ГЛАВА 53
О возвращении и днях особых
Карета скакала по мерзлой дороге. Бабка охала, молчала Станька, вцепившися в бабкину руку. На меня если и поглядывала, то искоса, видать, еще сторонилася. И было от того горько, я ж ни словом, ни пальцем ея не тронула.
— Баб, а баб. — Мне от тишина этая не по нраву крепко была. — А поехали в столицу…
— Зачем?
Бабка насупилася и Станьку погладила.
— Ну… поглядите, как оно…
— А мы и без погляду нехудо живем.
И хмурится. Будто я в чем виновная!
— Баб, — кажу, — ты не дури. Коль чего не так, скажи прямо…
А то надулася, что жаба на пруду, да только про жабу я ничегошеньки не сказала, еще обидится. Она же ж только рукой махнула да вздохнула так тяжко-тяжко, что у меня от этого вздоху в грудях заныло.
— Зося, Зося, — говорит да головою качает. — Выросла ты уже… а ума не набрала… чего Добронраве Любятичне перечила? Неужто так своего азарина любишь?
Кирея, что ль?
Не люблю. И бабке о том честно сказала, пусть не держит на меня зла Кирей-ильбек, да только сердцу разве прикажешь? Всем он хорош, но не про мою честь.
Бабка губы поджала.
Глядит с неодобрением, а я молчу, тоже глядеть умею. Пусть уж договаривает.
— Мы давече с Добронравой Любятичной рядилися… крепко ты ея сыночку по нраву пришлась. Влюбился, говорит, с первого взгляду…
…ага, а после, ночью, стало быть, разглядел получше.
— …он тебя еще весною заприметил… матушку обихаживал, чтоб согласие на свадьбу дала. Да только пока она упрямилася, ты до Акадэмии съехала…
Можно подумать, своею волей порешила.
— Вот и пришлося ждать. Бедный хлопчик извелся весь… аль тебя пугает, что ликом нехорош? Так тут я подсоблю…
Станька вдруг из-под бабкиной руки вывернулась и ко мне пересела, прижалась к боку, вцепилась в рукав и дернула.
— Зося, Зося, не ходи за него замуж! Злой он!
— Не верещи, дуреха! — Бабка Станьке пальцем погрозила. — А ты, кобылица, не слушай, что на человека наговаривают… у нас же ж как, чуть оступился, уже и напридумывают с три горы илжи… пошалил он по молодым годам, так то компания дурная виной была. И боярыня с той поры сына от себя не пускает…
Ох, чуется, знатная у них вчера беседа приключилась. Крепко Добронрава Любятична бабку уважила, коль она ныне соловьем разливается.
— Вырос парень, образумился…
Молчу, глажу узенькое Станькино плечико, дивясь тому, до чего холодна она. А ведь в возку нашем и печка имелася, и тулупчик у Станьки почти новенький, теплый. А она трясется хвостом собачьим.
Видать, не с холоду.
Со страху.
— Баб, — говорю, хотя ж самой от злости кричать охота. — Значится, хочешь ты, чтоб я замуж за него пошла?
— Отчего б и не сходить?
А глаза-то у бабки добрые-предобрые.
— Всем оно славно будет. Станешь боярынею, жить будешь туточки. Я в гостики наезжать буду частенько, а то и вовсе переселимся… буду деток ваших нянькать…
И слезы в глазах стоят.
Вот оно чего…
— А Акадэмия как же? — спрашиваю тихо. — Бросить?
— Так и брось. — Бабка махнула рукою. — На кой ляд тебе та учеба, когда ты и так у нас ученая? Только мозги сушить…
…ага, а летом-то она иначей пела.
— …да и то, послушать, чего там творят, — срам один… неможно девке да с мужиками…
— Баб. — Станьку я обняла.
А ведь и вправду сестрицу обрела, пущай и не кровную, но все одно родную. И обидеть никому не дам.
— Скажи, баб, а ты не ведаешь часом, как смертное проклятье снять можно?
— Чего?
— Ничего… это я так… уж прости, коль обижу, но скажу, как оно есть. Мягко стелет твоя Добронрава Любятична, да только жестко на том спать будет. И сын ейный меня не любит. Вчера сам о том сказал.
— Злой он.
Может, и злой… небось, с доброго человека проклятия, что вода с гуся…
— Приходил ко мне… и скажи, баб, что это за любовь такая, когда девку сонным зельем опаивают, чтоб потом снасильничать… и когда б не Арей… поутру, небось, обвенчали б.
