Часть третья. Конец
Любому миру, даже самому непоколебимому, когда-нибудь приходит конец — таков суровый закон жизни…
Пятница, 9 сентября 2016 года
Надолго задерживается в Истлевших Землях изменчивая, несолнечная осень. Вплоть до позднего ноября, дышащего короткодневной сумеречной зимой, бродят по измятой, протравленной дождями земле утренние бархатисто-пепельные туманы, шумят и буйствуют ветра, придавливая проросшие за лето чахлые травы. Необыкновенно молчалив в эту пору предрассветный час. Скрипнет где-нибудь в лесу отжившая свой век ветвь, утомленно подаст голос живность или сонно заплещется кислота в переполненном пруду от угодившего в него камешка — и звуки эти уже резвыми конями мчатся по всем окрестностям, звеня, будят накрытые зябкой темнотой пустоши. В середине дня, когда воздух в достаточной мере прогревается, вбирая запахи перегноя, серы и песка, по-особенному дивным выглядит никогда не меняющийся небосклон, обретает странный, несвойственный лилово-пунцовый отлив, позолотные блески. В такие моменты у всякого зеваки появляется возможность полюбоваться редкостным — раз за весь год — полетом голубых соек — красивых певчих птиц очаровательного лазурного цвета, — послушать упоительную трель. Вечером, когда на исковерканных ливнями развалинах разыгрывают жуткую фантасмагорию рваные тени, роскошными пурпурно-медными бантами украшается закат, горит вселенским пожаром такой обманчиво близкий и в то же время недостижимо далекий корд горизонта, не угасая, истекает ярчайшей палитрой всех оттенков красного. Ночь же наделена своим неповторимым диким волшебством. Глухая и черная, как в январе, она всегда наполнена волчьим тоскливым воем, эфемерным эхом, множественными непохожими друг на друга шорохами, шелестами. И пускай первые заморозки приходят с большой отсрочкой, разрешая людям еще порадоваться не до конца ушедшему теплу — холод с приходом тьмы все настойчивее напоминает о себе, без приглашения проходит в человеческие жилища, студит обитателей…
Время, меняющее мир, словно скульптор камень, не прошло мимо и дома Флетчеров. Немало оно подарило им благих и запоминающихся дней, не меньше оставило взамен скверных и дурных. Больше года уплыло с того рокового похода в Грим, едва не обернувшегося настоящей трагедией. Еще живого, залитого кровью Курта Дин вместе с купленным генератором привез на плохеньком фургончике бродячего торговца, согласившегося взять с собой попутчиков, лишь спустя четверо суток, к глубокой ночи. Супруга, в заикании от накатившего ужаса, дрожа и захлебываясь слезами, с не уходящим чувством опоздать, потерять мужа, без спирта, продезинфицировав хирургические инструменты над огнем, под светом фонаря, прямо на полу, приступила выковыривать пули из плеча, руки и поясницы. Едва оправившаяся после лихорадки дочка, впервые увидев отца таким — беспомощным, вопящим, извивающимся, как червь, — на нервной почве ослабла умом, замкнулась, разучилась разговаривать, не шла ни с кем на контакт. Казалось, все — теперь участь семьи предрешена, надолго сгустились тучи и вряд ли в будущем предвидится что-то хорошее, но история эта получила неожиданную развязку, знаменательный переворот — через месяц Курт быстро пошел на поправку, налился силой, точно созревший фрукт.
— Служил — стреляли, не задевали, наемником был — стреляли, невредимым выходил, а тут за пару лет пятнистым стал, будто конь, всего пометили… — с улыбкой вспоминал он, поскрипывая на кровати, обновленным взглядом осматривал напарника, пришедшего с охоты, — … и живой ведь все равно, целый… наверно, все же бог приглядывает за мной одним глазком…
— Ну, бог-то богом, конечно, а поблагодаришь его потом, когда придет время, а сейчас — жену: она тебя из лап смерти всегда вытаскивает, смертно бьется с ней за твою неуемную душу. Ей вообще памятник при жизни ставить надо! Мировая женщина! — отвечал Дин, подсаживался рядышком. И воздыхал, заглядывая в по-ребячьи светящиеся глаза своего друга-страдальца: — Эх-х… Мне б такую жену… Крепкими руками держал, целовал пламенно, молился…
Окрепнув, хозяйски твердо держась на ногах, Курт сдержал свое обещание: избавился от денег, как и собирался, — утопил в пруду и больше никогда о них не вспоминал. А потом забеременела Джин, колесом закрутились события. За помощью ей, хлопотами, расширенным кругом обязанностей, в суете дней никто и не заметил прошедшего лета, а там — выпал первый снег, пришла в себя и заговорила Клер. Охваченная радостью в ожидании скорого появления братика или сестренки, какая-то повзрослевшая, сознательная, поменявшаяся — сама взялась ухаживать за матерью, категорически не подпускала мужчин. Затем нахлынули очередные проблемы с припасами. Дорога для Курта и Дина в Грим была заказана — все пути на подходе к городу контролировали люди Дако, обыскивали даже караванщиков-завсегдатаев. Выживали отныне только за счет охоты: втридорога выменивали у торговцев часть шкур и мяса на медикаменты, топливо и одежду. Бывало, всем семейством голодали, когда волки на время покидали здешние леса, делили последний сбереженный провиант, сидели без света и тепла, потому что требовалось экономить бензин. Но вскоре, двадцатого февраля этого года, здоровенький, голосистый, с широкими выразительными и серебряными глазами, как у Курта, родился желанный ребеночек — крохотный мальчишка, сразу получивший от матери имя Бобби. Его рождение вдохнуло во всех вторую жизнь, куда-то сами собой исчезли невзгоды, трудности. И не успели счастливые Флетчеры толком свыкнуться с мыслью, что стали родителями во второй раз — через несколько месяцев случился презабавный конфуз: малыш сказал свое первое слово «папа», но не Курту, как ожидалось, а Дину, улюлюкая, потянулся к нему пухленькими розовыми ручонками.
— Мои поздравления, папаня! — долго еще шутил над этим Курт. — Красавец у вас с Джин, а не сын!
Однако с той самой минуты что-то в Дине надломилось, произошли непоправимые метаморфозы с настроением, характером, поведением. Играя с Бобби, помогая Джин пеленать и укладывать спать в манежик, еще помнящий капризы баламутной Клер, тот все острее чувствовал одиночество, ненужность, неотвратимое приближение старости, необходимость в витье собственного семейного гнезда. Мысли эти точили каждодневно, все гуще застилали печалью лицо, высушивали изнутри, словно гербарий. Посторонним чудился ему дом, где прожил более двух лет, чужими виделись люди, с кем так сильно когда-то сроднился. Хотя сынок Курта и очаровывал Дину сердце, вызывал радость, умиление, дозволяя ощутить себя в роли отца, в душе по-прежнему стихийно зарождалось отчуждение, пела странная и непонятная тоска по далекой, сочиненной мечте. Он часто начал подолгу пропадать на охоте, перестал кушать со всеми на кухне, избегал любых разговоров, в том числе и с Куртом, а если и отвечал что-либо, то как-то незначаще, холодно, неприветливо. Порой гремя и громко, с отхаркиванием, кашляя — приходил под утро и, не заглядывая в дом, сразу брел спать в сарай, будто постоялец, попросившийся на ночлег в таверну. А совсем недавно опять «познакомился» с алкоголем, тайком попивал. Так из маленькой трещинки между Дином и семьей Курта постепенно образовывался громаднейший разлом, никак не желающий идти на уменьшение.
Решающим и стал сегодняшний день…
Только за Дином захлопнулась входная дверь, дрогнув петлями, Джин, утирая попачканный подбородочек Бобби, самостоятельно пробующего есть ложкой манную несоленую кашу, как взрослый, и без надзора мамы, позвала мужа, подшивающего с Клер загрубелый, протертый в локтях плащ:
— Курт, подойди-ка ко мне, — в интонации запряталось искреннее переживание, зреющее волнение — не прошло даром охлаждение взаимоотношений с Дином: слишком близким стал этот многогранный, загадочный человек, чтобы оставаться безразличным к его ожесточившимся манерам.
Шепнув что-то дочери, с присущей ей ловкостью и аккуратностью управляющейся с толстой порыжевшей иглой, Курт прошел к супруге, приобнял, с отеческой лаской погладил светловолосую головку Бобби, отрывисто спросил, словно догадавшись:
— Что? За ним меня сейчас пошлешь?.. — устремил догоняющий, хмурый взгляд через окно в спину удаляющемуся другу — тот с ружьем на плече, скрыв лицо за заштопанным капюшоном, весь в ферраллитных лучах полуденного солнца, мерил шагами вытоптанную за годы хождений изгибистую тропинку, жиденько прикрывшуюся усохшей травой, направлялся к пруду. Покривив рот, подумал: «Черт его поймешь, молчуна: носит в себе что-то, как хомяк, и не делится ничем. Думай за него, гадай-выгадывай…»
— Да, Курт, пошлю, и еще как пошлю! — не без волнения запричитала Джин. Бобби, увлеченно слушая мать, замерцал глазками, задумал дурачиться с ложкой во рту, мазать кашей щечки и нос. Заметив баловство, та незлобно порицала сынишку, взялась очищать фартуком выпачканное личико: — Бобби, ну что же ты весь как хрюшка сидишь? Зачем себя кашей-то заляпывать, солнышко?..
Мальчишка, вертясь юлой, упорно сопротивлялся, не желал даваться без боя, кричал, укал, дергал ножками. Курт, вмешавшись, убрал от него остывшую тарелку, успокоил словами, потом продолжил, стряхивая с домашних штанишек сына крошки от недавно съеденного пряника:
— Ну, хорошо, милая, допустим: заведу я с ним разговор — и что дальше? Ты же его знаешь: он лишь в редких случаях может что-то нам поведать о своих депрессивных раздумьях, а так будет все держать в себе, вздыхать постоянно и тупо напиваться. Если в прошлый раз мотив еще был обоснован, то сейчас понять, что в нем засело, — сродни тыканью пальцем в небо: никогда не разберешься. Вот какая печаль Дина сломила?.. То-то и оно… — Полюбивший высокий мерный тембр папиного голоса, Бобби залепетал, сам же хихикая над тем, чего такого сказал. Подворачивая ему расползшийся рукав рубашки, отданной в наследство, Курт закончил: — В конце концов, Джин, он — не наш Бобби, — улыбнулся сынишке — кроха, захлопав глазками, не умея пока толком реагировать на эмоции взрослых, приоткрыл ротик, дернул папке не сбритые усы. И исправил обмолвку: — В смысле, не ребенок, а взрослый человек. Почему мы должны перед ним распинаться, бегать, в самом деле, если у него в голове зародился какой-то там очередной психоз? Ну, вот скажи мне, дорогая?..
— Во-первых, смени тон, Флетчер… — вдруг строго заявила супруга, раздраженная такой непонятной озлобленностью в речах мужа, страшно нависла над ним, потемнела. Ореховые волосы сеном высыпались по плечам, лоб сморщился, изрезался белыми морщинами. Тот на секунду даже потерял почву под ногами, разом смолк, в изумлении заметался глазами, как вор, застигнутый врасплох. К лицу прилипла краска, правая бровь, встав радугой, занемела, щеки вздулись жабрами. — Разговор идет не о каком-то там проходимце или бродяге, а о нашем с тобой члене семьи, твоем друге, если ты не забыл! — искоса, с недовольством прижмурившись, кровенея белками, взглянула на Курта — муж со смятенным видом жевал губы, мрачнел. И тут же: — А во-вторых, наш долг помочь ему, где-то подсказать, направить. И перестань уже его недооценивать, ставить ниже себя! Какое ты на это имеешь право, скажи мне? Чем ты лучше него? Не падай в моих глазах, Курт, пожалуйста. Сам ведь знаешь, как тяжело вернуть мое расположение обратно…
Здесь встряла Клер. Дошив плащ — воткнула иголку в кусок желто-красного поролона, повышенным, изменившимся с возрастом голосом произнесла, просверливая родителей ледяными глазами:
— Прекратите обсуждать дядю Дина! Разве не видите: ему сейчас плохо! Что вы на него накинулись?.. — и — к отцу с укоризненным видом, предъявляя: — А ты, пап, вместо того, чтобы устраивать здесь совершенно ненужное обсуждение, лучше бы, как мама правильно говорит, пошел бы за ним и поговорил по-мужски! А то выговаривает что-то за спиной… да ну… противно даже слушать…
Джин, заручившись поддержкой дочери, предельно наполнилась значимостью, поглядела на мужа инквизиторски, сложа руки, резюмировала:
— Слышал, что дочь говорит? Вот иди и разговаривай с ним. Тоже мне друг… — язвительно усмехнувшись, царапнула: — Он о тебе что-то не забывал в трудную минуту, щенком возле тебя крутился, когда ты с кровати встать не мог! А теперь резко не нужен стал?.. Сдвинул к обочине своей жизни?..
— Джин… — попытался остановить нападки в свою сторону Курт, приподнялся, разглаживая черную спортивную толстовку, отошел от Бобби, притихшего на время ссоры. Зрачки досадливо сжались, взблеснули прохладой.
— Значит так, дорогой мой, — оборвала Джин, жарко выдохнула, — пока ты не найдешь с ним язык и взаимопонимание — домой можешь не возвращаться. Вот как хочешь, а чтобы Дин вернулся к нам прежним! Это ясно?..
Супруг, не в состоянии справиться с двумя ополчившимися против него женщинами, закраснел, почернел глазами и, махнув, все-таки сдался:
— Ладно, бог с вами! Уговорили. Схожу я, схожу… — и — себе: «А что делать-то? Надо. Мои хозяйки правы — нельзя так с Дином… напылил что-то на него не по делу… — прибавил: — Да и не хочется как-то вокруг дома до ночи тусоваться…»
Следом, уже без неуместных разговоров, топча скрипучие, давно не перестилавшиеся половицы, сходил в спальню за винтовкой, забрал у дочки подлатанный плащ, на ходу оделся, качая плечами, прошел к вешалкам. Обуваясь — завозился с расслоившимися от древности шнурками, слепленными в узелки, вспотел, шепотом от маленьких ушек любознательного Бобби, старающегося во всем подражать отцу, закатился матом.
— Что ты там копаешься, Курт?.. — поторапливая, поинтересовалась Джин.
— Иду, иду я…
— Да вижу, все никак не соберешься…
Исподлобья оглядев любимых, Курт подтянул языки ботинок, застегнулся, забрал оружие, глухо промолвил «закрывайтесь» и плечом отпер дверь.
Разобрав за собой короткий щелчок шпингалета — отошел, сглотнул, подумал:
«Не на шутку обозлились на меня. Давно в таком состоянии Джин не видел. Клер вот тоже… как изменилась сильно. Эх, теперь меня, старика своего, уже строит по полной программе, от матери не отстает. Выросла детка-конфетка моя, и глазом моргнуть не успел…»
И, покрывшись капюшоном, точно колдун, подняв воротник, поковылял вслед за Дином к пруду.
День устоялся солнечный, спокойный, мало чем отличимый от летнего времени. Лишь ветерок, нередко дающий о себе знать, регулярно напоминал о наступившей осени, дышал продолжительно и студенисто, шевелил ободранные провода, обмершую растительность, вольно летал по холмам и оврагам, разметывая остаточные иллюзии об ушедших губительных суховеях, невыносимом зное. Густая овчина винно-красных облаков, распростершись на полнеба, плыла замедленно, покорно, часто худилась до огромных дыр, растягивалась неохватным подвенечным шлейфом. Сквозь нее, уже вечерне полупрозрачные, уязвленные, но все еще беспредельно красивые, протекали мерцающие шпагаты лучей, искалывали холмы, низины, леса, зеркалом отражались от мятно-зеленых луж, засвечивали раскрошенный бетон дальних построек. Откуда-то с востока добегал искаженный расстоянием собачий лай и склоки, а от старой лесопилки на западе — учащенное визгливое похрюкивание. В воздухе легко витал запах подгнившей травы, чернозема и откипевшей кислоты.
Ав-в-в!.. Гав-в-в!.. Хрю-ю-ю…
Своего напарника Курт нашел быстро — он, словно анахорет, в полном уединении сидел на земле, у самого края склона, дергал росшие возле ног травинки, лущил стебельки. Голова слегка наклонена вбок, лица не разглядеть. Под левой рукой лежало ружье — для подстраховки. И вроде двоих разделяла существенная дистанция в пару десятков шагов, Курт ни секунды не сомневался: Дин в курсе его присутствия рядом и бдительно держит на слуху, как сторож, — не дремлют охотничьи инстинкты.
На подходе Курт расслышал любимую тоскливую песню друга, напеваемую им, когда ни в чем не получалось отыскать утешения и духовного покоя, но теперь в более полном варианте и ином, поставленном утонченном вокальном исполнении:
Родился я при лунном свете,
Забытый всеми одинокий волк,
И дома нет, и душа все как-то не на месте,
Приюта ищет в сердце огонек…
«Красиво же поет, старый лис, заслушаешься! — подметил он. — Чего-чего, а этого у него не отнять — голосище сумасшедшее!»
А Дин, нимало не стесняясь приближающегося напарника, без какого-либо стыда продолжал заливаться соловьем, овеивая следующий, полный сентиментальной грусти куплет:
В какие теперь пуститься дали?
