Глава 07
Не нужно было ему ехать в Москву. Ведь помнит, что любопытство сгубило кошку, что любопытной Варваре нос оторвали… Но ничего не смог с собой поделать. На то, чтобы не поехать смотреть горящий Смоленск, у него силы воли хватило, а вот с Москвой — не справился.
Понятно, что Москва второго сентября тысяча восемьсот двенадцатого года, особенно к вечеру, не самое гостеприимное место в мире. Понятно, что нарваться на неприятность можно именно там — в каше отступления русской армии и хаосе входа французской.
Нет, были, конечно, аргументы и за такую экскурсию.
В общей суматохе начинающихся грабежей легче затеряться и никому не нужно подробно объяснять: зачем ты, собственно, явился в златоглавую, какого дьявола шастаешь по улицам и заходишь в пустые и не очень дома московского дворянства. В Москве второго сентября вообще не до того, чтобы цепляться к праздно шатающимся молодым мужчинам в форме, тем более что молодых людей в форме — в сотне разных форм — слоняется-рыщет-бегает-скачет-напивается-дерется-ломает-грабит в Москве несколько десятков тысяч.
Наверное, себя одного Трубецкой смог бы убедить и отговорить. Даже ротмистра Чуева, которому вот прямо загорелось (не слишком корректное выражение в преддверии большого пожара, да) глянуть, как там дела у дальних родственников, успели выехать из города или нужна помощь… тоже можно было бы заставить отказаться от этого желания… С большим трудом, но можно было бы. Во всяком случае, можно было бы попытаться.
Но до кучи смешались всякие-разные аргументы в пользу посещения Москвы, некоторые из них были очень похожи на объективные, а некоторые — субъективны настолько, что становились неотразимыми.
Ну, во-первых, посмотреть на потрясающую встречу арьергарда генерала Милорадовича и передового отряда маршала Мюрата. Это замечательное предупреждение Милорадовича, что если его вот прямо сейчас не пропустят на выход без боя, то он спалит ко всем чертям Москву. Сказано это было с такой уверенностью, что Мюрат предпочел ждать, пока русские уйдут. Вот посмотреть на эту сцену Трубецкому хотелось необыкновенно.
Во-вторых, родственники Чуева. Зная, что начнется в Москве к ночи и продолжится три дня, Трубецкой просто не имел права останавливать ротмистра. Получится вывезти — слава богу, Алексей Платонович будет счастлив, а у него в последнее время не слишком много поводов радоваться.
В-третьих, Трубецкой уже давно обещал мужикам из своего отряда при первой возможности дать немного прибарахлиться.
Воинский обоз французов — штука, конечно, богатая, но вот чтобы разжиться самоварчиком, платьишком, а то и шубой для супруги, одежкой для деток, обувкой там, посудой — совсем не подходящая. Пока. Во время отступления Великой Армии от Москвы все будет совсем по-другому, солдаты двунадесяти национальностей забьют ранцы и повозки массой полезных в крестьянском хозяйстве вещей и станут целью не только правильной, но и выгодной. А пока упускать такую возможность, как брошенное добро московских обитателей, было по отношению к мужичкам делом несправедливым и обидным.
И кроме этого, была у Трубецкого задумка проверить мужиков на вшивость.
Грабить… собирать богатство мужики решили не артельно, а по-семейному, загодя вызвали из деревень родственников, до сих пор в войне не участвовавших, братьев, свояков, деверей и даже жен с сестрами. И никто не спросил у князя: откуда он знает, что французы второго сентября войдут в Москву и что третьего там все уже будет гореть? Привыкли, что барин не ошибается.
В Москве должны быть вовремя, вечера и ночи как раз хватит… Соблазн нахапать и отвалить до лучших времен будет не просто большой — гигантский. Да и советчиков, что, мол, «довольно, Петруха, разбойничать и жизнью рисковать, чего это ты будешь по лесам душегубничать, когда добра набрали — до конца жизни хватит», будет множество.
Вот и хотел Трубецкой глянуть — кто удержится, устоит перед соблазном. Он слабо надеялся, что уговор «медь себе, серебро в артель, а золото барину» будет выполнен, но пришла пора разобраться, кому можно будет в дальнейшем доверять в непростых операциях, а кого можно будет без сожаления отпустить.
Это же касалось и интернациональной части отряда. За два месяца партизанства к отряду Трубецкого прибились четыре испанца, два вестфальца, баварец, три итальянца и поляк. Кого-то из них он отбил у французских жандармов, поляка Томаша Бочанека спасли от мародеров, испанцы пришли сами, желая сражаться с французами и отомстить за Сарагосу… Им тоже стоило дать возможность сделать выбор.
И еще Александра…
Тут уж была полная нелепица, сопли в сиропе и прочие дворянские цацки-пецки… Ну чего уж проще — запереть слепую девчонку в сарае, оставить того же Томаша для присмотра, паренек сметливый, прекрасно поймет возможные риски для прекрасной дамы. Играет в рыцаря поляк, вздыхает, бросает нежные взгляды — без надежды и перспектив, происхождением не вышел, бедняга, с ума от любви сходит, но не настолько ополоумел, чтобы подвергать смертельной опасности даму своего сердца.
Идиотом оказался сам Трубецкой.
— Я должна ехать в Москву, — сказала Александра, глядя невидящими глазами в его лицо. — Я хочу поехать в Москву!
И он, зная, что она ничего не видит, все равно отвел в сторону взгляд и даже, кажется, покраснел. Господь, конечно, каждому определяет крест по силам, но и послаблений не дает. Тяжко и больно. И стыдно.
— Ну зачем вам это, Оленька, — вмешался Чуев, видя, что князь никак не может собраться с силами и возразить. — Вы же…
И ротмистр осекся, сообразив, что собирался привести аргумент, мягко говоря, некорректный.
— Я все равно ничего не увижу? — вскинув голову, спросила Александра. — Вы это хотели сказать, Алексей Платонович?
— Ну… — протянул гусар. — Я, конечно, не хотел вас обидеть…
— Да ну что вы, Алексей Платонович, — искренне улыбнулась Александра. — Чтобы вы решились обидеть девушку… да еще и слепую, беспомощную… В это не поверит никто из тех, кто вас знает. Вы, в конце концов, дворянин и офицер…
Трубецкой скрипнул зубами, и Александра, услышав это, снова повернула лицо к нему.
— Я не могу видеть поверженную Москву, но я хочу услышать. — Лицо Александры стало серьезным, возле губ залегла складка, а голос прозвучал жестко и резко. — Я хочу слышать, как подковы коней польских рыцарей стучат по московским мостовым. Слышать, как рушатся дома московитов, как кричат испуганные люди, понимая, что пришла расплата… И за то, что творили они… их близкие… их соплеменники в Польше. В Варшаве…
— Вы хотите слышать, как кричат женщины, которых насилуют? — тихо спросил Трубецкой. — Как голосят матери, дети которых умерли у них на руках? Как расстреливают ни в чем не повинных людей?..
Александра не ответила. Просто стояла и смотрела в лицо Трубецкого. Ярко-зеленые глаза. Глаза, которые по его вине ничего не видят.
