Книга: Клуб бездомных мечтателей
Назад: III. Цунами
Дальше: V. В тупике

IV. Крах

Если и до этого все обитатели нашей квартиры жили своей собственной жизнью, то к тому времени, когда мне исполнилось двенадцать, каждый из членов нашей семьи превратился в обособленный континент, отгороженный дверью своей комнаты. Я уже и не надеялась, что мы сможем когда-нибудь снова стать единой семьей. Я большую часть времени проводила вне дома, заливая бензин на автозаправках или пакуя товары в магазине. Лиза, уединившись в своей комнате, слушала громкую музыку и держала дверь запертой. Папа выезжал в город или гулял по району. Мама завела знакомство с омерзительным человеком, присутствие которого в нашем доме только отдаляло нас друг от друга.
Леонард Мон был экстравагантным худющим мужчиной, похожим на персонажа с картины «Крик» Эдварда Мунка. Он был лыс, за исключением небольших пучков волос по бокам черепа, а его глаза вылезали из орбит, словно его кто-то душит. Он был нервным и взбалмошным и страдал от психического заболевания, похожего на то, что было у мамы. Свой недуг Леонард запивал горстями разноцветных таблеток. Мама познакомилась с ним в баре, и во время разговора выяснилось, что вкус и предпочтения в мужчинах у них одинаковы. Мама с Леонардом начали «заседать» на кухне, превратив ее во что-то среднее между притоном, лаунж-баром и клубом по интересам, где жалуются на все и вся. И, конечно, кухня превратилась в место подготовки и употребления наркотиков.
Циклы общения мамы с Леонардом были напрямую завязаны на получение социального чека. Папа исполнял роль посыльного, приносящего наркотики. В его отсутствие мама с Леонардом трепались о жизни и поглощали огромные бутылки пива. После получения чеков мама с Леонардом и папой гуляли две недели или до тех пор, пока под глазами всех участников «марафона на стойкость» не появлялись глубокие темные круги и не оставалось ни одного доллара. Леонард исчезал, чтобы появиться сразу после получения чеков. Он не оставался на скучные будни, когда у нас не было денег, а мама спала днями напролет.
Папа, Лиза и я смеялись над Леонардом. Никто из нас, включая, думаю, и саму маму, не испытывал к нему особой любви. У него был резкий и высокий голос, он считал себя пупом земли и не любил детей (несмотря на то что по профессии был учителем). Но в нашей семье решения не принимались на основе того, нравится нам что-то или нет, точно так же, как и не принимались, исходя из принципа, что для семьи хорошо, а что – плохо. Главным фактором любых решений были наркотики, а Леонард любил наркотики, следовательно, когда у него были деньги, он был желанным гостем.
Иногда я сопровождала папу, когда он шел за наркотиками, и мы смешили друг друга, передразнивая Леонарда, который постоянно ныл и жаловался женским голосом. Папа вводил в банкомат пин-код карточки Леонарда, с которой снимал деньги на очередной «чек». Я выпучивала глаза и говорила голосом Леонарда: «О, Джини! Жизнь такая слооожная, оооо!»
Папа сгибался пополам от хохота, колотил себя рукой по колену, стоя около банкомата в те предрассветные часы, а потом просил меня еще раз изобразить Леонарда. Когда мы поднимались на наш этаж, голос Леонарда раздавался еще задолго до того, как мы подходили к двери нашей квартиры.
«Ооо, эти дети, Джини, если бы их не было, моя работа была бы такой приятной! Ах, эти маленькие твари! Мне так хочется их отшлепать, когда они плохо себя ведут!»
Леонард вообще был противником того, чтобы заводить детей. И он не стеснялся об этом говорить. Через открытую дверь соседней комнаты я прекрасно слышала, как он театральным шепотом жаловался маме:
«О, они такие неблагодарные! Я просто не знаю, как ты своих переносишь! – Он затягивался сигаретой, причмокивая. – Я и на работе их терпеть не могу, просто не представляю, как ты переносишь их у себя дома!»
«Леонард, перестань», – слабым голосом протестовала мама.
Мама никогда не спорила с ним по этому поводу. Мне думается, причина была проста – социальный чек. Поэтому мама спокойно попивала свое пиво и не реагировала на выпады учителя, ненавидевшего детей.
