Глава 2
А в апреле случилась беда.
Однажды после самоподготовки (это когда делают «домашние» задания), меня окликнули в коридоре: "Клим, тебя Гаврилыч зовет, велел, чтобы немедленно. Ты чего натворил?"
Я ничего не натворил и не ждал плохого. Но Михаил Гаврилович встретил меня сумрачно.
– Садись, Гриша… Даже не знаю, как начать. Плохие новости….
Я начал обмирать, вцепился в сиденье стула. Я почти догадался, о чем пойдет речь. И он понял это.
– Да, Гриша… Папы нет в живых…
Я помолчал, все еще надеясь, что это ошибка, что директор сейчас поправится. Потому что иначе… как я буду жить-то? Ведь все время после письма, я жил надеждой. Она была неотступная, почти как песенка про елочку. Он меня отыщет, возьмет к себе, он же обещал…
Но директор молчал, и я наконец выговорил:
– Почему… нет?..
– Я расскажу… Я не имею права, но… если я не скажу тебе это, больше никто не скажет. А меня здесь скоро не будет…
То, что его скоро не будет, я пропустил мимо ушей – до того ли мне было. А Михаил Гаврилович стал говорить дальше (сидел за столом, смотрел вниз и отражался в большом настольном стекле).
– В общем так… Твоего папу, Юрия Львовича Климчука, обвиняли в заговоре против имперской власти. Думаю, что не против власти он был, а против "Желтого волоса", такая гнусная партия набирала одно время у нас в стране силу. Прямо скажем, преступная… Потом эту партию запретили, только сторонников у нее осталось немало. А твой папа знал про эти дела очень много. Как говорится, владел базой данных. Потому что дело было связано со сложными технологиями, с хранением информации, а он же работал в научном журнале… Эту информацию у него старались добыть, но он ее упрятал надежно. Посадили в тюрьму, он бежал. Скрывался за границей, а недавно вернулся, и его раскрыли. Обнаружили, в общем. Он отстреливался, его ранили, он умер в больнице… Не спрашивай, откуда я это знаю. Но это, к сожалению, правда…
Я не спрашивал. Я отвернулся, лег щекой на спинку стула и заплакал. Директор меня не останавливал. Я плакал долго. Потому что все рушилось в жизни. Впереди теперь не было ничего… Но в конце концов слезы кончились, и я опять услышал Михаила Гавриловича:
– Может быть, хоть немного тебя утешит одна мысль. Что твой отец герой, он дрался за справедливость. Ты вырастешь и разузнаешь про него всю правду…
Я всхлипывал и молчал. Я не хотел вырасти. Я ничего не хотел…
Михаил Гаврилович подошел, погладил по плечу.
– Я понимаю, как тебе тяжело… и как на все теперь наплевать. И это будет долго, да… Но все же послушай совет…
Я шевельнул плечом: какой еще совет? Расти умным, честным, достойным? Зачем?..
– У тебя есть отцовское письмо. Знаю, оно тебе очень дорого. И все же… Я не смею настаивать, но… тебе следовало бы его уничтожить. Если найдут, может быть много неприятностей. Даже трагедий…
И опять я дернул плечом: не боялся я никаких трагедий. Директор сказал:
– Не у тебя. Тебе-то что… У многих людей. У меня в частности, но это не главное. У других… Пойми, я не могу сказать… Я ничего не требую, но все же подумай… Гриша Климчук…
Я потом, конечно, думал, думал, думал… Об отце, о письме. О том, как жить дальше. Жить не очень-то хотелось, но совсем умирать не хотелось тоже.
Надо сказать, что об отце я горевал меньше, чем, казалось бы, должен горевать. Может, потому, что я его почти не помнил. А может, внутри включились какие-то тормоза. Гораздо сильнее была печаль о рухнувших надеждах на будущее: никогда не будет у меня родного дома, родных людей… Но вскоре планы на будущее появились опять. Уже совсем другие. Такие, о которых я думал, стискивая зубы.
