Глава 10
Что было после
Наши испытания не кончились в том дворике 27 июля 1944 года, и поэтому не может кончиться пока и эта книга. Сегодня из всей нашей подземной семьи в живых осталась я одна, но история наша продолжает жить в пересказах. Уже ушедшие от нас люди будут жить в памяти наших потомков.
Все, что происходило в первые дни и недели после освобождения, я помню очень смутно, но подробности мне потом сообщили родители. Я помню эйфорию от долгожданной свободы, которую ощущала сразу после выхода на поверхность. Внутри нас и вокруг царило такое счастье, которое невозможно объяснить или описать словами. То, что осталось у меня в памяти, не умещается в рамки простых эмоций: например, я до сих пор помню, каким странным я видела мир, пока глаза привыкали к свету. Я видела все словно через оранжево-красную пленку. Мне было очень не по себе. Я до сих пор помню свой восторг от первой ночи, проведенной в настоящей постели. А еще я живо помню, как впервые у меня в руках оказался букет цветов, как я уткнулась в него носом и, купаясь в запахе, думала, что нашим злоключениям пришел конец.
С этим я явно поторопилась… Моим родителям это стало ясно, наверно, сразу же, как только мы вылезли на свет. В них жил неистребимый оптимизм, но в то же время они были трезвыми реалистами. Они знали, что совсем скоро даже самые добрые из окружающих перестанут нам помогать, что нам снова придется вести борьбу за выживание, только теперь эта борьба будет состоять в попытке наладить жизнь под пятой режима, уже объявившего нас врагами.
Подземная жизнь научила нас держаться вместе. Вот и теперь, когда всем стало ясно, что мы всего лишь сменили Дворец на более просторное жилье, мы решили продолжать жить подземной семьей. Власть Советов была, конечно, лучше смертоносного нацистского режима: нам не нужно было больше прятаться под землей, но свобода наша была весьма относительной. Русские с большим подозрением относились ко всем евреям, выжившим при немцах. Кроме того, с их точки зрения, мой папа по-прежнему принадлежал к буржуазному классу, а после освобождения от немцев это было таким же преступлением, как и раньше, хоть мы и жили в нищете. У нас не было ни денег, ни перспектив на будущее. Наши друзья и родственники либо погибли, либо бежали. Словом, мы оказались в таком же отчаянном положении, как во время жизни в гетто, только теперь из-за всего, что нам пришлось пережить потом, оно уже не казалось таким уж катастрофическим.
Время от времени владельцы магазинчиков и лавок из сострадания давали нам фруктов или сладостей. Иногда мы находили еду на улице и считали это большой удачей. Маме, конечно, не нравилось, когда мы питались объедками, но нас постоянно мучил голод. Что тут сделаешь? Но мы были почти бездомными и уж точно абсолютно нищими даже по меркам Львова 1944 года.
Время от времени нас навещали русские солдаты, встречавшие нас во дворике в момент нашего выхода из подземелья. Обычно это был тот солдат, которого так благодарил Павел, и один или двое его друзей. Этот солдат обычно приносил какой-нибудь еды. Павел очень любил, когда к нам заходили эти молодые люди, потому что считал, что они приходят в гости именно к нему, и считал их своими друзьями.
Во время одного из таких визитов солдат Павла привлек внимание моего отца. Скорее всего, папа в тот раз вообще впервые встретился с ним у нас дома, потому что почти все время проводил в городе в поисках еды или работы. В этот раз папа подошел к солдату, чтобы пожать руку. В момент рукопожатия солдат вдруг произнес:
– Am ‘hu.
Я это слово услышала впервые. Это ивритское слово очень трудно перевести на другой язык. Это своеобразный сигнал, которым обмениваются евреи, чтобы продемонстрировать свою принадлежность к нашему народу. После войны мы стали слышать это слово буквально на каждом шагу. Почти 13 лет спустя это слово сопровождало нас и по пути в Израиль, и в самом Израиле, где люди все так же привлекали внимание друг друга этим могущественным Am ‘hu. Этим словом люди заявляли друг другу о единстве мировоззрения, общем прошлом и одинаковой национальной принадлежности. В этом слове жила надежда на счастливое будущее. И впервые я услышала его в нашей комнатке в доме рядом с двориком, где я впервые за почти полтора года сделала первые шаги под солнцем. Впервые я услышала это слово из уст советского солдата, только теперь решившегося признаться нам в своем еврейском происхождении!
