большую часть неба. Я с наслаждением наполнил легкие морозным воздухом, любуясь слегка размытыми красками вокруг: пролетевшим и исчезнувшим самолетом в лучах заходящего солнца; огнями Ла-Фонтейн-Сент-Аньес шестьюстами метрами ниже; многочисленными шале, колокольней, домами с островерхими крышами, очень похожими на игрушечную деревянную деревушку, которая у меня была в детстве; мощным зданием вокзала Шемёй, сложенным из отвратительных бетонных блоков в стиле 70-х годов ХХ века, и примыкавшей к нему обшарпанной кофейней и дискообразной платформой, где совсем недавно высадились мы, четверо студентов Хамбер-колледжа. Кабины подвесной канатной дороги поднимали лыжников в верхнюю часть склона, а более легкие открытые сиденья доползали до самой вершины Паланш-де-ла-Кретта и исчезали в клубах снежной пыли. Сорок, а может, даже пятьдесят или шестьдесят лыжников скользили вниз по склону горы по извилистой синей трассе или чуть дальше, по более крутой и опасной черной. Интересно, что это за лыжники? Рядом с собой лично я никаких лыжников не вижу. Здесь всего лишь Руфус Четвинд-Питт, Олли Куинн и Доминик Фицсиммонс – приятно познакомиться. Ну что, наверх, к вершине? Вон туда? Кстати, именно оттуда открывается вид, который я называю «средневековым». Неужели деревушка Ла-Фонтейн-Сент-Аньес действительно существовала уже в Средние века? Так, а это еще что за худенькая девушка в светло-зеленом, цвета мяты, лыжном костюме? Прислонилась к перилам и курит так отчаянно, как курят только француженки – похоже, курение у них входит в расписание школьных занятий. А впрочем, пусть и она поднимется вместе с нами. В конце концов, каждому Адаму нужна Ева.
* * *
– А что, если мы прибавим к этому лыжному спуску капельку славы? – Руфус Четвинд-Питт поднял на лоб защитные очки «Сноу-Фокс» стоимостью сто восемьдесят фунтов. – Трое поигравших пусть платят за победителя в баре в течение всего этого дня. Принимаете пари?
– Я пас, – заявил Олли Куинн. – Я лучше спущусь по синей трассе. У меня нет ни малейшего желания в первый же день каникул угодить в больницу.
– По-моему, это не слишком честное пари, – сказал Доминик Фицсиммонс. – Куда нам с тобой тягаться – ты здесь съезжал вниз чаще, чем сортир посещал!
– Итак, наши бабули Куинн и Фиц высказались в свое оправдание. – Четвинд-Питт повернулся ко мне. – А ты как, наш Агнец Божий?
Четвинд-Питт считался отличным лыжником и здесь, и где угодно и, разумеется, катался гораздо лучше всех нас; к тому же я понимал, что в ночной жизни Сент-Аньес цена минуты славы будет для меня чрезмерно высокой, но я все же изобразил полную готовность и деловито поплевал на ладони.
– Что ж, Руфус, пусть победит сильнейший.
Моя логика была незыблема. Если он выиграет сейчас, то потом куда более опрометчиво, чем обычно, будет делать ставки в бильярдной или за карточным столом. А если он все же случайно споткнется на спуске и проиграет мне, то тогда тем более будет вечером повышать ставки, желая восстановить славу альфа-самца.
Четвинд-Питт усмехнулся и надел свои «сноу-фоксы».
– Рад, что хоть у кого-то яйца на нужное место пришиты. Фиц, ты дашь нам старт. – Мы поднялись на самую верхнюю точку трассы, и Четвинд-Питт лыжной палкой прочертил в грязном снегу стартовую линию. – Кто первым придет к гигантскому снеговику, который стоит в конце черной трассы, тот и будет считаться победителем. Никаких жалоб, никаких «если» – гоним по прямой до самого дна, как сказал один студент Итона другому. А с вами, двое красавцев в изящных шерстяных свитерах… – он презрительно посмотрел на Фицсиммонса и Куинна, – мы увидимся позже, уже chez moi.
– В таком случае слушайте мою команду: на старт… – объявил Фицсиммонс, и мы оба, я и Четвинд-Питт, присели, точно олимпийские чемпионы во время зимних игр, – …внимание, марш!
