ГЛАВА 24,
где речь идет о целителях и опасных вопросах
В себя-то я пришла уже у целителей. То есть поначалу-то и не поняла, где это лежу, только что лежу на лавке широкой, на перине мягонькой да у самого окошка, которое хитро, полукругом. И в окошке этом — стеклышки цветные узором. Солнце сквозь них проходит и ужо свои узоры рассыпает по подоконнику широкому. И такие красивые, глаз не отвесть.
Но я отвела.
Тогда-то и увидала, что комната, в которой пребываю, велика. Что лавок в ней с полдюжины стоит, да только иные застланы покрывальцами ткаными. Меж лавками половички лежат.
Тихо.
Чисто.
Благостно.
А у меня слабость страшенная, позвать бы кого, но не могу. Только рот разеваю рыбиною да языком своим же едва ль не давлюся. Но вовсе подавиться не позволили, скрипнула дверца, и в комнате показалась знакомая старушка, которая на экзаменациях сидела. А я уж, признаться, и увидеть ее не чаяла.
— Очнулась, деточка? — спросила она сладеньким голосочком. — Вот и умница, вот и разумница… а то ишь, переполошила всех…
Ныне, без соболей, без перстней, она гляделась почти обыкновенно, небось, у нашей-то боярыни ключница имеется, так чисто сестра родная. Та же кругленькая, сладенькая с виду, да только с глазом таким, что барсуковские девки на очи ей стараются не попадаться.
Старушка руки вымыла.
Полотенчиком белым вытерла.
Подошла ко мне, положила на лоб.
— Тяжко тебе? А что ты думала, Зославушка… небось, с волками-то жить… чтоб в игры боярские играть, боярином уродиться надобно, а иных — зашибут и не вспомнют.
А руки у нее славные.
Теплые.
И тепло это будто бы сквозь кожу сочится до самого моего нутра. И нутро отзывается, пьет его.
— А ты тем паче девка… в мои-то годы и помыслить о таком неможно было, чтобы девка да серед парней училася… чтобы вовсе девка училася…
Наклонилась она ниже.
А я вдруг заглянула в бесцветные ее очи.
Прозрачные.
Небо таким прозрачным на излете осени бывает, когда близки уже мороза первые, когда вот-вот грянет гроза сухая. И поплывут тогда по вышине этакой косматые тучи, снегом до краев набитые. Холодно станет. Сумрачно.
Но пока — гориг-догорает осеннее солнце, последним делится с озябшею землей. И ныне я была тою землей, а еще — холопкою малолетней, которая боярскому сыну приглянулась дюже. Хороша была на свою беду, до того хороша, что и невестиных лет ждать не стал, велел в дом вести.
Постелю стлать поставил.
Не был он злым, как пугали. Не пил, как тятька, не грозился ремнем, да еще и подарки дарил. Когда сластей кулек или колечко какое, с камушком, или ткани отрез… и за первую ночь, стыдную, страшную, о которой и помнить не хотелось, рублей отсыпал золотом.
А после еще давал.
Рубли я прятала. И пряталась, знала, что завидуют, что многим девкам боярин по нраву, что любая побежит, ежель только глянет в сторону ее ласково. И глядел, и бегали, да только после все одно меня постелю стлать звал.
…женился вот на излете лета. На молодой да круглолицей, роду не самого худого. Два села в приданое дали, а еще рабов с полсотни, иных — редкого умения. Боярыня была тиха да незлоблива, и пусть шептались, что изведет меня со свету, а она жалела.
Читать учила.
Писать.
И дар свой пользовать. Она ж и уговорила на учебу отправить, мол, будет при доме своя целительница. Чем плохо?
Многое видала… и года летели, что страницы книги, которую передо мной кто-то да листал, и не было гиштории интересней.
Ушел боярин.
И боярыня преставилась, и дочка их единственная, любая, уже на погосте давно… а моя жизнь иною сделалась, уже, небось, никто и не помнит, что была Маришка холопкой вольноотпущенною.
Боятся.
И не зря боятся…
Закрыла я глаза, а как открыла…
— Вот ты какова, внучка берендеева, — Маришка, точней, Марьяна Ивановна, присела на краешек моей постели, ручки сухонькие сцепила, глядела… с интересом глядела. — И многое видала?
