Глава 8
Пленник
В результате всех этих событий я погрузилась в отчаяние… Тогда я еще не знала, что такое состояние называется депрессией, но это, конечно, была именно она. Мои родители тоже не понимали, как объяснить мое поведение. Они видели, что я замкнулась, стала угрюмой, молчаливой и печальной. Все это было так непохоже на мою прежнюю жизнерадостность, что они не на шутку встревожились. Я стала совершенно другой девочкой.
Не могу точно сказать, чем были вызваны такие радикальные перемены. Может, это были долгие часы, которые приходилось проводить в тесных тайниках в гетто. Или это был груз всего, что мне, лишенной нормального детства, пришлось пережить под землей. Или следствие смертей членов нашей подземной семьи… Или то была постепенная эрозия надежды. А может, все вместе и сразу.
Я умела относиться к обстоятельствам философски, но в собственном поведении и настроении я не разбиралась. Я не понимала сама себя. Когда взрослые спрашивали, что меня беспокоит, я просто пожимала плечами. Иногда меня не хватало даже на это. Я не могла выразить словами все, что чувствовала. Да я и не пыталась. Это продолжалось больше недели. Я почти ничего не ела. Позднее мама сказала мне, что я напоминала тогда ту девчонку, которая отказывалась принимать еду от нелюбимой няни, но для меня теперь все было не так. Я не управляла своими чувствами и вовсе не пыталась показывать характер. Я просто не хотела есть. Я не участвовала в ежевечерних беседах, и это тоже не было капризом: мне просто было нечего сказать.
Папа написал о моей депрессии, что в моих глазах и в моей душе погасла искорка жизни, что они с мамой думали, что потеряли меня. После долгой жизни в темноте, в постоянном страхе и неопределенности из меня и правда ушла жизнь. Я еще дышала, но не более того.
Иногда я прислушивалась к веселым крикам играющих на площади детей. Все мои мысли были там, наверху. Чаще всего эти звуки доносились до нас по воскресеньям, до и после службы в церкви. Сколько же было счастья и радости в этих голосах! Как же я хотела снова оказаться среди этих детей, играть с ними, смеяться с ними, петь песенки, дышать свежим воздухом, чувствовать запах цветов. На цветах я просто помешалась. Если мне удавалось выдавить из себя хоть пару слов, я говорила о цветах. Я хотела говорить только о цветах, я хотела говорить только о том, как мне хочется подержать в руках свежий букет.
Вывести меня из этой меланхолии удалось Сохе. Я много дней не прикасалась к бутерброду, которым, как обычно, делился со мной Соха. Я перестала улыбаться, когда Соха с Вроблевским появлялись у нас. Я перестала читать Сохе и в промежутках между его визитами тоже не садилась за книги. Я не хотела ничего делать, а то, что приходилось, делала с большой неохотой. Тем не менее, несмотря на эти очевидные изменения в моем поведении, Соха не предпринимал попыток повлиять на меня. Вероятно, он считал себя не в праве вмешиваться. Да, после всего, что он для нас сделал, он стал мне практически вторым отцом, но все-таки я была дочерью другого человека.
Мама впала в отчаянье. Она боялась, что ее любимая Крыся к ней больше не вернется, и поэтому в какой-то момент решила поделиться своими опасениями с Сохой. И тогда Соха сделал удивительную вещь. Он отвел меня в уголок нашего бункера, взял за руку и сказал:
– Крыся, тебе надо кушать.
– Мне не хочется, – ответила я.
– А еще тебе нужно разговаривать, – сказал он. – Родители за тебя беспокоятся. Вся твоя большая подземная семья за тебя переживает.
– Но мне им нечего сказать.
– А вот мы и посмотрим.
Соха отвел меня за руку к узкой трубе, служившей выходом из бункера, и жестом приказал забраться в нее. Мы прожили во Дворце уже почти год, и я еще ни разу из него не выходила. Мужчины каждый день покидали наше убежище и возвращались в него, словно ходили на работу. Иногда выходила Клара. Несколько раз уходила мама. Но я до сих пор ни разу не выбиралась отсюда, и вот Соха предлагал мне забраться в трубу и отправиться куда-то… Мои родители молчали.
– Давай-ка я тебе кое-что покажу, – сказал Соха.