К концу первой недели на свободе папе удалось найти работу в спортклубе, только теперь ему не платили денег – ему выдавали продуктовые карточки. Остальные перебивались временными заработками и делились излишками продуктов с «семьей». Мама делала из картошки латкес и отправляла нас с Павлом продавать их на улицах города. Кроме того, обнаружив в одном из заброшенных магазинчиков ящик пустых баночек для гуталина, мы взялись наполнять их ваксой и тоже продавать жителям Львова. Но мы и не думали попрошайничать. Скорее, мы старались выживать, делая что-то из ничего. Мы обнаружили, что чем более жалкий и неухоженный был у нас вид, тем больше нам удавалось продать латкеса и гуталина, но мы ничего не делали специально.
Мы все еще голодали, но я отказывалась брать мамину порцию. В подземелье она зачастую не прикасалась к своему кусочку хлеба и не выпивала положенные ей несколько глотков воды – отдавала нам с Павлом. Пайки у нас были такие маленькие, а мы были так голодны, что мне даже не приходило в голову с ней об этом спорить. Теперь еды было побольше, но она по-прежнему ничего не ела. Как же она похудела! И я решила не брать ее порцию.
– Если не будешь есть ты, не буду есть и я, – сказала я ей и таким образом заставила ее есть.
Сердобольные соседи отдавали нам поношенную одежду – подштопанная и постиранная нашими женщинами, она выглядела вполне прилично, Я, конечно же, не снимала свой драгоценный зеленый свитер… А вот с обувью дело было швах: я ходила либо босиком, либо заматывая ноги газетами и тряпьем. Поначалу это меня не волновало. Я даже не замечала, с какой жалостью смотрели на меня люди на улицах. Не замечала – пока точно так же на меня не стали смотреть другие дети. Внезапно я начала стесняться своей нищеты. Дети дразнили меня за то, что я жила в канализации, среди крыс, в грязи и вони, и я очень страдала. Я выжила в нечеловеческих условиях подземелья, но переносить насмешки тех самых детей, о дружбе с которым так мечтала, силенок мне явно не хватало…
В августе 1944 года, т. е. спустя буквально несколько недель после нашего освобождения, мама пошла записывать меня в первый класс школы, и поначалу ей никак не хотели верить, что мы евреи. Секретарь школы была уверена, что немцы истребили всех львовских евреев, и маме пришлось отправиться к директору. Та записала меня в первый класс, но сказала, что лучше не афишировать моего еврейского происхождения. Такова природа антисемитизма… Мама решила последовать совету этой женщины и скрыть нашу национальную принадлежность – выбора не было…
Поначалу я была страшно рада тому, что хожу в настоящую школу, но… как мне было одиноко! Дети знали, что я «не такая». Как-то раз одна из одноклассниц спросила меня, почему я пишу не справа налево, а как «нормальные люди» – слева направо? Я не поняла вопроса. В то время я еще не умела ни говорить, ни писать на иврите и не понимала, о чем идет речь, пока не объяснила мама. Это можно считать типичным примером отношения ко мне других детей… Мне удалось обзавестись одной-двумя подружками, но по большей мере я держалась особняком – в каком-то смысле я продолжала прятаться от мира…
Я помню, как стеснялась своей тряпичной «обуви». Чтобы ее не видели другие дети, я прибегала в школу раньше всех и прятала ноги под партой. Мне и без того было тяжело слыть девочкой из канализации. Мне и без того было тяжело чувствовать себя человеком второго сорта. А если б они увидели мою нищенскую обувь!.. И вот наконец у меня появилась пара настоящих ботинок. Я перестала торопиться в школу – я шла по классу к своей парте, словно модель по подиуму, а когда садилась на место, выставляла ноги в проход, показывая всем, что теперь и я обута как следует.