Соврать бы, что ничего не видала, да только язык на вранье не повернется.
— Все почти.
— Все — это вряд ли, всего, сколько ни гляди, а не увидишь. Что ж, уповаю лишь, что хватит у тебя благоразумия помалкивать…
Она провела пальчиком по щеке, и не тепло ныне исходило от него, но холод лютый. Подумалось вдруг, что целители не только исцелять гораздые.
Сердце запустить.
И остановить.
Кровь заговорить, чтоб из раны не текла… или сделать густою, такою, что сама жилы запечатает.
— Не думай о плохом, девочка. — Марьяна Ивановна поднялась. — Но будь осторожна. Не все люди хотят, чтобы в прошлое их заглядывали. У каждого своя тайна есть…
Коснулась груди своей, цепочки витой, некогда боярином подаренной. И круглого медальона с портретом… чьим? Некогда сына носила, да он, дара не унаследовав, в могилу рано сошел… и внук, и правнук… и не хочу узнавать, поелику права она: у каждого есть своя тайна.
И не мне их бередить.
— Ты лучше скажи, Зославушка, полегчало ли? — И вновь улыбается ласковою улыбочкой, которой нету у меня веры. Знаю, не способная она ныне на ласку.
Почему?
Видела ведь, да… не разглядела. Может, и к лучшему оно? Секретов-то у Марьяны Ивановны, чую, за долгую ее жизнь набралося немало.
— Полегчало, — ответила я.
Голова еще кружилась, и слабость никуда не исчезла, но сделалась обыкновенною, человеческою, каковая случается после долгое тяжкое работы.
— А… что со мною было?
— Истощение. Сил ты много отдала, девонька. Гляди, осторожней будь, а то этак и до донышка вычерпают.
— И умру тогда?
— Умрешь. А если выживешь, то дара своего лишишься… бывает и так.
Отвернулась.
— Отдыхай.
Отдыхала я целый день. А после еще один… и еще… и от отдыха этакого на стену лезти уже готова была, на которой все трещинки наизусть выучила. Где ж это видано, чтоб девка цельными днями на лавке полеживала да в окошко глядела. Да только резоны мои для Марьяны Ивановны резонами не были.
Она заглядывала по нескольку раз на дню, щупала лоб мой, теплом своим делилась, отчего меня клонило на сон, и еще от голоса спокойного, который меня за излишнюю суетливость отчитывал. И главное, что сны она мне завсегда светлые дарила, ясные…
На четвертый день явился Кирей.
— Здравствуй, боярыня Зослава, — сказал он и поклонился до самое земли, рукой по половичку мазнул.
— И вам доброго дня, Кирей-ильбек.
Сразу подумалось, что лежу тут встрепанная, простоволосая, в одной сподней рубахе, и то не в своей, моя-то хоть и не тонкого полотна, а шитьем украшена. Эта же серая да скучная, а местами и застиранная вовсе.
Я одеяльце выше-то подняла.
Ох и срам-то, срам…
Кирей же моего маневру будто бы и не заметил.
— Рад видеть вас, боярыня Зослава, в добром здравии…
Это он, конечно, поспешил. И хоть сама-то я себя здоровою мыслила, да вот только подняться с постели силенок моих недоставало.
Пробовала.
Дважды. И ежели первого разу и сести не смогла, то вчерась села… посидела минуточку, может, и того меней, и на подушки упала — слабость меня обуяла страшенная. Ажно дух заняло. А Марьяна Ивановна опосля, посмеиваясь, так молвила:
— А чего ты хотела, Зосенька? Организму отдых надобен. Магическое состояние и на физическом сказывается. Потому лежи вон… книжку читай.
И сунула книженцию толстенную, где про всякую немочь магического свойствия сказывается. Интересная книженция. Страшная только. Куда там глистам супротив сухотки насланной аль мушиное гнили… бабка-то мне про этакие страхи и не сказывала.
— …отрадою для очей… с немалым восторгом…
Я моргнула.
Книженция, в отличие от Кирея, никуда не денется. А то неладно выходит. Он тут с беседою, а у меня на уме одна гниль… и та мушиная.