— Если вы боитесь, что я вас выдам французам, — сказала наконец Александра, громко и четко произнесла, так, что голос ее был слышен далеко, — то я могу дать вам слово, что не сделаю ничего, что может нанести вам вред. Вам лично и вашим людям. Если вы боитесь.
Да пошли вы все, подумал Трубецкой с раздражением, с вашей дворянской честью. К чертям собачьим! Это вы друг друга на «слабо» берите, а я в эти игры с детства не играю. Это ваше «слабо» — для дебилов и умственно отсталых… Я даже спорить не буду, подумал Трубецкой. Решительно так подумал, уверенно, а потом сообразил, что и решительность получается какая-то неуверенная и уверенность не так чтобы решительная.
Вон странное выражение появилось в глазах ротмистра, нечто среднее между брезгливостью и жалостью. Чуев полагает, что знает Трубецкого, знает, что князю наплевать на такие абстрактные понятия, как воинская честь, благородство и общее человеколюбие. Это так ротмистр Чуев полагает. Кажется ему.
Собственно, и сам Трубецкой был уверен в этом, но вот сейчас, после слов беспомощной и безоружной девушки, уверенность в этом куда-то исчезла. Засмеяться сейчас и сказать нечто вроде «ничего у вас, милая, не получится». И отправить ее под замок. И не обращать внимания на выражение лица Чуева, на разочарование в глазах Томаша Бочанека… Даже мужики вон неподалеку топчутся, поглядывают украдкой — опозорится барин или глупость сделает?
Хотя не исключено, что все это Трубецкому просто примерещилось.
— Ладно, — сказал Трубецкой. — Я отвезу вас в Москву.
И обещание свое выполнил.
Хотя, конечно, не нужно ему было ехать в Москву.
Нет, выглядело все более чем естественно и достоверно. Парную коляску они нашли в одном из подмосковных поместий, брошенных хозяевами. Александра переоделась в очень пристойное, вроде как парижского происхождения, дорожное платье, даже зонтик от солнца нашелся, придавая картинке завершенность, Томаш Бочанек уселся на козлы, а сам Трубецкой в саксонском офицерском мундире сопровождал их верхом на своем Арапе.
Польская дворянка, дочь поветового маршалка Комарницкого, следовала за Великой Армией, пытаясь найти своего жениха, ее сопровождает младший брат и офицер, служащий в саксонской армии, но поляк по происхождению. И дальний родственник мадемуазель Александры.
В потоке народа, двигавшемся в сторону Москвы, компания особого внимания не привлекала.
А народу было много. Армия, понятное дело. Причем помимо тех, кто двигался в строю, по обочинам шли раненые: с перевязанными руками, головами — все, кто мог двигаться и не желал упускать свой шанс добраться до Москвы. Солдаты бежали из госпиталей и лазаретов, превозмогали боль и слабость… и шли-шли-шли… Кто-то не выдерживал и падал, через него переступали… оттаскивали к обочине и шли дальше.
Вот она — цель похода. Вот оно — богатство, которое только и ждет, чтобы перекочевать в солдатские ранцы. Император говорил, что каждый солдат должен носить в ранце маршальский жезл, но не возражал, чтобы там оказались какие-нибудь золотые подсвечники, или меха, или просто деньги… Сам-то Император свое возьмет в казне русского царя, а вот его верные солдаты — кто где, кто до чего дотянется.
Наполеон обещал привести армию к несметным сокровищам, и Наполеон свое обещание выполнил.
Виват, Император!
Совсем немного осталось до осуществления мечты сотен тысяч человек. Пыль, кровь, жара, голод, болезни и смерти — все позади. Еда, выпивка, богатство — вот они, только нужно ускорить шаг. На всех хватит. Вперед! Вперед!
Маркитанты, всякий сброд, обычно сопровождавший войска в походе, даже дезертиры, старательно избегавшие людных мест, сегодня шли к Москве, к азиатской столице, заполненной богатствами, в которой — слышали? — крыши церквей были обиты листовым золотом.
Добычи хватит на всех — было обещано самим Императором, но лучше, конечно, оказаться в городе в числе первых.
Вдоль дороги двигались и простые крестьянские телеги из подмосковных деревень. Звериным чутьем мужики распознали запах близкой поживы и тоже двинулись к Москве. Кто победит в этой войне — неважно. Какая разница, если есть возможность разбогатеть сейчас? А там посмотрим, как оно все обернется. Может, баре и не вернутся в свои усадьбы и поместья, может, и вправду окажется, что слухи не врут и император французов возьмет да и освободит крестьян? И что тогда без денег и без земли делать? В петлю? А так, если удастся что-то урвать, то и на волю можно.
А если не освободит, то и так ладно будет, с деньгами даже в крепостных можно жить.
И мужики шли. С опаской, в стороне от военных, но направления на Москву держались твердо. Солдаты Великой Армии на крестьян косились, но ничего не предпринимали — зачем? Богатство — в Москве. И нечего терять время, пытаясь отобрать у пейзан их убогих лошадок и нелепые телеги.
В Москву, в Москву, в Москву!
Трубецкой въехал в город еще засветло. Монолитные потоки марширующей армии разбивались в московских улицах на реки, потом на ручейки, потом разлетались в брызги…
Грабежи уже начались, но все пока оставалось в неких зыбких и неопределенных рамках приличия. Еще не убивали за золотое кольцо, еще не сдирали с москвичей приглянувшуюся одежду и даже извинялись перед дамами за временные неудобства.
Где-то время от времени бухали выстрелы, во дворе, за оградой, визжала свинья и слышался гогот солдат — победители собирались готовить праздничный ужин. Солдаты — без киверов, без сюртуков, многие изрядно выпившие слонялись по улицам и, наткнувшись на пустой дом, с криками и воплями вламывались в него. Пока — только в пустой. Внешние приличия еще более-менее сохранялись.
Из лавки с выбитой дверью выбегал раскрасневшийся гренадер с бутылками в обеих руках и звал проходящих мимо егерей присоединиться к пирушке. Выпьем, товарищи! Сюда! Да здравствует Император!
Москвичи, те, что не успели уехать, и те, что остались охранять имущество, пытались сохранять спокойствие, безропотно выставляли пришельцам выпивку и закуску, некоторые пытались отсидеться за крепкими дверями, но уже было понятно, что веселье просто так не остановится, что его градус будет расти до тех пор, пока не грянет… пока не полыхнет насилием, разбрасывая в стороны убитых и покалеченных.
Крестьяне, пробравшиеся в Москву, пока ходили смирно, держались в стороне от победителей, только поглядывали вокруг, примечая те дома, куда стоило наведаться в темноте. Мы люди не гордые, мы подождем. Чего уж там…
Отпихнув какого-то сапера — бородатого здоровяка, который так и не бросил свой топор, держал его в левой руке, а в правой — громадную кружку, Трубецкой подъехал к самой коляске, чуть наклонился к Александре и спросил, стараясь перекричать окружающий гам:
— Вы хотели посмотреть… услышать что-то особенное? И как долго вы собираетесь…
— Вы куда-то торопитесь? — осведомилась Александра. — Все-таки боитесь, что я вас выдам?