* * *
Совсем скоро члены нашей подземной семьи решили попытать счастья в других местах. Так, Якоб Берестыцкий, переехавший во Львов во время первой советской оккупации, убегая от немцев, вернулся в родную Лодзь. Там он встретился с подругой детства, и через некоторое время они сыграли свадьбу. У них родились двое детей, девочка и мальчик, и со временем все семейство осело в Париже.
Берестыцкий покинул нас первым, но за ним вскоре последовали и другие. Мы не очень долго оставались вместе после того, как Соха поселил нас в тех четырех комнатах заброшенного дома, – наверно, всего несколько недель. Все мы стали друг другу ближе родственников, но, конечно, понимали, что со временем наши дорожки неизбежно разойдутся.
Тем не менее расстались друг с другом не все из нас. Вскоре после освобождения Клара Келер вышла замуж за нашего Корсара – Мундека Маргулиса, и они вместе уехали в польский город Гливице. Для моих родителей такое развитие событий не стало новостью, но мы с Павлом были очень удивлены. Мне все это казалось историей, сошедшей с книжных страниц. У них тоже родилось двое детей, и тоже девочка и мальчик. В конечном итоге они поселились в Лондоне.
В нашем подземном сообществе зародился и еще один роман. Вскоре после освобождения сыграли свадьбу и Хаскиль Оренбах с Геней Вайнберг. Сначала они тоже уехали в Лодзь, а через короткое время перебрались в Германию, где у них родилась дочь. Никому не могло бы даже прийти в голову, что эти два человека найдут друг друга при таких обстоятельствах, а потом наладят новую жизнь в окружении тех самых людей, которые травили и преследовали их во время войны. Хаскиль с Геней были очень сложными людьми, но и пройти им вместе пришлось через большие беды.
Галину Винд мы после войны почти не видели. Сначала она уехала в Гливице, и мы потеряли с ней связь. Но спустя годы мы узнали, что она перебралась в США и прожила там долгую и счастливую жизнь. Она вышла замуж и родила двоих детей, девочку и мальчика.
Толя, не по доброй воле оказавшийся членом нашей группы в последние дни подземного заключения, вернулся в ряды Советской армии и вскоре погиб.
А что же наши ангелы-хранители? Через пару дней после нашего освобождения нам наконец удалось увидеться с Ежи Коваловым. Все 14 месяцев нашей подземной жизни мы даже не представляли себе, как он выглядит. Папа видел Ежи всего раз в жизни – в момент нашего спуска в канализацию из гетто, и теперь ему не терпелось познакомиться с ним по-настоящему.
С Вроблевским не обошлось без приключений, и довольно неприятных: его обвинили в антикоммунистической деятельности. Когда-то он и впрямь состоял в какой-то группе, однако уже несколько лет не контактировал ни с кем из ее членов. Но это не имело для власти никакого значения: достаточно было одного только факта членства. Соха состоял в аналогичной группе, но арестовали и обвинили в предательстве только Вроблевского.
В попытке защитить Вроблевского мы – я, Павел, наши родители, Корсар, Клара и Галина – отправились к русскому прокурору. Мы подумали, что, услышав наш рассказ, прокурор сменит гнев на милость. Мы подумали, что теперь настала наша очередь помочь ему сохранить свободу. Кроме того, папа связался с корреспондентом советского журнала «Огонек» Беляевым, и тот согласился написать о нашей жизни в подземельях и о той роли, которую сыграли в этой истории работники канализационных сетей Львова. Мне кажется, это в какой-то степени помогло Вроблевскому выйти на свободу.
Леопольд же Соха с семьей потихоньку уехал в польский город Пшемысль. Он считал, что следом за Вроблевским обвинить могут и его. Нас сильно опечалил его отъезд, но вскоре папе стало ясно, что во Львове не стоит оставаться и нам. К нему уже несколько раз приходили представители русских властей, из чего можно было сделать вывод, что и он по каким-то причинам стал их мишенью. Русские, несомненно, знали, что до войны у папы был свой бизнес. Отец беспокоился, что его сошлют в Сибирь. Как-то вечером в феврале 1945 года друзья сообщили папе, что один из русских начальников приказал арестовать его. Отец пришел домой и сказал:
– Надо бежать.