Возможно, если бы дело ограничилось детоненавистничеством, я бы не возражала против присутствия Леонарда в нашей квартире. Но кроме этого (и многого другого) мне не нравились его бесконечные разговоры о том, что он так же, как и мама, является ВИЧ-положительным. Мне было очень больно слушать это.
Данная тема начинала обсуждаться после того, как первая эйфорическая стадия действия кокаина заканчивалась. В это время реальность била, словно молотом по голове, и у человека возникали меланхоличные мысли.
«Джини, у меня сердце так стучит! Возьми меня за руку», – просил Леонард.
Мама уже несколько лет не держала меня за руку. Последнее наше искреннее объятие было тогда, когда она сообщила мне, что больна СПИДом. Несмотря на это, мама послушно брала его за руку, сцепив с ним пальцы.
«Джини, я так не хочу заболеть! – гнусавил Леонард. – Хотя если мы заболеем, то не доживем до старости. Это, слава богу, нам не грозит. Приятно, Джин, не правда ли?»
Когда он вел такие разговоры, я находилась от них не более чем в трех метрах. Я была так близко, что чувствовала дым их сигарет. Я четко слышала каждое произнесенное слово.
«О, Джини, это же так хорошо! Все равно все наши лучшие года закончатся к сорока».
«Знаю, Леонард. Это обнадеживает, – соглашалась мама. – Нам не грозит старость».
* * *
Если у меня и были иллюзии насчет того, что употребление наркотиков совершенно безвредно, они окончательно исчезли с маминым диагнозом и появлением Леонарда. В конце концов, мне надоело смотреть на разные стадии их наркозависимости, мне надоело видеть их руки с венами, которые они лихорадочно искали под ярким светом флуоресцентных ламп, миг, когда иголка прокалывает кожу, кровь, которую затягивают в шприц, проверяя, что игла попала в вену и в ней нет пузырьков, после чего вводят содержимое шприца, и эйфорическое выражение лица сразу после укола.
Мне надоели пятна крови от промывания шприцев, которые были везде: на хлебе, на стенах, даже в сахарнице. Возможно, больше всего меня раздражал вид мест на теле, в которые иголка втыкалась наиболее часто. Это место могло разбухнуть, потемнеть и начать пахнуть. Мне надоело видеть, как мама ищет неушедшую вену на своем теле и находит ее между пальцами ног. Я все в большей и большей степени наблюдала бесполезность их жизни. Перед моими глазами разыгрывалась драма, как в кино, где я смотрела черно-белую ленту о том, как жизнь родителей проходит не просто впустую, а со знаком минус. Я от всего этого устала. Если раньше я могла каким-либо образом участвовать в этой составляющей их жизни, то теперь я хотела закрыть глаза или уйти далеко-далеко, чтобы этого не видеть.
Я перестала сопровождать папу до банкоматов или наркодилеров. Я даже не стала ему объяснять, почему я так поступаю. Ощущение недовольства и протеста толкало меня на улицу, и я часто в полном одиночестве гуляла по Фордхэм-роуд. Иногда я ходила к помойке около магазина одежды, куда выбрасывали некачественный товар. Это место показал мне папа. Пока родители бегали за наркотиками, я набивала рюкзак вещами, в которых, например, неправильно прошит шов. Однажды ночью, когда я ковырялась в этой мусорке, я увидела, как папа быстрыми шагами шел по Фордхэм-роуд к дилеру. Я не окликнула его и не остановила. То, что я не окликнула его, было грустно, но если бы я сделала это, было бы не менее грустно.
Иногда в школе шутили над моей грязной одеждой: пришитым на спине карманом или одной слишком длинной штаниной джинсов, которые были на пять размеров больше нужного. Но чаще всего я не появлялась в школе и гуляла, выбирая день ото дня новый маршрут. Или приходила к открытию Met Food и вместе с кассирами ждала, пока менеджер поднимет «железный занавес» магазина.
В школе я была как сеть, которую бросают в воду. Сеть проходит сквозь воду и в нее что-то попадает, иногда что-то очень непредсказуемое. Мое образование состояло из несистематизированной информации, полученной из книг, которые папа «забывал» возвращать в библиотеку, и того, что я могла услышать в редкие дни посещения школы. Но я всегда была в школе в последние недели учебного года и сдавала все необходимые тесты и зачеты, поэтому меня со скрипом переводили в следующий класс.