Сапер что-то кричал о прекрасных дамах и лез к коляске. Бочанек сунул руку под полу своей куртки, к пистолету.
— Я боюсь, что через несколько часов этот город превратится в ад — в прямом и переносном смысле этого слова, — сказал Трубецкой. — Жизнь отдельного человека с наступлением темноты потеряет цену. Что жизнь русского, что жизнь француза. А когда начнется пожар…
— Пожар? Вы хотите сказать, что русские подожгут город?
— Я хочу сказать, что по какой-то причине Москва загорится. Может, кто-то уронит свечку, может — швырнет трубку в сено, никто не сможет понять причину, но гореть будет долго. И я бы хотел оказаться подальше от огня.
— Вы боитесь огня? — Александра усмехнулась высокомерно.
— Я боюсь, что некая слепая панянка… — Трубецкой решил, что играть в хорошие манеры больше не нужно, он был уже сыт этими глупостями. — Я боюсь, что некая слепая панянка не сможет выбраться из огня, а некий сумасшедший князь, пытаясь вытащить ее из пожара, и сам погибнет. И, если честно, этот самый князь, насколько бы безумным он ни был, не собирается давать шанс этой панянке сделать глупость. Я достаточно понятно изложил вам перспективу?
Выругавшись беззвучно, Трубецкой пинком отправил пьяного сапера к забору. Бедняга упал и выронил наконец-то свой топор. Но кружку умудрился удержать, не расплескав ее содержимое.
Неподалеку закричала женщина, Александра вздрогнула и повернула голову в ту сторону.
— Жалеете, что не можете рассмотреть? — поинтересовался Трубецкой. — Ее еще не насилуют, нет в голосе ужаса и безысходности. У нее что-то забрали, наверное. И она выражает свое неодобрение…
Дверь дома распахнулась, на улицу выскочил французский солдатик с периной под мышкой. За ним следом бежала крупная женщина в темном платье и чепце, похоже, купчиха. Француз что-то говорил на бегу, женщина кричала, что «ограбили, что ж это творится, люди добрые, перину совсем новую… Чтоб тебя разорвало, нехристь, чтоб наизнанку вывернуло!».
Француз бежал вдоль улицы, купчиха — следом. Сапер аккуратно поставил кружку на землю, взял топор, встал.
Солдатик проскочил, а когда купчиха поравнялась с сапером, тот неуловимо быстрым движением ударил ее топором в грудь. Хруст, всхлип — мертвое тело упало на землю. Сапер вырвал из раны топор — брызги крови простучали по мостовой, несколько долетели до коляски, а одна ударила по руке Александру. По правой руке возле запястья, как раз между перчаткой и рукавом платья.
— Старая сука! — пробормотал сапер. — Никто не смеет гоняться за солдатом императорской армии. Горе побежденным!
— Вот ведь… — прозвучало за спиной у Трубецкого, он оглянулся и увидел нескольких мужиков, стоявших возле стены противоположного дома. — Нелюдь…
Мужики перекрестились и медленно двинулись к открытой двери купеческого дома. У порога остановились, оглянулись по сторонам.
— Есть кто дома? — спросил мужик, стоявший впереди и бывший, по-видимому, в компании за старшего. — Никого нет?
— Одна она в доме была, сердешная, — сочувственно покачал головой второй мужик. — Разорят теперь дом, все хозяйство разнесут… Ворья вокруг полно…
— Пропадет все… — сказал третий. — Зайдем, что ли?
— Ты за телегой сбегай, — сказал старший. — Я ворота изнутри открою… И там моим скажи, чтобы тоже сюда ехали. Дом богатый, чего там…
Глянув на конного офицера и покосившись на сапера, который поднял свою кружку и медленно брел к распахнутым воротам соседнего дома, мужики сняли шапки и вошли в дом.
Трубецкой посмотрел на Александру — она лихорадочно стирала платком кровь со своей руки.
— Мы можем ехать? — спросил Трубецкой.
— Он ее убил?
— Да. Одним ударом топора. Если вам интересно — она не мучилась.
— И никто… Никто его не накажет?
— Вы хотите, чтобы это сделал я? — Трубецкой покачал головой. — Это же ваш союзник… Вернее, поляки — союзники его Императора. Разве не так? Тут где-то слышен стук польских копыт по московской мостовой… Вы в восторге, я надеюсь. Что еще вам нужно для счастья?
На соседней улице грохнул выстрел. Еще один. И еще.
Из переулка быстрым шагом вышли несколько солдат с офицером во главе. Офицер держал в правой руке обнаженную шпагу, в левой — пистолет. Увидев на дороге убитую, офицер замер.
— Дерьмо! — отчетливо произнес шедший за ним пожилой сержант. — Только что убили.
— Кто это сделал? — спросил офицер, обращаясь к Трубецкому.
— Пьяный сапер, — ответил Трубецкой по-французски, старательно изображая немецкий акцент. — Если вам интересно — он пошел в тот двор. Но должен вас предупредить — он там не один. Судя по крикам — их там много. И все пьяны до полного забвения дисциплины…
Офицер кивнул, оглянулся на своих солдат. Одиннадцать человек — негусто. Убивать штатских нельзя, это даже на войне преступление, особенно если убивать вот так — открыто и нагло, но смерть азиатской бабы не повод, чтобы рисковать своей жизнью и жизнями своих солдат.
— Дерьмо, — повторил сержант.
— С вашего позволения, — сказал Трубецкой, — мы поедем. Вы не подскажете — уланов из корпуса Понятовского здесь нет поблизости? Нам говорили, что они где-то в Китай-городе…
— Не видел. — Офицер не отводил взгляда от мертвой женщины.
— Ладно, тогда мы продолжим наши поиски. — Трубецкой тронул коня шпорами, медленно двинулся вперед, Бочанек хлопнул вожжами, и коляска медленно поехала за ним следом. Правое колесо въехало в лужу крови и стало чертить красную полосу. Через несколько метров линия прервалась.
— Увезите меня из города, — тихо попросила Александра.
— Конечно. Хватит на сегодня приключений. Наверное, ротмистр нас уже заждался на месте встречи… — так же тихо ответил Трубецкой. — Поехали.
— Трубецкой! Князь Трубецкой?! — И в голосе кричавшего одновременно прозвучали ненависть, радость и страх. — Князь Трубецкой…
И выстрел.
Пуля сорвала кивер с головы Трубецкого.
— Огонь! — крикнул тот же голос, Трубецкой оглянулся и встретился взглядом с французским офицером.
— Твою мать… — пробормотал Трубецкой. Как ему говорил в свое время инструктор — понты не доведут до добра? Хотел передать привет Люмьеру и Наполеону? Отпустил несчастного французского лейтенанта, единственного из обоза? И забыл, что ни одно хорошее дело не остается безнаказанным.
Как там бишь его? Лейтенант Франсуа Сорель? Повезло бедняге в прошлый раз… А князю Трубецкому, человеку с непомерно распухшими амбициями, сегодня не повезло.