Путь звезды мне укажут пусть,
Где навсегда рассеются печали,
И пылью опадет земная грусть…
На этом смолк, тяжко вздохнул, так и не закончив эту невеселую историю о волке-одиночке, опять возобновил ковырять сорванные травинки.
— Скучаешь, бард? — с намеренной осторожностью лаконично начал Курт, остановился около Дина, оглядел задумчиво-ждущим взглядом местность: у пруда качались надломленные головешки камышей, изумрудная кислота дремала, почти не дымила, лес перестукивался ветвями, гуляла волнами трава, щекоча убогую крышу лесопилки. Там, пыхтя, рыл для себя и своего потомства логовище мясодер, приготавливался к холодам. И здесь же, простецки: — А что ж без гитары-то? С ней-то и поется легче… — а сам уже заранее отчаялся, решив: «Наверно, ничего не скажет… сложно его порой вывести на диалог…»
К удивлению, Дин стерег тишину недолго. Всласть хрустнув затекшей шеей, не поворачиваясь, исторг, сетуя:
— Была когда-то, да брат маленький уронил на пол, гриф и обломился, — затем так: — А песню эту для меня написала моя мать. Она еще до своей болезни преподавала в младшей музыкальной школе, учила ребятишек музыке, давала уроки игры на фортепиано. Любили ее очень, даже родители приходили, благодарили.
— Хорошие в ней строки, понятные… — не отыскав, что сказать лучше, высказался Курт, ежась от ветра, затоптался на месте.
— Она о человеке под обликом волка, ищущего свое пристанище, — тем же смурым голосом рассказал Дин, покашлял, подложив левую ногу для удобства, не без иронии закончил: — А забавно знаешь что? Песенка-то точь-в-точь копирует мою судьбу, все прямо как обо мне поется: я тоже никак не отыщу себе кров, плутаю во мраке, потому что не вижу на небе звезд. На нем никогда их не бывает… Мамка моя, конечно, как в воду глядела, когда сочиняла эти слова…
На том замолчали, удушая и без того хилое общение.
— Ты бы хоть на земле-то не сидел — застудишься, не июнь же все-таки, — с заботой вознамерился подогреть умирающий разговор Курт, уставившись тому в спину — Дин шелохнулся, опустил голову, вновь сел, как и прежде.
— Ничего, я плащ подстелил.
— Можно хоть рядышком с тобой посижу? Все хоть не один…
— Садись, — разрешил напарник, переложил ружье, подвинулся и, не взглянув на того даже вскользь, пряча лицо за капюшоном, зашуганно, словно мальчишка, попросил, оправдываясь: — У тебя сигаретки не найдется? А то я забыл пачку в сарае, а возвращаться не хотелось… — зачем-то побил себя по карманам, будто еще берег надежу ее найти, — … вылетело совсем из головы…
Курт, засопев, достал свою пачку с четырьмя последними сигаретами, поделился. Закурили.
— Тебя Джин за мной послала? — с наслаждением крякая после каждой затяжки, поинтересовался Дин, пустил носом въедливый невкусный дым. Его тотчас смел ветер, унес в сторону дома.
— Как узнал-то? — удивился тот.
— Слышал, как она громко разговаривала. Вот и подумал.
Быстро докурив, Курт загасил о землю окурок, теснее укутался плащом, спросил прямо в лоб:
— Что такое с тобой происходит, дружище? — и направил собранный взгляд в напарника. Дин больше не стал прятаться, повернул голову. Гематитовые глаза слезились, потонули в кручине, опухли в веках. Лицо по-старчески пожелтело, махровые брови разбухли штормовыми тучищами, скулы и подбородок, утыканные белесо-черной многодневной щетиной, затяжелели, иссеклись стрелочками, нос загнулся клювом. Кофейного отсвета губы выражали подобие страдальной улыбки, узились в уголках. Отросшие по плечи волосы, перебитые сединой, пробивались из-под капюшона, змейками развеивались в такт воздуху. И захотел добавить: — Может, поделишься со старым другом? Не чужие ведь люди…
Напарник долго подбирал слова, ответил:
— Почему же тогда мой «старый друг», как ты говоришь, пришел ко мне по наказу своей жены? Ты ведь и не хотел идти, верно? Угодить решил просто? Я прав?
— Зачем ты так? Не выдумывай.
— А как же тогда? Бьюсь об заклад, что если не Джин, ты бы сам и не вспомнил обо мне.
Курт, желая загасить копящуюся злобу, полез за второй сигаретой, предложил Дину, но тот отказался.
— Давай заканчивай, слышишь? И обиды свои пустые выкинь из головы. Сейчас же выкинь. Не лучше ведь себя вел, вспомни: то рожу от меня отвернешь, как от прокаженного, то вопросы мои проигнорируешь, вон от семьи отдалился по неясным причинам. Что мы тебе, врагами, что ли, стали какими? А? Чего желваки-то напучил? Опять ты отворачиваешься… — выдвинул он претензии, упустив возможность заглянуть в глаза собеседнику. Потерпев момент — кинул: — Ну что ты за человек такой? Постоянно так: чуть что — затылком ко мне и молчит, как рыба. Как с тобой тогда разговаривать-то прикажешь?.. На пальцах или, может, телепатически? Ты объясни мне, я ж не пойму никак, какими способами к тебе на контакт-то пойти. Хватит, может, в молчанку-то играть?
Дин выдерживал безмолвие, опустив голову, — видимо, собирался силами, чтобы сказать какую-то дурную весть.
— Вот же тихоня… — сдавшись непробиваемости напарника, с гневом сплюнул в ноги Курт, скрежетнул зубами.
Дин упорно не говорил, а спустя какое-то время отозвался потухшим, далеким голосом:
— Дело не в вас, Курт, — и, повздыхав, продолжил: — А во мне, — помялся, — у тебя сын родился, семья больше стала, а я уже вроде как к вам и не вписываюсь. Чувствую себя гостем, и притом нежеланным. Да и понял: не быть мне ближе к твоему дому, потому что он не мой, как бы вы ни переубеждали. Оттого и отдаляться начал…
Курт, обрадовавшись — как ему почудилось — пустяку, не один месяц ковыряющему душу другу, всплеснул руками, ответил:
— Ах, вон где собака зарыта! Ну, теперь все понятно! Послушай, Дин… — затем задумал выступить с утешительным словом, но тот перебил:
— Подожди, я еще не все сказал, — положил шершавую покарябанную левую руку тому на плечо. Зеленовато-голубые бусинки на браслете погибшей сестры легонько стукнулись друг об друга, поймали уплывающий дневной свет, пестро засветились в нем. — Ты, друг мой, уже отец во второй раз, живешь достойным человеком, стоишь на земле отныне твердо, как и должно мужчине. А мне чужда пока радость отцовства, я ее испытываю лишь тогда, когда общаюсь с твоими прекрасными детьми. Годы мои уходят, мне и самому хочется побывать в этом образе, пусть, возможно, недолго, побаловать своих деток. Иначе в чем смысл моей жизни складывается? В вечных мытарствах и охоте? И после себя нечего оставить будет?.. Некому вспомнить?.. Прийти на могилку проведать?.. Не нужна мне такая жизнь, Курт… — истомно выдохнул, повторил: — Не нужна…
— У тебя — есть мы, Дин, — тихо высказался Курт, сильно сдав в произношении. Надежда теперь о возможном примирении с треском рассыпалась грязной смальтой, сердце заглотила горькая скорбь — друг, что находился всегда рядом, отныне недостижимо далек, как те звезды в песне. Впервые за многие пережитые годы испытал он нахлынувшее присутствие пустоты внутри, какую-то смертельную преклонную усталость. И, пытаясь скрыть свое состояние, — прибавил: — Мы твоя новая семья… разве не так? К тебе все привыкли, а для дочери ты как второй отец: горой стоит, слово не так скажешь — загрызет. И ничего ты не гость! Перестань. Все рады, когда ты рядом, и разделяют с тобой и радости, и неудачи. Сам же знаешь это…
— Я понимаю твое стремление, Курт, оставить меня рядом с вами, — упорствовал Дин, — но давай все же глядеть правде в глаза: я пришел в твою семью по воле случая, не пойди ты в тот день через детский сад — мы бы и не познакомились. Не пытайся меня уговорить. Мешаюсь я вам и знаю это, вернее — чую, как бы хорошо это ни скрывалось. Уж меня-то, бывалого охотника, непросто провести, вижу все…
— И что ты этим хочешь сказать сейчас?..
— Ухожу я от вас, Курт, — потом прибавил: — Навсегда ухожу.
Курт смялся, поместил лицо в огрубевшие землистые ладони. Те нескрываемо прыгали, ходили в тряске. Просидел так долго, боясь что-либо говорить, следом оторвал фильтр у оставшейся сигареты, криво поджег, закурил ненасытно, словно перед казнью. Дин, понаблюдав за ним, погас лицом еще больше, зачерствел, как сушеная слива.
Наконец тот спросил:
— Значит, крепко решил? Не передумаешь?..
— Да, повторяться не хочу.
— Ну что ж… Далеко хоть собрался-то?
— Пока не знаю, но до зимы время еще есть — соображу как-нибудь, — поведал Дин.
— Жаль мне, что разводит нас судьба… — сожалеюще уронил Курт, бросил на песчаный склон невыкуренную сигарету. Та чуть скатилась, стукнулась о камешек, разлетаясь искрами, и загасла, чадно вздохнув.
— И мне, — сдержанно отозвался Дин.
Помолчали.
— Дай хоть в глаза твои загляну напоследок… — попросил тот и с позволения друга долго-долго рассматривал лицо, в глубинах души еще ожидая его однажды увидеть. Наглядевшись — вымолвил: — Дай бог, все сложится у тебя…
— Спасибо, Курт. — Пожали руки. — А сейчас мне пора…
— И до завтра у нас не останешься?..
— Рад бы, но не могу, друг, не могу…
И, стукнув по плечу Курта, поднялся, забирая ружье, попрощался:
— Ну, бывай, Курт, только ничего плохого обо мне не думай, а то кошмары замучают, — тихо улыбнувшись, упросил: — Ладно?
Курт ответил частыми неуверенными кивками.
— Ну, все-все… все…
Когда Дин уходил, Курт внимательно слушал затихающие, отдаляющиеся шаги, шорох песка, лопанье веток. Но только все затихло — по-детски заплакал от дикой тоски, покинуто взглянул на внезапно похолодевшее солнце, омывающее голову эфирными лучами.
У склона просидел до позднего вечера, а войдя домой — в дверях столкнулся с зареванной женой, безгласно протягивающей мятый тетрадный листок.
На нем корявым и смазанным почерком было написано короткое сообщение, нацарапанное простым карандашом:
«Простите меня за все. Желаю всем счастья, удачи. Приглядывайте за детишками — они, по опыту скажу, любят то, как с ними разговаривают. Уделяйте им внимание, не ленитесь. Тебе, Джин, спасибо за вкусную еду, улыбку и уют. Тебе, Клер, спасибо за твою детскую радость и тепло (мне этого, признаюсь, будет очень не хватать). Ну а тебе, Курт, спасибо за то, что позволил пожить настоящим человеком, во всем наконец-то разобраться. Клянусь, я никогда этого не забуду.
P.S. Пока решил пожить на старом месте, поэтому, если захочешь, — можешь как-нибудь заглянуть. Деликатесами, конечно, накормить не смогу, но для согрева кое-что найдется…
P.S.S. Карандашик, одолженный на время у Клер, — вернул. Не переживай.
Дин Т.»
Вторник, 13 сентября 2016 года
Распрощавшись с Дином, дом буквально осиротел. Перестали гудеть шутки, исчез беспечный смех и радость, куда-то задевались все вечерние разговоры, в отношениях возник простой, нарушилось священное единство, взаимопонимание, словно мы недавно пережили общесемейную трагедию. Стены посерели, как и редко заглядывающее в окна солнце, в комнатах приютилась мертвая глухота и сумрак, а в когда-то заселенном сарае — заскулили ранее неслышные сквозняки и пугающий, в особенности ночами, трезвон крючьев. Моей жене не хватало помощника по хозяйству и вторых рук на кухне, детям — весельчака, затейника и «игрушки», ну а мне — верного товарища, напарника и друга, с кем мы неотделимо избороздили немало дорог, вместе, рука об руку, прошли через столько перипетий, понюхали пороха и вдоволь набегались от смерти. И до того прикипел к нему, привык к присутствию рядом, что порой на вылазках отрешался и заводил разговоры с самим собой, напрочь забывая о своей теперешней одинокости. Свыкнуться с этой мыслью, сколько ни старался, — не выходило: Дин замечался всюду, фантомом следовал за мной, куда бы ни шел. Сильнее всего ранило осознание неразрывного союза с этим человеком, непонятного родства, похожести, угадывание в нем потаенной силы, харизмы и праведности, свойственной покойному отцу. Таким, наверное, и укрепится в памяти мой верный спутник, умеющий и подать мудрый совет, и подставить плечо, когда под натиском неудач подкашиваются ноги. Но теперь он там, за бушующим круглые годы болотом, в своем пристанище, собирается со дня на день совершить паломничество к туманной мечте под названием «семейный очаг». А сойдутся ли еще наши тропинки, сделаются ли вновь общими, какими и были раньше, — сейчас вопросы без каких-либо вполне ясных и определенных ответов. Однако надежды на это пока оставались, не спешили скрываться под пылью истории — зима лишь издали напоминает о себе, а значит — с Дином обязательно поспеем повидаться.
На сегодняшний опаснейший промысел к границе Нелема, рассчитанный, по подсчетам, где-то на четыре-пять дней, а может быть и меньше, мне, с достоинством выслушав все категорические «фи» супруги, все-таки удалось отпроситься, ссылаясь на весомые догадки нахождения там жилых объектов, теоретически не разворованных бандитами, и обилия животных. Разумеется, я немножечко подсластил Джин пилюлю действительности, добавил для декора вымышленности, заведомо умолчал о подстерегающих испытаниях на крепость — иначе бы переволновалась и просто-напросто никуда не пустила, заперев в спальне под домашним арестом. Не стоило ей говорить ни о пригороде, сплошь контролируемом снайперами «Бесов», ни об их разведгруппах, шуршащих по промрайонам, ни о ловушках и даже о вероятности подхватить лучевую болезнь от зарытого неподалеку, как поведывал Дин, захоронения ядерных отходов. Такими известиями можно вволю пощекотать нервишки любому самонадеянному собирателю, не говоря уже о жене — чувствительной женщине и матери двоих детей, посему лишний раз стоило придерживать рот на замке, дабы не сболтнуть чего ненужного. Правда, все равно нет-нет да и приходилось напоминать о том, какую цену нужно платить за все добываемые на пустошах блага, и по-новому доказывать бессмертную истину: «Бесплатный сыр бывает только в мышеловке».
Подмораживало. Слабые рассеянные морковные лучи восходящего солнца больно резали глаза, зажигали червонные самоцветы росинок на изъязвленной траве, отмершем валежнике и безлистных ветвях древних деревьев. Паленой волчьей шерстью и железом пахла в сырости их отжившая щербатая кора. Усеченные ресницы облаков штрихами въелись в вишнево-красное, обманно низкое небо. Клейкой недвижимой мережкой встала над землей седобородая, не ощупанная ветром мга. Хищное зверье молчало, миролюбиво посапывая в норах, набиралось энергии перед новым деньком, насыщенным жаркой беготней за двуногой добычей. Неописуемо и мистично гудела осенняя утренняя тишина. И единственный звук, обладавший властью расшевелить усыпленные окрестности, был обрывистый треск сорвавшейся коряги или сука на лесной опушке.
Тишь, тишь, тишь…
— Теперь я, кажется, понимаю, что такого удивительного находил в ранней охоте Дин, почему не мог дождаться рассвета… — попирая ногами полысевший под дождями пригорок, вдыхая всем носом прохладный, на редкость свежий воздух, говорил я и скучающе озирался в направлении детского сада, чудящегося именно в эти минуты как на ладони. А потом, досыта надышавшись, продолжал с благодарностью: — А ведь до тебя и не видел таких чудных мелочей и этой еще сохранившейся первозданной красоты. Как-то не придавал особого значения, не мог по достоинству оценить ее, осмыслить… пока ты не раскрыл мне глаза, — и думал: «Ну, ничего-ничего, дружище, бог позволит — обязательно заскочу к тебе. Выпьем с тобой за встречу по-дружески, вспомним былое. Наверняка у обоих найдутся вещи, какие еще не обговаривали… Вот с них и начнем».
Мой старт начался крайне удачно. Маленечко помокнув в холодном обхвате тумана, я всего за полчаса знакомой стежкой прошел наискосок через сонный лес около нашего дома, существенно срезая путь, и уже к полудню полным ходом торил избитую 41-ю трассу — прямую дорожку до богомерзкого городка «Бесов», заработавшего чересчур скверное реноме. Она, в соответствии с крохотку пожженным кислотой атласом всех имеющихся в Истлевших Землях автомобильных маршрутов, конфискованным полгода тому назад у «Мусорщика», застреленного на охоте, извивом, не доходя до Нелема, уходила на восток и дальше — прямиком до Халернрута, пронизывала его насквозь. И, наконец, там, по отдельным сказаниям путешественников, резко обрывалась у большого речного моста, затонувшего в Ядовитой Реке — еще одной здешней «достопримечательности», прославленной своими никогда не утихающими гремучими желто-зелеными токсичными течениями. Вброд ее в жизни не перейти, вплавь — и подавно невозможно: отпрыгни от бережка — и разваренный скелет пустится в бессрочный круиз.