— И по-людску было б…
Бабка у меня упертая.
Ведает, что не права ныне, глаза отвела, в окошко глядит, а все одно не отступится. Небось, уже вообразила, как я в палатах боярских живу да по округе на возку разъезжаю, всем оно на зависть.
— По-людску, говоришь… с насильником жить до самое смерти? И была б она, чуется мне, скорой… Добромысл поведал, что матушка его меня выбрала не просто так. Болезнь его излечить желает… а вот какою манерой, того я не ведаю. Зато ведаю, у кого спросить…
Так мы до самых Барсуков ехали.
Молчали.
И Станька руки моей не выпускала. А как из возка выбралися, то и стала на цыпочки, потянула.
— Зось, чего скажу…
Наклонилася я.
— Злой он, — в который уж раз повторила сестрица моя названая. — От него девки прячутся… лицо себе ножиками режут, чтоб некрасивою быть…
И носом шмыгнула.
— Он и меня щипал… боярыня не дала… а какая сильно понравится, та скоро хворою сляжет, потом и хоронят…
Вот тебе и любовь.
— Что ж, — говорю, — молчала ты, как ехали?
— Боялася…
— Не бойся, малявка. — Лойко — от кот, вертелся рядышком, а я и не приметила, Станьку на руки подхватил да вверх подкинул. — Я тебя в обиду не дам. Говорил же ж. Аль не веришь?
— Верю, боярин.
Поставил ее на землю, сам сарафанчик одернул, платок пуховой поправил. От какая забота.
— От и славно… иди, вещи собирай. Поедем поутру до столицы…
— И я?
— И ты. Куда ж я без тебя-то? Невест без пригляду оставлять никак неможно…
Щеки Станькины румянцем полыхнули. Какая из нее невеста, дите горькое, а он и дразнится. Я только кулаком в бок ткнула, чтоб говорил, да не заговаривался. А то наберет девка в голову, после и голова болеть будет, и сердце.
— А ты, Зослава, не завидуй… упустила ты свое счастье!
— Это тебя, что ли?
— И меня. — Грудь выпятил, кулаками боки подпер, гордый, что петух в курятнике. — Говорил же ж, найду себе невесту из Барсуковых… вот и нашел…
— Я маленькая еще…
— Вырастешь, — махнул рукою Лойко. — Аккурат я Акадэмию закончу, магиком стану, то и ты вырастешь. Так что беги, невеста…
И Станька, юбки подобрав, в хату бросилась.
— Сирота она. — Коль есть у Лойко совесть, то, глядишь, и очнется. — Нельзя таких обижать. Божиня…
— Божиня далеко, а люди близко… и не бойся, Зослава. Я свою невестушку не обижу. И никому не дам…
— Лойко!
— Что? Говорю ж, места у вас хорошие… и хата справная, хозяин только нужен. Вот ты поедешь с Киреем в степи, а я сюда вернусь, к жене под бок… корову заведу…
Тьфу, блажной… ну его, главное, чтоб Станька эти его россказни всерьез не воспринимала.
— А ты тоже не стой. — Лойко меня к хате подпихнул. — Вещи сами собою не соберутся… на рассвете выедем… и сегодня бы, но…
…неможно.
Особая ныне ночь.
Лютая.
Волки по такой хороводы водят. А человек, посмевший из избы выйти, хоть бы и до ветру, рискует обратное дороженьки не сыскать. Все ворота открываются, все дороги переплетаются.
В такую ночь матери младенчиков на руках держат, глаз не сводят, чтоб, не приведи Божиня, не села на колыбель тень темная, чтоб дымом не вползла в горло, ибо тогда переменится человек.
И не станет сыночка любого.
Сгинет дочка-песта.
А объявится нечто иное, чему названия нет. Будет расти, жить серед людей, тянуть с них силы. И уйдет из такого дома кошка. Сбежит собака. Сдохнет живность малая, а после и людей черед настанет…
…В такую ночь рисуют молоком да кровью на порогах знаки особые.
И стелют вдоль окон соляные дорожки.
Песни поют.
И вспоминают ушедших. А коль хватит духу, то и выходят по-за порог, чтоб попотчевать кашей заблудшие души. Глядишь, и мелькнет серед них знакомая.
…В Барсуках по старому укладу собиралися в гостином доме, благо, столы еще с утреца поставили, лавки растянули. Раскатали скатерти из полотна небеленого. Расстелили на полу тулупы для детей, а меж них — старух да стариков усадили с почетом да трещотками.