* * *
К тому времени, как я, не сразу обретя равновесие, начал спуск, Четвинд-Питт оказался уже далеко впереди, похожий на большой снежный ком. Пока это был еще относительно пологий участок трассы, и мне пришлось обогнуть группу испанских ребятишек, выбравших для группового фото как раз середину спуска. Но дальше лыжня раздваивалась – синяя трасса направо, черная налево и вниз с отвесного выступа. Четвинд-Питт свернул на черную, и я, естественно, последовал за ним, ворча себе под нос, потому что весьма неловко приземлился, прыгнув с этого естественного трамплина. На ногах я, впрочем, устоял. Снег на склоне был плотный, слежавшийся, больше похожий на наст, покрытый блестящей корочкой, и мои лыжи свистели по нему, как ножи во время заточки. Я все увеличивал скорость, но задница моего соперника, обтянутая черно-оранжевыми эластичными штанами, все равно мелькала далеко впереди. Лыжня, огибая пилоны канатной дороги, сворачивала в высокогорный лесок, при этом угол наклона все увеличивался, а скорость была уже километров тридцать, а может, и все сорок в час; ветер, обжигая кожу, так и хлестал меня по щекам. Еще утром мы вчетвером спускались по этому самому склону аккуратной «змейкой», но сейчас Четвинд-Питт летел по прямой, как стрела. Скорость выросла, должно быть, уже километров до пятидесяти – так быстро на лыжах я еще никогда не ездил; от напряжения ныли икроножные и бедренные мышцы; в ушах свистел бешеный встречный ветер. На каком-то незаметном, но достаточно вредном бугорке я подскочил и пролетел в воздухе метра три, а может, и все восемь… и чуть не упал, но все же сумел удержать равновесие. Если на такой скорости упасть, то тебе в лучшем случае гарантированы множественные переломы. Четвинд-Питт нырнул в какую-то глубокую впадину, и секунд через пятнадцать я тоже влетел туда, но, увы, неправильно рассчитал скорость на резком повороте, и меня швырнуло прямо на ветви елей, низко нависавшие над трассой и изрядно меня исцарапавшие своими когтями, так что я сумел вернуться на лыжню, змеей извивавшуюся среди деревьев, лишь с большим трудом. После серии слаломных поворотов я снова увидел впереди Четвинд-Питта – он то исчезал, то снова возникал в поле зрения, и я старался следовать избранному им углу наклона, непроизвольно приседая и втягивая голову в плечи, когда вспугнутые вороны с жутким криком вылетали из-под свесившихся до земли ветвей. Внезапно лес кончился, и я оказался на более спокойной части трассы между голым скалистым выступом и обрывом, сорвавшись с которого ничего не стоило сломать себе шею. Желтые ромбовидные знаки с черепами и скрещенными костями предупреждали, что от края обрыва следует держаться подальше. Мой соперник чуть притормозил и оглянулся… Теперь он был так далеко от меня, что выглядел как детский рисунок человечка с конечностями-палочками; в эти мгновения он как раз огибал Одинокую Сосну, торчавшую на скале, похожей на палец великана, – Одинокая Сосна отмечала примерно середину трассы, а значит, еще четыре-пять минут, и все. Я выпрямился, давая отдых мышцам живота, и глянул вниз, на город в долине – мне показалось, что я вижу даже елочные огоньки на площади, хотя мои дешевые ублюдочные очки здорово запотели. А ведь та молоденькая продавщица клялась, что запотевать они не будут! Четвинд-Питт между тем уже нырнул в нижний лесок, так что я обычным шагом, с силой отталкиваясь палками, добежал почти до самой Одинокой Сосны, а возле нее снова присел и стремительно полетел вниз. Вскоре моя скорость опять приблизилась к пятидесяти километрам в час, и я понимал, что скорость надо бы сбросить, но искуситель ветер, свистевший у меня в ушах, нашептывал: «Неужели ты не осмелишься лететь еще быстрее?» И когда я влетел в нижний лес, то у меня было полное ощущение, что я – поезд, мчащийся в туннеле; ветвей я практически не различал, а скорость уже явно достигла километров шестидесяти, и на этой сумасшедшей скорости я налетел на какой-то бугор, за которым предательски спряталась дьявольски глубокая впадина: земля полетела куда-то в сторону… я воспарил, точно обкурившийся архангел-подросток… и этот свободный полет показался мне вечным… но потом почему-то вдруг ноги оказались на одном уровне с подбородком…
* * *
Сперва о землю ударилась моя правая нога, а левая при этом ушла «в самоволку», и я никак не мог понять, куда же она делась. Я катился и кувыркался по земле, и каждая встреча с ней была отмечена вспышкой боли – в лодыжке, в колене, в локте. Вот ведь гадство – оказывается, вместе с левой ногой куда-то исчезла и левая лыжа! Видимо, ее сорвало при ударе о землю, и она тоже решила от меня удрать. Земля – деревья – небо, земля – деревья – небо, земля – деревья – небо, земля – деревья – небо… Всю физиономию мне залепило колючим снегом; я чувствовал себя игральной костью в стаканчике или нарезанными для просушки яблоками в сушильном барабане. Я ворчал, стонал, молился… О, какое все-таки гад… Сила притяжения – великая сила, и при такой скорости остановка будет стоить целое состояние, а единственная приемлемая валюта в данном случае – это боль…
* * *
Уф! Запястье, голень, ребро, ягодица, лодыжка, мочка уха… Наверняка все изодрано, все в синяках… но если мое восприятие не слишком затуманено выбросом естественных анальгетиков в кровь, то голова у меня все еще немного варит и вроде бы ничего не сломано. Я немного полежал на спине, раскинув руки, точно распятый, на относительно мягкой подстилке из снега, сосновых игл, мха и всяких мелких веточек, потом сел, удивившись тому, что позвоночник мне это позволил, а значит, вполне нормально функционирует. А нормально функционирующий позвоночник – это всегда полезно для организма. Мои часы, как ни странно, шли и показывали 16:10, как это и должно было быть. Откуда-то доносились тонкие, как игла, птичьи трели. Интересно, а встать я смогу? Правой ягодицы я почти не чувствовал – там был сплошной сгусток боли, а копчик мне словно вколотили внутрь геологическим молотком, но встать я все же действительно смог и понял, что мне на редкость повезло. Я поднял защитные очки, стряхнул с куртки снег, отстегнул оставшуюся лыжу и, используя ее как посох, стал, передвигаясь неуклюжими прыжками, искать левую, сбежавшую. Прошла минута, потом две, но удача мне так и не улыбнулась. Четвинд-Питт наверняка уже спустился в деревню и на радостях мутузит того пухлого снеговика, который отмечает конец черной трассы. Мне же теперь предстоит тащиться по лыжне, пытаясь отыскать в подлеске проклятую лыжу. Никакого позора, разумеется, в падении на черной трассе нет – во всяком случае, если ты не профессионал и не лыжный инструктор, – но возвращаться в шале Четвинд-Питта на сорок минут позже Фицсиммонса и Куинна да еще всего с одной лыжей мне, честно говоря, ужасно не хотелось.