«Не к этому же Стиксу-то иду, в конце-то концов… — успокаивал себя, — …а только немножко по пригороду Нелема погуляю да домой вернусь…»
И отошел к обочине, задев плащом изломившиеся взлохмаченные стебли придорожных сорняков, крупно зашагал, долго еще нося с собой не затихающие самоутешением сомнения, тревожные ожидания того, что будет ждать меня дальше.
Вдоль всей проезжей части, друг против друга, разрозненными шеренгами вздымались перерубленные и кривобокие, обернутые распухшим сине-фиолетовым «полозом», годами служившие человеку столбы, растеряв все провода, кое-какие, вовсе ослабленные, дряхлые, свалились на асфальт, заграждая путь, разбились в отломки эродированного бетона. Ненужно и невзрачно выглядели покоробленные знаки дорожного движения. Слева и справа расстелилось вычерненное, в плешинах, как после пала, поле. Растыканные по нему враздробь опоры ЛЭП, обряженные висячими мхами, скучающе поскрипывали растопленным металлом и, то ли мерещилось, то ли нет, — пошатывались. Костоглоты на них, кучась огромными слетами, сплошь, как на жердочке в голубятне, позанимали все вакантные места, каркали, дрались, махали вышпаренными крыльями. Те же, кто не принимал участия в разборках, насупившись, обособленно ото всех восседали на верхушках темными глыбами, ковырялись в остатках перьев. Совсем далеко, впереди, в кровавом размытии, выкрашивались лилипутские блоки домов, тонюсенькие палки труб, кургузые башенки, а на западе, если помучить зрение, — можно было увидеть НАЭС — нелемскую атомную электростанцию, не дающую покоя отдельным лицам из сообщества собирателей, специализирующихся на сборе негодной радиотехники и отбросов электрики. Таким, на мою память, остался Твитч — юркий и суетливый паренек, известнейший любитель потрохов от электронных приборов, из каких потом лепил всяческие технологические чудеса. Ради этого он не скупился на припасы, бартером, и не всегда в свою пользу, менялся на микросхемки с торговцами, охотниками и другими собирателями. Видеть его лично, к огромному разочарованию, не доводилось, но о достижениях слышал частенько. А пару лет назад всплыл в народе слушок, что Твитч ушел на поиски к НАЭС и так оттуда и не вернулся. Одни говорили — умер от радиации, другие — расправились «Бесы», и ни один не мог привести истинный, правдивый довод. Твердо знали только одно: парень сгинул и второго такого больше не будет…
Воспоминая о нем, я вздохнул, пригорюнился — страдала за паренька душа.
— Да, добрый был мальчуган: голова на плечах варила классно, а смелости хватило бы на десятерых, — а сам все опасливо поглядывал на разбуянившихся ворон, поглаживал лоснящийся винтовочный ремень — те воевали теперь не на шутку, норовили выклевать глаза, раздробить черепки, — чего же вы не поделили-то, пернатые? Падаль, что ль, какую или объедки? Так вы бы к Гриму летели — там всегда найдется, чем подкормиться. — И подумал с настоящей тревогой у сердца: «Взбреди им чего в тыквы — и я под раздачу попаду. Неплохо бы какое-нибудь укрытие от них заблаговременно подыскать, а то иду тут как бельмо на глазу… — повертелся — рядом ни домика, ни остановки, ни затрепанного автомобильчика, — да негде только, разве что в поле хорониться, но если схватит за филейную часть замаскированный капкан — будет несладко…»
Кх-кар-р-р!!. Кар-р-р…
Но мне сегодня неприлично везло — вороны так увлеклись распрями, что на путника, отверженно топчущего трассу, забывшую бензин и шум колес, попросту наплевали с высокой колокольни, и клювом не щелкнули в его сторону. Оставалось лишь заслуженно пользоваться их отвлеченностью и продолжать рассчитывать на хрупкий успех. А до какого момента он пробудет со мной — покажет время.
Около часа спустя притихли мятежные, находящиеся позади баталии костоглотов, закончились пригодные для заседаний опоры, разгулялся не по-осеннему холодный ветер. Он невидимой строгой отцовской рукой обласкивал истомленные травы, бурунами вольно бежал по полю, наращивал страшную скорость. А бывало, затевая явить свое неоспоримое величие, шел на меня воздушной стеной, стремился осрамить, свалить на спину. Кроме как горбиться, заслоняться и прятаться за капюшоном — противопоставить ему ничего не мог, потому, коченея, приходилось маршировать, со всем достоинством принимать этот неравный вызов. Потом ложилось неожиданное затишье, ненадолго веселело небо, бросая на землю хиленькую вязанку солнечных лучей, и ноги будто бы легчали, ширили шаг, с легкостью переступали через ямы и сваленные столбы.
«Ну, хоть отстал от меня, баламут, — подумал я, — а то уже и не знал даже, куда от него деваться».
И тут, поднырнув под загнутый дорожный указатель, плугом воткнувшийся в расщепленный ухаб, занятый остывшей ядовитой лужей бутылочного цвета, засек крошечную фигурку путника, солдатиком вышагивающего навстречу. Тот, придерживаясь правой стороны от почти не видной разделительной полосы, двигался пружинисто и быстро, словно налегке, помогал себе оружием, взятым в качестве батога. Какое оно, в чем одет и кто такой этот скиталец — пока не знал: слишком велико было расстояние.
Сердце, отбивающее положенный здоровому организму ритм, точно спросонья, птицей замолотило в груди, ладони пропотели, живот от набежавшего каскадом волнения придавило холодной спазмой — подтачивал потаенный страх перед близящейся встречей. Каждое случайное рандеву в Истлевших Землях, как известно всем, редко заканчивается простым разговором по душам, обменом новостями и, в семи-восьми случаях из десяти, после слов «Приветствую! Откуда держишь путь?», от прелюдий сразу переходит к поножовщине с целью разжиться чужим добром. На возможности такой развязки и строится у подкованных людей незаурядная математика выживания: один человек — двойной риск, два — в кубе, группа от трех и выше — уже десятикратный. И в таком положении дел на нынешний день существует всего-то три выхода: оставаться и ждать дальнейшего развития событий, сматываться подобру-поздорову или побыть двухминутным романтиком, придумать свою златоустную эпитафию и первым дать бой. Оттого открытыми дорогами, если нет иного пути, нормальные жители пустоши вроде меня, не беря в расчет бандитов, ходят нечасто и доверяются любым, пусть и не совсем надежным, а то и вовсе звериным, тропам. Ведь психологически не так страшно умирать от когтей диких хищников, нежели от своего родича по крови. Не в пример животным чрезвычайно опасен и непредсказуем гомо сапиенс…
— Вот и закончилась моя удача, недолго погостила. Подвезло, блин, называется… — не убирая глаз от странника, с кем так или иначе не получилось бы разойтись, ворчал я, — и предчувствия не самые лучшие, — погудел, учащая дыхание, продолжил: — И делать-то что?.. Уходить?.. Стоять?.. Орать? Может, стрелять? А вдруг мирным окажется?.. Как вот узнать, а? На лбу же у него не написано…
Пасьянс же раскладывался тухлый: сворачивать в поле — можно задешево сгинуть в ловушках или под пулей незнакомца, поворачивать назад — там костоглоты и все же какой-никакой, но пройденный путь. Выходит, в распоряжении последний ход пешкой — набраться мужества и идти дальше, для подстраховки приведя оружие в боевую готовность.
«Глянем, что будет, — подготавливал себя, — уж, не дай бог чего, первый выстрел все равно будет за мной…»
Сняв движением пальца винтовку с предохранителя — на всякий случай взял наперевес, изготовился.
Очень скоро, сближаясь, стал хорошо заметен мой встречный. На грабителя он походил мало, но и до рядового охотника или собирателя, откровенно говоря, дотягивал с натяжкой — застегнутая до шеи негожая «варановская» накидка и подозрительно свеженькие чищенные штурмовые ботиночки подталкивали на кое-какие сомнения касательно рода деятельности. Зато сильно разбавлял, а вернее — забавлял колорит, сочетающий немыслимый нестираный шарф, вязаные обрезанные перчатки, голубые лямки рюкзака и доисторический карабин с завернутым в бурую ткань прикладом, предназначенный скорее для полки музея. Оттого образ получался совсем не грозным, а напротив — потешным и нелепым.
Пройдя еще немного, незнакомец замедлился, поднял над собой оружие — местный условный жест мира — и, помахав, звонко окликнул:
— Эй-й-й!.. Путник! Приветствую!.. — и спросил ожидаемо: — Кто ты?
Отозвавшись тем же заимствованным из первобытного строя способом, я ответил, подняв голос:
— Я — собиратель, иногда — охотник! — После ему: — А ты кто? — а в уме всплыло: «Нет, этот точно из наших кругов. Какой вот из него, к черту, бандит?»
Наверное, ощутив такое же облегчение, какое представилось испытать мне, тот вернул карабин в исходное положение и заговорил, обрадовавшись:
— Ох, слава богу! За целую неделю первая родственная душа! А то все одни темные попадаются… — расхрабрился, прошел ближе на пару шагов. Голова, не крытая капюшоном, багрянцем блестела полысевшей кожей, ожоговыми рубцами, спутавшимися водорослями спадали отрезки коричнево-серых волос. По лбу, перемешиваясь с ветвистыми морщинами, дико белели шрамы от рваных ран, правое ухо, по-видимому скошенное неудачным вражеским выстрелом, — срослось в скукоженную мякоть. Потравленные брови пушком устелили надбровье, сломанный ввалившийся нос, свистя, дышал через мелкие ноздри, лопатой торчала небольшая посеребренная борода, близко поставленные светло-зеленые глаза затравленно суетились, не находили места, а само лицо — обветренное и загорелое — говорило о долгих скитаниях, уделе бродяжьей жизни. И, держась за сердце, словно затеял говорить о чем-то наболевшем, сказал грустно: — И я собиратель, топаю вот вторую неделю от Халернрута. Всю добычу, какую и нашел, — смолотил по дороге, воды нет совсем — вторые сутки пошли, как не пил. Много, конечно, чего видел, немало где был, — прервавшись — попросил: — Слушай, не поделишься водой, а? У тебя есть вода?.. О… спасение! Дай пару глоточков сделать?.. Прошу…
Смерив того изучающим взглядом, я сбросил тяжелый рюкзак, собранный Джин, подал воды, терпя душок несвежего, напотевшего тела. Пока он напивался, лакая, как собака, небо на севере хмурилось, понемножечку набухали кислотные тучи — собирался сильный дождь.
«Совсем плохо дело: скоро, не дай бог, зарядит ливень, а прятаться негде», — а затем, с укоризной взглянув на путника, намертво присосавшегося к бутылке, точно мой Бобби к соске, силой вырвал ее изо рта и рыкнул: — Хватит, совесть-то знай! Благотворителя нашел, что ли? Где я тебе сейчас запасы пополню?
Тот рассыпался в извинениях, что-то невнятно говорил, оправдывался.
— Ладно, не тарахти, не в церкви… — покивал вперед, — думать теперь надо, где укрытие подыскивать.
— Да тучи, скорее всего, стороной пройдут. Вон они все в сторону тянутся! Не прольется здесь дождь, и капли не упадет! — разъяснил попутчик и, будто пренебрегая таким страшным явлением, извернулся задать вопрос: — Кстати, а ты откуда направляешься-то? Из Грима, что ли?
— Нет, из леса неподалеку, — отстраненно уронил я, ловя себя на мысли, что начинаю уставать от болтливости повстречавшегося собирателя.
— Что-то на лесника ты не сильно смахиваешь! Больно чистый! — беззубо улыбнулся путешественник, уловив обман. — Ладно: не хочешь — не говори, а куда хоть идешь-то, скажешь?
— Скажу. В Нелем иду. Точнее, к пригороду.
— Да ты что? Дорога ж в один конец… не советовал бы. В Халернруте-то хоть и мышью передвигался, и то страху натерпелся по горло, а здесь — Нелем. Эти богохульники, говорят, даже ночами не спят, мессы проводят! И ты туда пойдешь?.. В этот ад?.. Нет, я, конечно же, не отговариваю, просто место-то нешуточное, похлеще многих будет. Лучше знаешь, куда загляни? В луна-парк «Космический Остров»! От Нелема всего в нескольких часах пути. И найти просто: иди всегда по этой трассе, он находится по правую руку. Я туда, по правде сказать, не заходил, но убежден, что там много чего интересного можно найти. Волчий нюх у меня на это.
— Буду знать, спасибо, — безучастно вставил я, — пора мне… и так заговорились…
Однако тот не торопился разрывать общение, поддерживающееся в основном с его стороны. Подскочив, путник с сумасшедшинкой в глазах и счастливой улыбкой продолжал звенеть над ушами, словно рой диких пчел:
— Знаешь, что я нашел в полицейском участке Халернрута? Нет? Гляди! — расстегнув отколотые пуговицы накидки, задрал лиловый джемпер, показывая ни разу не использованный по назначению темно-синий полицейский бронежилет, сохранивший на груди даже короткое слово, написанное крупным шрифтом белого цвета: «ПОЛИЦИЯ». Он был действительно хорош, качественен и, уверен, стоил бы немалых денег в Гриме. — Круто, да? Представляешь, в сейфе нашел! А он незапертый оказался! Ну, я вытаскиваю жилет, значит, отряхиваю — а на нем пылищи — что блох на дворняге! — надеваю…
Выявив углом зрения двух людей в черных дождевиках и респираторах, я хотел отбросить хвастающегося собирателя в сторону, но выстрелы опередили, ударили скоропалительно, взяли внезапностью. Того ураганом швырнуло вперед, следом с цоканьем прыснул из шеи напор крови, горячо умыл меня, попал в глаза, нос, рот. Уложив попутчика на асфальт, отплевываясь — одним кувырком сошел с трассы и, слепо сощурившись в прицел, прострелил переносицу левому пригнувшемуся стрелку. Второй, встрепенувшись в секундном испуге, весь орошенный мозгами напарника, живо разоружился, вскинул схваченные дрожью руки и — повалился навзничь с дырявым правым глазом.
— Скоты, вот же скоты… — задыхаясь от адреналина, слыша истеричное жгущее сердце, собирающееся в любую секунду взорваться, ругнулся я, — как все спланировали-то…
И, привстав, — искрой к попутчику.
Незнакомец еще боролся за жизнь, царапал дорогу, ломая ногти, сдавленно кряхтел, держался за обильно кровоточащее горло, пытался все время куда-то ползти. За ним укладывался винный ковер, размазывался ногами.
— Не шевелись, куда ты… дай посмотрю… — вопреки сопротивлениям аккуратно уложил на бок, а когда полез к ране — тот уже отошел, прекратил дышать, страшно затих, предсмертно сцепив мой шиворот леденистой, невесомой рукой. На восковом лице закаменел перекошенный болью рот, угасшие глаза непрестанно смотрели в небо, отсвечивали эмалью белков, слезясь, отражали небеса.
«Отмучился…» — со скорбью подумал я.
Потом закрыл ему веки, оттащил в поле, вернулся за саперной лопаткой и оказал последние почести — предал вместе со скарбом земле, как полагается, по-человечески, дабы не польстились костоглоты и всякое бродящее по ночам зверье. Ничего чужого не взял, могилку притоптал, на совесть припрятал травой, простился.
— Отдыхай в мире и… прости, что все так вышло… — постоял в траурном молчании и закончил: — Прощай, странник…
Дело шло к сумеркам. Просторы темнели, холодало. Призрачно пели с бойким подголоском потрошители.
Возвратившись на трассу, я решил проверить застреленных неизвестных. Обыскал, обшарил карманы, повытряхивал вещмешки. У одного забрал воду, консервы, второго ограбил на пистолет с одной обоймой и захватил пристойного вида автоматик. А когда перевернул тело — от шеи, развязавшись, сорвался шнурок с самодельным кулоном, со звяком покатился по дорожке. Заинтересовавшись — придавил ботинком, подобрал, осмотрел: пятиконечная звезда — символ веры «Бесов».
«Вот вы кто, оказывается. Далеко же вы, ребятки, отдалились от города-то…» — и дальше, подкидывая трофейное украшение, как монетку:
— Придется с тройной внимательностью ночлег себе подыскивать. Не приведи Господь с ними еще столкнуться, — повздыхал, — надеюсь, эту ночь я переживу…
Следом запульнул подвеску и, снарядившись ПНВ, пошел дальше по 41-й трассе.