Солдаты ошалело смотрели на своего командира — тот только что выстрелил в саксонского офицера, в союзника. Не попал, но ведь выстрелил — облако порохового дыма висит посреди улицы.
Разве такое можно творить?
Ведь только что разговаривал с ним, а потом вдруг выстрелил. Выкрикнул что-то и… Что? На лицах солдат проступило изумление. Они не ошиблись? Лейтенант Сорель и вправду выкрикнул это — «князь Трубецкой»? Тот самый неуловимый князь? Русский, посмевший объявить войну всей Великой Армии? Тот, за кого обещана награда?..
— Да стреляйте же! — крикнул лейтенант. — Убейте его!
— Томаш, гони! — крикнул Трубецкой. — К Чуеву гони, не останавливайся!
Сержант вскинул к плечу свой мушкет, взвел курок.
Нужно пришпорить коня, бросить его с места в галоп, снести того, кто попытается встать на пути, но… Коляска сзади. Томаш что-то кричит на лошадей, хватает кнут — медленно-медленно-медленно…
Сержант прищуривается, целясь в кровавого князя Трубецкого, указательный палец лежит на спуске, давит, давит на него… Вспышка — загорелся порох на полке. Сейчас громыхнет выстрел, и пуля… от дула до груди Трубецкого всего метров десять, не промажет сержант… Трубецкой поднимает Арапа на дыбы, одновременно освобождая свои ноги из стремян.
Выстрел! Пуля ударяет коня в брюхо, гулко, как в барабан. Конь взвизгивает, делает несколько шагов на задних ногах, пытаясь удержать равновесие, потом валится на спину — Трубецкой спрыгивает на землю, выхватывает из-за пояса пистолет…
Конь бьется на мостовой, нога несколько раз мелькает возле самого лица Трубецкого. Один удар — и все. В сторону…
Томаш наконец заставил коней двигаться быстрее.
Начинают стрелять солдаты: они целились во всадника и не успели изменить прицел — пули разрывают воздух высоко над головой Трубецкого.
Вскочить на подножку коляски?
Солдаты бросаются к Трубецкому, опустив штыки, Томаш бьет лошадей кнутом, лейтенант Сорель кричит, чтобы взяли живым, — сучонок. Отомстить решил… Ладно…
Трубецкой взвел курок у пистолета, выстрелил — в самый последний момент между пулей и Сорелем оказался солдат. Непреднамеренно, просто оступился и сделал шаг в сторону. Никакого героизма, просто случайная смерть — пуля ударила беднягу в лицо, под правым глазом. Солдат упал.
Коляска пронеслась мимо Трубецкого. Сержант сделал выпад штыком, Трубецкой отпрыгнул в сторону и швырнул разряженный пистолет в лицо французу. Выхватил из ножен саблю.
Это даже не смешно — одна сабля против десятка штыков.
Все закончится, даже не начавшись. Бежать!
Сержант остановился, схватившись руками за окровавленное лицо — пистолет очень удачно рассек ему бровь. Солдатам нужно обойти сержанта — доля секунды, но все же…
Трубецкой побежал.
Это очень неприятно — бежать, ожидая, что в спину воткнется штык… или ударит пуля. Ударит и швырнет на землю. Ослепит болью… которая будет только прелюдией к настоящим мучениям, до суда дело не дойдет. И то, что он отпустил Сореля, ничего не будет значить, лейтенант будет мстить ему за своих людей… за свой собственный страх… за то чувство отчаяния и бессилия, которое лейтенанту пришлось испытать в том лесу…
Бежать…
У солдат нет времени перезарядить ружья, теперь топают сзади тяжелыми башмаками, ругаясь и перекрикиваясь: «Не упускай, лови князя, не дай ему улизнуть в переулок». Да какой здесь переулок? Свернув за угол, Трубецкой попал на улицу, застроенную богатыми домами в два-три этажа, с колоннами у фасада. Двери у большинства домов закрыты, некоторые выломаны, из них доносятся голоса мародеров.
Бежать-бежать, не останавливаясь, даже не пытаясь сопротивляться.
— Держи его! Это принц Трубецкой! Лови его!
Это не лейтенант кричит, это кто-то из его солдат надрывается, старательно привлекает внимание французов.
— Саксонца хватай!
— Какого черта? Что случилось? Трубецкой? Тот самый? Каналья!..
Выстрел — пуля рванула эполет, но Трубецкой продолжал бежать, рубя воздух саблей, которую держал в правой руке и не решался бросить. Собирался ею защищаться? Нет, конечно, но все-таки…
Навстречу Трубецкому несется запряженная двумя лошадьми коляска. Пыль, грохот. Кони запрокидывают морды, бросаются в сторону, коляска поворачивает, встает на два боковых колеса, заваливается.
Томаш, идиот, что ты творишь?
Бочанек слетел с козлов за мгновение до того, как коляска перевернулась. В руках — кавалерийский мушкет с раструбом на стволе. Вскидывает к плечу — Трубецкой бросается в сторону, одновременно поворачиваясь лицом к погоне.
Выстрел — как из пушки, пороху для мушкета в его отряде не жалели, как не жалели картечи для заряда и не жалели тех, в кого этот заряд выпускали. Томаш отбросил разряженный мушкет, вытаскивает из коляски второй — быстро, ловко, взводит курок и снова — выстрел. И снова крупная картечь, разлетаясь, бьет по беззащитным человеческим телам, разрывая в клочья плоть и ткань. Брызги крови, крики, падающие тела — и не разобрать, кто из упавших погиб, а кто ранен. Кровь, крики, стоны и вопль:
— Князь! Не упускай Трубецкого!
— В дом! — крикнул Томаш. — В дом, курва мать!
Нехорошо, подумал Трубецкой. Нельзя так… при даме… Кстати…
Князь не успел подумать — куда подевалась дама? …Вспышка и темнота. И тишина. И какие-то пестрые пятна растекаются по черному бархату забвения.
В голову… Пуля попала в голову, и теперь он умрет. Пуля калибром в семнадцать с половиной миллиметров и весом в двадцать пять с половиной граммов попала ему в голову. Это смерть… Это… Но он еще жив? Он даже не упал — стоит посреди улицы и размышляет… И не может сделать ни шагу, понимая, что сейчас упадет, не удержится на ногах…
Тишина вокруг.
Беззвучно бьются кони, запутавшись в упряжи, что-то кричит Томаш, тоже беззвучно, куда-то указывает рукой… в сторону, на крыльцо двухэтажного особняка. Нужно туда бежать? Он что, не понимает, что князь Трубецкой убит? А убитые не могут ходить… они могут только стоять вот так и думать…
Или он еще не умер?
Трубецкой медленно поднял руку к лицу, провел пальцами от подбородка до лба… Сухо, крови нет, к правому виску — мокро. Мокро и кроваво… Он даже решился тронуть рану, ожидая с ужасом нащупать обломки кости и склизкую кашу мозга. Но кость, кажется, была целой…
Его дернули за руку. Потащили.