Когда я прогуливала школу, то ездила на метро из Бронкса на Манхэттен просто для того, чтобы побыть в толпе. Мне нравилось слушать разговоры людей, их споры, песни музыкантов в переходах и самый любимый звук – звук смеха. Я терялась в толпе. Кто обратит внимание на худую и неумытую девочку с грязными и свалявшимися волосами, не поднимающую глаз? Я была невидимкой. Существовал определенный риск, что меня заметит полиция или представители специального подразделения социальной службы, следящей за прогульщиками, но игра стоила свеч. Мне нужно было ощущать пульс жизни, и ради этого я уходила из дома. Вскоре я постоянно отсутствовала в двух местах: в школе и дома.
Иногда я прогуливала не одна, и ко мне присоединялись Рик и Дэнни. Вместе мы катались по маршруту метро № 4, часами, туда-сюда по Лексингтонской ветке. Путешествия в компании отличались от моих одиночных прогулок. С Рики и Дэнни мы искали приключений. Мы могли забраться в пустую будку машиниста и объявить по громкой связи пассажирам, что в последнем вагоне предлагают бесплатные сандвичи и прохладительные напитки. Иногда мы бросали в толпу «бомбу-вонючку» – стеклянный пузырек, источавший жуткий запах, и смотрели, как люди затыкают нос.
Мы выходили только на станции «Боулинг-Грин» (если нас, конечно, не начинал ловить контролер). На «Боулинг-Грин» мы пересаживались на паром до Статен-Айленд. Если сесть на самую нижнюю палубу парома, идущего с материка, то морские брызги летят прямо в лицо и хорошо видна пена за бортом. Билет назад на Манхэттен стоил пятьдесят центов, но его можно было и не покупать, если спрятаться в мужском туалете, пока контролеры ходят по парому в поисках «зайцев».
Возвращение на Манхэттен обращало меня к реальности. В толпе школьников, одетых в отглаженную форму или в хорошую, модную одежду, я чувствовала себя одинокой. Глядя на них, я думала, что в этот день пропустила в школе.
В любой день к нам в дом могла прийти сотрудница социальной службы, к которой я была приписана. Именно ее, женщину по имени мисс Коул, я застала у нас дома, когда вернулась после очередной поездки на Статен-Айленд. В этом месяце она появлялась у нас уже второй раз. Мама впустила ее в дом за полчаса до моего прихода. Они с мамой о чем-то говорили, когда я вошла в комнату, держа портфель, словно театральный реквизит. Я поняла, что у нас мисс Коул, по запаху духов, который резко выделялся из всех остальных запахов в нашем доме.
Мисс Коул заговорила первой, чтобы показать, кто здесь главный.
– Рада тебя видеть, Элизабет, – сказала она, подняв подбородок. Она закинула ногу на ногу и положила руку на колено. Из папиной комнаты перенесли вентилятор и поставили напротив мисс Коул, сидевшей около окна. – Элизабет, я здесь, потому что, хотя ты обещала ходить в школу, мне сегодня позвонила миссис Пиблз и сообщила, что ты не была на занятиях всю неделю. Объяснись, пожалуйста. Почему ты не ходила в школу, Элизабет?
Я подумала, что в ее вопросе были прямота и неотразимая логика. С одной стороны, было понятно, почему она его задает, но с другой, учитывая хаос нашей семейной жизни, ее вопрос был довольно бессмысленным. Если бы логики было достаточно для того, чтобы что-то изменить, можно было бы спросить маму, почему она принимает наркотики. Почему холодильник всегда пустой? Почему она стала ВИЧ-положительной, когда у нее есть две дочери и впереди вся жизнь? В жизни нашей семьи было много вопросов, но мисс Коул предпочла задать только один – и тот обращенный ко мне.
Я посмотрела на маму, которая сгорбилась в кресле и прикрыла глаза.
– Я ничего не могу с этим поделать, Лиззи. Ты обязана ходить в школу. – Мама сказала эти слова не мне, а стенке.
Мисс Коул постучала золотым кольцом на пальце по стеклу журнального столика.
– Присаживайся, Элизабет, – сказала она.
Я ненавидела ее за то, что она называет меня Элизабет, безнаказанно врывается в наш дом и говорит, как я должна себя вести, но послушно присела на краешек стула. Мисс Коул посмотрела на меня так, что я поняла – сейчас она перейдет к делу. Если бы я уже много раз не видела это выражение лица, я бы, возможно, относилась к ее словам более серьезно.