Мы не стали с ним спорить – просто собрали свои пожитки, доехали на извозчике до вокзала, а там забрались в товарный вагон поезда, идущего в Польшу. Как мне помнится, вагон был плотно набит людьми. У части пассажиров имелись пропуска и разрешения на отъезд, остальные, как и мы, пытались уехать из города нелегально. Перед отправлением поезда с вокзала мы услышали с платформы крики русских:
– Хигер! Хигер!
Нам стало ясно, что мы были правы, решив бежать. Конечно, папа не отозвался, надеясь затеряться в толпе, и вскоре поезд отправился в путь.
Путь до Польши, который сегодня занимает 45 минут, мы преодолевали целых три недели: разрушенные во время военных действий мосты и тоннели еще не были восстановлены. Особенно серьезные разрушения наблюдались там, где теперь была советская территория. В вагонах было невыносимо тесно и холодно. На мне были пальто, любимый зеленый свитер и те самые настоящие ботинки, которыми я так гордилась. Мы не знали, что путешествие так затянется. С собой мы успели взять только несколько банок сардин. Время от времени поезд останавливался, и мы выходили размяться. Папа в это время отправлялся на поиски продуктов. Наши спутники зажигали прямо в теплушке костры. Папа набирал снега и плавил его в банках от сардин – точно так же, как мы делали под землей… Мы будто снова очутились в нашем бункере, но опыт подземной жизни помогал нам переносить и эти трудности. Все страдали от холода и голода, впадали в отчаянье, но нам четверым все было нипочем. Здесь не так-то и плохо, думали мы.
В конечном счете мы добрались до Пшемысля – городка неподалеку от польской границы. Мы знали, что здесь остановился Соха, и решили навестить его и посоветоваться, как быть дальше. Так мы и сделали. В результате мы прожили в семье Сохи больше недели, и именно тогда Ванда Соха наконец почувствовала к нам симпатию. Пока мы жили в канализации, она помогала нам только потому, что этого требовал Соха, но в Пшемысле она отнеслась к нам с искренней и бескорыстной добротой. Она тоже привязалась к нашей семье. Ей понравилось, как мой папа помогал ее дочери Стефце делать уроки. Так же, как и со мной в подземельях, отец терпеливо работал с ней над заданиями по математике, латыни и истории. Понаблюдав за этим, Ванда Соха убедилась, что папа и все мы – хорошие люди и хотим того же, что и все остальные: спокойно жить в окружении родственников и друзей.
Мы были очень рады сойтись с родными Сохи. Теперь мы все вместе были беженцами. Они с отцом без конца обсуждали планы на будущее, говорили о вере, об искуплении грехов. Соха ценил советы моего отца. И точно так же, как и раньше, обожал нас с братом. В этом он совершенно не изменился, только теперь он стал для нас уже не столько добрым властителем, сколько любимым дядюшкой. А еще он стал еще больше уважать нашу маму за ее стоическую преданность двум своим маленьким цыплятам.
Как же это было чудесно – снова оказаться под одной крышей, когда уже не имело значения, кто ты – еврей или католик. Все это время мы прожили буквально одной семьей, и поэтому расставаться, когда мы уезжали в Краков, было очень тяжело. Мы прибыли в Краков 18 марта 1945 года. Папа, думая, что более польское на слух имя поможет ему быстрее устроиться на работу, даже поменял фамилию с Хигер на Хировский. Когда мы приехали в Краков, у нас не было ничего, кроме адреса, переданного нам дядей моей мамы. По этому адресу была только одна комната, где на полу уже ночевали человек 20. Казалось, всем беженцам из Восточной Польши давали один и тот же адрес. В начале войны польские евреи мигрировали на восток, предпочитая гнет коммунистической России тирании нацистской Германии, – теперь все было наоборот: мы бежали на запад, предпочитая свободную пока еще Польшу жизни под Советами на наших бывших польских территориях.
Уже в Кракове мы узнали, что Соха с семейством перебрался в Гливице к Кларе с Корсаром. Соха написал нам, что всю жизнь мечтал стать владельцем маленького ресторанчика, и теперь у него появилась возможность реализовать свою мечту – на деньги, полученные от папы. Мы часто говорили о Сохе и его семье. Мы были очень благодарны судьбе за то, что наши дорожки так удачно пересеклись в самые тяжелые времена. В ответном письме мы пообещали Сохе при первой возможности приехать в гости, выпить за успех его бизнеса и отметить с Кларой и Корсаром эту новую главу в жизни нашей большой подземной семьи.