И тут послышался шелест – по трассе спускался кто-то еще, – и я поспешно отступил с лыжни. Это оказалась та французская девушка, что курила на смотровой площадке, – кто же еще, кроме француженки, надел бы в такое время года костюм цвета мяты? Она слетела по склону стремительно и грациозно, напомнив мне, до какой степени я сам напоминаю больного слона. Заметив меня, она профессионально затормозила и с первого взгляда поняла, что случилось. Она выпрямилась, стоя в нескольких метрах от меня, потом вдруг наклонилась, вытащила из снега нечто, оказавшееся моей лыжей, и подала мне. Я, естественно, тут же начал рыться в памяти, собирая в кучу свои, весьма посредственные, знания французского:
– Merci… Je ne cherchais pas du bon côté.
– Rien de cassé?
Я понял, что она спрашивает, не сломано ли у меня что-то.
– Non. A part ma fierte, mais bon, ça ne se soigne pas.
Она так и не сняла защитных очков, так что я видел лишь несколько прядей волнистых черных волос, выбившихся из-под шапочки, и неулыбчивый рот; лицо моя добрая самаритянка показывать явно не собиралась.
– Tu en as eu, de la veine.
Я полный урод – ни слова не могу толком сказать!
– Tu peux… – Мне жутко хотелось чертыхнуться, но я постарался начать снова. – C’est vrai.
– Ça ne rate jamais: chaque année, il y a toujours un cuillon qu’on vient ramasser a la petite cuillere sur cette piste. Il restera toute sa vie en fauteuil roulant, tout ça parce qu’il s’est pris pour un champion olympique. La prochaine fois, reste sur la piste bleu.
Господи, мой французский заржавел куда сильней, чем мне казалось. Она, кажется, сказала, что здесь каждый год кто-нибудь ломает себе позвоночник и мне следует придерживаться синей трассы. Что-то в этом роде. Впрочем, она, даже не попрощавшись, мгновенно сорвалась с места и стремительно понеслась вниз, ловко проходя повороты.
* * *
Добравшись наконец до шале Четвинд-Питта, я долго отмокал в ванне, слушал доносившуюся из гостиной «Nevermind» и курил джойнт; ванная уже вся была полна змеящихся клубов пара, но я продолжал лежать, в тысячный раз прокручивая в уме ту историю о перепрыгивании души из одного тела в другое. Факты, собственно, были обманчиво просты: шесть дней назад возле дома моих родителей я познакомился с неким Разумом, вселившимся в чужое тело. Эта невероятная и довольно дерьмовая история требовала теоретического обоснования, и у меня в наличии имелось целых три теории.
Теория 1. Мне все это привиделось (галлюцинация или что-то в этом роде). Причем померещилось мне не только второе пришествие этого йети, но и, так сказать, вторичные доказательства этого пришествия вроде следов на снегу и сообщенных йети фактов, которые могли быть известны только мисс Константен и мне.
Теория 2. Я стал жертвой невероятно сложной мистификации, в которой участвовали мисс Константен и ее помощник, изображавший бездомного.
Теория 3. Все именно так, как я это видел собственными глазами, и переход разума (или души?) из одного тела в другое – а как еще это назвать? – явление вполне реальное.
Галлюциногенная теория. Я не чувствую себя психом – довод довольно слабый, хотя психом я действительно себя не чувствую. Если у меня один раз возникла столь реалистичная галлюцинация, значит, должны возникать и другие? Например, мне мог бы померещиться Стинг, который поет «Англичанина в Нью-Йорке», находясь внутри электрической лампочки.
Теория сложной мистификации. Почему выбрали именно меня? Кое-кто, возможно, и точит зуб на Маркуса Анидера, если ему стали известны кое-какие проделки последнего. Но зачем мстить подобным образом, создавая столь грандиозную мистификацию и рискуя навсегда повредить мой рассудок? Почему, черт возьми, попросту меня не прикончить?