И я пошла с ним. Мы проползли несколько километров и наконец оказались у люка, который привел нас к лесенке. Мы поднялись по ней до решетки канализационного стока, через которую в подземелье просачивался солнечный свет. Впервые за год я увидела солнце. Я подняла голову и подставила лицо под его лучи. Я не могла поверить, что чувствую солнечное тепло, ведь где-то в глубине души я была уверена, что солнце давным-давно закатилось – навсегда!..
Там, наверху, прямо за этой решеткой, играли дети. Их голоса звучали совсем близко, и мне казалось, что я бегаю, играю и смеюсь вместе с ними. На какое-то мгновение мне почудилось, что я могу дотянуться до них рукой. И это было счастье…
– Тебе надо быть сильной, маленькая моя, – сказал Соха. – Пройдет всего несколько дней, и ты окажешься наверху, будешь играть с другими детьми, чувствовать тот же запах цветов, что сейчас чувствуют они.
И тогда я снова стала сама собой. Потому что этого очень захотел Соха.
* * *
Только я выбралась из депрессии, как мы чуть было не погибли. Снова, как в прошлом году, когда утонул дядя Куба, начался сезон дождей. Пришла весна, начал таять снег, и на город обрушились ливни. Вроде дело обычное, но та буря, на нашу беду, оказалась особенно сильной. Раскаты грома были слышны даже в нашем подземелье. И тут в канализацию хлынули потоки талой и дождевой воды. Ливень был настолько обильным, что вода просто не умещалась в коллекторах и каналах.
Пельтев вышел из берегов, и наш Дворец оказался под водной атакой сразу снизу и сверху: воде с Бернардинской и Галицкой площадей была только одна дорога – вниз в канализацию, водам Пельтева – только вверх. Нам угрожала смертельная опасность. Дворец начал наполняться водой. Сначала мы шлепали по воде, поднявшейся до щиколоток, но не успели и запаниковать, как она поднялась по пояс и даже выше. В скором времени вода дошла до подбородка Павла, а потом и моего. Родители подняли нас на руки… Вода все прибывала. Мы уже не сомневались, что утонем…
Взрослые выпрямились во весь рост, а некоторые даже встали на цыпочки. Кроме «входной» трубы, к нам вела еще одна труба. Она находилась высоко на противоположной стене – именно через нее поступал основной объем воды. Стянув с себя рубашку, папа попытался с ее помощью направить поток от высокой трубы к низкой. Остальные мужчины бросились делать то же самое, используя одеяла, лопаты – все, что попадалось под руку. Но как остановить потоп!.. Вода все прибывала – от смерти нас отделяли считаные мгновения.
Мы с Павлом были парализованы ужасом. Кажется, я никогда еще не слышала, чтобы он так громко кричал. Какой смысл был вести себя тихо – рев воды заглушал любые звуки! С другой стороны, мы понимали, что если нас и найдут немцы, то уже мертвыми. Что до меня, то я не столько кричала, сколько издавала короткие вопли, потому что как только я открывала рот, его тут же заливало водой. Я знала, что мы утонем, почти утонули.
Я ухватилась за пальто Берестыцкого. Я вцепилась в него, как в спасательный круг и говорила:
– Молись, Якоб, молись! Jakob, modl sie!
Я повторяла эти слова снова и снова. Мне казалось, что из всех нас он ближе всех к Богу. Ведь он каждый день обращался к Нему с молитвами. И если уж Бог и услышит наши мольбы о спасении, то только через Берестыцкого.
И тут произошло чудо – вода начала спадать. Мы уже вытянулись в нашем бункере до самого потолка. Между водой и потолком оставался небольшой воздушный карман, и как раз в тот момент, когда мы сделали по последнему, как нам думалось, глотку воздуха и обменялись последними в нашей жизни взглядами, вода вдруг начала уходить. Скорее всего, прочистились засорившиеся в первые мгновения наводнения трубы. Я уж не знаю, какие молитвы читал Берестыцкий, но они явно были услышаны, и совсем скоро в бункере остались только мы да кучи грязи и мусора, которые теперь предстояло убрать. Все, что у нас было, унесла вода: кастрюли, сковородки, ложки, консервы – все… Остались только доски, которые снова легли на грязный пол, и… мы.