Томаш? Я не могу бежать… Я даже идти не могу, ты разве не видишь? И ты в одиночку меня не сможешь дотащить, даже если очень захочешь… Брось меня… Спасай свою даму сердца…
Но Трубецкого продолжали тащить, он наконец сообразил, что поддерживают его с двух сторон. Томаш? Кто это с тобой?..
Ярко-зеленые глаза. Твоя дама сердца тоже сошла с ума? Какого беса она вцепилась в мою руку? За каким дьяволом ей-то это нужно?.. Слепая дура… Пошла прочь… Что? Нехорошо, нельзя девушке из приличной семьи так ругаться… Нельзя… Выстрел почти у самого уха…
Трубецкой дергает головой от неожиданности, и перед глазами снова вспыхивает яркий свет, а земля вдруг опрокидывается, пытаясь завалить князя. Но его крепко держат за руки.
Томаш продолжает ругаться. Ругается-ругается-ругается…
Ступеньки, Трубецкой споткнулся о первую, повис на руках у Томаша и Александры. Нащупал подошвой следующую ступеньку. Еще одну. Двери. Слава богу и мародерам, что распахнули эти дубовые створки. Томаш отпускает князя, поворачивается к улице, вскидывает два пистолета и стреляет.
Трубецкой вдруг понимает, что стоит, обняв за плечи Александру. Попросту висит на ней, а она… Она держит. Со стоном, но держит. Какого черта?
Томаш захлопнул двери, с грохотом задвинул засов.
— Не останавливаться…
Это он правильно…
— Это ты правильно… — повторил Трубецкой вслух, — окна мы не удержим… Даже я… А я…
— Бегом… — Томаш не бросил пистолеты, сунул разряженные за пояс, снова схватил Трубецкого за руку. — Панна, осторожнее, тут ступеньки…
Александра что-то ответила — Трубецкой не разобрал. Все вокруг него плыло и танцевало, звуки то исчезали совсем, то начинали грохотать и взрываться у него в голове.
— Быстрее… Быстрее… — Это, кажется, говорит Александра.
У нее хриплый голос, дыхание прерывается, но она все еще тащит Трубецкого за руку, обняла за талию и поддерживает.
Снова дверь, снова Томаш на секунду оставляет Трубецкого и закрывает дверь, всунув в ручку какую-то палку…
Какие-то ведра, печь — большая, открытая, на полкомнаты… на стенах — сковороды и кастрюли. Кухня.
— Быстрее, ради бога, быстрее!..
Снова дверь. Темный коридор. Дверь.
Они выбежали во двор.
Небо словно залито кровью. Это закат. Скоро стемнеет. Справа какие-то крики — французы решили не ломиться сквозь здание, а бежали в обход.
Не повезло нам, ребята… Не повезло… Со мной вы точно не уйдете… Не были бы сердобольными идиотами, уже выезжали бы из Москвы, были бы в безопасности… А так…
Да бросьте же вы меня…
У Трубецкого даже хватило сил, чтобы попытаться вырваться из рук Александры. Вырвался и упал на землю. Снова вспышка боли в голове, вкус пыли. Его больше не ведут — его тащат прямо по земле. Ноги цепляются за что-то, голова свесилась — у него нет сил, чтобы держать ее ровно, он видит землю, видит край юбки Александры, видит капли своей крови, которые падают в пыль и превращаются в черные комочки.
Потом — темнота. На мгновение всего, но когда Трубецкой снова открывает глаза, то оказывается, что он лежит на чем-то твердом, а на лицо ему льется вода. Трубецкой открыл рот, пытаясь поймать хоть каплю. Во рту пересохло. Что им — трудно лить ему воду в губы?..
— Жив? — прозвучал голос Александры откуда-то издалека.
— Жив, — ответил Томаш.
— Так бы его и убила, — сказала Александра и засмеялась.
Томаш тоже засмеялся, немного нервно, но весело и искренне.
— Два идиота, — прошептал Трубецкой. — Какого хрена вы за мной вообще вернулись?..
— А вы хотели так быстро от меня отделаться? — спросила Александра. — Не получится. Вас бы просто так убили на улице, это слишком быстро…
— Где мы? — Трубецкой попытался поднять голову, но застонал и закрыл глаза: больно, и шевелиться не получается.
У него ведь пуля в голове. Так ведь?
— Вы смотрели — что у меня с раной? — спросил Трубецкой.
— Это вы меня спрашиваете? — осведомилась Александра.
— Я Томаша спрашиваю…
— Пуля только прочесала по голове. Ушла рикошетом, — сказал Томаш. — Повезло вам, только большая царапина.
— И очень больно. Где мы все-таки?
— Баня. — Томаш положил на лоб Трубецкому мокрую тряпку. — Мы закрылись в бане, так что…
— Они нас быстро выкурят… У вас есть порох и пули?
— Есть. На десяток выстрелов наберется. И два пистолета.
— И полагаете, что сможете отбиться? Что мы сможем отбиться?
Черт, он свою саблю потерял, как же теперь без сабли? Как же теперь…
— Они просто сломают дверь. Или подожгут баню.
— Нет, наверное, они этого не сделают, — сказал Томаш спокойно.
— Это почему?
— Я крикнула солдатам, что вы захватили меня в плен и убьете, если они попытаются штурмовать дом, — сказал Александра.
Просто так сказала, будто ничего особенного. Передала себя в заложницы. Ерунда, пара пустяков.
— Вы же кровавое чудовище, помните? — Александра, судя по голосу, улыбнулась. — Как же не поверить, что вы готовы убить беззащитную девушку?
— Французам есть дело до какой-то там польки, когда у них в руках тот самый обнаглевший кровавый князь Трубецкой?
— Французам, возможно, и нет, но Томаш рассмотрел среди солдат польские мундиры, так что штурма не будет. Поляки не допустят. Во всяком случае — пока.
Во всяком случае — пока. Это она верно сказала.
Пока они будут ждать, не захотят воевать с союзниками, но потом слух о Трубецком дойдет до ближайшего штабного офицера, тот бросится к генералу, и будет отдан приказ прекратить заниматься ерундой и подкатить к баньке пушку. Просто так жечь не будут: горящий дом в деревянной Москве — идея не самая лучшая. А вот ядро шагов с тридцати — сколько тут того двора — самое то. Найдется же у них в Москве пушка?
— Знаете что? — сказал Трубецкой. — Вы как хотите, а я, пожалуй, посплю. Очень, знаете ли, спать хочется. А вы… Вы меня очень обяжете, если подумаете как следует и уйдете отсюда. Скажете, что Томаш выполнял мои приказы, чтобы спасти вам жизнь… Соврете что-нибудь, вам ведь не впервой… А я — посплю… Посплю…
Темная волна накатилась на Трубецкого, отсекая звуки и запахи.
Он только услышал, как Александра назвала его неблагодарной свиньей, улыбнулся и уснул.
Какого черта он здесь вообще делает? За каким дьяволом вошел в это тело? Из самых лучших побуждений. Из самых высоких мотивов, ясное дело.
Снег.
Трубецкой протянул руку, подставил ладонь, поймал снежинку.