Я вырасту! Назло всем врагам! И разузнаю про отца всё-всё, всю правду. И напишу книгу про то, какой он был герой. Я даже знаю, какое будет название. "В лесу нашли мы елочку…"! По строчке из песни, которую он пел мне в забытом детстве…
В общем, впереди опять что-то засветилось… Но меня грыз постоянный страх из-за письма. Почему в нем какая-то опасность? Почему могут пострадать какие-то люди? В том числе и директор… Может, пойти, расспросить? Но я не решался. А вскоре у директора начались неприятности.
Его куда-то вызывали, чем-то грозили (ходили такие слухи). Стали появляться всякие комиссии. Нас приводили в кабинет, задавали вопросы. Не делал ли Михаил Гаврилович с нами что-то плохое. Многие таких вопросов просто не понимали. А кто понимал, плевался в ответ, потому что директор делал нам только хорошее. Но на плевки и грубости спрашивающие тети и дяди не обижались, продолжали беседу как ни в чем не бывало. Обещали награды за "обдуманные ответы". Кое-кто, наверно, купился…
Я стал бояться еще сильнее. Вдруг у меня найдут письмо и оно добавит директору всяких бед? Да и мне заодно… Я перепрятывал его в разные места, но все они казались ненадежными. Я носил его под майкой, но казалось, что бумага подозрительно шуршит.
В конце концов я струсил окончательно. Решил, что надо от письма избавиться навсегда. Ночью я ушел в туалет (будто приспичило), заплакал, перечитал письмо последний раз и разорвал его на мельчайшие клочки… Но у меня не хватило духу бросить крохотные бумажки в унитаз и смыть их. Это было бы уже не подлостью, а сверхподлостью. И я, давясь слезами и бумагой, сжевал, сглотал изорванное письмо и запил водой из умывального крана.
Я утешал себя, что помню письмо наизусть до последней буковки и не забуду никогда в жизни. Но все равно гадостный осадок остался у меня внутри. Как от ржавой, пахнувшей хлоркой воды…
А директора убрали. Я не знаю, что с ним стало. Просто он однажды не появился на работе. Его заместительница – похожая на квашню, пугливая Елена Маркеловна – потерянно бродила по интернату и вздрагивала, когда ей задавали вопросы. Потом появился новый директор. Его сразу прозвали Майором. Кто-то пустил слух, что раньше он был ментухаем. Он был прямой, тощий, с колючим лицом и кашляющим голосом. Ходил в пиджаке, похожем на мундир. Стал заводить порядки, как в кадетском корпусе, велел каждый день заниматься строевой подготовкой, и всех, даже малышей, сажали теперь не в библиотеку, а в настоящий карцер.
Клизма Крысовна расцвела, как пахучая гортензия на навозной клумбе. Ходила генеральшей. Руки распускала на всю катушку. Однажды за то, что не успел вовремя заправить койку, она врезала мне по шее и привычным путем отволокла в директорский кабинет.
– Вот… Совершенно отбился от рук!
– А драться можно, да?! – попробовал я "качать права".
– Ма-алчать! – заорал Майор. И потом кашляющим голосом долго орал еще. О том, что для бывших директорских любимчиков здесь больше не будет сладкой жизни, и что он еще дознается в подробностях, чем тут со мной занимался этот "Михал Гадёныч", и что сыночкам всяких террористов в интернате вообще не место и скоро я отправлюсь туда, где давно мне полагается быть…
После этого я понял, что пора уходить. Куда угодно, лишь бы подальше. И стал готовиться. Никто про это не догадывался. Только Пузырек. Однажды, когда остались вдвоем, он спросил шепотом:
– Клим, ты книжку возьмешь с собой, да?
Я не стал притворяться.
– Конечно…
Он спросил еще тише:
– А меня?
Я обмяк. Вот еще подарочек…
– Пузырек. Но я же сам ничего не знаю. Как все получится… Куда ты со мной…
Он прошептал книжную фразу:
– Хоть на край света…
И заплакал.