Сунули им каши, с репой и медом паренной.
Миски с рыбьим крохким мясом, с утицею тушеною да огурчиками солеными… Тут же, на снопки с золотою соломой молодицы посели, кто с дитями. Девки-то на столы накрывали, кто чего принес. Бабы шепталися… мужики с дядькою Панасом во главе пошли во двор, полено святочное править, а следом тенью выскользнула и старостиха.
Буде кому петуха черного резать.
Кровь лить.
Да поить тех, кто во тьме живет, чтоб, жертвою сытые, не лезли они к людям…
— Зосенька, — бабка сама села рядышком со мною, — уж прости меня, дуру старую… хотела я, как лучше… как подумаю, что увезет тебя этот нелюдь да в степи…
— Не увезет, — я отмахнулася.
Про степи у нас разговору не было. А я, чай, не палас, чтоб взять да увезти, куда не хочу.
— А она-то ласковая, все расписала, как жить вы станете… поживать… и мне от ажно в сердце закололо… прости…
Как не простить.
Не ведаю, какою я сама в бабкины годы стану, а у нее, окромя меня, только Станька. И потому неохота отпускать меня, что в степи, что в столицу.
— Прощу, — ответила я бабке так, — но если только ты со мною до столицы поедешь…
Вот не шли у меня из головы слова-то боярынины. А ну как и вправду задумает злое бабке причинить? Ей же ж немногое надо…
— Куда мне ехать… Станьку он бери…
— Туда и ехать.
— А дом?
— Дядька Панас пригляне…
— И корова… куры…
— Баб, не дури мне голову. — От будто я не знаю, что и за коровою глянут, и за курями, и за кошкою безымянною, что к хате прибилася, да так в ней и обжилася. — Едем, и все тут…
— От мало я тебя за косы драла! Совсем старых не уважаешь!
Это я не уважаю? Я прям вся тут сейчас изуважаюся, на уговоры время тратючи.
— Ну да ладне. — Бабка подбоченилася. — Съездимо мы до твое столицы… а все ж азарину твоему, так и ведай, вздумает тебя обижать, роги самолично поотшибаю!
— А про роги ты откудова ведаешь?
— Да этот твой, кудлатенький, растрепался…
Это она про Лойко, небось. Он не зело кудлатый, но волос и вправду вьется. У Ильи совсем гладкий.
— И ему тож передай, вздумает девке голову дурить, я скоренько на него управу найду, не погляжу, что боярин…
Грозна моя бабка.
Да чуется, не убоится ее Лойко. И ничего я не ответила, да и когда отвечать, ежели бабы песню затянули, прощальную-поминальнуто. От такой сердце болью полнится, а слезы сами из глаз текут, данью Темное сестрице.
Пускай.
Зато потом на сердце легко делается.
Славно.
Пели, передавая из рук в руки чашу с черным квасом, на травах особых деланным. Этакий только на великое свято готовили, и ныне каждый пригубил, детям и тем по капле дали, чтоб, значит, обошли их и горести, и недуги.
Пели тихо, да только голоса, сплетаясь, вывязывали свое кружево. И ныне видела я его столь явственно, будто бы сама плела. Вот темные нити, что протянулись за порог, — этот старостиха.
Ежель приглядеться, пойти по ниточке ее, тонкое, но прочной, то и саму тетку увидеть можно. И не удержалася, глянула краешком глазу, да только отпрянула тотчас… не для людей сие зрелище.
И не тетка Алевтина, которая давече на Арея полотенчиком махала, пляшет на снегу, но жрица темное Мораны. Она нага и страшна в наготе своей, покрыта с ног до головы жертвенною кровью. И не птицы ныне выходят на зов ее, а души изголодавшиеся… кричат, плещут крыльями, взбивают ветер холодный в самое лицо.
А ей ничего, смеется.
Стучит в бубен…
И только взгляд мой почуяв, обернулась.
Обожгли гневом черные чужие глаза. И нить сама из рук вывернулась. Уж лучше на других глядеть… вот светлые искорки, это дети, которые песню потянули, еще не разумея смысла ея, да все одно повторяют слова заветные. Вот золотые нити мужних женок, многочадных и спокойных. На их плечах дома стоят, а на тех домах — и село все… вот серебро молодиц… и прозелень медная старушечьих голосов.
Дивно выходит.
Тут и мне чашу поднесли… и пригубила я горький квас.