— Чего? — спросила я, приподнимаясь на подушках. От неудобственно было беседовать лежучи. Нет, я слыхала, что некоторые барыни этак и гостей принимают, на романскую манеру. Развалятся на коврах и подушках, кофий из парпоровых чашечек попивают да и беседы ведуть всяческие. Только я ж не на подушках, на лавке развалилася.
И парпоровой чашки у меня немашечки.
И кофию… кофий вовсе вредный для здоровья, ежели Марьяне Ивановне верить. Но не о том речь. Получается, я лежу, Кирей стоит, нависает… болбочет чего-то… не то благодарит, не то попрекает, не то хочет чего. Сразу видно — боярин урожденный, с младенческих годочков приученный к политесам. Простому человеку и не понять с ходу, чего ему надобно. А у меня от речей этаких и голова гудеть начала…
Отрада… для очей…
— Кирей-ильбек, — со вздохом сказала я, понимая, что больше слушать его не сдюжу. — Красиво ты говоришь. Да только я — девица простая, к этакой беседе не приученная. А потому скажи-ка мне просто, для чего явился-то?
Думала, обидится.
А только глазищами сверкнул да разогнулся, оно и вправду, несподручно, должно быть, стоять ему этак сгорбившися… ручку за спину заложил.
Другою подбородок свой острый подпер.
И пальчиком этак по щеке постучал.
На меня глядит, а чего думает — пойди-ка, докумекай. Одно слово, азарин… наши-то попроще будут. А этот… то болбочет, то молчит, пялится… и я на него. А вырядился-то, вырядился… штаны широкие, из красного шелку да золотом шитые. Сапоги из сафьяну белого, в таких, небось, только по коврам и выхаживать. Камзола долгополая с каменьями блискучими нараспашку, под нею рубаха видна, простая, правда, из шелку азарского, а потому дорогущая. И поясом перехвачена широким, на две ладони. Знаю я такие… на две стороны тканный драгоценными нитями, и узоры на нем живые, кажный день — новые.
И хорош азарин.
Глядишь на такого и понимаешь, отчего иные девки в полон азарский и сами бегчи радые.
Вздохнул.
И так промолвил:
— Ты, боярыня Зослава, не держи обиды на родственника моего.
Я и не сразу-то поняла, об каком таком родиче он речь ведет. А понявши, только и смогла, что кивнуть. Мне-то мнилось, будто бы не держит он Арея за родню… выходит, ошибалась я?
— Он не желал причинять тебе вред. А что вышло оно так, то исключительно по незнанию. Молод он. Горяч. И не сумел рассчитать сил, ни твоих, ни своих.
Обиды на Арея я вовсе не держала. Да и то, как обижаться на того, кто вывел? Ему я жизнею своею обязанная. Да и не только я.
— Так ведь ты, Кирей-ильбек, не сильно старше его будешь…
— Старше, — серьезно ответил он. — Но дело не в возрасте. По годам у нас разница невелика. А учили меня иначе.
Руку опустил.
Или не опустил. Сама упала бессильно, плетью мертвою.
— Мне было положено наследником стать над родом.
Взгляд отвел. Неужто опасается, что увижу я больше, чем он сказать желает?
— И ныне отец мой, пусть множатся годы его, не переменил решения…
…многим оное не по вкусу, небось, Кирея свои и за азарина не держат.
— …а потому лежит на мне ответственность за всех моих родичей и дела их.
Кулак стиснул, сильно, до белых пальцев. А глазищи так и полыхают, того и гляди, не удержится на краю, не управится с пламенем своим.
Но Кирей лишь вдохнул да выдохнул.
— А коль так, то и прошу я у тебя, боярыня Зослава, не держать обиды на Арея за поступок его. И во искупление вреда, тебе причиненного, а тако же во примирение наше принять скромные дары…
…слукавил, ирод азарский… не о дарах, о скромности.
Во примирение…
Да чтоб я еще этак с азарами замирялася!
Нет, тогда-то Кирей шкатулочку одну протянул, малехонькую, с кулачок младенческий. Я-то, грешным делом, и подумала, что не будет беды, ежель шкатулочку сию приму. Откажусь — оскорбится еще… или думать станет, что и вправду на Арея обиду держу… да и, чего уж тут душенькою кривить, понравилась мне эта шкатулочка прям так, что спасу нет.