13 мая 1945 года, меньше чем через два месяца с момента нашего свидания в Пшемысле, мы получили от Корсара телеграмму: Соха погиб под колесами русского армейского грузовика, его дочке Стефце удалось спастись… Он упал на решетку дождевого стока, и его кровь стекала вниз, в подземные тоннели.
У мамы подкосились ноги. Она молчала, и я заглянула в телеграмму. Я поняла только то, что с нашим Сохой что-то случилось, и заплакала… Да, это клише, но мы чувствовали себя так, будто нас ударили чем-то тяжелым, и эта боль была гораздо сильнее боли от всех остальных трагедий, которые мне уже пришлось пережить. Дядя Куба, бабуля, мои дедушка с бабушкой, мои кузины, тетушки и дядюшки… боль от всех этих потерь не могла сравниться с болью этой утраты. Изгнание из нашей квартиры, переезды, тесные квартирки, бараки гетто, затем канализационные тоннели… все это не могло сравниться с болью потери Сохи. Нас лишили человеческого достоинства, богатства, семейного наследия… но и эта боль – почти ничто в сравнении с той болью, которую вызвала смерть Сохи.
Уже почти наступил мир, и счастье было совсем рядом… Я вспомнила тот день, когда Соха взял меня за руку и повел посмотреть на солнечные лучи, чтобы вытащить из пучины депрессии. Я закрыла глаза и увидела его широкую, светлую улыбку. Я вспомнила его голос. Его появления во Дворце с продуктами и новостями с фронта… Вспомнила и… крепко обняла маму. Мы плакали, плакали, плакали и не могли остановиться. Мне кажется, Павел не совсем понял, что произошло, но тоже заплакал. Потом вернулся домой папа…
Мы немедленно отправились в Гливице и сразу же пошли на место гибели Сохи. Кровь с мостовой, конечно, уже смыли, но Корсар показал нам решетку, через которую она капала в канализацию. Мы постояли на этом месте… Тогда я не думала о Ванде и Стефце – мне было всего семь лет. Только теперь я понимаю, что испытывала бедная Стефця, когда рядом с ней истекал кровью самый близкий ей человек. А ей тогда было всего 12 лет! У меня разрывается сердце, когда я думаю и о Ванде, которая потеряла мужа как раз в тот момент, когда он наконец нашел душевный покой и начал с надеждой смотреть в будущее. Но тогда я думала только о том, кого потеряла наша семья. Кого потеряла я сама.
Нашего ангела-хранителя.
Нашего Соху.
В своих мемуарах мой отец написал, что на надгробии Леопольда Соха нужно было бы высечь слова:
«Тот, кто спасает одну жизнь, спасает целый мир». «Kto ratuje jedno zycie – ratuje caly swiat».
Наш Соха был сильным и великодушным человеком. До сих пор я каждый год зажигаю свечу в день его гибели и вспоминаю эти слова, готовясь прочитать поминальную молитву. Я думаю о Сохе, о жизнях, которые он спас, взяв нас под свою защиту, о жизнях, которые мы все построили после войны… и этими мыслями я чту его память.
* * *
Следующие 12 лет мы прожили в Кракове, где моему папе удалось найти работу, а мама встретилась со своей сестрой, где мы с Павлом заново обрели детство, где мы перестали бояться, что нас примется мучить какой-нибудь фашистский или советский чиновник. Мы быстро вернулись к почти нормальной жизни, хотя она, конечно, никогда уже не будет такой, как на Коперника, 12, в дни моего детства, когда город Львов был полон надежд и счастья. Тем не менее мы, повидав самые невообразимые беды, знали, что ни на что жаловаться нам нельзя. Этот принцип стал своеобразным законом нашей семьи: мы не должны жаловаться или показывать свои страдания, потому что нынешние трудности – ничто в сравнении с трудностями, которые мы пережили в прошлом, или трудностями других людей.