* * *
Джин глушила свою горькую хандру по Дину и вновь ушедшему на поиски Курту в домашних заботах, хлопотах, хозяйстве. Оттого, может, и ослабевала она, не колола стилетом в самое сердце, не подтачивала душу, иззябшуюся от скрытых слез. Усердная работа и возня с Бобби разрешали ненадолго побыть собой, забыться от дурных и темных дум, частенько вкрадывающихся к ней, перестать слышать скрипучую отягощающую тишину. Да и Клер — не по годам созревшая выручалочка и подружка — помогала матери бороться с тревогами, со всей щедростью сдабривала теплом, лаской, смело брала на себя часть, а то и все обязанности по дому, нисколечко не страшилась ответственности. В этих дражайших минутках и находила обыкновенное человеческое счастье и отраду Джин, растворялась в быту, в суете, в любви к своей, пусть и унизанной лишениями, жизни. Но, как не замечаются со временем старые шрамы в зеркале, так и в ее лучистых глазах тускнели любые, даже самые, казалось бы, тупиковые жизненные сложности. И то, что вчера мрачило и пугало неизвестностью, сегодня только тверже закаляло дух, представлялось как испытание, принуждало потуже затянуть поясок, набраться внутренней стойкости и всем вместе выступить единым кулаком в упорной схватке со всеми трудностями, с самой матерью-природой, разгневанной на людей. Потому что точно знала, верила: что бы ни стряслось — семью ничто не уязвит, не расколет это хоть и маленькое, но прочное ядрышко. Тем и дышала, встречала будущие рассветы…
Это утро Джин началось сразу после ухода мужа.
Погода напрашивалась солнечная, не дождливая. По овражкам пушился седогривый туман, за окнами пока не насвистывал привольный ветер, не прокрадывался под дверь, совсем затерялся где-то в молчащей округе. Только-только пламенел рассвет на далеком востоке, обряжалось в повседневный кровавый наряд небо. Косыми дужками выстраивались кряду, как на параде, перистые непротравленные ядовитой желчью облака. Тревожно тихим и таинственным проснулся для людей в этот раз варварский и чуждый мир, где никогда не бывает спокойствия, размеренности, будто по велению чьего-то коварного колдовства.
Накормив пробудившихся детишек, Джин еще до первых лучей взялась за прополку грядок в теплице, прибралась и навела порядок в сарае, ощущаемо обедневшем без постояльца. В нем еще кружился негасимый запах крепленого табака, выпивки, пота, въевшегося в дерево, натруженного тела и тех мест, где тот часами таился в охотничьей засаде. Он ненадолго возвращал в одновременно и желаемое, и страшащее прошлое, доставал из ларца памяти подзабытые воспоминания, залежавшиеся на самом дне прожитые страхи, кошмары. Вот, как живой, с тоскливыми щенячьими глазами, просящей улыбкой, однорукий, явился перед ней мученически скончавшийся здесь гость по имени Баз, рядом, подавленный и пьяный, горюет по брату и сестре Дин, по-мальчишески хныкая в перебинтованную, без мизинца, ладонь, а около него, ободряя, что-то толкует Курт, потирает укушенную пулей ногу. И просится к ним злая зима, и лезет сквозь щели рассвирепелый сквозняк, шатая крышу…
Не отгоняя прочь видения, Джин прошла к шершавой от ржавчины бочке, поскребла отколупанную краску на крышке и заговорила ностальгически, пронизываясь вопросами, оставшимися нерешенными с того времени:
— Как мы пережили это все?.. Как смогли?.. Как справились? Откуда взялись силы? Всюду ведь неприятности выискивались, беды прямо окружали наш дом… — и подумала, вновь наполнившись уже утоленными страданиями: «Наверно, Господь вмешался, послал нам на помощь кого-нибудь из своих ангелов. Кто, как не он? Иначе чем объяснить, что мы все уцелели? Удача же так часто улыбаться не может, не бывает такого…»
Она долго мяла ногами пол, ходила в задумчивости по полумраку, то переносила какую-то часть вещей с места на место, то вновь возвращала обратно и все никак не могла отучиться от мысли, что Дин оставил их и глупо изо дня в день истязать себя несбыточными грезами о его возвращении. Вроде рассуждала так, а сама делала наперекор: все равно мучилась, ждала, надеялась и снова крушилась — ведь невозможно вот так вот взять и отречься, выставить за порог жизни человека, как ненужное домашнее животное, прожившего с ними бок о бок свыше двух лет.
— Приходи к нам, Дин, приходи… — упрашивала Джин пустые стены, не позабывшие своего алчного на слова жильца, — дети по тебе скучают. Клер, слышу, плачет ночами, тебя зовет, Бобби засыпать совсем не хочет без сказок. Плохо детишкам, Дин, во много раз хуже, чем нам, взрослым. Они же тебя любят, близок ты им. У меня-то сердце все исстрадалось, изболелось, а тут дети. А Курт? Ты-то его сейчас не видишь, конечно, а я каждый день в глаза ему смотрю… Другие они стали, Дин, не родные совсем… не мужа моего. Как будто отмершие, обездушенные. Сломалось у него после твоего ухода что-то внутри, рана там огромная, незаживающая, как язва, и не затягивается совсем. Не могу никак помочь, достучаться… Бессильная я: не слушается он, замыкается, отмалчивается. И к опасности Курта тянуть начало, словно корабль к водовороту: перестал себя беречь и о нас думать. Мальчишеством занимается, лихачеством. В Нелем вот ушел сегодня… с тобой он не был таким… — Взяла передышку, отошла к шкафу, зачем-то переставила никому не мешающие банки, точно не знала, чем занять руки, и продолжила высказываться неосязаемому другу семьи: — И говорит мне, значит: «Буду осторожным», «Места там не такие уж и опасные — глупости все, слушай больше!», «Что ты все за меня по делу и без дела волнуешься?» — а чувствую: врет. Смотрит на меня — и врет не краснея. Все никак не поймет: нельзя обмануть умудренную жизнью женщину, тем более свою жену! Насквозь всего вижу, и рентгена не надо. — Опять примолкла. — Совета твоего не хватает, Дин, и помощи. Ты бы ему быстро путь истинный показал… по-мужски…
Но сарай молчал как могила, а стены, многолетние и почерневшие, — не шептали ответов, тяготили тишиной. Только колокольчиком позвенел под потолком мясницкий крючок, выловив через щелочку приход свежего воздуха, и скоропостижно стих, ушел в немоту.
С тем и ушла Джин. Непримиримая и погрустневшая, вернулась она в дом.
«Ничего, может, одумается еще, постучится под утро в дверь, как обычно, — возгоралась надежда, — ждать надо. Каждый день ждать».
Войдя на кухню — разделась, переобулась, умильно посмотрела на Клер и Бобби. Дочь, взаимно улыбаясь пришедшей матери, читала книжку братику, сидящему на коленках с полуоткрытым ротиком. Он заслушивался каждым словом сестры, удивленно моргал, тянул себя за нижнюю губу, часто тарабарил, повторяя услышанное. Крупные серенькие глазки сияли от интереса.
— Читаете, мои хорошие? — тихонько как мышка поинтересовалась Джин, прошла к столу, вымыла в ведре руки, лицо, проверила варящийся в кастрюле суп из волчьих хрящей, помешала, с выдохом по-старушечьи присела на табуретку, смела волосы на правую сторону.
— Да, «Старик и море» Эрнеста Хемингуэя. Нелегко, конечно, — страниц-то больше половины нет, но ничего: Бобби нравится, стараемся! — откликнулась Клер, а с ней чудно забормотал и брат. И здесь с тревогой в голосе: — А ты чего такая, мам? Опять мысли грызут?..
— Немножко, — не стала скрывать та, в глазах заплескалась тоска, — да… то про отца нашего задумаюсь, то о Дине… не знаю, куда и деть себя… В кладовке, что ли, опять разобраться? Отвлечься… А ты убралась в вашей комнате?
— Я и в кладовке порядок навела, и у себя, так что не переживай, мамуль, везде чистота! Лучше покушай давай — суп готов почти: я перед твоим приходом проверяла. А то совсем в делах закрутилась. Присаживайся, я налью тебе. — Потом пересадила Бобби на стульчик, дала плюшевого зайца, чтобы занять на время, и — лисицей к плите.
— Ой, солнышко, я не голодна, не надо… — начала отнекиваться Джин, зазевала, борясь со сном, — суета отняла немало сил, — лучше вы покушайте, а я уж потом…
— Обязательно, но после тебя, — выступила с веским условием дочь. В подростковом девичьем голосе четко очерчивалась требовательность, напористость. Следом строже, с мягким дочерним назиданием: — И не спорь, мам! Ты и так, заметила, кушаешь очень плохо: на весь дом наготовишь, а сама и не притронешься, даже кружку чая не присядешь выпить за день. Ну, так же нельзя! Откуда ж тогда силам-то браться? — грозно нависла над матерью, пригрозила пальчиком: — Так что сейчас ты поешь как полагается, и без всяких «но», а не то обижусь!
— Ладно, Клер, хорошо, — сдалась мать, — но только немножечко, капельку самую. Да и вы присаживайтесь ко мне — все заодно и пообедаем.
— Сколько налью — столько и съешь!
Джин вздохнула, залюбовалась дочерью, подумала:
«Какая же умница растет, прямо сердце радуется!»
Усадив Бобби за стол, Клер достала тарелки, разложила ложки, выключила плиту и под общий немой восторг сняла с кастрюли нагретую крышку. Из нее к свободе, словно каторжник, вознагражденный за рабский труд, выпорхнул раскосмаченный молочный пар, заклубился над столом, потянулся к окну, росой оседая на полиэтилен. Кухня освежилась приставучим ароматом свежей пищи, домашним теплом, уютом.
Потом налила себе и маме по два половника супа, Бобби как самому маленькому мужчине в доме — половинку, подсела к нему и первая произнесла обеденную молитву.
Кушали плавно, без торопливости. За столом, когда все гремели ложками, вычерпывая наваристую стряпню, Клер вдруг сказала, как громом ударила:
— Мам, а можно я с папкой или одна на охоту пойду в следующий раз? Отпустишь? — и тут, услышав, с каким жаром та поперхнулась, — помыслила, предугадывая скорый ответ: «Нет, не одобрит, станет кричать…»
И точно. Только Джин оправилась от всего сказанного, хорошенько откашлялась и отрезвела глазами — немедленно подняла свое материнское негодование, недоброжелательно взглянув на дочку:
— Еще чего не хватало!! Что тебе в голову взбрело?!. Какая тебя муха укусила вообще?! Собралась она, видите ли… — забормотала она, чернея лицом. Бобби, напуганный громким голосом, захныкал, расхотел кушать, начал вырываться из рук сестренки. Клер, утешая раскапризничавшегося брата, сокрушенная порицанием, сидела ровно, мигала угольками глаз, ляскала зубами, точно волчица, утаив крупицы злости. Щеки жгло огнем, губы сотрясались, из носа при каждом выдохе выбрасывалось пламя. На лютующую мать не смотрела — и побаивалась, и гневалась. А Джин продолжала журить: — Ты меня в гроб решила свести раньше времени?.. Чтобы сердце от страха остановилось?! В глаза мне смотри! Доченька, называется! Эгоистка растет! Мало мне волнения за отца твоего, теперь и ты не отстаешь! Попробуй мне еще только заикнись про охоту…
— Ты всегда только на отца надеешься, как будто, кроме него, нас некому больше прокормить… — процедила дочь, вновь взявшись за суп. Придерживая ручку Бобби, чтобы тот кушал правильно и ничего не проливал на штанишки, — дополнила: — А я, между прочим, тоже могу и оружие правильно держать, и стрелять метко. Меня и папа, и дядюшка Дин всему научили! Но ты почему-то упорно видишь во мне всего лишь ребенка…
— Потому что ты, Клер, ребенок и есть! Глупенький и маленький! Жизни еще не видела и не нюхала, а равняешь себя уже с людьми взрослыми! Неужели ты думаешь, что вне дома можно сломя голову носиться, где заблагорассудится? Не глядеть по сторонам?.. Стала бы я так бояться за отца, если там нет никакой опасности? Тебя возле себя держать и на улицу не пускать? Скажи мне? Стала, а?.. — поутихнув, как ветер после урагана, — промолвила, но теперь как-то сглаженно, спокойнее: — Послушай меня, Клер, и не злись на мать. Мир, от какого я тебя и теперь Бобби ограждаю всеми силами, — отвратителен и мерзок. Ты теперь повзрослела, и мне нечего от тебя таить… к тому же тебе уже наверняка все Дин и отец без моего согласия рассказали… Там каждый день кто-то гибнет, стреляют, бродят хищные звери, бандиты, да еще и природа не милует людей, а ты рвешься туда, в эту грязь. Успеешь ты с ней познакомиться поближе. И ты, и Бобби, когда вырастете. Но сейчас не торопись, не надо. Мы уйдем с отцом — тогда и ваш черед придет, хотите вы или нет. Радуйся, Клер, что пока судьба не толкает тебя переносить все то, что переносим я и отец. Цени это время, дочка…
Дочь, сраженная откровением, с шумом сглотнула, оторопела, посмотрела на Бобби, жмущегося к груди, потом на мать и будто физически ощутила просыпающийся душевный ужас, полное осознание того, что же на самом деле происходит вдали от этих стен, с чем отцу приходится сталкиваться почти каждый день.
На этой финальной ноте и окончился обед. Стали выходить из-за стола. Одеваясь, Джин произнесла:
— Так, зайка, пойду я в огороде дела кое-какие доделаю, не шалите!
— Не будем. Мы с Бобби пока поиграем во что-нибудь, — отозвалась Клер.
— Ну, хорошо, — и приготовилась потянуть за дверную ручку, как откуда-то издали, со стороны северной дороги, хрипатый, тяжелый, добежал рокот машин, шум колес, царапающих асфальт. На слух Джин не смогла их сосчитать, но четко знала: не одна и не две. Парализующая жуть прилипла к горлу, ушам, вселяя предательский звон, сердце облачилось льдом, кровь схлынула с лица, опустошая вены, глаза обратились в фарфор, словно у нежити. Не говоря, а шипя простывшей кошкой — позвала дочь, из тряпок вытащила пистолет: — Клер! Беги в комнату! Посмотри, кто там! Может, увидишь…
Не отвечая, выбеленная страхом, как побелкой, дочь подхватила брата и — в детскую. А секунду спустя — панический крик:
— Едут, мама! Четыре машины зеленые!.. К нам, мамочка!..
«Всевышний, спаси… — помолилась Джин, — неужели все?..»
И — Клер с Бобби:
— Сидите в комнате и не шумите!
— Мамочка, — из-за двери выглянула дочь, заявила: — У нас же еще есть оружие, кажется? В кладовке? Я возьму?..
— Не вздумай!.. Не вздумай!!. — смертно заклинала мать, одержимо пламенея глазами. — Сиди с братом! Никуда не выходи! Слышишь?.. Никуда! Повтори!..
— Никуда не выходить… — безрадостно пробурчала Клер и скрылась за дверным косяком.
Поставив входную дверь на щеколду, Джин подскочила следом за дочкой, страшно дыша и пошатываясь от разгулявшегося перенапряжения, страстно и обморочно заглянула в окно: четыре внедорожника, накрытые зелеными пленками, изгвазданные грязью, по-медвежьи рыча, подъезжали к сараю. Шли одной колонной, слаженно, без обгонов. На подходе первая машина издевательски посигналила по стеклам мощными фарами, опалила глаза Джин слепящим фосфорическим светом. Когда техника остановилась и двигатели заглохли, из салонов, напоказ хлопнув дверьми, вылезли семь человек, направились к дому. Шестеро — крытые капюшонами, высокие, широкоплечие, в серых застегнутых до верха накидках и респираторах — поснимали с плеч автоматы, дернули затворы и поплелись за последним — сохлым бледным мужчиной с жутким лицом, разноцветными длинными волосами и в кожаном, исколотом значками и заклепками, плаще поверх голого торса. Он, безоружный, по-хулигански сунув руки в передние карманы узких черных джинсов, вольготно щеголял в начищенных ботинках на платформе, пританцовывая, чавкал жвачкой, щелкал пузыри — явно очень себя любил и знал цену.
Лоб Джин тотчас истек потом, словно сидела вблизи жаркого котла, сердце омертвело, камнем упало вниз, на душе похолодало — догадалась, кто это мог быть.
«Неужели… — пробежало в голове, — …те люди, о ком говорил мне Курт?.. Прислужники Дако, или как его там?.. Господи… все-таки нашли…»
И, оторвавшись от окна, — дочке:
— Доченька, что бы ни случилось — молчите! Хорошо?.. Ни слова не говорите! — Потом горячо и страстно, как перед пожизненной разлукой, расцеловала детей и закончила далеким, изуродованным ужасом фальцетом: — Люблю вас… я… рядом…
Бобби заплакал первым, следом — Клер. Та держалась до последнего, возлагая на себя роль главы семьи, подспорья вместо отсутствующего отца, да маленькое сердечко дрогнуло, не выдержало, из кристальных глазок полились серебристые слезинки, закапали на пол.
— Не открывай им, мам… пускай уйдут… — всхлипнула, целуя пунцовый лобик брата, утерла глазки рукавом кофты, — давай притворимся, что никого нет дома?.. Давай, а?.. Мам?
Джин приласкала дочь и сынишку, огладила волосики, ответила уверенно, убеждая:
— Не плакать! Все будет хорошо! Мама вас не оставит! Все будет…
В дверь три раза, отбивая мелодию, постучали, не дали договорить.