– Ты обязана ходить в школу, Элизабет. Если ты не будешь этого делать, то я заберу тебя из твоей семьи и помещу в другую. Вот и все. Твоя мать сказала мне, что отправляет тебя в школу, но ты в нее не ходишь. Эту ситуацию надо менять. Кроме этого вам с сестрой стоит разобраться с хламом в этой квартире. Скажи об этом Лизе. Это просто омерзительный дом, настоящий свинарник.
Я обратила внимание на то, как она произносила слово «омерзительный». Она растягивала гласные в слове и улыбалась. Она была облечена властью для того, чтобы делать подобные утверждения. И мисс Коул нравилась власть, которую дает ее работа.
– Я вообще не представляю, как вы можете здесь жить. Ты уже достаточно большая для того, чтобы что-то сделать по поводу ситуации в доме. – Она сказала это с возмущением и потом продолжила спокойным тоном: – Мы знаем, в какие семьи переводить таких девочек, как ты.
Эта назидательная часть лекции была самой неприятной. Я бы с удовольствием сбросила на нее с крыши воздушный шарик, наполненный водой. Я даже представляла ее реакцию: крик, и ее дешевая прическа плющится от удара. Я бы от этой сцены долго смеялась.
– Тебе точно не понравятся дома и семьи, в которые я могу тебя перевести. Будь уверена, что если ты не убираешься здесь, то там ты только этим и будешь заниматься. Тебе придется мыть туалеты. И девочки в этих семьях любят драться.
Мое воображение нарисовало картину: я драю туалет, еще более грязный, чем наш, черный, скользкий и вонючий. Из коридора за моей работой следят большие злобные девушки, одетые в рванину.
– Если ты так этого хочешь, я заберу тебя из твоей семьи. Если ты не будешь ходить в школу, то это произойдет мгновенно. – Мисс Коул перешла к своей любимой части выступления, и на ее лице появилась улыбка. – Соберись или собирай манатки, Элизабет. Тебе решать. – Лицо мисс Коул исказила гримаса смешанных чувств отвращения и отчаяния. – Разве ты сама не хочешь жить нормальной жизнью? Ты об этом никогда не задумывалась?
Ей нравилось то, что она делала, я чувствовала это. За фасадом ее слов не было никакой искренности, никакого стремления или желания изменить мою жизнь, и я это совершенно точно знала. Как и многим другим ее коллегам из социальной службы, мисс Коул нравилось выговаривать и шпынять других, ей нравилось шоу, которое она перед нами разыгрывала.
В ее словах не было заботы и любви, которые могли бы положительно повлиять на ситуацию. «Соберись!» Многие это мне уже говорили, но никто не объяснил, что именно они имеют в виду. Кто подавал мне пример в том, что надо убираться в квартире и не прогуливать школу? Между словами и действиями взрослых была такая большая разница, словно они находились на разных сторонах глубокого каньона, в который можно было провалиться. Как была связана моя повседневная жизнь с теми далекими и туманными целями, о которых мне говорили взрослые? Если образование и работа имели в жизни людей такое большое значение, почему же у моих собственных родителей не было ни того, ни другого?
«Соберись» – что вообще значит это слово? Мне надо было самой об этом догадаться, или я должна была найти ответ в назидательных лекциях мисс Коул, которая вела себя словно гневный праведник по отношению к грешнику?
Я была вне себя от злости, но старалась держаться как можно спокойнее. Я проводила мисс Коул до двери, около которой она погрозила мне пальцем с длинным и загнутым ногтем:
– Элизабет, я могла бы прямо сейчас перевести тебя в другую семью. Я могу это сделать в любую минуту. Не забывай об этом. Не забывай о том, что я к тебе хорошо отношусь.
Я вернулась в комнату, в которой мама легла и накрыла голову подушкой. Часы показывали около трех, скоро домой должна вернуться Лиза. Я закрывала за собой дверь комнаты, когда услышала приглушенный подушкой голос мамы:
«Лиззи, ты сегодня упаковывала продукты? У тебя есть деньги? Мне бы пять долларов очень не помешали».
«Мам, извини, денег совсем нет».
Мама перевернулась на спину и издала звук, представлявший собой что-то среднее между стоном и недовольным ворчанием. К ее ягодице прилипла монетка в один цент. По всему моему телу прошла легкая дрожь. Я даже не знала, что чувствую по поводу матери: злюсь на нее или мне просто грустно за ее потерянную жизнь. Я зашла в свою комнату, вытянулась на кровати и поняла, что утратила все эмоции, словно превратилась в дерево. Из соседней комнаты раздались мамины громкие всхлипывания. Я смотрела в потолок и ощущала себя совершенно пустой.