Мала.
Кругла. Сама не из золота, а из камня зеленого резаная. Ноженьки гнутые, в серебряной оплетке. Крышечка с тонюсенькою петелькой, в какую только ноготок от мизинчика и войдет. И по крышечке этой змеи будто бы ползут, золотые и серебряные, стелются, свиваются причудливым узором.
В такой бисер сподручно хранить будет.
Аль иглы вот, чтоб не терялися.
— Благодарствую, Кирей-ильбек, — вспомнилось тут же, что рукоделие свое я и не то чтобы не закончила, не начала даже. Все недосуг было…
— Это тебе спасибо, боярыня Зослава, — ответил он и вновь поклонился. А после добавил так тихо-тихо, — остальное уж, прости, сюда не нес. Хозяину передал. Он озаботится…
И ушел.
Скоренько так, я и осталася со шкатулкою этою, ни слова сказать не успела. Марьяна ж Ивановна тут как тут.
— Что, — говорит, — Зослава, нашла себе кавалера?
— Да разве ж кавалер это? — отвечаю, а сама на шкатулочку гляжу, любуюся… нет, мне и прежде-то хлопцы подарки делали. Петушков вот сахарных, и еще ленту длинную, атласную. Но то из благодарности за помощь, а не от сердца.
И это тоже, выходит, благодарность… только понять не могу, за что?
— Твоя правда, Зослава. Не тот он мужчина, за которым жизнь будет тихою. Да и разные вы слишком. Ему тут будет душно. А ты в степях зачахнешь.
Шкатулочку она взяла.
В руках повертела.
Поцокала языком.
— Не жалеет, однако… стало быть, дорог ему племянничек… интересно.
— Не понимаю!
— Чего ж не понять-то? — Шкатулочку она возвернула, бережно так. — Там горюн-камень. Видишь змеи? Это не просто змеи, но осемары, дочери Великого Осема-полоза, который поставлен был стеречь пуп мира. Из пупа этого сочится сама кровь земли, именуемая горюн-камнем. И столь великую силу имеет, что малой щепотью ее мертвеца оживить можно. Спрячь этот дар, Зослава.
И сама она моею рукой шкатулочку накрыла.
— Найдутся те, которые решат, будто бы им горюн-камень нужнее.
Я только и смогла, что шкатулочку заветную под одеяло убрать.
Приняла подарок… и как теперь?
Возвертать?
Сказать, что чересчур уж велик этот дар… а не выйдет ли хуже?
— Не примет уже, — усмехнулась Марьяна Ивановна, вновь сделавшись похожею на лесную старушку, ликом круглую, языком сладкую, да только с недоброю повадкой людей в печь совать. — Оскорбишь ты его крепко, коль от дара откажешься. А то и назовешь его ворогом. Таких же, как Кирей, лучше в друзьях держать… целее будешь.
Она поднялась и ушла бы.
— Почему?
Леденцы… ленты… ладно, шкатулочка, теперь мне стыдно было за то, что поддалась искушению… бисер сыпать… иголки… полежат иголки в бабкином туесочке.
— Я ведь ничего не сделала!
— Сделала ты много. — Марьяна Ивановна повернулась ко мне спиною. И глядеть на эту спину было отчего-то страшно. — Царевича… или царевичева дружка вон вытащила, от погибели спасла. Силу свою едва не до последней капли отдала… или, вернее, Арей из тебя вытянул.
Но я ж себя спасала, не его… сама бы я точно…
А Марьяна Ивановна вздохнула.
— Глупая ты девка, Зослава… гляди, будешь каждому встречному верить, так глупой девкой и помрешь. Спи ужо. Завтра выпущу.
Спала я беспокойно. Может, разбередил душу Киреев подарок. Может, отвыкла я спать сама, без магической Марьяны Ивановны помощи, да только и во сне не отпускали вопросы.
Что с Евстигнеем случилось?
И куда Арей шел… он же удивился, меня встретив… и… и не только удивление было на лице его. Разочарование? Будто бы я помешала… чему?
И главное, хочу ли я знать это?