Ну, что я мог сделать? Бросить его и после маяться всю жизнь? У меня на совести и так было уже одно предательство – уничтоженное письмо…
Мы ушли среди ночи. Ночь была светлая, начало июня. Мы выскользнули из спального корпуса, пробрались за гараж. Там, недалеко от места, где незнакомец передал мне конверт, был в изгороди пролом. Через полчаса мы оказались на станции электрички. Забрались в пустой вагон с тусклыми лампочками. Никто нас не заметил, не выгнал. Еще через час мы оказались в столице.
Раньше я никогда не бывал в бегах (потому что внутри оставался "домашним мальчиком"). Но от других слышал, конечно, немало о беспризорной жизни. Знал, что в громадной столице немало такого «вольного» народа и что "не пропадешь, если думалка на плечах в рабочем режиме". И что найти сбежавших пацанят очень трудно, да никто и не станет искать. Разве что случайно вляпаешься…
Несколько суток мы болтались по рынкам, свалкам и задворкам складов. Выпрашивали (а раза два и стащили на базаре у южан) еду. Ночевали в ящиках за какой-то фабрикой, укрывались изодранными мешками. Пузырек не жаловался. Только иногда смотрел виновато: "Я для тебя обуза, да?" Я обещал ему, что вот осмотримся, устроимся продавать газеты или разгружать мелкие товары, подзаработаем деньжат и рванем на Юг, поближе к теплому морю и кораблям. Грин-то крепко сидел внутри у меня. Да и у Пузырька, видать, тоже. Каждый раз в ответ на мои слова Пузырек радостно кивал.
Но вместо южных стран мы оказались в крепкой компании беспризорников.
Однажды на привокзальном рынке к нам подошел парнишка чуть постарше меня, решительный, неплохо одетый, с цепкими глазами опытного человека. Спросил дружелюбно:
– Вы дикие, да?
– Сам ты дикий, – малость ощетинился я.
– Да ты не гоношись. Я в том смысле, что не столичные и без коллектива. А в одиночку здесь долго не живут, закон джунглей. Хотите в нашу бригаду? Сытые будете…
Я глянул на исхудавшего чумазого Пузырька. Мы не ели со вчерашнего дня. Я сказал:
– Хотим…
"Бригада" оказалась не такая, как я представлял «кодлы» беспризорников. Никто не ходил оборванцем, никто не «кололся», не нюхал клей. Даже курить разрешалось только старшим. Ну, я-то уже мог, если бы захотел, а Пузырек – ни-ни…
Было нас человек пятнадцать. Пацаны лет от семи и до четырнадцати. Кто-то исчезал, на его месте появлялись новички, но «ядро» оставалось долговременным. Жили мы в подвале обшарпанной девятиэтажки, она стояла в глубине двора недалеко от Стрелецкого вокзала. Подвал был обширный, со всякими закутками. Горело электричество, работал водопровод. Стоял в углу портативный телевизор. Была даже бетонная конура с унитазом и самодельным душем. В общем, не притон, а общежитие. Спали мы на топчанах, на разболтанных раскладушках, на разбитых диванах, притащенных со свалки. Постели полагалось заправлять одеялами, кусками парусины, старыми оконными шторами – у кого что было. За порядок и чистоту отвечала крашеная симпатичная девица, которую звали Марлен (совсем не похожая на жительницу трущоб). Она любила тискать младших ребят, следила, чтобы мы умывались, чистили зубы и раз в неделю ходили под душ. Но Марлен была не главная, она была подружка «бригадира». Они жили вдвоем в отдельном "бункере".
Командовал бригадой парень лет двадцати по имени (или по кличке) Морган. Он в самом деле был похож на пирата Моргана из американского кино "Карибские паруса". Худой, с темными усиками, с продолговатыми непонятными глазами. Иногда они были обыкновенные, даже ласковые, но если кто-то делал что-то не так… ого, какие становились глаза!
Впрочем, не всегда Морган злился на провинившихся. Иногда говорил добродушно: "Отшлепаю, голубчик…" Казалось бы, шутка, но провинившийся обмирал.