— Все! Ведите себя тихо!.. — еще раз попросила мать и, сжимая колышущийся пистолет, встала у двери, спрашивая: — Кто? Кто вы такие?..
С той стороны деликатно, точно перед затянутым диалогом, покашляли, вежливо представились:
— Мы просто… кхм… гости, по делу пришли… — говорил, как поняла Джин, тот самый человек, возглавляющий вооруженную делегацию. Голос — наигранный, угодливый, мерный, с просеивающимися нотками металла, дьявольщины. И, поправившись, прибавил: — Откроете?.. Или мне самому… — желчно посмеялся, лопнул пузырем, затягивая обращение, — …открыть ее…
Последнюю фразу сказал с таким подслащенным холодком, что Джин словно окатили ведром ледяной горной воды: от смелости не осталось и следа, ноги налились свинцом, не могли и шелохнуться.
— Чего вам нужно от нас?.. Скажите?.. — потрясла пистолетом, будто его кто-то мог увидеть сквозь дверь. — Я вооружена! Лучше сразу говорите!..
Хор разобщенного глухого мужского смеха лишь сильней внутренне сдавил ее, обездвижил. Намеревалась что-то сказать — не нашлось слов, пригрозить — отсох язык. Тело — тюрьма: не слушалось, не подчинялось, противилось воле мозга.
«Курт, почему тебя нет сейчас рядом… — молилась Джин, — тебя никогда не бывает рядом, когда ты так нужен…»
Лошадиное ржание прекратилось, чужак вновь велеречиво заговорил:
— Как вы, надеюсь, поняли, нам всем было… кхм… дико страшно, когда узнали, что у вас имеется оружие. Вам нетяжело его держать?.. Нет?.. А нам вот тяжело: у нас много этого… кхм… мусора… — как-то глуповато усмехнулся и сразу, лебезя: — Так впустите нас?.. Ну да… кхм… скорее меня. Дело пустяковое… кхм… на пару минут… кхм… может, больше… кхм…
— Говорите здесь, я не открою вам!..
— Что я на это уже говорил?.. — будировал он.
Чудовищный удар вынес дверь, распахнув нараспашку, Джин от сильного шлепка отлетала на середину кухни, выронила пистолет, сорванная щеколда тяжело брякнулась на половицы, рикошетом выстрелила в выставленную под вешалками обувь. Из детской вырвался детский визг, на кухню ввалились люди. Двое прошли в спальню, переворачивая все вверх дном, один — в кладовку, остальные остались караулить комнатку, где оставались Клер и Бобби.
— Мамочка!.. Мама!.. — мотыльком взлетел сорванный голосок Клер.
— Доченька… не кричи… я здесь… — и ощупью заерзала рукой, отыскивая оброненный пистолет, — я здесь…
Вошедший последним тощий человек с пугающей татуировкой черепа на половину лица и левым змеиным глазом опередил ее, опрокинул на спину, подобрал оружие, пихнул за пазуху и, чавкая жвачкой, как корова, дыша в лицо кислятиной, перемеженной с сахаром, заговорил:
— Пристрелить думала, ага? А я ведь действительно хотел, чтобы все сложилось не так… — и, сорвав Джин с пола, будто бы ветер пушинку, швырнул на стул. Сам подвинул другой, присел рядом, широко расставив ноги, сложил на спинку руки, украшенные вязаными браслетами. Не двигая глазами — продолжил: — Кто это пищит в той комнате? — не смотря, указал костлявым пальцем на дверь, охраняемую верзилами. — Детки твои?.. Я угадал, да? Такие… кхм… маленькие хорошенькие детки?..
Из кладовки, потрясывая два найденных автомата, вышел громила, покликал главаря:
— Гремлин, я пушки нашел, — осмотрел, — наши. Как новенькие все. Еще там консервы всякие… посмотришь?
— Неси в мою тачку, — распорядился тот и громко: — Это всех касается! Что находите полезное — тащите к машинам!
— А как быть с ребятней?
— Прикалываешься?! Нет, ты прикалываешься, да?!. Следить, конечно же! На это у тебя мозгов, надеюсь, хватает?..
Мать, разбитая паникой, дрожащая, рыдающая, глядела сквозь кровавую марь на изрисованное лицо вторгшегося в дом бандита, на правый глаз, неправдоподобно синий, точно сапфир, косилась на левый рептилий зрачок, на рассыпавшихся по кухне налетчиков и, наконец, провыла:
— Не трогайте моих детей!.. Что хотите со мной делайте, но только не детей… умоляю! Они ни в чем не виноваты… — закрылась руками, истекая слезами.
Главарь картинно замедленным движением расправил ей пряди волос, понюхал и ответил сладкоречиво, сибаритским голосом:
— Мать, готовая на все, лишь бы защитить своих маленьких беззащитных ангелочков… кхм… это похвально… кхм… очень похвально… — резко схватил за горло, сжал и безумно, гневно: — Но почему меня это должно пронять?.. Почему?.. Когда меня останавливали дети?.. Меня это никогда не останавливало! Никогда!!. — Нанес несколько пощечин, поцарапал нестриженым ногтем указательного пальца губу, щеку, нос. Из неглубоких ссадин засочилась кровь, извилинами стекла на одежду. Дети в комнате закричали, но кто-то из пришедших с силой запер дверь, и голоса притухли, как под слоем льда. И дальше: — Чем ты еще будешь откупаться от меня?.. А?.. Вы тут все еще живы, пока я не щелкнул пальцами. Ты же не хочешь, чтобы я щелкнул пальцами?.. Не хочешь, сука?.. Не хочешь??
Джин немощно повертела головой.
— Это хорошо! Это чудесно! Рад, что мы нашли… кхм… понимание! Это ведь так важно… найти понимание! Куда мы без него, верно?.. Эх, люди-люди… без понимания и не люди совсем, а куклы говорящие… в точку, да? — осмотрелся, заулыбался желтыми плитами зубов, прилепил на лоб Джин перемятую зубами жвачку. — А дом хороший! Кто строил, колись?.. — посмеялся. — Муж строил? Супруг твой? Твоя-я-я… половинка сердца?.. — последнюю часть пропел оперным тенором. — А у него, стало быть, сильные руки?.. Как у вас тут все обжито… и огород есть. А воду где берете? Колодец отрыли, что ли?.. — вздохнул, замотал головой и продолжил философствовать в одиночку: — А нелегко же было вас найти. Год, наверно, хотя… какой там… больше даже искали. Но говорливые охотники подсказали, направили нас по верному следу! Голод… кхм… развязывает людям языки лучше всякого ножа, нужно только правильно… кхм… поощрить информатора. Дать, к примеру, горячей еды, хорошей выпивки… и все! Как говорится, «клиент готов»! А дом хороший, правда хороший… — повздыхал, — и как вы только жили здесь, в такой глуши… не боялись зверей? Бродяг всяких?.. Нет?..
— Чего вам нужно от нас… скажите… — промямлила та, заикаясь, — скажите…
Он задержал на ней стерегущий взгляд, встал, походил и начал:
— Прошлой весной, кажется… да-да, весной, два подозрительных человека покупают в Гриме генератор… — зачесал радужные волосы назад, развел руками, — вроде бы ничего такого пока, верно? Да вот только закавыка вышла… деньги были… кхм… аккуратненько помечены да в придачу целенькие, чистенькие, как будто только напечатанные. А вот еще интересный момент: как-то давно… свинка по имени Баз при помощи заложника крадет кругленькую сумму наличных из банка Дако, сбегает и прячет их, кажется, на берегу Кипящего Озера. Мы посылаем туда людей, чтобы поймать его, но так никого и не дождались обратно. А в скором времени возникает странный… кхм… посетитель — всегда при деньгах, тратит разные суммы в разных местах, купюры выдает свеженькие, но… кхм… так, что и не догадаешься. Мы все никак понять не могли: откуда эти утерянные банкноты берутся? Откуда всплыли? Далее стали осторожнее — организовывали слежку. И опять — никто не возвращается, тел нигде нет. Интересно, да?.. И тут… кхм… успех — попался наш тайный покупатель. Ловко же он скрывался… стражники с неплохой памятью на лица — и те не запоминали! Прямо настоящий, черт возьми, неуловимый призрак!.. — подошел, присел на стул, прогнулся к Джин впритык. — Но речь пойдет не об этом, а о том, что его поиски привели, в конечном итоге, к этому дому! К порогу этого долбаного дома!! Смекалистый у тебя муж оказался! Поискать таких надо!.. — повысил голос, не отводя звериных глаз, прижался к ней татуированной «костлявой» стороной лица. — Ну и где же они?.. Где же деньги?.. Скажи мне, где они?.. Он тебе наверняка говорил, куда их запрятал… — покривился, лизнул раздвоенным, с пирсингом, языком, заливчато захохотал, наблюдая за тем, как утирается Джин, — может быть, они не в доме?.. В сарае том?.. А мы и не додумались туда заглянуть…
— Нет никаких денег!.. Клянусь вам! Уже давно нет ничего!.. Я с самого начала говорила ему, чтобы избавился от них! И только в прошлом году он утопил их вместе с рюкзаком в пруду рядом с домом! Денег нет!.. Муж все уничтожил, все!.. — срываясь на хрип, голосила Джин. — Хоть все переройте — нет их нигде! Я правду говорю!..
Глаза мучителя будто выгорели, почернели от ярости, зубы проскрипели сталью. Вскочив бесом — заметался, не зная, куда выплеснуть гнев, затем с зыком, дымясь изнутри, вместе с посудой и лампой перевернул обеденный стол, снес полку, разбил окно, разодрал наружный полиэтилен. Клер, услышав погром, забила в дверь, в слезах выкрикивая проклятия.
— Скажи ей, чтобы заткнулась! Скажи ей, или кончишь здесь же, на полу!.. Скажи!.. Я теряю терпение! Нет-нет-нет… кхм… я спокоен, спокоен… а-а-а!!! Спокоен!.. — сатанел тот, вертя головой. — Заткни свою дочь!.. Заткни ей рот!!.
— Доченька, тише… не говори ничего… — выпрашивала Джин, — тише…
Клер притихла, а главарь продолжил, перебесившись:
— Что же делать? Денег нет, ничего нет… — встал к хозяйке спиной, присел на корточки, взялся за голову, закачался в остром припадке безумия. А когда вернулся проблеск вменяемости, заговорил почти шепотом, обстоятельно: — Просто уйти? Без того, что нужно?.. Это очень… кхм… глупо. Хозяин будет зол… как же быть? — привстал, оглядел всех шизофреническими, в тумане, глазами, сказал: — Выходит, остается запасной план: забрать то, что примерно равноценно утраченной сумме, то есть — вас…
— Нет!.. Нет!.. Не смей прикасаться ко мне и детям, тварь… — взъярилась Джин, рывком поднялась.
Тот, развернувшись, получив в лицо оскорбительный плевок, взял ее за волосы, намотал на руку и, отбиваясь от ногтей, бросил на пол мешком, приказывая:
— Эту и детей — в мою машину!.. — вытер слюни, проревел: — И живей — времени в обрез!..
Джин, беспрекословно исполняя приказ, из дома, волоча по земле, два бандита потащили к машинам. Следом, отворив дверь детской, под истерики, вопли малыша, вытерпливая осыпающиеся удары бойкой девочки, — похитили детей, утащили туда же, куда и мать.
— Уходим, Гремлин?.. — обратился к главарю забежавший в дом налетчик. — Времени мало, Дако будет недоволен.
— Да. Только сначала сожгите здесь все дотла… — ответил он, достал новую жвачку, кинул в рот, — готовьте все бутылки с горючей смесью, какие есть. Устройте ад…
Среда, 14 сентября 2016 года
«Курт, где же ты?..»
Тоскливый, опечаленный каким-то неясным горем голос Джин выбросил меня из сна, на миг вселил панику. Еще черное, дорассветное небо плакало кислотой, кричала от боли настрадавшаяся земля. Ветер то появлялся, завывая в пустых оконных проемах, то вновь куда-то пропадал. На полу все чаще утробно пищали, словно яичница на сковородке, закинутые сквозь щели духмяные капли, источали сернистый, губительный миазм. Он шел наплывами, щипал и жег ноздри, прорывался в глотку. Один-другой вдох — и от внутренностей не останется ничего.
Ш-щ-щ-щ… щ-щ-щ…
Захлебываясь собственными слюнями, со слезящимися глазами, першением в горле, — на четвереньках добрался до рюкзака, в отупении вытащил противогаз, надел — спасся, вырвал отходящую жизнь из дымных лап самой изворотливой и изобретательной смерти в Истлевших Землях.
— Как же повезло… — повторял я, неуемно дыша посвежевшим воздухом, — успел… смог…
Очувствовавшись, гремя острым, ревущим кашлем — сглотнул, поднялся и, переступая с ноги на ногу, с закружившейся головой, припал к затравеневшему кирпичному дверному проему, согнулся. Легкие будто плавились, в животе простреливало, все нарывало, горело огнем, как на свеженьких древесных углях. Стоял, трясся и не мог уняться — всего било дрожью, точно при столбняке. Секунда, вот вторая, третья пошла — и тело в горячем поту, пыхтит паром, а вязаный стираный свитер потяжелел от влаги, липнет к коже, и это при том, что внутри недостроенного коровника — злая холодина! Кое-как обтерся, побил по плечам — судорога отошла. Осмотрелся, сразу соображая, где будет потоп и куда отступать и пережидать ядовитый дождь. Мертвящие воды, плюясь пеной, бурно вливались через окна, накрапывали с потолка. Час-полтора такого ливня — и укрытие просто-напросто поплывет, хоть резиновую лодку надувай. И если так будет и вправду — мой труп не достанется ни бандитам, ни падальщикам, ни червякам.
«Нет-нет-нет… так помирать я не согласен… — мыслил я, — еще посмотрим…»
Минуту спустя начал мерзнуть и вернулся за плащом, всю ночь сушащимся от испарины на загнутом в крючок обрывке строительного прута. Костер совсем притух, не дарил тепла, не сушил одежду, на стенах не вытанцовывали перековерканные тени. Затоптал умирающий огонь, засыпал бетонными крошками, песком, потрогал рукава плащика, воротник, капюшон: все-таки успел подсохнуть, пускай и не до конца: внутри немножко, но все же осталась сырь.
— Что делать… на мне досохнет… — вздохнул я, по-армейски умеючи прытко оделся, глухо застегнулся, покрылся капюшоном. Из рюкзака, пошарив, забрал краги — специальные кислотоупорные перчатки. Надел. Сильножгучая жижа прибывала с каждой потраченной зря минутой. Потом некстати ветрище поменял направление, закосил дождь, криво обстреливая окна и часть доныне сухих участков пола. Уходить нужно немедленно — плевать куда, лишь бы подальше от гибели. И, разбегаясь глазами по сторонам, повсеместно видя прибывающую ярко-изумрудную кислятину, докончил: — Дождь, сволочь, льет как из ведра! М-да уж… Изначально хороший ночлег надо было подыскивать… да выбирать не приходится…
Потом бросил за плечи рюкзак, подхватил сложенные костерком автомат и винтовку, к каким подтекала «зеленая смерть», и — дальше, вглубь коровника, на поиски суши, спасения.
Бежал, перемахивал через кипучие ручейки, как заяц от наступающего на пятки волка: расторопно, не помня под собой ног, мгновениями ощупью, вслепую, животным чутьем. Тяжеловесные капли сверху били по капюшону, клевали плечи, бока, вгрызались в неподвластную им прорезиненную ткань, прожигали ничем не защищенные лямки, оружейные ремни, обливали дула, цевья, стекали к рукам. Того и гляди рухнет рюкзачок вместе со всем содержимым, вооружением, и считай путешествие окончено: ни тебе запаса чистой воды, ни провизии, ни возможности дать отпор, ни запасных фильтров, а без них — куда уж там, упаси бог! — склеишь ласты к обеду, а то и раньше, да и не самым приятным способом. Вот что значит не подумал наперед и не укрыл снаряжение хотя бы целлофановыми пакетами.
— Какой же ты, Курт, истукан… — ругал себя, — голову не включил вовремя — теперь расплачивайся. Вот останешься без всего — будешь в следующий раз знать. Если, конечно, этот следующий раз настанет…
Уже достиг середины, а деваться по-прежнему некуда: стойла превращаются в пруд, закипают, чердака и нет в помине — одна только сгнившая деревянная заготовка, с нутряным писком тающая в кислоте. И не видно ничего, ПНВ не достанешь — дождь хлещет. Запрятаться негде: всюду журчание, темнотища, как в пещере, ни одной подходящей дыры или угла — в общем, беспросветность. Чем не крыса на тонущем корабле?..
«Куда идти-то… куда… — накалялись докрасна и немедленно остывали отчаянные мысли, — не может же все так глупо закончиться…»
Где-то за пределами брошенного коровника, в незримости, шуме неутешного ливня, люто и кошмарно гремели рычания и визг мясодеров, скул потрошителей, бродяжных собак, бесперебойный галдеж костоглотов, рык и вопли других выживших животных Истлевших Земель. Непогода карала всякого, кто не нашел убежищ, выкашивала всех без разбора. Несколько раз разноголосицу рвали куцые автоматные очереди и разнобойные одиночные винтовочные выстрелы, крики. Зверье пугалось, голосило, а потом, будто бы по команде, затихали и те и другие. Только ветер и перестукивание пенистых серных дождинок не замирали ни на секунду.