И это было важнее всего. Мы были живы – только это имело для нас значение. Инструменты и продукты – дело наживное, главное, мы есть!.. За все это время мы ни разу не задумывались, какую опасность могут представлять для нас воды Пельтева. Да, река уже забрала у нас дядю Кубу, но до этого момента мы никогда не чувствовали с ее стороны большой угрозы.
На следующее утро пришли Соха с Вроблевским. Соха был настолько уверен в нашей гибели, что по пути даже зашел в церковь и поставил свечи за упокой наших душ. Он не сомневался, что кого-то из нас унесло потоком, а трупы остальных обнаружатся во Дворце. Но мы – все десять! – были живы. Соха был потрясен и посчитал это проявлением промысла Божьего. Да мы и сами думали, что без помощи свыше не прошли бы через это страшное испытание.
Я до сих пор боюсь дождей. И зародился этот страх именно в тот день. На меня наводил ужас даже звук капели. Как только начинался дождь, я сразу обращалась к маме с вопросом:
– Будет ливень, мама?
Даже после войны, увидев, что начинается дождь, я долго еще спрашивала у мамы:
– Будет ливень?
Даже сейчас я нервничаю, заслышав звук ливня. Я переношусь мыслями во Дворец и снова переживаю мгновения, показавшиеся нам последними в жизни. И не важно, что нам удалось выбраться из той передряги, что остались только воспоминания… Тогда я была вынуждена смириться с неизбежностью своей смерти…
* * *
Все это время мой папа внимательно следил за продвижением Советской армии. Он говорил, что нашим спасением будет приход русских – тех, что некогда были нашими угнетателями! Отец и Соха ежедневно вместе изучали карту Польши и, сопоставляя данные немецких, русских и польских изданий, пытались выудить из газетной пропагандистской шелухи крупицы правды о положении на фронте. Обстановка менялась изо дня в день. Сегодня немцы наступали, завтра отступали. Русские добивались незначительных успехов – чаще сообщалось об их разгроме. Но русские продвигались на запад! Отец тыкал на карте в какие-то точки и говорил:
– Они не здесь, они еще не здесь.
Каждую минуту нужно было знать, что происходит на фронте. Он, словно генерал, вел битву за победу, передвигая по карте кусочки бумаги.
Я прислушивалась к их беседам и тоже переживала всем сердцем. Приближение русских, однако, не всегда имело хорошие последствия – разумеется, для нас. Как-то утром в середине июня 1944 года Ковалов заметил, что немцы начали копать улицы вокруг Бернардинского костела. В этой части города находился немецкий штаб и обитали высокие чины. Солдаты копали на улицах окопы и устанавливали мины. Под землей был слышен грохот отбойных молотков. Мы не знали, что могут означать эти звуки. Сначала мы даже подумали, что, обнаружив наше убежище, немцы пытаются добраться до нас через потолок!..
Быстро обсудив ситуацию с товарищами, Ковалов подошел к офицеру, похоже, руководившему работами. Представивщись инженером канализационных сетей этого района, Ковалов сказал, что подземные тоннели местами заполнены взрывоопасными газами, а кроме того, вдоль канализационных труб проходят газовые магистрали. Он предупредил офицера, что он подвергает солдат большой опасности, заставляя их вести работы, не имея подробной схемы коммуникаций. А закладывать мины в непосредственной близости от карманов, заполненных взрывоопасными газами, сказал он, вообще самоубийство.
Не зная, что происходит на поверхности, мы решили изолировать свое убежище и начали запечатывать вход в него илом и грязью. Конечно, это была совершенно дурацкая идея, но мы так боялись, что нас вот-вот обнаружат, что, как угорелые, носили грязь консервными банками, кастрюлями и просто в пригорошнях к выходу из Дворца. Немцы копали снаружи, мы копали внизу.
Тем временем Ковалов убедил немца прекратить минирование. Конечно, он был сильно недоволен, но рисковать не хотел…
Услышав, что наверху вдруг перестали копать, мы облегченно вздохнули: стало ясно, что на какое-то время мы опять в безопасности.
Через неделю или около того мы стали слышать гул самолетов и разрывы бомб. Это наполнило нас не только надеждой, но и страхом: русские бомбы могли принести нам смерть вместо освобождения.