Теория перемещения душ. Она вполне правдоподобна, но только если вы живете в фантастическом романе. А здесь, в реальном мире, где живу я, душа обычно остается внутри своего тела. Все эти паранормальные штучки – всегда-всегда связаны с некой мистификацией, с обманом.
Из подтекающего водопроводного крана неумолчно капала вода. Я так давно лежал в ванне, что мои ладони и пальцы стали розовыми и сморщенными. Наверху кто-то глухо стучал или топал ногами.
Итак, что же мне все-таки делать с Иммакюле Константен и с йети? Надо же было так вляпаться! Впрочем, единственный возможный ответ: «Пока что ничего не делай». Вполне возможно, что сегодня ночью, например, мне преподнесут еще один кусок такого же дерьма или, скажем, эта «радость» будет ждать меня в Лондоне или Кембридже. Или, что тоже вполне возможно, вся эта история окажется просто неким невероятным извивом моего жизненного пути, на который я больше никогда уже не ступлю.
– Хьюго, ты как там? – Олли Куинн, благослови его, боже, постучался в дверь ванной. – Ты еще жив?
– Пока вроде бы да! – крикнул я, пытаясь перекрыть включенного на полную мощность Курта Кобейна.
– Руфус говорит, что нам, пожалуй, пора в «Ле Крок», пока там все не забито под завязку.
– Вот вы втроем и идите. Столик займете. А я вскоре тоже подойду.
«Ле Крок» – весьма сомнительное заведение для любителей крепко выпить – находился недалеко, на небольшой улочке поблизости от центральной площади Сент-Аньес, с трех сторон окруженной горами. Владелец заведения Гюнтер насмешливо меня приветствовал, мотнув головой в сторону так называемого Орлиного Гнезда – уютной маленькой антресоли, которую уже успели захватить трое моих ричмондских приятелей. Вечер был в самом разгаре, народу полно, и ощутимо попахивало наркотой; две saisonières, нанятых Гюнтером, – одна темноволосая, тощая и вся в черном, как принц Гамлет, а вторая чуть потолще, пособлазнительней и с более светлыми волосами – без конца принимали заказы. Когда-то давно, в 70-е, Гюнтер занял в рейтинге лучших теннисистов мира 298-е место (правда, всего на одну неделю), но с тех пор на стене у него висела газетная вырезка в рамке, доказывавшая это достижение. Теперь он снабжал кокаином всяких богатеньких европодонков, в том числе и старшего отпрыска лорда Четвинд-Питта. Его длинные крашеные патлы а-ля Энди Уорхол служили явным примером стилистической жертвы, принесенной окружению, но говорить, что такую прическу уже не носят, было бессмысленно: ни один пятидесятилетний наркоторговец швейцарско-немецкого происхождения ни за что не принял бы советов какого-то англичанина. Я заказал горячего красного вина и вскарабкался в Орлиное Гнездо, пробравшись сквозь плотный лесок собравшихся в кучу семифутовых немцев. Четвинд-Питт, Куинн и Фицсиммонс уже поели – знаменитое daube Гюнтера и огромный яблочный пирог с корицей, порезанный клиньями, – и теперь принялись за коктейли, за которые благодаря проигранному Четвинд-Питту пари платить сегодня нужно было мне. Олли Куинн успел окосеть и сидел с остекленевшими глазами.
– Даже капельку не могу голову повернуть, так кружится, – мрачно сообщил он мне.
Этот мальчик совсем не умел пить.
– А зачем тебе голову поворачивать? – спросил я, снимая шарф.
Фицсиммонс одними губами сказал: «Несс», и я тут же изобразил, что прямо сейчас повешусь на собственном шарфе. Впрочем, Куинн ничего этого не заметил и уныло продолжил жалобы:
– Мы же с ней обо всем заранее договорились! Что я отвезу ее в Гринвич, что она представит меня своим маме-папе, что мы будем вместе все Рождество, сходим на распродажу в этот дорогущий «Хэрродз», покатаемся на коньках в Гайд-парке… Мы обо всем договорились. И вдруг в субботу после того, как я отвез Чизмена в больницу, где ему накладывали его дурацкие швы, она мне звонит и заявляет: «Наш с тобой совместный путь закончен, Олли». – Куинн судорожно сглотнул. – И я как последний… А она… тут же стала меня уговаривать: «Ах, это не твоя вина, во всем виновата я одна!» И объяснила, что в моем присутствии испытывает некие противоречивые чувства, и ей кажется, будто она по рукам и ногам связана, и еще…
– Я знаком с одной португальской шлюшкой, которой страшно нравится, когда ее связывают по рукам и ногам. Может, это хоть немного умаслит твою бедную задницу? – сказал Четвинд-Питт.
– Женоненавистник! И, кстати, ничего смешного тут нет, – вступился за Олли Фицсиммонс, с наслаждением вдыхая пары своего vin chaud. – Так поступить с человеком могла только самая распоследняя шлюха.
Четвинд-Питт пососал вишенку из коктейля и сказал:
– Ага. Особенно если купишь в подарок на Рождество ожерелье из опала, а тебя бортанут еще до того, как ты успел превратить свой подарочек в секс. Кстати, Олли, если ты купил это ожерелье в ювелирном магазине «Ратнерз», то подарки там вполне охотно обменивают, но денег, к сожалению, не возвращают. Наш служитель, который на крикетной площадке следит за порядком, получил отказ от своей невесты чуть ли не во время свадьбы – вот откуда я знаю про «Ратнерз».