…Четырнадцатого декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года в Санкт-Петербурге было морозно. Шел небольшой снег, но он не мешал ни участвовать в восстании, ни наблюдать за ним.
Войска, стоящие в строю, — всегда впечатляющее зрелище, но если знать, что стоят солдатики не просто так, а за правое дело стоят, против захвата престола не пойми кем — так это совсем другое дело. Даже стоящие неподалеку зрители из простого народа ощущали причастность к происходящему. Кто-то просто стоял рядом со строем восставших, кто-то выкрикивал что-то вроде: «Нам бы оружие, так мы бы подсобили!», а кто-то даже грозился мало что правительственным войскам юшку пустить, так даже и самого Императора гнать поганой метлой куда подальше с семьей его. А то и чего хуже устроить… Пусть только появится, мать его так!
Многие, наверное, воспринимали все происходящее на Сенатской площади как зрелище — яркое, захватывающее и театральное. Балаганное, в крайнем случае.
Все выглядело красиво и аккуратно. И безопасно. Солдатики стоят ровными рядами, бляхи с пряжками блестят, белые ремни — начищены. Офицеры перед строем — молодые, красивые, как с картинки. Орлы! Да еще с ружьями! Да кто ж супротив такой красоты устоит?
Могло показаться, что если долго кричать «Константина!», то Николай Павлович образумится и вернет скипетр с державой своему старшему брату. Хочет ли старший брат эти тяжелые штукенции — никого из кричащих не волновало.
Константина! И жену его Конституцию!
Шел снег, морозец донимал солдат, которых взбунтовавшиеся офицеры, не подумав, вывели на площадь без шинелей, в одних мундирах. Ярко, красиво и холодно.
И совершенно бессмысленно.
Абсолютно.
Собственно, у декабристов не было выхода, они знали, что на стол Николаю Павловичу уже легло несколько доносов с предупреждением о преступном умысле против Его Императорского Величества. Понятно было, что, несмотря на весь гуманизм тогдашнего самодержавия, вот-вот, с минуты на минуту начнутся аресты. И нужно было либо предавать себя в руки правосудия и просить прощения, либо начинать.
Под суд не хотелось, ясное дело. Оставалось действовать.
Сенат пока не присягнул новому императору, значит, восставших солдат нужно собрать возле Сената. И попросить сенаторов как следует подумать, внимательно посмотреть на штыки солдат возле памятника Петру Великому и принять правильное решение. Может быть, даже приколоть кого-нибудь из сенаторов этими самыми штыками. Или забить прикладами. Кровь потом можно смыть, а подписи под документом — останутся. Чернила куда долговечнее, чем кровь.
Что? Благородные дворяне-революционеры никогда бы не пошли на пролитие крови? В смысле — чистые и благородные, соль русской земли, с открытыми забралами, и так далее…
Ничего подобного. Готовы они были кровь пролить, причем не столько свою, сколько противника их благородного порыва. К тому моменту, когда первые солдаты были приведены на Сенатскую, кровь уже пролилась. Революционер-дворянин уже рубанул саблей несколько раз. Бригадный командир Шеншин? Не желаешь, значит, сатрап, чтобы солдатики на площадь выходили? Саблей! Татарской, специально по такому случаю захваченной в казарму. Бац! А это кто? Командир Московского полка барон Фридерикс? Бац-бац! А чего он, в самом деле, под ногами путался, мешал солдат в революцию вести? По заслугам получил барон. По голове и по заслугам. И батальонного полковника Хвощинского — той же саблей. И двух унтер-офицеров — а на что они рассчитывали, если генералов рубят?
Восемьсот человек сразу вышли на Сенатскую, поверив Бестужеву, что не царизм свергать идут, а всего лишь с законным требованием прекратить переприсягу. Присягнули Константину — и все, и хватит.
А переприсягать Николаю — это неправильно. Константина! И жену его Конституцию, ясное дело! Ура!
Офицеры все доходчиво объяснили. Все правильно. Кому же еще верить, как не офицерам и присяге? Все просто и правильно. Офицеры — знают. Они прикажут, что делать. Не станут же они врать? Ведь благородные же люди… Им брехать не положено.
Не вмещалось в солдатских головах, что могут врать офицеры — барские дети. Могут и врут. И что, выводя солдат Московского полка на площадь, уже знали, что все пошло не так, что сорваны планы. Не повел Якубович матросов Гвардейского экипажа на захват Зимнего дворца. Отказался.
Он же собирался императорскую семью только арестовывать, а матросики — балтийские матросики — вполне могли все дело решить штыками. Матросики, дорвавшись до революционных дел, очень легко впадают в ажитацию и начинают убивать кого ни попадя. А брать на себя почетное звание цареубийцы Якубович не хотел. Так Бестужеву и сказал, но тот все равно вывел людей на площадь.
Там вообще смешная получилась история. Наивные пасторальные времена!
Запоздавшие к началу революции солдатики вместе с офицерами, спутав маршрут, прибежали во двор Зимнего, наткнулись на гвардейских саперов.
— За императора Николая! Молодцы!
— Не наши, — вскричали революционные солдаты, — наши на площади!
И побежали на площадь, и никто их не попытался задержать. Даже царь, государь-император верхом на коне, заметив бегущих, не испугался, а крикнул: «Куда вы, братцы? Если за меня — то направо, если против — то налево!»
— Налево, ребята, налево! — радостно возопили братцы.
Был еще шанс: Каховского Рылеев попросил зайти утром в Зимний и между делом пристрелить Николая Павловича. Есть человек — есть проблема, нет человека… Охрана убийцу остановит? Не смешите наши ботфорты — когда кончали папеньку нынешнего императора, охрана как раз и не вмешивалась. Так что вполне мог Каховский добраться до своей цели и разрядить пистолет тому в лоб. Или, что удобнее, в спину.
Мог, но не пошел.
Вначале вроде согласился, но потом, уже ближе к ночи тринадцатого декабря, отказался. Не хотел выглядеть террористом-одиночкой. Это ж получалось, что он один всю грязь берет на себя, а благородные офицеры с солдатами на площади никакого к этому отношения не имеют? Еще и сами арестуют Каховского за кровавое злодеяние… Нет, только вместе. Только в компании.
Не боялся Каховский крови, был готов ее пролить… чужую, естественно. И пролил. Это он на картинках в учебнике истории стреляет из пистолета во всадника. Маленький человечек в цилиндре и в штатском платье палит из крохотного пистолетика в миниатюрного всадника. На картинке — в грудь. На самом деле — в спину.
И снова — а чего это генерал Милорадович приехал на площадь и стал солдат уговаривать? Что значит — он сам за Константина, но раз уж так все сложилось, то разойдитесь, братцы, по казармам, и ничего вам за это не будет! Солдатам ничего не будет, понятно, а офицерам? Как минимум — разжалование и лишение дворянства.