…во память.
Дедову… он бы точно не дал меня в обиду.
Отцову, который тут чужаком был, да сумел своим стать.
Матери… как же не хватает ее мне, ныне особо, до слез… бабку я люблю, как и она меня, а все бы… спросила б матушку о том, о чем себя спрашивать боюсь, а она б ответила. Или нет, сказала б, что мала я еще, вот подрасту… всегда так говорила, косы гребешком резным вычесывая. И уходили тревоги, отступали заботы от этой ласки. А все, что гляделося сложным, становилось простым…
…и ныне почудилось, будто коснулась волос легка рука.
Спасибо.
Сама не заметила, как вернулась старостиха, а следом и мужики. В хате, пущай и огромное, стало вовсе тесно. Рассаживались по лавкам, локоть к локтю, а то и ближе, да никто в той близости не видел недозволенного. И как-то вдруг я меж Ареем да Ильей оказалась. Дальше и Лойко сидел, Станьку приобнявши, хотя ж ей не место было за взрослым столом. Бабка хмурилась, да не гнала.
Пускай.
Бабы разносили миски с клецками грибными.
С густым рыбным супом, который щедро приправляли что вином, что травами. Ели молча, пока дядька Панас со своего места не поднялся.
— Что ж вы грустите, гостейки дорогие? — молвил он, поднимая рог турий, каковой еще, сказывали, прадед его добыл. — Ешьте, пейте… пусть будет эта ночь короткою!
— Пусть будет! — отозвались гости.
Пили… правда, не настойки с наливками, а квас, что хлебный, что яблоневый, легкий, от которого и дитя малое не захмелеет. Оною ночью хмель грозит не только потерею разума, тут и душу утратить легче легкого. Привидится за окошком дева лунная…
…аль дружок старый придет, поманит за собою…
…аль дитя заплачет за порогом навзрыдно… или купец мелькнет, тряхнет мошной, золотишко рассыпая. Вот оно, близехонько, только руку протяни, и соберешь до монетки. И сказывали, что находились такие глупцы, которые и тянули, и собирали… а опосля до конца жизни только и делали, что перебирали кости заячьи, которые им самим кладом виделися.
Нет уж…
— Ой, бабоньки… а я такую гишторию ведаю, — первою начала, как оно давно уж заведено было, Звислава. Она-то у нас пришлая, сама с Конюхов родом, да мужняя другим разом, приехала годков с пять тому, с детьми да двумя козами. Наши-то шепталися, что прогадал Миканьчук, после войны мог бы кого и посправней найти, чем вдова-перестарок, но обжилася Звислава.
Норов у нее легкий.
Язык длинный.
Руки справные… чего еще от бабы надобно?
А уж байки баит — заслушаешься.
— Сказывали, что есть на самом краю мира, куда и ворона не каждая долетит, чудо-остров, — говорила она громко, чтоб все слышали, и детвора, завозившаяся было на соломе — скучно им сидеть без игр — попритихла. — Стоит посеред моря камнем огроменным, столпом, который за три версты видать…
— Брешешь! — это Микулиха, которой вечно все не ладно. — Это ж какой столп быть должен, чтобы…
— От и кажу, огроменный…
— Сказки будут рассказывать? — шепотом спросил Арей.
Я кивнула.
И сказки сказывать, и песни петь… а как перевалит ночь к утру, то и пойдут девки в баню гадания гадать. И вот думай, с ними мне идти, потому как вроде еще незамужняя, аль с бабами сидеть, ибо сговоренная?
— …а на острове том — чудо-дерево…
Слушали… и как-то от уютно сидеть было.
Спокойно.
Лойко вон Станьку орешками подкармливает, приобнял, сам сидит серьезный, хмурый…
— У него сестра была, — тихо произнес Илья, хотя ж я ничего такого не спрашивала. — Не по мамке…
Лойко вскинулся, будто услышал, да только где ж расслышишь, когда Звислава про зверя-перевертня, который меж корнями дерева логовище устроил да клад стережет, и не какой-нибудь — золотое яблоко из садов подводного царя…
…А нам сказывали, что нет под водою никаких царств, что выдумка сие. Спускалися туда магики, не ведаю, сами, аль волшбой способ какой изыскали, да только писано было после, что вымер водяной народ. И остались от них памятью лишь города заброшенные.
Их нам Милослава на карте показывала.