– Нет, распроклятый «Ратнерз» тут ни при чем, – проворчал Куинн, – я не там покупал.
Четвинд-Питт выплюнул вишневую косточку в пепельницу и сказал:
– Да ладно тебе! Выше нос! В Сент-Аньес на Новый год собирается куда больше всяких еврокошечек, чем во всем Шлезвиг-Гольштейнском обществе спасения кошачьих. И потом, готов спорить с тобой на тысячу фунтов, что эти ее рассуждения насчет «внутреннего конфликта» попросту означают, что она завела себе другого бойфренда.
– Несс? Нет, вряд ли, – заверил я бедного Куинна. – Все-таки она уважает и тебя, и себя – пожалуй, даже чересчур уважает. Это невозможно, поверь мне. А ты, между прочим, – повернулся я к Четвинд-Питту, – когда Лу тебя бортанула, несколько месяцев был не в себе, словно пережил крушение поезда.
– У нас с Лу было серьезно. А Олли и Несс и знакомы-то были – сколько? – недель пять в лучшем случае. И, кстати, Лу вовсе меня не бортанула. Мы расстались по взаимному согласию.
– Шесть недель и четыре дня, – поправил его Куинн; он выглядел до предела измученным. – Но разве это так важно, сколько дней мы были знакомы? У меня было такое ощущение… будто мы попали в какое-то потайное место, о существовании которого знаем только мы двое… – Он отхлебнул своего невразумительного мальтийского пива. – Она мне подходила, понимаешь? Я не знаю, что такое любовь – мистика, химия или еще что-то, – но я знаю: когда она у тебя была и вдруг ушла, это как… как…
– Как ломка, – подсказал Руфус Четвинд-Питт. – «Roxy Music» правы насчет того, что любовь – это тоже наркотик, и когда у тебя кончается любовь, то ни один наркоторговец на земле не может тебе помочь. Ну, кроме одного, конечно: той самой девушки. Но ее больше нет, она ушла, и ты уже никогда не получишь от нее того, что тебе так необходимо. Ясно тебе, Олли? Между прочим, я действительно хорошо тебя понимаю, бедолага. И, знаешь, что бы я тебе в данном случае прописал? – Четвинд-Питт покрутил в пальцах пустой стакан из-под коктейля. – «Angels’ Tits». Это какао-крем и вишневый ликер, – пояснил он, поворачиваясь ко мне. – Pile au bon moment, Monique, tu as des pouvoirs télépathiques. – Официантка попухлее принесла мне горячее вино, и Четвинд-Питт продемонстрировал свой хитрожопый французский: – Je prendrai une «Alien Urine», et ce sera mon ami ici present, – он кивнул в мою сторону, – qui reglera l’ardoise.
– Bien, – сказала Моник; она вела себя так, словно обпилась шампанского. – J’aimerais bien moi aussi avoir des amis comme lui. Et pour ces messieurs? Ils m’ont l’air d’avoir encore soif.
Фицсиммонс заказал черносмородиновую наливку «Сassis», Олли пробурчал: «Просто еще одно пиво», и Моник, собрав грязные тарелки и стаканы, удалилась.
– Ну, с такой девочкой я бы, пожалуй, пострелял из своего неукороченного дробовичка, – сказал Четвинд-Питт, глядя ей вслед. – Классная задница, а размерчик – полные шесть с половиной. И она куда приятней, чем та, вторая, которая похожа на Венсди из «Семейки Аддамс». Интересно, зачем Гюнтер ее нанял? В качестве пугала, что ли? – Я проследил за его взглядом и увидел, как вторая, более тощая, официантка наливает в большой бокал коньяк. Я спросил у Руфуса, не француженка ли она, но он мне не ответил, и тогда я сказал, повернувшись к Фицсиммонсу: – Это Фиц у нас сегодня на вопросы отвечает. Что это за любовную чушь все сегодня несут, а, Фиц?
Фицсиммонс закурил и передал пачку нам.
– Любовь – это анестезия, применяемая Природой, чтобы добывать детей.
Где-то я уже слышал нечто подобное. Четвинд-Питт стряхнул пепел в тарелку.
– Может быть, ты, Лэм, дашь определение получше?
Я следил за тем, как тощая официантка создавала то, что, по всей видимости, и было «Alien Urine», заказанное Четвинд-Питтом.
– Меня не спрашивай. Я никогда не был влюблен.
– Да неужели? Бедный барашек! – поддразнил меня Четвинд-Питт.
– Что за чушь, – сказал Куинн. – Ты же менял девчонок одну за другой.
Память тут же подсунула мне фотографию одной милашки – она, между прочим, считалась девушкой Фицсиммонса.
– Я действительно обладаю кое-какими познаниями и в области анатомии, и в области практической физиологии, но эмоционально все они для меня – сущий Бермудский треугольник. Любовь, тот самый наркотик, о котором упоминал Руфус, или, с иной точки зрения, состояние полнейшей благосклонности и всепрощения, по которому так тоскует Олли, – это поистине великая тема… Но у меня, увы, к этому недугу абсолютный иммунитет. Я ни разу не испытывал любви к девушке или к юноше – если это важно.