Мы часто вспоминали о времени, проведенном под землей, но почти никогда не говорили об этом с друзьями или родственниками. Периодически нам попадались на глаза статьи о львовском гетто, или мы чувствовали запах, переносивший нас в прошлое, или ели суп, напоминавший по вкусу стряпню Вайнберговой, или мы встречали на улице человека, похожего на кого-нибудь из членов нашей подземной семьи… Конечно, многое хотелось забыть, но это значило бы забыть свою жизнь. Да и не все воспоминания были неприятными. А песни и сценки, написанные моим отцом? Анекдоты Корсара? А Соха? Ощущение тепла и покоя, которое охватывало нас каждый раз, когда он приходил? Парадоксально, но факт: мы никогда так не смеялись, как во время наших комических представлений в подземелье! Не потому ли, что контраст между счастьем и горем был так велик, что мы хватались за любую возможность продлить и усилить чувство радости?..
В 1957 году мы уехали в Израиль, где, по мнению папы, нас ждала новая, более счастливая жизнь. Перед отъездом из Польши мы заглянули в Гливице попрощаться с Вандой и спросить, не можем ли мы чем-нибудь ей помочь. Ни в какой помощи она, конечно, не нуждалась. В доказательство своих слов она отвела нас в кухню и показала на стоящую в углу большую угольную плиту. Плита была очень старая, и ее, судя по всему, не использовали по назначению много лет. Ванда отворила тяжелую железную дверь топки.
– Не волнуйтесь за меня, – сказала она. – Все, что мне нужно, тут. Мне хватит этого до конца дней.
Отец заглянул в топку и увидел аккуратные пачки злотых, драгоценности и столовое серебро – многое из того, чем он платил Сохе. Сколько бы ни тратил наш ангел-хранитель на продукты и прочие припасы, сколько бы ни отдавал из своего кармана Ковалову и Вроблевскому, сколько бы ни заплатил за свою таверну перед гибелью, у него осталось небольшое богатство. Папа не имел претензий к Ванде. Когда-то все это принадлежало ему, но теперь эти деньги помогут жене и дочери его Польдю.
– Значит, так должно быть, – сказал он.
Позднее папа сказал мне, как он был рад тому, что у Ванды остались эти деньги, что все пережитое нами всеми было не зря.
В Израиле никто не говорил о войне. Никто не говорил о Холокосте. Все, через что нам пришлось пройти, причины, по которым мы оказались в этой стране, остались в прошлом, и их не было смысла лишний раз вспоминать. Таковы были настроения евреев, населявших нашу новую родину, и во многом они перекликались с теми принципами, к которым мы сами пришли в Польше, но здесь им следовали десятки тысяч людей. На каждом шагу мы встречали выживших в гетто и лагерях евреев. На каждом шагу мы встречали людей, истории спасения которых по драматизму не уступали нашей. И в автобусах, и на площадях мы видели мужчин и женщин с номерами на руках, выдававшими в них узников концлагерей, но говорить об этом было нельзя. Можно было только отвести глаза в сторону. Я очень долго привыкала к этому, пытаясь сопоставить пережитое ими с тем, через что пришлось пройти мне. Мы и сами давно уже разговаривали о тех временах только между собой. Мы и сами давно уже старались забыть годы немецкой оккупации. Да, мы чудом спаслись, но и все остальные вокруг нас тоже могли считать свое спасение чудом. Среди нас не было тех, кому это далось легко. Если ты был здесь, среди нас, значит, ты прошел через страдания.
Когда мы приехали в Израиль, я была уже взрослой девушкой, и та «внутренняя» эмоциональная жизнь, которую я научилась держать в тайне от всех еще во время советской оккупации, с годами только углубилась. Теперь мы месяцами могли не вспоминать прожитые под землей месяцы. Эти воспоминания, как и сами канализационные тоннели, были спрятаны под поверхностью нашей жизни. Я силилась разобраться в этом и со временем поняла, что все вокруг носили с собой такой же тяжелый груз памяти. Везде вокруг нас были евреи, выжившие благодаря какому-то своему стечению счастливых обстоятельств и маленьких чудес. Все вокруг носили тяжкий груз больших потрясений и бед.
Было бы несправедливо говорить, что наш груз тяжелее. Он был просто наш, и ничей больше, и мне нужно было нести его с гордостью, шагая дальше по жизни.