— Кому-то не повезло больше, чем мне… — заключил я, потирая на бегу мокрую от кислоты винтовку. Металл хоть и особый, стойкий, однако злоупотреблять его чудесными качествами не стоило — не ровен час и он обязательно даст слабину, начнет растворяться. Автомат же, вероятнее всего, вряд ли еще когда сослужит мне службу: и так внешне плох, а теперь-то, боюсь, тем более — разжижится, растает, точно мороженое. — Слава богу, что не на улице, а все-таки в каком-никаком укрытии…
Дошел до конца — все: дальше некуда отступать — темнота, заметные в зеленом сиянии нагие кирпичные кладки, полепленные «камнежором», кипятящаяся грязь и черная каша вместо залитого бетоном пола, умертвляющие испарения. Незаконченная часть коровника, отсеченный путь, не ведущий никуда, кроме как к точке невозвращения.
«Курт, где же ты?.. Любимый…»
По телу прокатился могильный холодок, грудь сомкнуло колючим жомом, кричащее сердце молило о спасении, подталкивало вперед, к действиям, велело бороться, существовать, а в голове — затихающая музыка грешного мира, фатальность, шепчущие мысли о конце, об остановке, о том, что кончено все и возврата больше нет. В глазах — дрожащий туман, как у слепца, отталкивающий и одновременно прекрасный лик смерти, финала. За ним — Клер и Джин, Бобби и Дин, ошибки и успехи, радости и печали, взлеты и падения, вся судьба моя. Щеки калились, губы тряслись, самому хотелось рыдать, орать от тупика, незнания, но душа — спокойна и легка, далека от всего, примирилась с неизбежностью. И вдруг, словно прозрение, свет из далекого космоса — семья. Как они без меня будут? Разве можно вот так, наплевательски, эгоистично, махнув рукой на себя, на любимых, на попытки сражения, сдаться и оставить их умирать в голоде, неведении о случившемся, в вечном ожидании моего прихода? Какой же свиньей надо быть, конченой тварью…
«Джин, сердце мое, я выберусь, обязательно выберусь! У меня уже получалось! Получится и сейчас… — духовно бодрил себя, — обещаю. Я обещаю…»
И нет, не видно никаких вариантов, не придумывается резервный план, кругом — западня, ползут к ботинкам лужи, льется кислота со стен, но тут — чудо или обман зрения, насмешка — справа проглядывается сероватая дверь без надписи, подсвеченная люминесцентно-зеленым сиянием смертоносных вод. А за ней — либо конец, либо избавление. Оставаться, идти?..
— Надо попробовать… Ничего же не остается больше… — потерянным голосом вымолвил я и — метеором к ней. Дал пяткой в замок раз, два, на третий, пережившая уйму зим, дверь с треском, срывая петли, вся в щепках улетела в чернь, на что-то громозвучно шлепнулась. Шагнул. На пороге лопнул ремень автомата, за ним — левая лямка рюкзака. От удара оземь оружие разломалось на куски, запенилось, имущество повисло на правом плече, потянуло вправо. Разругавшись непечатным языком, пробуя ногой пока невидимое помещение — прошел, проговорил: — Дай бог тут пересидеть удастся. Иначе без всего вообще останусь… знать хотя бы, где я есть…
Навскидку, въехав пару раз в бочку и больно споткнувшись не то о трубки, не то о железные перекладины, я определил, что нахожусь в небольшом закрытом помещении, отведенном под маленький склад. Раньше здесь частыми гостями были рабочие, сейчас — никого. Попробовал сориентироваться, поводил рукой туда-сюда — темнота ведь, — нечаянно снес какой-то пластиковый предмет, присмотрелся — банка старой краски. Чертыхнулся. Следующие минуты провел в смешанном чувстве опасности и облегчения: с одной стороны, пугала неизвестная обстановка, с другой — бодрила: вроде кислота сюда не добралась, нигде не подтекало. С горем пополам, нащупав какие-то сухие картонные коробки, стену и железные ящики внизу, — успокоился, рассудил бесхитростно, подключив обыкновенный житейский опыт: раз все в целости и сохранности, простояло годы — стало быть, место проверенное, можно обживаться.
— Да неужели… — пробасил я и, обрадовавшись такому благоприятному повороту, подумал: «Спасся, что ли?.. Не верю…»
Потом уложил на ящики рюкзак, винтовку, отряхнул краги, сбросил капюшон, вытащил ПНВ с последней батарейкой, закрепил на лбу и включил — тьма отодвинулась, зазеленел маленький чуланчик. Слева — ряд коробок, справа — отодранная дверь, перевернутая бочка, рассыпанные мною упаковки красок, стройматериалы. Бог это, другие высшие силы или молитвы Джин, но нечто завело меня именно сюда, помогло не распрощаться с жизнью. Счастью не было предела…
— Повезло, как же повезло… — возложил руку на грудь, обращаясь к серебряному кулону с фотографией дорогой жены под одеждой, продолжил: — Бывают же чудеса, а собирался прощаться… Спасибо, Джин…
Потом, более-менее обустроившись, задышав наконец-таки ровнее, свободнее, плюхнулся на коробку, хрустнул шейными позвонками, по-домашнему разбросал ноги и мысленно прикинул: кислота сюда не зальется, можно спокойно пережидать дождь, а через пару часиков — выдвигаться. Несмотря на такое опустошительное явление, как кислотный дождь, у него все же имеется маленькая «приятная» сторона — он прогоняет даже особо бдительных и стойких городских часовых со своих постов, на несколько суток создает достаточную задымленность. Пригород Нелема, находящийся под бдительными взорами снайперов-сектантов, после ненастья — ахиллесова пята, брешь в обороне: стрелков, насколько бы сильно они ни замерзли на голову, не отыщешь и днем с огнем, патрули — тоже наверняка будут отсиживаться в укрытиях. Да вдобавок испарения, долгоиграющая туманность, традиционное безветрие — при сильном желании есть возможность скрытно, соблюдая минимальную норму, какую необходимо пройти за день, подойти к городу, под носом у «Бесов» перешерстить каждый дом, любой магазин на свое усмотрение. Такая задача, по-видимому, и предстоит впереди, главное, чтобы ничего, например ловушки, не помешало ее осуществлению — с оперативным экспромтом у меня дела обстоят туго…
— Одно плохо: некоторое время придется идти на голодный желудок и совсем без питья… — огорченно вздохнул я, — сейчас-то маску, понятное дело, не снимешь — проливень, а после еще хотя бы два-три часа выжидай, когда испарения не такими плотными станут, чтобы глотку, наконец, промочить да живот забить хоть чем-нибудь… — утомленно потянулся, прибавил: — Ладно, не пропадем уж… — осмотрел ботинки: грязные до безобразия, но невредимые, не оплавленные: резина качественная, не поспоришь. Следом взял снайперскую винтовку, всю дотошно разглядел, удовлетворённо покивал: слегка разъелась крышка стволовой коробки, опалился ремешок, раскисла обойма, оптика — общее боевое состояние на твердую тройку. — Надежная все-таки малышка, еще послужит, постреляет… — и добрался до рюкзака, прожившего со мной ни много ни мало пять с половиной лет. Весь изнизанный каплями, прожженный, перерубленным обрывком болтается обугленная лямка. Внимательно поглядел внутри — продуктам, слава богу, вроде не досталось. Однако полагаться на него теперь — опасная практика: не побегаешь, не попрыгаешь, а понадобится — не перекинешь ни через забор, ни в проем не сунешь — совсем разорвется. Жалко старичка до слез, никогда не подводил. — Что же мне теперь с тобой делать-то, старина?.. На одной лямке, глядишь, и доковыляем с тобой до пригорода, а когда находки попадаться будут? Как обратно тогда?.. Не выдержишь ты… — повздыхал, потер затылок, поднял глаза на коробки, похмыкал, — а если там посмотреть?.. Вдруг что любопытное найдется, чем тебя подлатать…
Поднялся, начал осмотр с тех, что наверху. Одни забиты пачками изоленты, скотча, проводами, медными пучками, болтами и шурупами, другие — строительными скобами, рулонами войлока, пластиковыми втулками. Рылся, облизывался — домой бы, все для быта сгодится, ничего лишним не бывает, да в один приход всего не утащить: добра вон сколько, а ручек только две. Открыл еще парочку — вначале не поверил — новенькие, будто на днях произведенные, свертки целлофана, и не менее десятка в каждой! Пыльные они, конечно, до безобразия, зато никем не найденные, не вскрытые. Как говорится, бери и пользуйся.
— Ух ты! Обязательно вернуться сюда надо! Такое добро… — взял первый подвернувшийся нелегкий по весу цилиндрик, глаза просветлели — кажется, проблема с сохранностью имущества решена. — Теперь можно завернуть винтовку и рюкзак… жаль, что с оторванной лямкой ничего особо не придумаешь… — достал скотч, повертел на пальце, — в несколько слоев намотать ее, что ли, к оторванному месту?.. Продержится или нет?..
За стеной, пронзая не заканчивающуюся монодию дождя, до ушей доползло шмяканье множества ног по лужам, грязи, нечленораздельная речь — по первому предположению, шло около шести-семи душ. И это в такой-то ливень! Кем же надо быть, чтобы отважиться на такое?.. А растяжки, капканы, наконец?.. Не видно же почти ничего…
Кровь в жилах забурлила, нехорошо заиграла, разрушительным приливом пошла в голову, на глаза сошло искрящееся помрачение, коловоротом закружилась комнатка, запрыгали в безумном танце вещи в ней. И вновь удрученный голос жены, зовущий, жалобный…
«Где же ты, Курт…»
«Я в ловушке. Надо сидеть тихо, мне некуда идти… — рождалось в воспаленном уме, — как можно поверить в это?.. Дождь же…»
Приготовился хватать винтовку — приметил слабенький отсвет меж коробок. Живо растолкал. За ними — маленькое запотевшее окошко в узорных разводах от засохшей краски. Заглянул: шесть человек в длинных противокислотных плащах, капюшонах, противогазах, и при разнокалиберном оружии, закутанном в пакеты, не растворяющиеся ткани, пленки. На плечах — защищенные тем же лямки вещмешков, рюкзаков. Ливень истязал пришельцев, крушил, являл свое господство, а тем хоть бы что — шагают и шагают к коровнику, словно злые духи, отвергнутые преисподней. И фонарей при них нет, и ПНВ — гадай: то ли знают местность как свои пять пальцев, то ли не хуже сов умеют видеть во мраке. Поначалу понятия не имел, кто это такие обрисовываются передо мной, но подпустив ближе, ощупывая замершим взглядом — сразу догадался, вздрогнул: «Бесы».
И отдернулся от окна, чуть ли не заваливаясь на спину от разложенных под ногами вскрытых коробок.
— Будем готовиться к обороне, — прогудел я пустой каморке-убежищу, а затем, переведя глаза на рюкзак, продолжил: — Посмотрим, может, получится разжиться другим рюкзачком…
* * *
Все случившееся за последние сутки с Джин и ее семьей безвозвратно перевернуло в ней представление о реальности вне стен родного дома, истерло в порошок полусказочные иллюзии о мирном существовании вдали от всяких ужасов пустоши, о мнимой безопасности и вере в светлое будущее. Черно-красные языки пламени, вылезающие из окон рушащегося жилища, плаксивое шипение досок, копоть, дым, горящий сарай, такая же растерзанная теплица, разгромленная скважина, крики детей, бандиты повсюду — как в замедленной съемке прокручивались эти сцены перед глазами растоптанной матери, постоянно напоминали о себе. Они бессовестно вторгались в и так омраченные минувшими событиями мысли, вносили путаницу, катавасию, туманили и размывали попытки искания надежды. Не отвращала от них ни мимолетная, пьяная от слез дрема, ни живые, теплые, тельца и ручонки Клер и Бобби, жмущихся к мамкиным пальцам, ногам, ни понимание того, что им всем пока дарована возможность дышать. И не было больше никаких дней и часов, прочь ушли из головы теперь звучащие пусто и неуместно слова «сегодня», «завтра», «послезавтра» — они уже не имели никакого значения, смысла, ни малейшей человеческой ценности. Отныне отсчитывались лишь секунды, вздохи, бились в висках и пульсации вен безмерно дорогие мгновения, конвульсии одного взрослого и двух крохотных трепещущих сердец под слоями одежды и кожи, обогреваемой кровью, — то, чем раньше не дорожили и бездумно тратили, не замечали, не брали во внимание. Сейчас мерилом выступало время, каждый траченный на обдумывание миг. На тех и держались последние меркнущие чаяния Джин на чудо и спасение свыше, именно им отводилась роль утолительного облегчения, когда иссякали оставшиеся душевные и телесные силы, сдавалась и чахла некогда непоколебимая воля…
Страшный ливень давно закончился. Вдоволь наплакалось адово небо, иссушив скопившуюся на людей злобу. Солнце скрылось за недвижными мазутно-пурпуровыми облаками. В жгучей агонии орали уваренная кислотой земля, травостой, глухо плакали испепеленные до головней деревья, кустарники, потрескивали столбы, указатели, знаки, дорога, гудел, как при костровом жаре, бетон давно обобранных домов. Тишком похаживал плотный дым, из дорожных щербин, ям и канав чернилась выгарь, летучий яд, удавливающая мертвечина. Там или рядом, прожженные до костей, лежали трупы животных, иногда — собирателей, охотников, путников, кочевников и их ни в чем не повинных жен и детей. Ветер будто умер, куда-то пропал. Держалась тишь.
«Курт, милый, единственный, любовь моя, где же ты?.. — с тоской и страхом думала Джин. — Нашел ли ты укрытие от дождя?.. Уцелел? Думай обо мне, о Клер, о Бобби… думай каждую минуту, каждую секундочку, чтобы прийти к нам хотя бы во снах, потому что не знаю: увижу тебя когда-нибудь еще или уже никогда…»
Рыкающий внедорожник подбросило на кочке, плеснулась лужа, салон затрясся, и то многое, о чем хотелось даже не сказать мужу, а хотя бы подумать, помечтать, — выветрилось, мигом позабылось. Блуждающее где-то вдалеке сознание метелью ворвалось обратно в голову, вновь нахлынул первобытный страх, ожидание близящейся расправы. Тихо засопели за выданными похитителями респираторами детские носики. Джин оторвала глаза от заднего пассажирского стекла, обтянутого бледно-зеленой пленкой, как будто боясь вспугнуть собственную тень, забросала по сторонам зверино-настороженные взгляды: темно, рядом, прижавшись, как котятки, спали Клер и Бобби, из-под противогаза молчаливого водителя выплывали усталые сонливые зевки, а на соседнем сиденье, приняв очередную «инъекцию счастья», вздыхал и бредил Гремлин. В таком состоянии она видела его частенько и невольно в испуге подалась назад, крепко помня, чем обычно заканчиваются «возвращения из эйфории» — размахиванием пистолета, вспышками гнева, матерщиной или — хуже, может лучше — странной молчаливостью и созерцанием окрестностей в глубокой кататонии. Чудовищным и непредсказуемым в таких припадках виделся Джин этот человек с двойным лицом, дьявольская натура всецело владела им, питала грехами, истязала огнем заблудшую душу. И страшилась Гремлина, твердо зная: ни договориться, ни надавить на жалость не получится — мертво в нем сострадание, сочувствие, всякие нравственные начала.
«Чтоб ты больше не очнулся никогда, обколотая скотина… — плыли в уме ругательства, скверна, — заплатишь ты еще за все наши страдания, кровью своей черной, козлиной, умоешься, когда мой муж до тебя доберется!.. За все ответишь… за каждую слезинку моих детей и всех тех, кого убил…»
В горячем порыве обхватила своих детей, мысленно крестя нечесаные головы, прислонила горячие, покрасневшие лобики к груди, словно защищая от всего на свете, шепнула:
— Поспите, милые, поспите… — Тепло от ребятишек согревало дух, в голосе почти не слышалась дрожь, слабость, точно по волшебству отступал наплывший ужас. Говорить приходилось тише мышиного писка — мог подслушать водитель или проснуться Гремлин, и тогда — в зависимости от настроения главаря — целое семейство безо всякой жалости, пристрастия на полном ходу вышвырнут из машины: задыхаться и умирать. — Нужен отдых, надо отдыхать, пока разрешают. Кто знает, когда еще доведется поспать. Спите. Вам нужнее, чем мне… — подтянула строительный респиратор с просаленными, забившимися фильтрами, практически не проталкивающими воздух, поморгала, отгоняя подступающую дрему. И чем истовее сопротивлялась, тем злее и напористее заявлял о себе просящийся сон, морила вялость, тошнота, порывистее вьюжили перед глазами искры. А далее нелегкой, томительной думой: «Мама будет с вами до последнего вздоха, до последнего удара сердца… вытерплю ради вас столько, сколько смогу, лишь бы вы уцелели, лишь бы у вас появился хоть малюсенький шанс выжить…»
Под Гремлином скрипнуло сиденье. Затем еще, но громче. Джин вся напряглась, затаилась. На остывших ладонях выступили шарики пота. Минуту не наблюдалось никакого продолжения, а потом — воздыхание, какое-то обморочное оханье, невыразительный, загробный голос:
— А-а-а… проснулась, да?.. Или глаз не сомкнула?.. Как дети?.. — дальше с чертячьим смешком, вывалив голову с распущенными волосами, — к водителю, почесывая грязным неухоженным ногтем большого пальца веко на «костистой» половине лица: — Скоро будем в Гриме? Какой час? Давай-давай-давай… не томи… Я, сука, злой сейчас…
«Ну вот, опять…» — потемнело в Джин предчувствие.