– Господи, что ты гонишь? Что за кучу дерьма ты тут только что навалил? – возмутился Четвинд-Питт.
– Но это же чистая правда! Я действительно никогда и ни в кого не был влюблен. И, по-моему, это даже хорошо. Дальтоники, например, прекрасно существуют, не различая цвета – синий и пурпурный, зеленый и красный.
– Тебе просто до сих пор не встретилась подходящая девушка, – решил наш блаженный дурачок Куинн.
– Или, наоборот, тебе встречалось слишком много подходящих девушек, – предположил Фицсиммонс.
– Человеческие существа, – сказал я, с наслаждением вдыхая пары горячего вина, сдобренного мускатным орехом, – это ходячие скопища желаний. Людям хочется вкусной еды, чистой воды, уютного жилища, яркого секса, надежной дружбы, высокого статуса в том племени, к которому они принадлежат, всевозможных удовольствий, в том числе и запретных, власти, достижения цели и так далее по одному и тому же пути, который в итоге ведет к роскошной квартире с ванной в шоколадно-коричневых тонах. Любовь – это просто один из способов удовлетворить хотя бы некоторые из перечисленных желаний. Но любовь – это не только наркотик: она же является и наркоторговцем. Тот, кто дарит любовь, взамен тоже хочет ее получать, или я не прав, Олли? Она и действует как наркотики или алкоголь: сперва все чудесно, человек чувствует себя на подъеме; я даже начинаю завидовать тем, кто пользуется ее дарами. Но потом появляются неприятные побочные эффекты – ревность, приступы безудержного гнева, тоска, – и я, видя все это, думаю: ну нет, я в этом не участвую. Елизаветинцы, например, приравнивали любовь к безумию. Буддисты рассматривали ее как отвратительного ребенка, который вызывает раздражение или даже гнев, когда душа твоя пребывает в покое и радости. Я же…
– А я подсматривал за тем, как вы готовили «Alien Urine»! – Четвинд-Питт самодовольно усмехнулся, глядя на тощую официантку, которая принесла на подносе высокий стакан с каким-то пойлом цвета незрелой дыни. – J’espére que ce sera aussi bon que vos «Angels’ Tits».
– Les boissons pour ces messieurs.
Тонкие губы без помады. А это «messieurs» прозвучало в ее устах как нож, спрятанный в ножны иронии. Впрочем, она тут же исчезла.
Четвинд-Питт фыркнул:
– Вот вам настоящая «Мисс Харизма-1991»!
Остальные чокнулись с ним в знак согласия, а я на всякий случай спрятал под столом одну свою перчатку.
– Может быть, ей ты вовсе и не показался таким остроумным, каким ты сам себя считаешь, – сказал я Четвинд-Питту. – Ну, и какова на вкус твоя «Моча пришельцев»?
Он сделал глоток бледно-зеленого пойла и ответил:
– В точности соответствует названию.
* * *
Магазины для туристов на городской площади Сент-Аньес – все для лыжного спорта, антикварные лавки, ювелирные магазины, chocolatiers – в одиннадцать вечера все еще работали; гигантская рождественская ель все еще сияла огнями, а crepier в костюме гориллы весьма бойко торговал своими блинами. Несмотря на пакетик с кокаином, который Четвинд-Питт только что выиграл у Гюнтера, мы решили отложить поход в клуб «Вальпургиева ночь» до завтрашнего вечера. Начинался снегопад.
– Черт побери, – сказал я, останавливаясь и собираясь повернуть назад, – я забыл в «Ле Крок» перчатку. Ребята, вы доставьте Куинна домой, а я вас нагоню…
И я поспешил обратно в «Ле Крок». Оттуда навстречу мне вывалилась большая компания норвежцев и норвежек, а за круглой витриной я заметил ту тощую официантку: она готовила кувшин сангрии, уверенная, что никто ее не видит. На нее было очень приятно смотреть; она была похожа на почти неподвижного контрабасиста в гиперактивном рок-ансамбле. Она сочетала этакий пофигизм панка с поразительной четкостью даже самых мелких движений. «Ее волю абсолютно невозможно будет поколебать», – подумал я. Когда Гюнтер унес кувшин в зал, она повернулась и вдруг посмотрела прямо на меня, так что я быстро вошел в знакомое дымное пространство и стал пробираться к бару, огибая группы уже изрядно выпивших клиентов. После того как она ловко, острием ножа, сняла пышную пивную пену и подала бокал клиенту, я воспользовался этой секундной передышкой и обратился к ней со своей заранее продуманной просьбой о «забытой» перчатке.
– Desole de vous embeter, mais j’etais installe la-haut… – я указал на Орлиное Гнездо, но она по-прежнему смотрела на меня так, словно видит впервые, – …il y a deux minutes et j’ai oublié mon gant. Est-ce que vous l’auriez trouvé?
Спокойная, как гоблин, бегущий по следу разгневанного хоббита, она нагнулась и вытащила из-под стола мою перчатку.