— …кто съест такое яблоко, тот сто и еще сто лет болезней знать не будет…
— Девочку боярин признал, но и только… растили в тереме… Лойко ее любил… мать-то его родами ушла, вот и… — Илья цедил слова, что скупой воду. — Не знаю точно, что там приключилось, но погибла она… двенадцать аккурат было, как погибла. Он о том вспоминать не любит. Он не обидит девочку…
Станька и сама уже к боярину льнет.
В глаза заглядывает.
Может, нарочно и не обидит, но… разные у них по жизни пути. Ну да не мне чужую судьбу писать, пусть будет, как оно будет. Дай Божиня мира да покоя всем.
— Пей, — Арей подлил мне квасу. — И не думай о плохом.
Верно.
В эту ночь нельзя.
Беды кружатся черным вороньем, слухают, что слова, что мысли, и дай им только волюшку, как вмиг налетят, облепят, и весь год оставшийся не будет покою.
— …а обернется он, бывает, девицей, красоты неописуемой… — текла рекою речь Звиславы, и дети ажно дыхание затаили, ее слухаючи. — Поднесет она с поклоном чарку с водою студеною, предложит выпить до дна… только нету в той чарке дна, она сама есть море-окиян…
— У азар на такую ночь костры жгут. — Арей хлебную горбушку протянул, точно ведает, что горбушки-то с корочкою я особенно жалую. — Матушка сказывала…
И смолк.
Те, кто в курганах схоронены, своей воли не имуть. Небось, куда его отцу путь, туда и матушка, в жены посмертные просватанная, за ним последует.
В вырай ли.
В темное Моранино царствие.
Да быть им неотлучно связанными до той поры, пока Божиня светлою волей своею не разъединит судьбы эти.
— …а порою старцем становится древним. И задаст этот старец три вопроса, коль сумеет человек на них ответить, то и рассыплется старец пеплом…
— …режут баранов, колют овец, льют на землю кровь данью Предвечному огню…
Девки хихикают, подпихают друг дружку локтями… а дядька Панас уже по столу стучит ложкою, стало быть, вот-вот струны зазвенят. Оно-то, конечно, плясать места туточки мало, да когда и кого это останавливало?
…Первою вскочила Леля-Лебедушка. А приоделася-то… рубаха алая, рукава широкие, что паруса корабельные, запястьями прихвачены. Она и идет-то неспешне, руки расставивши, чтобы и запястья видны были, и рукава энти, серебром расшитые…
А звенят уже струны.
И бабьи голоса сплетают узор плясовой.
Остановилась напротив Арея, глазки потупила… от выдра! Меня будто и не видит… а я… я…
Я сама Арея за руку схватила да в круг потянула… может, и не положено так просватанной девке себя вести, да только чем дальше, тем меньше мне невестою быть охота…
А Леля только смеется… Илью потянула, закружила в хороводе… следом и Лойко поднялся… и нашие хлопцы, повскочили… только кто-то спешне столы к стеночке подвинул, а то ж и вправду затопчут.
— Ой ты, бабоньки… то ж такое деется… ты поглянь на кудлатенького… ишь ты…
Лойко не пляшет, красуется, наших, барсуковских, стало быть, удалью дразнит. И кабы не особая ночь, когда кровь лить неможно, дошло бы дело до драки. А так… пляшуть, только искры из-под сапог летять. И девки хоровод закружили… бабы головами качают, завтре будет пересудов на месяц, а то и болей…
…А и пускай.
Танец… что в нем дурного-то?
А ног не чую.
Пальцы Ареевы на моей руке горячи так, что еще немного, и вспыхну… и уже полыхаю, верно, щеками, ушами… и видят все это, да только ныне мне до всех дела нету.
Только Арея и вижу.
Глаза его черные, что уголья.
И глядит хмуро, серьезно… от этого взгляду сердце обрывается. А и вправду, потянула в круг… может, и не хотел он идти, а если и хотел, то не со мною.
Кто я?
Чужая невеста… он знает, что не всерьез это… да и сам говорил, что… году не минет, и уйдет Арей своею вольною дорогой. Мне ли ему руки вязать?
Хорошо, если вспомнит про меня.
А может, хорошо, если не вспомнит.
Но это еще когда будет, а потому гоню мысли дурные… кыш, воронье, кыш… пусть будет хоть бы этот танец, на ложках, на гуслях хворых с драными струнами, которые дядька Панас который год поправить грозится, да только дорогие на ярмарке струны.
И забываются гусли.
Выдохнула, когда оборвалась музыка.