Декабрист Оболенский добром попросил генерала, героя Отечественной войны и любимца солдат, прекратить агитацию, а когда тот не понял — ткнул штыком в бедро. Не в брюхо засадил, а всего лишь в бедро, продемонстрировав, так сказать, решимость. А вот Каховский не сплоховал, выстрелил в спину. И ведь глубоко порядочный человек — не просто так выстрелил, пулю загодя надрезал, чтобы, значит, повреждения были посильнее.
И все пошло веселее.
Солдаты не обиделись и не возмутились — все правильно. Если стреляет барин в генерала, значит, право такое имеет. Это их барское между собой дело, а мы против переприсяги и за Константина с Конституцией. Ура!
Конногвардейы ходили в атаку дважды… хотя некоторые потом в мемуарах написали, что и пять раз атаковали… ну как атаковали, пускали лошадей по скользким булыжникам, подъезжали к самому каре, каре стреляло поверх голов атакующих, кони бросались в сторону, падая и роняя всадников… Свои ведь, чего там, не французы какие-нибудь. Ни злобы не было, ни азарта. Кавалерия отступала, частично в пешем порядке, а революционные войска оставались на месте, смеясь и ругаясь вдогонку кавалеристам.
Какого черта их там держали офицеры? Какого черта они вообще туда явились, если было доподлинно известно, что сенаторы, прозаседавшие всю ночь в прениях по поводу законности переприсяги, к семи утра решили, что можно принести присягу на верность Николаю Павловичу. И принесли. И разъехались по домам. И некому было подписывать Манифест, заготовленный Рылеевым и Пущиным. Да и штыками грозить было некому.
А Петропавловская крепость не взята. И Зимний не взят.
Да, а тут вы будете смеяться — еще и диктатор не пришел. Революционеры собрались, прибыли на площадь, уже двух генералов и полковника изрубили да самого Милорадовича смертельно ранили: бунтуй — не хочу!
А он не явился. Пообещал и не пришел.
Его выбрали, назначили, были готовы исполнять его команды, от него зависело будущее России, а он взял и не явился. Говорят, время от времени подкрадывался к площади, выглядывал из-за угла, прикидывал на глаз, сколько народу собралось, вздыхал разочарованно и уходил. И что странно — и государю в ноги не бросился, и к своим товарищам не присоединился. Выглянет из-за угла — и назад, в кабинет. И снова. И снова…
А его ждали, не выбирали другого. Подбадривали солдат, махали руками восторженной черни, переговаривались, матерясь по-французски, вполголоса, чтобы солдатики не поняли. Каховский, снова зарядив свой пистолет, слонялся вокруг каре, прикидывая, кого бы еще подстрелить. И, наверное, уже сожалел, что не выполнил просьбу Рылеева, не согласился стать убийцей Императора. Это же так просто — выстрелить в спину ничего не подозревающему человеку.
Тут, кстати, удачно подвернулся Николай Карлович Стюрлер, командир лейб-гвардии Гренадерского полка. До самого памятника Петру бежал полковник за своими солдатами, уговаривал одуматься. Уже попав в самый центр восставших, все равно не замолчал, а просил-просил-просил…
— А вы, собственно, за кого? — поинтересовался у него Каховский.
— Присягнул Николаю, — ответил Николай Карлович. — И верен присяге останусь…
И получил пулю из того же самого пистолета, что и Милорадович.
А оказавшийся рядом с Каховским еще один благородный и с чистыми помыслами революционер рубанул Стюрлера по голове, да еще и солдат позвал: вали, ребятушки, кровавого царского сатрапа.
Каховский потом, разогревшись, уже и в Императора был готов стрельнуть, даже не в спину, а в лицо, когда тот к площади приехал, но не выстрелил — то ли пистолет отказал, то ли не смог прицелиться толком. Свитского одного подстрелил, да. Очень настойчивый борец за свободу народную.
Пришли лейб-гренадеры и матросики из Гвардейского экипажа, без стрельбы пришли, растолкав правительственные войска. И что это значило? А то, что если вдруг посыплется все, если вдруг проснутся руководители восставших и бросят своих солдат в атаку, то черт его знает — станут ли вроде бы верные престолу войска стрелять по ним или тоже: «Константина! Конституцию!»
И стояли уже три тысячи революционных солдат на морозе, никуда с места не двигались. Чего-чего, а стойкости русскому солдату не занимать. Ему бы офицера порешительнее…
Даже когда артиллерию привезли — тридцать шесть пушек, — и тогда стояли декабристы на месте, уверенные, что не решится царь на стрельбу. Может, роилось в головах декабристов банальное: «А в нас за что?»
В голове у Николая Павловича тоже непонятно что творилось. Хотя — понятно. Как же в своих-то стрелять? Как же держава на это глянет, когда в первый день своего царствования пролить кровь? Надеялся, что все рассосется? То есть семью и двор приготовил к бегству, вроде бы есть за что сражаться, кого защищать даже не с императорских, а с чисто человеческих позиций, но тянул Николай Павлович.
Подвезли заряды к пушкам, генерал Сухозанет доложил, что готовы канониры, что выстрелят, если будет приказ. Приказывайте, Ваше Величество!
А Величество не может такого приказать. Его собирались убить. Его семью собирались выслать в Русскую Америку (хотя, скорее, все-таки убить), а он тянет, не может решиться, черт бы его побрал!
А декабристы наконец выбрали нового диктатора, Оболенского Евгения Петровича, и что за дело до того, что он всего лишь поручик, в каре несколько офицеров постарше его званием, зато уже успел отличиться: на глазах у всех штыком Милорадовича ткнул, кровью замарался, а это значит — не отступит. Не отступил. Правда, и в атаку не повел.
Начинает темнеть, простой люд звереет, уже не просто кричит хамские вещи в адрес Его Императорского Величества, но и камни бросает, и поленья. А народу на площади уже почти полторы сотни тысяч. И в темноте эти сто пятьдесят тысяч людишек, поверив в безнаказанность, могут такое сотворить…
И войск, верных Николаю, не хватит, чтобы чернь усмирить. Да и не факт, что станут усмирять, а не двинутся вместе со всеми проводить перераспределение частной собственности. Кровь не прольется — хлынет потопом, зальет улицы и площади, обрушится на всю Империю.
И Николай наконец отдал приказ стрелять.
— Но холостыми, я вас прошу! Они сдадутся. Сдадутся ведь?
А они не сдались.
Площадь затянуло дымом, когда от Адмиралтейства ударили пушки, солдаты в каре пригнули головы, офицеры побледнели и вздрогнули, но ни грохота ядер, ни свиста картечи…
— Он не посмеет, братцы! Мы за правое дело стоим! Ясное дело — не посмеет…
А Его Величество снова в сомнении. Как же, как же, кровь соотечественников. И понятно, что нужно стрелять, но ведь… даже неприлично как-то… Это же его собственная гвардия, если разобраться. Или не его, а брата? И с их точки зрения — глупой, бессмысленной и нелепой — он не император России, а узурпатор?
Зарядили боевыми.
«Не посмеют, все равно — не посмеют…» — с одной стороны, и «Не на поражение, над головами стреляйте, прошу вас…» — с другой.