Водитель до сего мига разве что хранил монашеское молчание, шумно вдыхал-выдыхал да следил за дорогой, разбирая выползающее наружу накаляющееся раздражение Гремлина, заторопился с ответом, загудел:
— Утро. Часов одиннадцать. К ночи приедем, не раньше — туман стоит и лужи кругом, объезжать много приходится, чтобы днище не сжечь. Надо было и его чем-нибудь закрыть, — повел руль вправо, внедорожник шатнуло, в стекло хлопнуло кислотными брызгами. Агатовые капли вначале взбесились, закипели на пленке, поднимая дым, но вскоре успокоились, остыли, потемнели, скатились вниз. Когда машина выровняла ход — продолжил: — Механиков бы поднапрячь по возвращении: пускай что-нибудь наколдуют с тачками, а то так последнюю технику доломаем.
Гремлин пока ничего не отвечал, барабанил по респиратору, водевильно глядел в окошко. Глаза: правый синий — заполнялся чернилами, левый ящеричный — странно краснел, юлил. Сам, как камень, был спокойный, непробиваемый.
«Что-то произойдет сейчас, видит бог… — осенила Джин пугающая догадка, — молчит он долго…»
И права оказалась. Водитель помялся, поежился и — укоряюще, с намеком тому:
— Гремлин, может, не стоит больше… — Смолк и — дальше: — За иголку, в смысле, браться… Хозяин зол будет, если узнает…
Загуляла, заходила лавовая, необузданная кровь по перетравленным венам Гремлина, вспыхнул краской лоб, дрогнули сразу обе скулы под глазами, саблями заскрежетали зубы под респиратором.
Сорвавшись, словно собака с цепи, он впился ему в горло своими жуткими пальцами, мешая вождению, понес психопатом:
— Хозяин здесь я! Я! Понял? Ты понял?!. Понял?!. Понял?!. — тряся, пару раз приложил об руль. Внедорожник чуть не занесло, не сбросило в кювет. — А?.. Ну что… кхм… молчишь?.. Что?! Скажи мне, что ты не согласен! Скажи — и кончу тебя здесь же!..
От криков Джин сделалась белой, как обсыпанная мукой, отошла от тела кровь, мир встал вперевертку, заплясал, душа — намученная и уставшая — онемела, застыла в параличе. Забываясь — со всей материнской силой, будто отражая незримый удар по детям, по самому дорогому и неоценимому, стиснула на них мертвецки захолодевшие руки, не отводя глаз от взъярившегося главаря. Бобби проснулся сразу, заревел, за ним Клер, в испуге смотря на мать.
— Мама… что такое?.. — хотела докончить дочка, но Джин жестом: «Тихо! Ничего не говори!» Следом себе: «Надо не попасть под его удар, иначе точно выкинет…»
Наконец водитель отозвался:
— Я согласен… Вы… — кашляя: — Вы… мой хозяин… вы…
Гремлина точно подменили. Отстранив руку — пламенно засмеялся, с улыбкой и мраком в глазах поглядел на него, далее — на Джин, Бобби, замершую Клер.
— Испугались? — залился полоумным хохотом, да притом так, что посыпались слезы.
И здесь же, какой-то секундой вытащив пистолет — к виску водителя:
— А сейчас?.. Ты… рули-рули, не отвлекайся. Сейчас страшно?.. — отвел шатающуюся руку прочь, направил черное смолистое дуло в лоб Джин, Клер, посмел поймать в прицел малыша. У матери в горле ком, шум колес в ушах, ноги примерзли к полу, а на языке — мольба, бегущая наперегонки с вибрирующим сердцем: «Не надо! Молю! Пощади нас! Богом прошу! Пощади!!.» Клер жалась под мамкино оберегающее крылышко, лицо у нее — фарфор, глаза — железные монеты. Малыш, плача навзрыд, глядел на незнакомого пугающего дядю, на вовсе не игрушечное оружие, все равно тянулся, глупенький, к нему, хотел потрогать, потешить интерес. Гремлин, хихикнув, привел курок в боевой взвод и — обратно, в висок водителя, с тем же вопросом: — А так? Страшно? Боишься? Говори…
— Страшно, — подтвердил тот, и Джин даже сквозь маску учуяла мускусный запах мужского пота. Проглотив слюну, он добавил: — Очень страшно… не стреляй, Гремлин…
Минуту-две Гремлин ковырял того пистолетом, кривлялся, после чего поставил на предохранитель, убрал и развалился на сиденье, оставляя несчастного водителя в покое.
В Джин постучалась жизнь: оттаяли ноги, руки, кровь весенними ручейками разлилась по жилам, сосудам, гробовая тьма в зрачках — ушла вон, испарилась. Обняла детей, словно увидела впервые, не удержала эмоций, заплакала.
— Когда же это все закончится… — в стенании и вытье пропадала она, — когда…
— Закрой свой… кхм… рот… — прежним легким, лакейским говорком протянул Гремлин, чем-то защелкал.
Та замолкла, пригляделась: безумец мучился с бардачком, никак не мог открыть. А разобравшись — зашебаршил в нем, загремел. Потом вытащил потрепанную книгу в черном твердом переплете, снял закладку, закинул ноги на торпедо и начал читать. Джин присмотрелась, не сразу разобрала название на корешке — сильно затерлась: «Святая Библия» — Книга Книг.
«У самого, грешника, руки в крови, а за священный текст берется, сволочь… — грозно подумала Джин, — Бога бы побоялся…»
Потом потянулись его длинные глубокомысленные комментарии, еретические, святотатственные и преступные для церкви философствования на такие вещи, о каких здравый человек, сберегший хоть каплю совести и морали, даже подумать бы убоялся, не то что сказать:
— Хорошая книжечка эта Библия… кхм… такие интересные события в ней поднимаются. И ведь интересно что? Нас ведь уже… как бы… кхм… наказали, залили водой. Ну… не совсем нас, а предков, верно? — крайнее слово Гремлин адресовал водителю, но в жесткой, повелительной манере. Тот, еще не отошедший от недавней прямой угрозы жизни, поторопился согласиться. Ублажив самолюбие, безнаказанность — продолжил вновь, как ни в чем не бывало, смягчил голос: — Нас же Бог по-другому наказать решил… Фантазии ему, конечно, в этом не занимать. Только вот про Спасителя все никак не пойму: за нами-то он придет вообще или забыл о нас? Нам… кхм… — забранился, — …сейчас как-то не очень всем круто живется. А с ним было бы прикольно, весело… вообще ни о чем не надо париться, голову забивать — и накормит, и напоит! Хороший такой мужик, всех любит. Блин, да я себя прямо верующим чувствую! Клянусь! Вот читаю — и чувствую — черт, дьявол, мать моя! — реально чувствую, как передо мной открываются священные врата Небес! Я как бы… кхм… очищаюсь, возношусь, что ли! Вот что-то меняется в душе! Наверно-наверно-наверно… я начинаю врубаться во всю эту хрень! Понимаешь, да? В общем, что-то творится со мной такое… — с передыхом завздыхал, утих, откинулся на спинку. Та напряженно затрещала, прогнулась. Зашуршали листы, а с ними — вопрос-угроза: — А ты католичка, да? Эй, слышишь меня?.. Веришь? Сильно или так себе, фифти-фифти?..
Джин не медлила с ответом, призналась чистосердечно:
— Конечно, глубоко, всей душой и сердцем, — и позволила себе чуть вольности, интуицией чувствуя, что через эту значимую тому тему можно попробовать разжалобить главаря, «сдружиться»: — А как же еще? На ней наши жизни завязаны, в ней спасение и…
Гремлин перебил, переспросил:
— Как-как, говоришь?.. «Завязаны»?!. Интересно-интересно… — следом выглянул и — с бешеными глазами: — А если я тебе… кхм… мозги продырявлю из твоего же пистолета, она тебя спасет? М? — заржал конем и — на место.
На этом все выстроенные расчеты Джин рассыпались, будто песочный замок на побережье под набежавшей морской волной, — Гремлина цеплять нечем, все псу под хвост.
«Нет, от людского в нем ничего не осталось — одно гнилье да болото…» — с разочарованием и гневом подумала она.
А потом вернулась глазами к окну и затерла бледный след на безымянном пальце от утерянного обручального кольца, посвящая мысли мужу, где он, в полном незнании обо всем произошедшем, ищет в богопротивном Нелеме, чем прокормить свою семью.
И так, чтобы никто не услышал:
— Найди мое колечко, Курт. Найди — и все поймешь… Возле порога оно, если дождь не смыл…
Четверг, 15 сентября 2016 года
Жуткий денек позади. Хвала богу. Вспоминаю о нем — и руки дергаются, как у дремучего старика, а сердце сползает в пятки. Даже сейчас, уже в Нелеме, сидя вроде бы в добротном убежище, тепле и наедине со смутным чувством защищенности, но чем обозвать те обстоятельства, и так поворачивающиеся ко мне далеко не лицом, — фортуной, чудом или божественным вмешательством — по-прежнему никак не пойму, не знаю, какое подобрать меткое словцо. Врать не буду — шансов было ноль, можно смело сказать — минус бесконечность: маленькая каморка, уходить некуда, прятаться негде — легкая пожива, а их — шесть рыл с оружием, да еще в отменной защите от кислоты. И тут такое, невероятное, уму непостижимое: от стада откололся заблудший, самый любознательный барашек. Остальным коровник и даром не сдался, а ему — будто медом намазано. Вновь тогда подвезло: вода, пропитание и, главное, рюкзак — пускай и грязный, в саже, бензине, зато годный и без жженых дыр. Трудностей с «утилизацией» тела тоже не возникло — раздел и растворил в луже, точно сахар, не оставляя улик. Разумеется, пока шел дождь, ждал возвращения «Бесов» за своим напарником, додумывал за них примерные действия, сценарии развития событий, пути моего отхода — только зря: те о нём попусту забыли и, готов поклясться, не удосужились и вспомнить. А дальше — совсем утихомирилась непогода, из темноты вынырнул рассвет, и долгая-долгая дорога ждала впереди…
Сегодня на редкость ясно. Ветер бездельничал, не показывал носа. Растаяли просевшие от кислой желчи тучи-исполины, в некрасиво просветлевших небесах с юным задором проказничало оранжево-алое солнце. Тонул в соцветии слепящих бликов затуманенный испарениями мрачный город Нелем. Лучи стрелами втыкались в сохраненные, завоженные изнутри пылью и размывами от коррозии окна невысоких домов, рвались залить живительным светом чьи-нибудь квартиры, победить засевший в них полусумрак. Скрежетали разгрызенные кислотой водостоки, туго гудели переломанными шеями уличные столбы, ныли светофоры. Им вторили изуродованные заборы, подъезды, козырьки, затопленные канавы. В подворотнях и дворах — гул, плеск, шипение. Меж сооружений подобно кузнечным мехам надувались счастливые «текучники», пили, полнея от жадности, яд, сгубивший целый человеческий мир. Не слышно и не видно было ни выживших птиц, ни животных. Кругом — безжизненность, увядание, сущий кошмар. Не на что смотреть, нечем любоваться…
— Пару часиков еще, наверно, можно здесь полазить, что-нибудь поискать, побродить, а потом нужно живо засветло уходить из Нелема. Там, бог даст, в запримеченных по пути домиках перекантуюсь и, если все, тьфу-тьфу, пойдет хорошо, либо в пятницу ночью, либо в субботу рано уже буду дома. Про злополучный коровник и приключения в нем Джин ничего говорить, пожалуй, не стану — перепугаю, а про находки тамошние скажу. Можно, не загадывая, и дом теми припасами к зиме утеплить, и щели заклеить, — вслух советовался с собой, рассматривая через закопченное стекло седьмого этажа задымленные градирни, трубы, теплотрассы, гаражи, ангары и склады промрайонов. Они, немые, неподвижные, хмуро серели вдали, не отражались на солнце, опекали тишину. Где-то за ними, вдалеке, подсказывала догадка, и покоилось под толщей земли то, о чем упоминал старина Дин, — радиоактивные отбросы: страшное «наследие» людей, невидимая кончина для любого живущего. И пусть интуиция сейчас била тревогу, не голова, не здравое суждение, но осмысленно исследовать ту часть города не согласился бы и ради уникальных находок — к праотцам как-то не тороплюсь. В связи с этим, щурясь, минорно обронил: — А жалко, конечно, готов поспорить, не все еще «Бесы» прибрали к рукам, что-то да можно отыскать…
И, повздыхав, отмахнувшись от неосуществимых желаний, грез — вернулся к скудному костерку, разведенному прямо в большой поварской кастрюле из опасений отсветов в окне. Заметит кто-нибудь — и проблемы как на заказ. Да и само место — коридор — тоже тактически выбрано неспроста: акустика здесь ниже, следовательно — меньше шансы выдать свое расположение.
Желто-красные язычки огня доедали последние дрова, жалили брюхо запоротого ранним утром потрошителя, насаженного на вертел — стальной карниз для штор в ванной, размещенный поперек двух высоких стульев. Тускловатый жир с волка, дабы не пропадал впустую и не тушил угли, ровненько стекал по специальному самоделковому желобку, собранному из железного каркаса кровати, в стеклянную вазу из-под цветов и ждал своей минуты. В дальнейшем, когда мясо равномерно прожарится и будет готово, некоторую его часть, какую не собираюсь кушать сейчас, а возьму в дорогу, я порежу на одинаковые кусочки, засолю, переложу в походную пластиковую баночку и залью жиром. Так пища не успеет протухнуть и получится натуральный консервант. Этот древний, но весьма действенный способ сохранения еды в походных условиях, пришедший с юга, называется коурма. Собиратели о нем не знают, а вот охотники, кто в курсе, — держат в тайне за семью печатями: кому же хочется делиться своим хлебом? Однако, к моему глубочайшему изумлению, и Дин — хороший волчатник, следопыт со стажем и эксперт по ловушкам — тоже ничего об этой технике готовки не слышал — пришлось подсказать, а заодно — окунуться в давние армейские будни, освежить в памяти уроки выживания.
— Эх, Дин, дружочек мой хороший… — с шутейной укоризной, но без грубости в голосе стыдил своего товарища и наставника, ломая деревянный почерневший торшер с выгнутым абажуром. На усилия поддавался плохо, приходилось потеть, пыжиться, браниться. Разломив пополам — побросал в огонь, перемешал с угольками кочергой из толстой проволоки. Проголодавшееся пламя бросилось на свежую растопку, заурчало тигром. Жар усилился, разъярился. Затем добавил: — А то бы так и ломал всю жизнь голову, не зная, как мясо подольше сохранить. Отличная же штука эта коурма, только на соль нельзя скупиться — много нужно.
Перевернул боком волчью освежеванную тушу, поколол кончиком ножа бедро, грудь, аккуратно надрезал: мясцо белеет, сукровицы нет, сочится — можно обедать. Сразу приготовил на обратный путь полную банку коурмы, плотно закрыл крышкой, положил в рюкзак. Ни к чему из найденного в подвалах двух магазинов продовольствия, доселе необнаруженного «Бесами» — всякие сухие супы, тушенка, каши и консервы, — притронуться не посмел — перебьюсь: оно строго для семьи, детишек, общего пропитания. И сам непроизвольно похвалил себя, порадовался такому славному и небесполезному походу — продуктов принесу солидно, хватит минимум на пару недель. Это очень много, учитывая нашу экономию и рачительность. В Истлевших Землях сложно освоить такие навыки — голод берет верх над животами и разумом большинства людей, без лишних усилий прогибает самых крепких, ставит на колени, обращает в зверей, демонов. Чтобы не уподобиться их числу, не опуститься, нужно воспитывать твердость духа, закалять волю, противостоять лишениям и, конечно же, верить в завтрашний день, пускай и мрачный, часто — в тяготах и нищете. Одному, признаюсь, очень непросто, но с сильнейшей поддержкой жены, детей — по плечу любые горы.
«Джин останется довольной, — лелеяла мысль, — а ведь не хотела отпускать меня, трусишка…»
Уронил усмешку, сполоснул руки и рискнул снять противогаз. В отвыкшие от нормального обоняния ноздри полетели вкусные запахи жареной пищи, дыма, горелого дерева. Голова нетрезво закружилась, глаза защипало, в желудке заходила дрожь, предвкушенное волнение, во рту — водопад слюней. Разумеется, пребывать без защищающей маски всего-навсего на вторые сутки после кислотного ливня в помещении, где в принципе невозможна полная защита от испарений, — явная угроза жизни, но если дышать правильно, небольшими порциями, обращаясь за помощью к фильтрам каждые полминутки, — такого страшного ничего не случится. Чушь собачья, кто говорит иначе. Важно лишь соблюдать меру, ритм — и полный порядок.