Очень беспокойное было время! Мы провели во Дворце уже больше года, и жилось там относительно сносно, но сколько мы тут еще протянем? Мы с Павлом оказались очень крепкой и жизнестойкой парочкой: судя по всему, у нас выработался иммунитет к микробам и бактериям, который не ослаблялся даже постоянным недоеданием. Однако чем дольше мы оставались в подземельях, тем чаще и сильнее болели наши взрослые. Жертвой невыносимых условий уже стала бабуля. Всем было ясно, что за старой госпожой Вайсс в скором времени могут последовать и остальные. Папа в своих дневниках отметил, что взрослые стали терять зрение, у кого-то начали болеть и опухать суставы. А кто-то боялся, что, проходив больше года в полусогнутом состоянии, уже никогда не сможет распрямиться…
По ночам, считая, что все спят и их никто не слышит, отец шептал маме, что мы уже на грани. Он говорил на идише, чтобы их не подслушали мы с Павлом, но я уже хорошо понимала этот язык. Я знала, что сказанное Корсаром об идише не всегда правда, потому что в опасениях моего папы не было ничего смешного, даже когда он озвучивал их на таком веселом и радостном языке, как идиш.
Нам оставалось только надеяться, что нам хватит сил дожить до прихода русских.
* * *
В конце июня 1944 года – почти через 13 месяцев нашего побега из гетто – наша большая подземная семья пополнилась новым членом. Как-то раз Соха с Вроблевским привели к нам украинского солдата лет 20. Толя был влюблен в сестру Ванды и совершенно не похож на злобных украинцев, которых я привыкла видеть на улицах до побега в канализацию. У него было симпатичное и доброе лицо и светлые волосы. Тощий, как шпала, Толя отличался большой физической силой.
Как же давно у нас не появлялись гости! Как мы соскучились по новым лицам, по беседам с совершенно незнакомыми людьми, по обычному человеческому общению! Толя пришел в ужас, увидев нас, – это было написано на его лице. Соха с Вроблевским, встречаясь с нами каждый день, перестали замечать, насколько мы истощены, измучены, оборваны!
Совсем скоро мы услышали его историю. Толя воевал за русских, а потом попал в плен, и немцы заставили его сражаться с соотечественниками. Если б он отказался, его бы отправили в концлагерь или просто расстреляли. Толя не хотел воевать против русских и дезертировал. Скрываясь от немцев, он как-то познакомился с Михалиной – сестрой Ванды Сохи, и молодые люди полюбили друг друга. Как это часто бывает, любовь пришла неожиданно и несвоевременно: Толя оказался между двух огней: немцы казнили бы его за дезертирство, русские – за предательство… Именно Ванда посоветовала мужу спрятать Толю у «драгоценных жидов». В конце концов возлюбленный ее сестры заслуживал не меньше шансов на выживание, чем компания совершенно посторонних евреев. Соха не мог с этим не согласиться.
Соха рассказал о нас Толе, о наседке и двух ее цыплятах, о Дворце, о нашем «театре»… Он заверил Толю, что мы примем его в нашу большую семью и будем заботиться о нем, как об одном из своих. И Толя согласился уйти в наше подземелье. Однако мы об этом ничего не знали. В результате Толя появился во Дворце без всякого предупреждения. Конечно, мы были в шоке, но мы беззаветно верили в Соху: если он сказал, что надо принять этого человека в нашу компанию, значит, надо. Толя остался с нами, и мы подумали, что он, как и мы когда-то, постепенно привыкнет к новой обстановке. Но мы ошиблись. Толя не выдержал и дня.
– 13 месяцев! – снова и снова повторял он. – Да я и 13 часов в этой дыре не протяну!
Не забывайте, этот человек несколько недель провел в лагере для военнопленных, условия жизни в которых трудно описать словами. Он вынес лагерь, но наше подземелье оказалось ему не по силам.
В первый же день пребывания в нашей компании Толя чуть ли не впал в истерику и начал твердить о том, что ему надо уйти. Конечно, об этом не могло быть речи: отпустить Толю бродить по тоннелям и трубам папа не мог. При попытке покинуть подземелья его схватят, точно так же, как и всех других. И Толе и нам будет лучше, если он останется с нами, по крайней мере до следующего прихода Сохи, который решит, как действовать дальше.