И холодом потянуло в раскрытую дверь… и тенью, черною, страшною, вступила на порог девка простоволосая да в споднем одном.
Видела я ясно белое лицо ее, и черные полосы, что легли на щеках.
Видела шею.
И разодранный ворот.
Грудь в нем белесую с синими прожилками.
Видела рану под грудью, которую девка рукой зажимала. Не из наших она была… и когда, покачнувшись, стала заваливаться в хату, Арей отмер.
Выдернул меня, за спину запихал…
— Илья, круг веди… всех назад… Зослава, щит вяжи! И поскорей…
Щит… Я руки подняла, хотела быстро, да воздух сделался, что кисель, тягостный, гнилой. И не вдохнуть, и не выдохнуть. Смертью пахнуло… и кто-то заплакал, от слез этих я очнулася.
Щит!
Тот, который вязала…
Девка скреблась на пороге, силясь перевалиться, тянула бледные руки… выли бабы… а следом за белым плечом, вывернутым, что коряга, уже иная тень выросла.
Не на тени глядеть надобно.
Вовсе о них думать не след, пускай себе… Архип Полуэктович говаривал, что главное — сосредоточиться на деле. А дело у меня какое? Щит сотворить…
Полыхнул огнем белым порог заговоренный, да и пропустил нежить. И с визгом ввалилась тень в избу, да только тут же затихла под рукою Ильюшкиной. Не зря оне давече дрова кололи, один взмах всего, и полетела кудлатая голова к печи… Лойко едва успел сапогом вновь к порогу ея откинуть. А в дверь уже иная пхнется…
…Узор я свой плету-выплетаю.
Из холода лютого, нитью звездною да по небосводу. Огнем, что батюшка мне дарил… водою, которая ныне вмерзла, что камень. Пусть и даст каменную твердость.
Землицей молчащею.
Хрипит мертвяк в дверях, мотает башкою, и гнилье с него сыплется, валится… ступила нога на порог, да будто бы вошла в самые доски, провалилась… Ильюшка вновь ладонь раскрытую выкинул, да только ныне мертвяк с той ладони отряхнулся будто.
И ножа, царевым человеком кинутого, выдрал. Что ему нож!
Спеши, Зослава.
Вона, еще идут… ползут к хате старостиной, будто мухи на мед.
Аль на что другое, да медом себя представлять приятней… Арей мертвяка огнем угощает, тот и вспыхивает желтым пламенем, горит, да с ног не валится.
Лойко топором своим руку костлявую сечет…
Царевы люди шаблями тычут, да споро так, мертвяков, что бабы капусту, шинкуют… да все одно много их. И куда там устоять.
Нити заклятья ложатся одно к одному.
Да медленно.
Как медленно… и все ж таки сдерживаюся, потому как ни одно дело суеты не терпит, а уж тем паче магия. И продержатся нашие… вона, Арей язык пламени живого в самые ворота кинул, полетело оно, понеслось во двор, закружило мертвяков рыжим вихрем. Только снег заскворчал. А я концы вышивки своей подобрала да и притянула один к другому.
Так оно правильней будет.
Выгнулся щит пузырем.
Накрыл и хату, и всех, кто в хате… и мертвяк, огнем объятый, только ткнулся да зашипел бессильно.
— Молодец, Зослава. — Арей мертвяку пальчиком погрозил. — Все… отбой… утром сами издохнут. Ну… п-подарочек.
Он сел подле раскрытое двери на корточки и ткнул в обрубленную руку.
— А почему на тех заклятие не подействовало? — поинтересовался Ильюшка, оную руку с пола поднявши. Покрутил, повертел да швырнул в оскаленную пасть неупокойника.
— Старые… чем старше мертвец, тем хуже он воздействию поддается. А этот еще, похоже, одаренным был. Сила из тела долго не уходит, особенно когда человек умирать не желал… да тише вы!
Это уже на баб рявкнул, которые выли в один голос, что собаки на погосте.
Дети, в юбки мамкины вцепившиеся, ужо подуспокоились да норовили из-за тех юбок повыскользнуть, поглядеть, чего ж это такого деется. Небось, не каждым днем живого мертвяка увидеть можно. Оно-то и жутко-жутенько, да только и любопытственно страсть.
Я и сама бочком к двери придвинулася.
Арей посторонился.