Залп — поверх солдатских голов, над киверами и шляпами, по зданию Сената, по крыше. На землю упало несколько тел — кто-то из простонародья полагал, что оттуда, с крыши, будет все видно особенно хорошо и безопасно. Видно было, в общем, неплохо. Насчет безопасности — ошибочка вышла.
Народ взвыл, метнулся в стороны, восставшие наконец поняли, что в них таки выстрелят, и попытались атаковать батарею… Сколько там было того расстояния до пушек? Сотня шагов? Если бы сразу, после первого же залпа… Или хотя бы после второго — вполне могли успеть проскочить в паузу, но снова замешкались и на полпути встретились с картечью.
Даже после этого каре продолжали стоять. До следующего удара картечных пуль. Вот тогда…
Кто-то просто бежал, спасая жизнь, кто-то пытался построить солдат на невском льду и атаковать все-таки Петропавловскую крепость в лоб, на пушки — способ самоубийства нетривиальный и довольно эффектный. А солдаты все еще верили своим офицерам, строились по команде, строились-строились-строились… «Равнение держи! Крепость — в штыки! Петропавловку — на ура! За Константина и Конституцию!» Или даже не за них, просто так, чтобы не умирать бессмысленно здесь, а попытаться хоть что-то сделать…
А ядра из крепости ломают лед, а вода холодная, а жить-то хочется всякому… И эти побежали тоже.
К темноте как раз и закончили разгонять бунтовщиков. Ночью спускали трупы под лед, а может, не только трупы. Говорят, раненых тоже топили, велено же было, чтоб к утру на улицах столицы покойников не было. Вот и справились, чего там возиться — под лед, и вся недолга…
Шли аресты.
Наблюдал ли несостоявшийся диктатор восстания князь Сергей Петрович Трубецкой за разгромом своих единомышленников из-за угла или сидел в комнате, зажав уши, — об этом никто так никогда и не узнал.
Странно, но декабристы, которых он подвел, о нем ни слова плохого не сказали. Словно он не струсил, словно стоял вместе с ними возле памятника Петру. А Государь… Государь не столько обиделся, сколько возмутился: «Князь! Древнего рода! На своего Императора! В кандалы — в Сибирь — в каторгу…»
Такая вот революция получилась. Или не получилась. Из-за ерунды, между прочим, сорвалась. Из-за чистоплюйства и нерешительности. Вот если бы у Трубецкого не отказали бы нервы… Если бы балтийские матросики взяли бы Зимний в декабре тысяча восемьсот двадцать пятого, а не в октябре семнадцатого, если бы революционеры поставили к стенке Николая Павловича с домашними и заставили бы Константина… Сенат… Российскую империю — всех заставили бы крутиться, вертеться и строить счастье народное… даже, если придется, вопреки желанию этого самого народа…
И нужно было всего-то диктатору все взять в свои руки, правильно расписать роли, подготовить запасные варианты и не слюнтяйничать, а рубить, резать, стрелять… Чистоплюев из своих еще до начала восстания прижать к ногтю… вывести в расход, если понадобится.
Группы боевиков из народа. Что — мало бродяг и прочей сволочи шаталось в то время по России? Поляков привлечь, пообещать им свободу и Речь Посполитую «от можа до можа»… Сколько там нужно на Санкт-Петербург решительно настроенных и подготовленных людей? Не решительность на площади демонстрировать, а стрелять-резать-взрывать. Вариантов много — от прямого уничтожения царской семьи с родными и близкими до подлого нападения группы неизвестных на царя-батюшку да жену его с детишками. Группу можно просто уничтожить потом или арестовать и организовать показательный процесс…
Множество вариантов — результат один. Победа! Россия становится свободной уже в тысяча восемьсот двадцать пятом. И все это, по сути, зависит только от одного человека — князя Трубецкого.
— Ты понимаешь? Все будет зависеть от тебя и только от тебя. — Старцы похлопывали его по плечу, жали руку от избытка чувств.
Мы бы и сами, говорили они, но ты же понимаешь, что только ты… Так уж сложилось, понимаешь? Но ты же можешь? Ты можешь! Вот сделай все как мы говорим — и все получится. И восстанет Россия! Поднимется с колен… Хотя… тьфу ты, что значит — поднимется? Она на них никогда не опустится, сама кого хочешь в любую позу поставит.
Можно было бы попытаться тебя отправить поближе к решающему моменту, в год эдак восемьсот двадцатый. Но пока ты акклиматизируешься, свыкнешься с новым телом… Вообще можешь прослыть сумасшедшим, лишившимся памяти. И кто с тобой после этого заговоры строить будет? А уж диктатором и подавно не назначат. Так что давай мы тебя в тысяча восемьсот двенадцатый?.. В июнь. Если что — все странности твоего поведения можно будет списать на жару, волнение, тепловой удар, в конце концов.
Мы-то не знаем, как пройдет вселение в тело. Пока только одни предположения да гипотезы…
— Я понимаю, — говорил Трубецкой, который тогда еще не был ни Трубецким, ни князем. — В июнь — так в июнь.
— Да-да, — радостно кивал Председатель, потирая крохотные свои ручонки, в жизни не державшие ничего тяжелее ручки с золотым пером да ложки с черной икрой. — Там война, подвиги… вы ведь со своими талантами, своей подготовкой точно прославитесь. Если уж сам будущий диктатор восстания… струсивший диктатор слыл героем и дослужился до полковника, то вы… вы…
Он не спорил.
Хрен их переспоришь, восторженных членов Комитета Спасения. Все так удачно сложилось: он подходит для переброски идеально… на генетическом уровне… идеально входил в резонанс, обладал весьма специфическими навыками и IQ имел намного выше среднего. Но самое главное — выбора у него не было. Вернее, был, но был этот выбор хреновым, хуже не придумаешь. Либо вселяться в князя Трубецкого в эпоху полного отсутствия туалетной бумаги и антибиотиков, либо — на тот свет.
— Мы пробовали договориться, — сказали ему, — но ничего не получится. Да, там (многозначительный взгляд на потолок) все понимают, ваша невиновность не вызывает сомнений, но политика, знаете ли… А так — вы будете жить. Тот, настоящий князь Трубецкой, несмотря на свои раны и на каторгу с Сибирью, прожил семьдесят лет. А при более здоровом образе жизни вы гарантированно проживете и эти семьдесят, и даже еще дольше.
Ну и великие дела, конечно. И значимая, по-настоящему значимая цель в будущем — это очень важно.
Вы князь! Вам вершить историю! Вам спасать Россию!
Пошли вы к черту, старые маразматики! То, что у него не было выбора, еще не значит, что он будет послушно исполнять ваши приказы, пожелания и намеки. Возглавить то восстание? По-настоящему его подготовить? Так, чтобы и подлость была нездешняя, и методы прогрессивные.
К черту! Я не желаю… Я не стану… Я…
Трубецкого тронули за плечо. Тряхнули.
— Что? — не открывая глаз, спросил Трубецкой.
— К вам просится посетитель, Сергей Петрович, — сказал Томаш.
— Кто там еще?
— Капитан Люмьер.
— Вот ведь сволочь, — сказал Трубецкой. — Достал-таки.