– Bizarre, cette manie que le gents comme vous ont d’oulier leur gants dans les bars.
Отлично, значит, она видит меня насквозь.
– C’est surtout ce gant; ça lui arrive souvent. – Я поднял свою перчатку, точно напроказившего щенка, и ворчливо спросил у нее: – Qu’est-ce qu’on dit à la dame? – Но девушка так на меня посмотрела, что шутка умерла у меня на устах. – En tout cas, merci. Je m’appelle Hugo. Hugo Lamb. Et si pour vous, ça fait… – Черт, как же по-французски будет «превосходно»? – …chic, eh bien le type qui ne prend que des cocktails s’appelle Руфус Четвинд-Питт. Je ne plaisante pas.
Она даже глазом не моргнула. Вновь появился Гюнтер с целым подносом пустых стаканов.
– Почему ты говоришь с Холли по-французски, Хьюго? – спросил он.
Я с озадаченным видом посмотрел на него:
– А как мне еще с ней говорить?
– По-моему, ему просто хочется применить на практике знание французского языка, – сказала девушка на чистейшем английском, причем выговор у нее был типичной жительницы Лондона. – А клиент всегда прав, верно, Гюнтер?
– Эй, Гюнтер! – окликнул его какой-то австралиец, стоявший у стола с настольным футболом. – Эта ублюдочная машинка ведет себя просто непорядочно! Я только и делаю, что кормлю ее франками, а она и не думает мне выдавать приз!
Гюнтер подошел к нему, а Холли стала загружать грязные стаканы в посудомоечную машину. Тем временем я попытался сообразить, в чем тут дело. Когда она там, на черной трассе, вернула мне удравшую лыжу, мы разговаривали по-французски, и она ни слова не сказала по-английски, хотя мой акцент, безусловно, тут же меня выдал; впрочем, это-то как раз понятно: когда хорошенькая женщина работает на лыжном курорте, к ней наверняка по пять раз на дню подкатываются всякие типы, и если она разговаривает по-французски даже с англоязычной публикой, это весьма усиливает ее оборону.
– Я лишь хотел поблагодарить вас за то, что тогда, днем, вы вернули мне мою лыжу, – сказал я.
– Вы меня уже поблагодарили. – Пожалуй, она из рабочей семьи; но богатенькие мальчики ее ничуть не смущают; очень хороший французский.
– Это верно, но я бы медленно умирал от переохлаждения в пустынном швейцарском лесу, если бы вы меня не спасли. Может быть, мы вместе пообедаем?
– Пока туристы обедают, я работаю в баре.
– В таком случае мы могли бы вместе позавтракать?
– К тому времени, когда вы обычно завтракаете, я уже часа два как выволакиваю отсюда горы грязи, а потом еще как минимум два часа навожу чистоту. – Холли с грохотом захлопнула посудомоечную машину. – А потом я иду кататься на лыжах. У меня каждая минута на счету. Извините.
Терпение – лучший союзник охотника, и я сказал:
– Хорошо, я все понял. И мне в любом случае не хотелось бы, чтобы ваш бойфренд неправильно расценил мои намерения.
Она сделала вид, что ей нужно что-то достать из нижнего ящика кухонного стола.
– Разве вас не ждут друзья? – спросила она, не разгибаясь.
Так, четыре к одному, что никакого бойфренда у нее нет!
– Я пробуду здесь еще дней десять, – сказал я. – Так что наверняка еще увижу вас. До свидания, Холли.
– До свидания. – И катись отсюда к такой-то матери, прибавили ее огромные, как у привидения, голубые глаза.
30 декабря
Гул парижской толпы сменился нудным воем снегоуборочной машины, а мои поиски некоего одноглазого, как Циклоп, ребенка по всем сиротским приютам Франции завершилась тем, что в мою крошечную комнатку в фамильном швейцарском шале Четвинд-Питтов явилась Иммакюле Константен и строго сказала: Вы ведь и не жили толком, Хьюго, пока не пригубили Черного Вина. И после этого я наконец проснулся – в знакомой мансарде Четвинд-Питта, крепко прижавшись своими причиндалами к какой-то загадочной трубе, огромной, как ракета «земля – воздух». Шкаф с книгами, глобус, махровый халат, висящий на двери, плотные шторы… «Вот сюда, на чердак, мы селим тех, кто получает стипендию!» – не слишком удачно пошутил Четвинд-Питт, когда я впервые приехал в Швейцарию. В старинной трубе что-то ухало и вздыхало. Все ясно: алкоголь плюс высота вызывают странные эротические сны. Я лежал в теплом чреве постели и думал об этой официантке по имени Холли. Похоже, я уже успел позабыть лицо Марианджелы, хотя тело ее все-таки еще немного помнил, зато лицо Холли вспоминалось мне в мельчайших, прямо-таки фотографических, подробностях. Надо было спросить у Гюнтера, как ее фамилия. Вскоре колокола на церкви Сент-Аньес пробили восемь. Странно, но и во сне мне слышались колокола. Рот был пересохшим, как лунная пыль, и я с жадностью выпил стакан воды, стоявший на прикроватном столике, а заодно и полюбовался весьма приличной кучкой франков, которую вчера высыпал возле лампы, – выигрыш после ночной пульки с Четвинд-Питтом. Ха! Он, конечно, возжелает отыграться, но игрок, жаждущий выигрыша, неизбежно проигрывает, ибо становится небрежным.