— Главное, про щит не забывай… будут пробовать…
Как тут забудешь-то… держу на привязи, что шар мыльный, да только щит мой, хоть и глядится тонюсеньким, прочен, ведаю. И пусть Божиня благословит тот день, когда мы с Ареем его ставить учились. Знала, что сгодится, да не ведала, что так скоро…
Щит-то прозрачный.
За ним все ладно видать, и двор старостин, и мертвяков, что по двору кружат волками голодными. Сколько ж их… Дюжины с две.
— Знаешь кого? — Арей туточки, и руку на плечо положил, успокаивает, стало быть. А я и без того спокойная, отчего и самой дивно.
— Нет.
— Хорошо.
И ответил, вопрос упреждая:
— Это значит, что местные кладбища не трогали… хватило ума своих поднимать, потому как на сельских кладбищах порой такое встречается, что… — Рукой махнул.
Своих?
Это кто ж тут свой-то?
Старуха древняя, которой, видать, еще и при жизни ноги отняло. Она и ныне-то их не чует, ползает, руки расставивши, будто паучиха. А в левой куделя зажатая, за куделею и нитка потянулась.
Девки, что хоровод устроили? Красавицами были некогда, оно и ныне видно, пусть бы и побелела кожа их, натянулася, да лики чистые, волосы прямые, длинные, этакие русалочьими зовуть… ноги босые по снегу скользять, да только мертвякам холод неведом.
— Видишь, как тела хорошо сохранились? Ни малейших следов разложения, не говоря уже о зверях… или червях.
Арею любопытственно… да и не ему одному. Мужики-то нашие ножи попрятали, скамьи, за которые похваталися, — а что, к нечисти у нас не то чтоб вовсе привычные, но без бою не далися б, — к стеночке придвинули, баб успокоили.
Дядька Панас и вовсе к дверям вышел.
— Божиня милосердная, — только охнул, на этакое непотребство глядючи. А мертвяки, будто очнувшися, разом к нему повернулись, выпятили белые зенки. — Это же ж…
— Знаете их?
— Не всех, но… вон та, которая с короткими волосьями… Полушка это, у боярыни птичницею была, да тем летом околела.
Полушку и я припомнила, только подивилась, что переменила ее смерть. Рябенькое Полушкино лицо сделалося глаже, ровней. И черты его помягчели, и сама она помолодела будто.
— А там от Осип, конюх… его по осени жеребец лягнул, да неудачне… Малька… а казали, что в лесу заблудила… искали всем миром… вот оно, выходит, как…
— Следовательно, можно с уверенностью сказать, что здесь собрались люди, принадлежавшие боярыне?
— Чего? А… ну так… всех-то я не ведаю… вона Улька… Игнат…
Мертвяки шли к дому.
Бились о щит.
Скреблися.
Скуголили жалостливо, и от голосов их немым лаем заходилися собаки. А мертвяки собак-то и не слыхали будто… и скотину всполошенную, которая в хлевах металася. Дом же манил их. Подходили, что поодиночке, что гуртом, толклися у границы…
— Знаешь, Зослава. — Лойко постучал в окошко, и мертвячка с белым, будто мукою напудренным, лицом к оному окошку прилипла. Глядела она на Лойко… от как он давече на сома копченого. Прямо ж таки глаз своих не сводила. — А я, пожалуй, должен сказать тебе спасибо…
— Должен, — отвечаю, — то и говори, боярин…
— И говорю. Спасибо тебе, Зослава…
Завсегда пожалуйста.
Потиху угомонилися бабы. Детвора и вовсе к окнам подобралася, вперлася на лавки, и только шеи тянет, чисто гусяняты малые. Шепчутся, друг дружку локтями пихають, подзуживая. А деревенские, стало быть, на наших глядят с опаскою.
Дядька Панас лысину-то отер, огляделся, вздохнул тяженько.
— И чего ж тут деется, — спросил громко, чтоб, стало быть, кажный в хате вопрос энтот слышал. И ответ тоже. Оно и верно, люди знать повинны, откелева сие бесчинствие исходит.
— А ничего… кроме того, что балуется ваша боярыня мертвою волшбой. — Арей потянул за шнурочек, что на шее висел, да вытащил бусину круглую, гладкую, вида самого обыкновенного. Не бусина даже — камень речной, каковых на дне бессчетно.
— И это… чегой?
— А вот тогой. — Арей бусину в руке стиснул. — Погоди, дядька Панас… сейчас все расскажу, только…
Не ведаю, видел ли кто еще, как бусина этая треснула.
И дымок поплыл белый, чистый.