В общем, Морган держал нас в строгости. Мы «работали» целыми днями. Выпрашивали у пассажиров на перроне, у прохожих на улицах деньги, рассказывали при этом трогательные истории, будто "я вовсе не беспризорный, а просто так получилось, что папа погиб на стройке, мама в больнице, а я приехал в столицу за помощью к тете, а она здесь уже не живет и надо как-то добираться обратно в свой город…" Ну, или еще что-нибудь душещипательное. Главное – придумать жалостливо и правдоподобно, тогда многие верили. Я умел придумывать такие «сюжеты», и Морган меня ценил.
Он запрещал ходить "на работу" оборванцами. "Сейчас таким не доверяют. Жалеют попавших в беду, но не любят тех, кто скатился на дно. И я вам скатиться не дам, нашей славной Империи маргиналы не нужны".
Почему-то Моргану не нравилось, когда старшие часто общаются с малышами. Поэтому я и Пузырек не всегда бывали вместе. Пузырек стал ходить с другим таким же «малявиком», только еще более затюканным и боязливым. Звали того Тюнчик. (Я догадывался, что Пузырек пересказывает Тюнчику гриновские истории; не знаю только, понимал ли Тюнчик хоть что-нибудь.) Они, когда отправлялись за «уловом», изображали братишек, отставших от родителей на вокзале. "Мы пошли в милицию, а там на нас накричали и хотели остричь машинкой. Мы убежали… Дайте, пожалуйста, денежек на билет до Степановска, там наш дом…"
Детки были совсем «мамины-папины», в аккуратных костюмчиках и новых сандалетках, в которые их обряжала Марлен. Взрослые совали пацанятам деньги, даже не подумав: кто таким мелким продаст билеты?
Все собранные деньги полагалось сдавать лично Моргану. До последнего грошика. Иногда он выдавал нам кое-что на мелкие расходы и обещал, что к сентябрю "подведет баланс" и тогда каждому выдаст заработанный за лето "справедливый процент". А пока…
Помню, как один раз он, принимая выручку, вдруг похлопал по широким джинсам девятилетнего Зяблика и вытащил у того из кармана пятирублевую монетку. Улыбнулся. Нехорошо так:
– А это что, детка?
Даже при желтой лампочке видно было, как Зяблик побелел.
– Я… она нечаянно… Она застряла… Я не хотел…Я не заметил…
– На запчасти захотел, мальчик? – прежним улыбчивым тоном спросил Морган.
– Я… нет! Я больше… никогда…
– Иди, Зяблик, – сказал Морган. – Я подумаю, что с тобой сделать…
Ничего он с Зябликом тогда не сделал, но все видели, как несколько дней бедняга мается от страшного ожидания. Это было хуже, чем немедленная кара.
На следующее утро я пошел за «уловом» вместе с Юркой Лунатиком, пацаном лет двенадцати, как я. Кажется, я Лунатику чем-то нравился, он то и дело старался оказаться рядом, даже раскладушку свою в бункере перетащил поближе к моему топчану. И сейчас, похоже, был доволен, что мы вместе.
Я спросил:
– А чего это вчера Морган про какие-то запчасти Зяблику на темечко капал? Это как?
Лунатик выкатил глаза, часто задышал от возбуждения.
– А ты не знаешь?.. Ну, Гриня, ты лох… Не обижайся. Говорят, у Моргана договор с клиникой. С тайной. Если там нужен донор для пересадки, он туда может кого-нибудь из пацанов, особенно из мелких… Потом говорит: устроил на усыновление… А по правде распотрошат такого на детальки для богатых больных деток. Одному сердце, другому почки, третьему селезенку… А могут что-нибудь перепутать, пришить какой-нибудь Люсеньке. Ту привозят домой, а мама с папой: ах-ах, мы вам девочку давали, а это…
Мне захотелось врезать Лунатику, но я стерпел. А он радовался, что так много знает, даже брызги летели с губ.
– Гриня, но это я только тебе. Не вздумай заложить…
– Не вздрагивай, – хмуро сказал я. И подумал, что с таким языком Лунатик в бригаде долго не проживет.