* * *
В ту ночь в квартире появился Леонард Мон со своей зарплатой и вместе с родителями они гуляли до утра. Из спальни я слышала звон пивных бутылок, шаги и хлопанье входной двери. Я вышла в прихожую, закрывая майкой нос от сигаретного дыма, позвонила Рику и Дэнни и предложила им «потусить» до рассвета, сходить в кино или что-нибудь придумать.
Я надевала свитер, когда что-то в разговоре Леонарда с мамой привлекло мое внимание. Они шептались о ком-то. Леонард нервно постукивал ногой о пол, что заглушало некоторые слова. Я прислушалась.
Они обсуждали одного мужчину, с которым мама познакомилась в баре. Как я поняла из разговора, это знакомство произошло достаточно давно, и в последнее время их отношения становились все ближе. Этого мужчину они называли по кличке или по фамилии – Брик.
– Не знаю, Леонард. Он внимательно слушает меня. Мне так не хватает общения с мужчиной, который меня слушает. И нам вместе хорошо, понимаешь, о чем я?
Видимо, мама встречалась с этим мужчиной.
– О, Джини, не отпускай мужчину, с которым тебе хорошо. Я бы никогда такого не сделал. Мужчины, у которых есть работа, они такие ответственные и зрелые. – Леонард перешел на шепот: – Давай, Джин. Ты заслуживаешь лучшего.
Я была готова выкинуть его из квартиры. Он минуту назад улыбался папе, а сейчас советовал маме изменять ему с другим. Леонард был подлым и ужасным лицемером. Я слушала их разговор и понимала, что мама встречалась с этим Бриком уже какое-то время. Я узнала, что он тратит на нее деньги, что они занимаются любовью и что маме нравилось то, что он вообще не употребляет наркотики, только иногда выпивает, чтобы успокоить нервы. Мама описывала своего любовника, образ которого начинал складываться у меня перед глазами. Новая ситуация выглядела угрожающей для папы – основы нашей семьи.
Брик неплохо зарабатывал. Он был охранником в одной из модных художественных галерей на Манхэттене. Мама утверждала, что ранее он служил на флоте. Он жил в хорошем районе, имел большую однокомнатную квартиру и был одиноким. Судя по всему, я стала далеко не единственной в нашей семье, кто проводил ночи вне дома. У меня складывалось ощущение, что папа знал о маминой связи.
Я посмотрела вокруг. Состояние нашей квартиры явно ухудшилось: разбитые лампы, пустые пивные бутылки, окурки на ковре. В воздухе чувствовалась влажность и частицы грязи и пыли. С появлением Леонарда и его денег родители начали «торчать» две с половиной недели в течение месяца. Я ощутила вину, что самоустранилась из квартиры и этим способствую тому, что ситуация катится в пропасть.
Дверь открылась, и в нее вошел, насвистывая, папа. Мама с Леонардом притихли. Я открыла и закрыла дверь моей комнаты, громко прокашлялась и сделала шаг в сторону гостиной. В этот момент вышла мама, чтобы снять с дверной ручки свой потертый ремень, который она использовала как жгут.
– Питер, секундочку! – бросила она папе через плечо.
Папа в это время отсчитывал Леонарду сдачу с его двадцатки.
Я открыла рот, чтобы обратиться к маме, но поняла, что мне совершенно нечего сказать, и поэтому снова его закрыла. На телеэкране пошла заставка сериала «Новобрачные». Я попыталась обратить на себя внимание мамы и громко откашлялась. Мама быстро взглянула на меня и сказала: «Питер, я первая», – и с ремнем в руке вернулась в гостиную.
Мои теплые отношения с мамой закончились. Мы начали общаться, как посторонние люди. Это продолжалось вот уже два года после того, как мама сообщила мне о своем диагнозе. Я ни с кем не обсуждала то, что мама мне тогда сказала. Иногда мне казалось, что тот разговор мне приснился. Я думаю, что она ничего не рассказала Лизе, потому что сестра не поднимала со мной этот вопрос. Было ощущение, что у нас с мамой есть общий грязненький секрет и от этого она начала меня сторониться. Накопилось слишком много неозвученных вопросов, поэтому нам стало сложно общаться.