Наши мужчины потихоньку договорились дежурить по 4 часа и приглядывать за Толей. Несколько раз он бросался к выходу из Дворца и пытался забраться в трубу, но мужчины успевали схватить его за ноги и втащить обратно в бункер. Солдат был силен, и в одиночку справиться с ним было невозможно. После каждой неудачной попытки побега Толя вел себя все беспокойнее и агрессивнее и постепенно просто обезумел.
В ту ночь нам поспать не удалось… Мы с трудом дождались утра и прихода Сохи с Вроблевским. Папа обрисовал ситуацию. Соха был неприятно поражен случившимся, но твердо заявил, что не выпустит Толю наверх, поскольку сомневается, сможет ли тот умолчать о нашем убежище в случае ареста. Толя снова ударился в истерику и с громкими криками заметался по бункеру… Тогда Соха достал пистолет.
– Заткнись – или я стреляю, – спокойно сказал он.
Толя замолчал.
Соха протянул пистолет папе.
– Хигер, – сказал он, – следи за парнем в оба. Он не должен отсюда уйти.
После этого он вытащил откуда-то веревку и связал Толе за спиной руки.
– Будет орать – завяжите ему рот, – посоветовал он.
Так Толя превратился в узника, только теперь он находился в плену у нашего подземного сообщества. Мужчины продолжали дежурить возле него по 4 часа, держа на мушке пистолета. Конечно, мы не желали этому парню зла, но не могли позволить ему лишить нас шансов на выживание.
Таким вот неожиданным образом началась последняя глава истории нашей подземной жизни. На первый план внезапно вышел новый – вовсе не предусмотренный нашим сценарием – персонаж. Мне очень не понравилось, что он живет с нами. Не понравилось, что он разрушил царившую во Дворце атмосферу. За год с лишним жизни мы привыкли друг к другу, у нас выработался распорядок дня. Но теперь, при Толе, мы уже не могли продолжать жить в привычном режиме. Я не могла сидеть рядом с отцом и учить азбуку. Мы не могли беседовать по вечерам и репетировать папины пьесы и басни. Мы больше не могли быть сами собой.
С появлением Толи большие проблемы возникли даже с такими элементарными вещами, как поход в туалет. Конечно, и раньше возможность укрыться от чужих глаз была иллюзорной, но в присутствии незнакомца мы вообще не могли облегчиться без дискомфорта и стеснения. По-моему, никто не сходил в туалет в моменты прихода Сохи с Вроблевским. Мы делали это, только когда оставались одни. Это, конечно, забавно, но мы так привыкли друг к другу, что соблюдали приличия именно таким вот образом. Даже в этой области у каждого из нас выработались свои привычки и ритуалы. Одни делали все свои дела быстро, другие не торопились. Я любила посидеть и поразмышлять. Иногда я так засиживалась на горшке, что мама начинала вглядываться в темноту и окликать меня по имени… Теперь же все старались справить нужду побыстрее. Кроме того, нам было не по себе каждый раз, когда в туалет нужно было сходить Толе. Он словно осквернил Дворец своим появлением. Мы были лишены даже иллюзии приватности!
Павла тоже беспокоило поведение Толи. Он пинал ногами крыс, с которыми тот подружился. Он был гораздо противнее Вайсса и его приспешников. Павел чувствовал, что вместе с этим солдатом в нашем доме поселились скандалы и неприятности. Мы долго жили в своем мирке и, несмотря на свои странности и несходство характеров, умудрялись ладить. Мы научились сосуществовать. Когда же среди нас оказался этот чужак и практически стал нашим пленником, я вдруг осознала, что все мы такие же узники, как и он. Раньше мне не приходило в голову посмотреть на нашу ситуацию с этой стороны. Толя не мог никуда уйти, у него были связаны руки, его удерживали здесь против его воли, угрожая оружием. Но ведь никто из нас тоже не мог уйти! Руки наши были свободны от пут, никто не держал нас на мушке, но мы все были такими же узниками. Нас тоже держали здесь против нашей воли.
Я не осмелилась поделиться своими мыслями с взрослыми – я решила помалкивать и молиться, чтобы все стало, как раньше. Уж и не знаю, что значило это «раньше»: то ли довоенные времена, то ли первая советская оккупация, то ли гетто – до ликвидации, то ли Дворец до Толи… Просто раньше! Наверно, в то время, когда я еще не понимала, что мы все – узники…