После краткой молитвы поцеловал дорогой сердцу кулон, как икону, и приступил к трапезе. Пекло от костра накаляло лицо, по-своему обласкивало обрастающие щеки, брови, взопревший лоб. Мясо нарезал маленькими дольками, кушал прямо с ножа, словно бывалый бандит, старательно перетирал зубами, вкушал, разжевывал, крякал, в уме вознося хвалу богу за то, что не отобрал у нас, грешных, чумазых, дар испытывать вкус пищи.
— Как же вкусно… Словами не передать… — с обожанием молвил я, берясь за следующий кусочек, — прямо тает на языке!..
Раздробил пяткой полку тумбочки, скормил огню. Тот отплатил пылающим дыханием, взвихрил салют лимонно-сиреневых искр. Пошарпанная древесина в полсекунды облупилась, зачернела, скукожилась, застонала суховатыми перещелками.
— Смотри мне, не гасни! — погрозил и забросил выскочившую дымную головешку обратно в кастрюлю. — Ты мне еще пока нужен.
Мяса съел вроде и немного, а наелся быстро — обед вышел сытным, вкусным, в два счета утолил аппетит.
«Хоть покушал как следует, силы будут, — теплилось в уме и здесь: — Неизвестно, когда еще удастся такой праздник живота себе устроить…»
Повернул волка обжариваться другим бочком, сам подошел к растянутой по стене снятой, в плешинах, шкуре со счищенной мездрой и сухожилиями, посмотрел, везде потрогал: сыровата она, пускай дальше греется, сушится. В будущем, когда донесу домой, это добро вполне сгодится на зимние стельки и теплую подкладку в перчатки жене и ребятишкам. Качество, конечно, так себе, неважное, в следах от химических ожогов, но толк все равно выйдет, и от мороза защитит не хуже почти мифической ныне овчины.
После бессмысленно вышагивал в раздумьях по голой комнатке, слушая стегающий отзвук от стен и пола, хрустел крошками штукатурки и цемента, вздыхал, заглядывал в окно. К удивлению, выискал в небе костоглота-одиночку. Он, гордым беркутом расставив крылья, не спеша реял над Нелемом, занозисто голосил, ни капельки не боялся пуль снайперов. С тем, галдя, изгибая шею, и улетел целым и невредимым прочь из нелюдимого города, вновь возвратил неспокойное затишье.
Тишь, тишь…
— Наверное, когда людей вообще не останется, они еще попируют над нашими костями… — с невеселыми нотами в голосе ударился я в рассуждения, смотря вслед уплывающей вороне. Та издевательски медленно отмахивала расстояние, дразнила, как бы приговаривая: «Смотри на меня, человек, смотри внимательно и трепещи: никто мне не указ в этом мирке, я и мои братья — цари над всеми вами!» И следом прогнозно: — Всех еще нас переживут, каждого переплюнут… — дальше, чуть подождав, закончил мозгом, выдвигая вопросы: «Где ж вы только прятаться так научились? Под землю, что ли, зарываетесь? Ну откуда у вас живучесть-то такая?»
До моих бдящих ушей дотащилось слабенькое, едва разбираемое шевеление, шорохи, отрывистые, торопливые скребки, пыхтение. Вначале напрягся, отяжелел внутренне — мало ли кто там крадется? — но обернувшись — расслабился, даже заулыбался глазами: у кастрюли, разнюхав вкусный аромат волчатины, стесняясь подползти, ущербно копошился средь камешков крохотный крысенок в грязно-серенькой пыльной шубке. Усики беленькими антеннами пугливо шевелились, носик-пуговка сопел, фыркал, глазки мигали черными точками, голодно мерцали в красках огня, хвостик веревочкой вился у задних лапок. Совсем малютка — с пол-ладони, а то и меньше, не иначе как ослушался семейства и отправился в свободное плавание.
— О-о! Привет, дружок! — вполголоса поздоровался я, чтобы не испугать нежданного гостя. Грызун задрал мордашку, задрожал, вытянулся по струнке, принюхиваясь к человеку. — Честно сказать, я никого не ждал. — Тот, забоявшись быть прогнанным, отбежал за горку крошеного бетона, спрятался в тени. И успокоил, подходя: — Не прячься — не обижу. Ты проголодался? Иди скорее ко мне — угощу вкусненьким.
Пробовал когда-нибудь волка? А?.. Нет?.. — похихикал. — Ну, сейчас натрескаешься тогда до отвала — одному мне его все равно не осилить. Давай-давай, налетай! Смелей! Чего ты?
Крысенок, невзирая на уговоры, все же избрал остаться где сидел, изредка поглядывал на меня с негасимым интересом вровень с саднящей жаждой хоть чем-нибудь быстрее насытиться. Но когда ему подвинул крышку из-под банки, доверху заваленную мелко-мелко порубленными кубиками волчьего мяса, — крохотное сердечко, в конце концов, не выдержало, соблазнилось предложенным угощением. Сначала прикасаться к еде наотрез отказывался — боялся, долго принюхивался, словно к ядовитой приманке, но потом распробовал, расхрабрился и вволю застучал резцами, выражая довольство какими-то кошачьими звуками.
— Ешь-ешь, не торопись! Никто у тебя не отнимает! — засмеялся я и, задрав штанину на голени правой ноги, расчехлил второй обоюдоострый костяной нож — обещанный подарок Дину, опус многомесячных кропотливых усилий. Клинок получился отменный, изящный, сбалансированный — любой коллекционер-оружейник вожделенно истекал бы по такому слюной. Одна только резная анатомическая рукоять, подогнанная под огромную ладонь напарника, да именная гравировка на ней чего стоили. Опробовал лезвие, пожалил палец — все равно недостаточно острое, не соответствует моим требованиям. — Плохенько что-то поточил, непорядок — таким ни банку в походе не откроешь, ни в ход не пустишь при надобности, ни зверя не освежуешь после охоты. А уж Дину-то дарить — и вовсе стыдоба, швах. Игрушка получилась, а не памятный презент. — И сразу подумал: «Да хотя тоже зря на себя наговариваю: когда, по сути, заниматься-то им было? То вылазки, то дом… Времени просто нет…»
Походил хозяйским взглядом по ножу, погладил и — к рюкзаку за оселком. Пока хвостатый гость кушал и чудно чмокал губами, я решил, раз уж представился такой удобный случай, хорошенько поработать над клинком, довести до логического завершения. Точил по-воински — кромкой в пол и плавно-плавно точилом по краям, не забывая переворачивать оборотной стороной. Кость так дольше тупится, лучше держит форму и пригодность к бою.
«Даже опаснее моего ножа будет, — отмечал в уме, — да и по длине опережает раз так в полтора — в два. Прямо жалко отдавать, честное слово, — чистое произведение искусства, но порадовать Дина все же хочется больше. Посмотрит вот, когда тоска за горло схватит, — и улыбнется, словом вспомнит теплым. Другого-то мне ничего и не надо…»
А между делом держал уши настороже, мельком, искоса, приглядывал за лестничной клеткой, цеплял любой посторонний шум с нижних этажей, запросто перепутываемый с проделками невинного ветра или легкими ударами сыплющейся штукатурки. Прислушивался и, тревожась, боялся различить нужный мне пригашенный треск под чьими-то ботинками — это означало бы, что условный сигнал — рассыпанное по ступенькам и площадкам битое стекло под видом простого беспорядка — сработал и у меня чуть больше одной минуты на бегство к запасному выходу. Дальше успех и, говоря начистоту, без прикрас, моя жизнь зависят только от трех факторов: сноровки, объема легких и быстроты ног.
— Не хочется, чтобы до такого дошло, — с темным ожиданием у сердца изрек я, орудуя точильным камнем. Хвостатый приятель уплетал волка за обе щеки, периодически наблюдал за мной, удивленно дергал ушками. — Надоела до чертиков вся эта беготня уже… перестрелки… от ранений и так не просыхаю — пули повадились попадать… — промочил горло, убрал бутылку в рюкзак, продолжил: — Да и собираться надо понемногу — засиделся, расслабился, как дома на кухне. Сейчас вон пока тихо вроде, а потом…
Двумя пролетами ниже поочередно вырвалось несколько угадываемых хрустов, по этажам пронеслось перекатистое эхо, возвестило об опасности. Прикормленного крысенка как ветром сдуло от миски. К сердцу победоносно полез испуг, загробный холодок, ладони смазались потом, туловище, будто перевязанное веревками, каменно затяжелело, забыло о ловкости, о древнем желании спасаться. Время пошло на секунды.
— И досюда добрались… — выпалил я, оттаяв от трепета, смял ладонь в кулак и — в три прыжка к окну. Неподалеку от градирен, на крыше ангара, звездой заблестел оптический прицел, а рядом, на горизонтальных трубах теплотрассы, — еще один. В Нелеме назревало какое-то напряжение, странное нездоровое волнение. Обложив снайперов крепкой матерщиной — досказал ровнее, справившись с гневом: — Повылезали, тараканы… Чего вам в домах-то не сиделось?..
Топот и шаги снаружи нарастали быстро, гремели вразнотык. Голоса не звучали — шли в безмолвии, словно знали за кем и куда. Сколько «Бесов», толком не сообразишь — стоит гул, но навскидку — около пяти-семи.
Собрался мигом, но костер тушиться не желал, отнимал вожделенные мгновения. Пробовал песком, давить ногой — не помогает: чуть подымится и опять лезет, зараза, к недожженным дровам. И хоть ты тресни. Следы пребывания не заметались, тайный побег все отсрочивался, точно сам дьявол, сотрясая брюхо от смеха, вмешивался в мои планы, вредил и ждал расправы надо мной.
«Ну, все, финиш — не успеваю незаметно уйти. Надо срочно соображать, что тогда делать… — вертелись волчком мысли, — прятаться, прятаться, куда-то нужно прятаться…»
Закрутил головой, волнуясь: в этой комнате голь, в той, какая по соседству, — разруха, бардак, из мебели — разломанная кровать да сервант. Вдвое сложись — не влезешь. На кухне такая же картина. Балконов в квартире нет, а имелись бы — не высунешься: прищелкнут. Выбор пал на туалет и ванную. У них сохранились двери, к тому же есть где схоронить снаряжение и затаиться самому — а этого мне предостаточно: можно попробовать организовать неплохую засаду.
— Так тому и быть, значит, — подытожил я.
И первым делом залетел в душевую, спрятал за узорчатой ширмой винтовку, беспомощную в узком пространстве, складировал под раковиной рюкзак, вытащил из ножен клинок, запер помещение. Оттуда — в уборную, закрылся, с грехом пополам разместился, затих. Ручки в двери нет, лишь небольшая дыра — неплохой способ слежки. Стал ждать визитеров. Те пришли скоро, но не всем скопом, как ожидалось, а группой из трех человек. Все в разных противогазах, плащах с капюшонами, усиленных пленками, целлофаном, грубо прошитых накидках. У двоих поизношенные штурмовые винтовки, серебрящиеся за плечами рукояти мачете, длинных ножей, у третьего — ржавый, в засечках, топор-сучкоруб. Остальные, судя по отдаляющемуся стуку обуви, отправились в рейд по другим квартирам.
— Хорошо, что не сразу толпой — мне на руку, — и в уме подчеркнул: «Проще будет разобраться…»
Жестами посовещавшись, «Бесы» мотыльками засуетились перед не затушенным костром, стали разорять ночлег. Поднялся грохот. Пока перерывали комнатушку — оценил троицу, взвесил степень угрозы: каждый щуплый, коротконогий, узкоплечий, обделенный физической подготовкой и, просто убежден, боевым опытом — по-хорошему надави, и сломаются. Движения неслаженные, резкие, импульсивные, размашистые — чувствуется, что нет ни дисциплины, ни четкого лидера. Обыкновенные засланные шестерки.
«Ну, давайте, ищите меня. Устал сидеть без дела», — торопил я, водил бровями.
А у тех не вдруг завязался спор.
— Пепел не остыл! Чужак ушел из-под носа! — гнусавил «Бес» — тот, у кого изогнутый топор, — трогал кострище, вертелся взбесившейся собакой, неистовствовал. — Наверняка это грязный «Мусорщик»! Далеко он уйти не мог — можем нагнать! И тогда я лично выдеру ему сердце!.. Смерть ему… Смерть!.. — и загавкал, зарычал.
— Молох послал нас сюда не за этим, брат, — переубеждал стоящий рядом сектант, ходил кругами, почему-то всегда глядел на потолок. Голос, измененный противогазом, — замогильный, жуткий. — А за поисками священных книг. Близится ежегодный величайший праздник Заката. Наш Наставник должен готовиться к мистерии, к жертвоприношению. Это важнее. Это незыблемо. Культ должен исполнить долг. А лазутчик, брат, — всего лишь тлен, его поймают и без нас.
— А когда на растяжку напорешься или самострел, чего тогда делать будешь, брат? — встрял следующий «Бес», опасно приблизился к туалету, опустился на корточки ко мне спиной, поставил винтовку у стены. Говорил лунатиком, с трудом, вытягивая каждое слово. Заряженный одобрением, напарник, предложивший немедленно садиться на хвост ненавистному члену фракции, кровожадно заворчал, высек топором искры из пола. Второй фанатик, опаленный анафемским вероучением, проседая под мнением большинства, с показной сердитостью повесил оружие на плечо, отступил к окну. А тот объявил вслед: — Поиск начнем отсюда, братья! Разделимся!
Я изготовился, нож в нетерпении заходил в ладони, а сердце было спокойно, точно у льва перед броском — ждало схватки, пролитой крови, огня.
Сидящий перед дверью «Бес» удалился на кухню. Рубака, выделывая финты топором, сменил того, встал у ванной и, хрипло подышав, прошел внутрь. Последний сектант заходил по всей квартире, прошел, наконец, во вторую комнату. Зазвенели бьющиеся тарелки, гвалт, содом.
— Что-то нашел! — негромко, скорее себе, чем собратьям, протрубил о находке «Бес» из душевой. Зашуршала плитка, следом — звяканье, шебаршение: расстегнул рюкзак, не устоял перед соблазном. — Не вижу… на свет надо… — вместе с моими вещичками присел рядом с дверью в уборную, незаметно ото всех закопошился. — Ох ты…
— Пс-с! — присвистнул я, сжал нож. «Бес», распознав чей-то голос, переключил внимание, повел головой влево-вправо, примолк. Чтобы не упустить шанс — повторил трюк: — Пс-с! Эй!
— Чего там?.. — сипнул сектант, оловянные глаза за стеклами противогаза разбежались, отыскивая источник звука, сверкнули зарождающимся страхом. Подполз к уборной, спросил: — Кто это говорит?.. — Заметил щель, подчиняясь дремучей человеческой природе, тяге к неизвестному, переступив через вопящий в подсознании инстинкт самосохранения, будто змея, искушенная игрой заклинателя, — заглянул в темноту: — Есть там…
Нож, бесшумно пройдя через сквозное отверстие, до половины вошел в правый глаз, оборвал речь, провернулся по часовой стрелке. Без скрипа открыв дверь, отшвыривая труп, я стряхнул теплую кровь, призраком проник на кухню. «Бес», изучающий пустой холодильник, различил смерть запоздало, забыл о винтовке, об умении кричать, шарахнулся назад, рукой сорвал шторы, разбил цветочный горшок. Взмах костяного клинка по сонной артерии — и ближайшая стена кухни, отмываясь от пыли, изрисовались кривой дугой тающего сургуча. Две падшие души прямым рейсом отправились на бал к своему кумиру сатане, еще одна на подходе.
«Третий остался», — отсчитал в душе.
Из комнаты голос:
— Что у вас за шум там? Нашли его? — и стих. Опять грохотание, торопливые, едва не переходящие на бег, шажки.
С оставшимся адептом мы столкнулись лоб в лоб в коридоре. Для единственного и решающего удара мне не хватило полмига — «Бес» оказался не промах, не растерялся, отвел от гибели глотку в нужную сторону и, схватив меня в охапку, со свирепостью втолкнул в туалет. Падение пришлось на унитаз, нож выпал, поясницу прострелило колючей болью, глаза засветило белью. Пробовал нащупать клинок — хватал осколки, крошки — что угодно, кроме оружия. Выиграв инициативу, сектант заревел медведем, накинулся верхом, начал душить. Натянув канатами жилы, хрипя, краснея, я изловчился, отвесил коленом в пах, сбросил с себя гору и, не давая опомниться или позвать на помощь, — в бачок головой. Лопнула крепчайшая керамика, глуховато рассыпалась по кафелю. Безбожник завыл мулом, опешил, сгорбился, слепо замахал локтями. Я оборвал уродливую жизнь зверя — вдребезги разбил о темя крышку. Тот развалился, испустил нечистый дух.
— Все… все… — с шумом выбрасывая воздух из ноздрей, с расстояниями в словах проговорил я, задвигал горячей грудью. В ней — пожар, ад. Тело не отпускала трясучка, спина разваливалась на части, шею жгло, нарывало — наверняка поцарапало ногтями. И, подняв нож: — Теперь пора выбираться, время не ждет…
Раскачиваясь — отряхнулся, собрал пожитки, прокрался к выходу, выглянул: на площадке тишина: никто не слышал развернувшейся бойни.
— Лестницей пойду… — решил я и, походив глазами по темно-зеленым стенам, раскрашенным оккультными символами и знаками, марш-марш по ступеням.