– Брехня это…
– Не знаю. Так многие шепчутся. И Морган про это знает и не говорит, что брехня. А на усыновление он правда несколько мелких отдал и не сказал, кому. Мол, по закону это тайна…
"Неужели такая сволочь? – думал я на ходу. – Ведь в общем-то совсем как человек. Ну, строгий иногда, а бывает, что и добрый, заботится, разговоры ведет интересные, рассказывает про всякое".
Ко мне Морган особенно благоволил. Никогда не пугал, порой разговаривал о книжках, не ругал, если я в своей добыче не дотягивал до нормы. А однажды оказал мне и еще двум ребятам постарше особое доверие. Достал свой пистолет, объяснил, как вынимается и вставляется обойма, как надо снимать предохранитель, передергивать затвор и нажимать спуск. А потом в глухом подвальном коридоре дал каждому пальнуть по пустой консервной банке.
Ох и грохало! Но я все-таки с пяти шагов продырявил жестянку, а два других промазали.
– Гриня, ты способный мальчик, – снисходительно похвалил Морган. – Далеко пойдешь… – И спрятал небольшой плоский пистолет в боковой карман куртки. Он всегда носил его в этом кармане, будто не боялся, что заметят.
Кажется, Морган вообще ничего не боялся. Я сперва удивлялся, как это ментухаи до сих пор не разнюхала про наше убежище, не нагрянули с облавой. Спросил про это Лунатика, а он захихикал:
– Ну, Гриня, ну тебя как с крыши уронили… У Моргана все охранники в этой округе купленные…
И вот что было сперва непонятно: если они все купленные, почему же Морган так испугался, когда увидел, у Тюнчика заводную машинку?
То есть она была не заводная, а, видимо, с батарейкой. Красивая такая модель гоночного «Гепарда» размером с мою ладонь. Вишневого цвета. Она ездила по бетонному полу широкого помещения, которое служило нам «прихожей». Я, Лунатик и Морган спустились с улицы и увидели, как несколько «мелких» пританцовывают и увертываются от машинки – двигалась она непонятными зигзагами. Видимо, никто не знал, как ей управлять. Пузырька среди ребят не было. Я хотел спросить у Тюнчика, где его друг-приятель, но Морган вдруг оттолкнул меня, подскочил к машинке и своим блестящим башмаком ударил по ней сверху вниз. Как по ядовитой твари. Раз, другой. Потом выхватил пистолет и «добил» запищавшую модель «Гепарда» железной рукояткой. Выпрямился. Вытер со лба капли. Хрипло спросил:
– Чье… это?
В наступившей тишине послышался опасливый выдох:
– Вот… его… – Один из «мелких» показал на Тюнчика.
– Где взял? – Морган пробил Тюнчика взглядом, как гвоздями.
– Я… ее… – залепетал Тюнчик. Сразу почувствовал, что сотворил ужасное.
– Где взял?!! – гаркнул Морган, и в голосе его прорезался какой-то крысиный визг.
– Она… на улице… я взял… поиграть…
Морган вцепился Тюнчику в плечи. Голубой костюмчик вздернулся вверх, а самого Тюнчика, будто легонькую куклу, Морган поднял в воздух. Тот слабо задергал цыплячьими ногами в белых носочках, сандалетки упали на пол. Тюнчик зажмурился, но тут же отчаянно распахнул глаза.
Морган отчетливо выговорил:
– Разве. Я. Не. Объ-яс-нял. Что. Нельзя. Подбирать. Непонятные. Вещи?.. – И гаркнул опять: – Отвечай, сволочь!
– Я… об… я больше не… Я думал… это игрушка…
Морган отшвырнул Тюнчика. Тот быстро отполз в угол и съежился, подтянув разбитые в кровь колени. Морган оглядел всех.
– Слушать меня тихо! Нынче никому из подвала не выходить. Марлен, поставь у дверей дежурных, пусть сразу загоняют сюда тех, кто вернется с улиц…