Сперва я заглянул в крошечный туалет, устроенный в мансарде, а затем опустил лицо в таз с ледяной водой и держал его там, пока не сосчитал до десяти, после чего раздернул шторы и отворил ставни, впустив в комнатку утренний свет, оказавшийся настолько резким, что даже глаза защипало. Я спрятал свой вчерашний выигрыш в тайник, который устроил под половой доской – я специально расшатал эту доску еще два года назад, – сделал привычные сто приседаний, надел теплый махровый халат и стал спускаться по крутой деревянной лесенке вниз, крепко держась за веревочные перила. Четвинд-Питт все еще храпел у себя в комнате. Я спустился еще ниже и в гостиной с задернутыми шторами обнаружил Фицсиммонса и Куинна, которые спали на кожаных диванах, зарывшись в груду одеял. Видак прокрутил и выплюнул кассету с «Волшебником страны Оз», но из магнитофона, явно включенного на повтор, все еще доносилась «Dark Side of the Moon» «Pink Floyd». В воздухе пахло гашишем, в камине тлели вчерашние угли. Я на цыпочках прошел между этими любителями поиграть в настольный футбол, хрустя какими-то непонятными крошками, рассыпанными по ковру, и подбросил в камин большое полено и немного растопки. Язычки пламени сразу принялись лизать долгожданную пищу. Над каминной полкой висела голландская винтовка, привезенная с Бурской войны, а на полке в серебряной рамке стояла фотография отца Четвинд-Питта, пожимающего руку Генри Киссинджеру в Вашингтоне году так в 1984-м. Я прошел на кухню и только стал наливать себе грейпфрутовый сок, как негромко зазвонил телефон. Я снял трубку и вежливо сказал:
– Доброе утро. Резиденция лорда Четвинд-Питта-младшего.
Мужской голос уверенно произнес:
– Хьюго Лэм, я полагаю?
Голос был знакомый.
– А вы, собственно, кто?
– Ричард Чизмен, из Хамбера, козел ты этакий!
– Чтоб меня черти съели! И не в переносном смысле! Как твоя мочка?
– Хорошо, хорошо, но послушай, у меня серьезные новости. Я тут встретил…
– Да ты где? Не в Швейцарии?
– Я в Шеффилде, у сестры. Но ты все-таки заткнись и послушай меня – тут каждая минута стоит миллион. Я вчера вечером встретился с Дейлом Гоу, и он мне сказал, что Джонни Пенхалигон умер.
Неужели я не ослышался?
– Наш Джонни Пенхалигон? Да, черт побери, быть такого не может!
– Дейлу Гоу об этом сказал Коттиа Бенбо, который сам все видел по местному новостному каналу «News South-West». Самоубийство. Он сел в автомобиль, разогнался и рухнул с утеса близ Труро в пятидесяти ярдах от шоссе. Пробил ограду и упал прямо на скалы с высоты триста футов. В общем… он, скорее всего, не страдал… Если, конечно, не думать о том, что заставило его это сделать… и о том, что он чувствовал, когда летел в пропасть.
Мне хотелось плакать. А все эти проклятые деньги! Глядя в кухонное окно, я видел, как мимо прополз бульдозер-снегоуборщик. Следом за ним очень удачно пристроился розовощекий молодой священник; у него изо рта белым облачком вырывалось дыхание.
– Это просто… ну, я не знаю, что и сказать, Чизмен. Трагедия. Невероятная трагедия. Джонни, надо же! Уж кто-кто…
– Да, я тоже все время об этом думаю. Действительно, Джонни – последний, от кого можно было бы ожидать…
– А он… Он был за рулем «Астон Мартина»?
Чизмен помолчал.
– Да. А как ты догадался?
Осторожней! Попридержи язык!
– Никак. Просто он еще в последний вечер в Кембридже, в «Берид Бишоп», говорил, что очень любит этот автомобиль. Когда похороны?
– Сегодня днем. Я не смогу поехать… Феликс Финч достал мне билеты в оперу. Да я и не успел бы вовремя добраться до Корнуолла… Впрочем, может, это и к лучшему. Родным Джонни совершенно не нужна в такой ситуации толпа незнакомых людей, которые намерены остановиться у них в… в… как там их поместье называется?
– Тридейво. А записки Пенхалигон не оставил?
– О записке Дейл Гоу ничего не говорил. А что?
– Просто подумал, что это могло бы пролить какой-то свет…
– Я думаю, во время расследования станут известны еще какие-то подробности.
Расследование? Подробности? Вот черт!
– Да, будем надеяться.
– Ну, Фицу и остальным ты сам скажешь, ладно?
– Господи, конечно! Спасибо, что позвонил, Чизмен.
– Мне очень жаль, что я испортил вам отдых, но мне показалось, что лучше вам все-таки об этом узнать. Ладно, с наступающим Новым годом!