Как дым этот Арея обвил, влез в нос и в рот, а после вдруг вылепилась из этого самого дыма белая голубка. Крыльями взмахнула и исчезла, будто бы ея и не было.
От диво…
Арей же кровавую юшку — видать, тяжко далася подобная магия — рукавом вытер. Покачнулся и на косяк оперся, дух переводя… принял чашу с квасом, которую Лойко в руки сунул, осушил в два глотка, краюхою хлеба зажевал.
Все глядели на него.
Ждали.
Мертвяки и те попритихли, будто бы им тоже любопытственно было. Арей же кивнул, чашу возвращая, пот отер и произнес:
— Поводов для беспокойства нет. Щит, как сами видите, прочный. И держать его Зослава будет столько, сколько понадобится.
Эк говорит, ажно я сама поверила.
И гордость за себя изнутри расперла, да только сразу и сперла, когда увидела, как на меня барсуковцы глядят. Будто на диво какое… и с надежей… и с радостью… это ж не я их спасла… а щит, мне просто повезло его сделать.
Я ж не магик… и не ведаю, стану ли магиком, и…
— А к рассвету, думаю, самое позднее — к полудню, появятся царевы люди и все тут зачистят, — добавил Арей.
И люд отмер.
Загомонили разом…
— А что тут, до утра сидеть? — взвизгнула Панасиха, которая вечно всем недовольная была. И ноне руки в боки вперла. — А ежель они скотину пожрут? У меня корова вон стельная…
— Ничего с твоею коровою не сделается. — Старостиха выступила вперед. — Нет им до твоей коровы дела… им люди нужны.
— Ой, мамочки…
— А чтой это будеть…
— Тихо! — рявкнул староста, да так, что мертвяки шарахнулися. — Вам чего сказано? До утра досидеть надобно… от и сидите, курицы… разошлися… Алевтин, наливай… и давайте, пели там? От и пойтя…
Дядька Панас у нас человек с норовом, про то все ведают. Ходить тихий-тихий, а после как скажеть, то хоть ты из себя вывернися, а все одно по евоному будет. От бабоньки нашие и притихли.
Алевтина же детей от лавок погнала. Нечего им на погань всякую глядеть.
— А у меня хата незапертая, — пожалилась Валюхинская невестка. — Сундуки…
— От дура, — Панасиха сплюнула да плевок спешне растерла, пока старостиха ей за этакую вольность не высказалася, — коль им корова не надобна, то твое наряды и подавне… куда им красоваться?
Кто-то хихикнул…
Тренькнули гусли… и люд потянулся к столам, сообразивши, что ничегошеньки нового туточки не будет. Кто-то еще плакал, кто-то смеялся, да чересчур уж громко, чтоб поверить в этакое веселье. Кто-то говорил, быстро, точно опасаясь, что перебьют.
А я…
Держала щит.
И чуяла, как поднимается по ту его сторону туман.
— Видишь? — шепотом спросил Арей.
Как не видеть… идет по пустым дорогам, крадется нечто, чему названия не ведаю… и оно огромно, страшно, обло и зевло, сказывал жрец.
Стоглазо.
Многозевно.
— Нехорошо, — тихо сказал Ильюшка, руки разминая. — А стрельцы и вправду…
— Должны подойти… в лесу стояли…
А леса ныне снежные.
И тропы занесло.
И ночь такая, что хочешь аль нет, да заплутаешь… только нам и остается, что надежда да молитва Божинина.
— Это боярыня, да?
— Не знаю… похоже на то…
Арей вглядывался в туман, в молочные воды его, да без кисельных берегов. А туман оный, разумный и злой, выдернутый чужою волей из сна вековечного, глядел на Арея.
— Умеешь ты, Зослава, неприятности находить. — Лойко почесался о косяк. — Вот… я, конечно, мечтал о героической смерти, но не так же ж скоро!
— Так не умирай, — огрызнулась.
Страшно.
Я ведь чую ту тварь… и голод ее, утолить который она не способна, даже если сожрет всех в Барсуках, старых и молодых, людей и скотину, птицу до последнего куренка… и не спасут от нее стрельцы царевы. Их она тоже поглотит да порадуется тому живому теплу, которое мигом истает в ледяной ея утробе.
— Так постараюсь. — Лойко потер переносицу. — Пойдем, что ли… выпьем, раз уж такое дело… сожрем чего… все не на голодное брюхо помирать. На голодное оно как-то обидней, что ли…