Папа «втер» маму первой, и она начала шмыгать носом. Следующим «пошел» Леонард Мон. Папа укололся в ванной, как он теперь часто делал. Я встала и пошла на встречу с Риком в тот момент, когда Леонард начал нести всякую чушь «на приходе».
Знание, что у мамы ВИЧ, не сделало наше с ней общение проще. Мне было горестно сознавать, что она больна, и мне было точно так же горестно, что она забыла нас. Если быть до конца честной, знание о том, что она больна, гнало меня от нее. Я понимала: если нахожусь рядом с мамой, то нахожусь рядом с ее болезнью. Понимание, что я теряю мать, было таким невыносимым, что его хотелось всеми силами избежать.
Я взяла рюкзак и прошла мимо открытой двери на кухню, в которой ныл Леонард: «Ой, Джини, сердце так бьется! Возьми меня за руку!»
Мама схватила его за руку, и это показалось мне омерзительным. Я быстро вышла, чтобы не слышать ужасных разговоров, которые я знала наизусть.
* * *
Я познакомилась с Бриком приблизительно через неделю после этих событий. Был будний день, мама разрешила мне прогулять школу, и мы вдвоем отправились в галерею, в которой он работал. Мама сказала, что он хочет угостить нас обедом. Мы вышли из метро на 23-й улице, и мама начала волноваться по поводу своего внешнего вида.
– Лиззи, я нормально выгляжу? Как думаешь, свитер сидит нормально?
На ней был розовый свитер с V-образным вырезом на шее, и она с утра не пила и не кололась. Длинные кудрявые волосы были аккуратно скреплены заколкой. Я уже давно не видела маму в чем-то другом, кроме грязных джинсов и маек.
– Мама, ты отлично выглядишь, не паникуй. Почему ты так переживаешь, что он о тебе подумает? Какая тебе разница? – спросила я.
– Для меня это важно. Он мне нравится. – Меня шокировала прямота ее слов. Мы с ней уже давно не общались начистоту. – Твоей маме нравится один мужчина. Я уже очень давно не влюблялась.
Она нервно улыбнулась. Папы словно никогда и не существовало.
Признаться, я и сама сильно волновалась. После того, как Лиза ушла в школу, а папа – в город, я долго убеждала маму взять меня на встречу с Бриком. Мы уже давно не были с ней вдвоем и не говорили по душам. Я чувствовала себя не очень уверенно. Несмотря на то что я спорила с матерью, в глубине души я хотела, чтобы она взяла меня за руку и откровенно со мной поговорила. Я хотела, чтобы мама спросила моего совета, поинтересовалась, как я вижу всю эту ситуацию. Вместо этого мама говорила только о Брике: как для него важна его работа и продвижение по службе, какой он положительный и практически семейный человек.
В моей голове возник следующий план: я познакомлюсь с Бриком, выскажу маме свое «фи», и она увидит в нем кучу недостатков. Так я сохраню нашу семью.
Потом по пути от метро мама долго распиналась о замечательной репутации галереи, словно эта репутация является гарантией того, что Брик хороший человек. Мы перебрались на другую сторону улицы и подошли к высокому и узкому зданию, через огромные окна которого на разных этажах я заметила скульптуры и картины. Мама подвела меня к входу для сотрудников, мы вошли внутрь и двинулись к гардеробу, в котором с девяти до пяти работал Брик, забирая и выдавая посетителям верхнюю одежду и совмещая это с функциями смотрителя залов и охранника.
– Во время выставки посетители покупают билеты, но Брик нас проведет бесплатно, – сказала мама.
Она с гордостью произнесла эти слова. Мне показалось, чем с большей теплотой она о нем говорит, тем более чужой она мне становится. Я пожалела о том, что так долго держалась от мамы на расстоянии. Я начала паниковать при мысли, что мама нашла что-то поинтереснее, чем ее собственные дети и семья. Ведь она же никогда с такой гордостью не отзывалась о нас с Лизой и не говорила, как много и упорно мы работаем. Мама знала все внутренние коридоры галереи, и я поняла, что она уже неоднократно здесь бывала. От этого у меня появилось чувство, что меня предали.
Брик оказался лысым плотным мужчиной, который много курил, говорил очень мало и часто кивал в знак согласия с мамой. Он ее хотел, это я увидела сразу. Брик смотрел на маму бесстыдно, словно раздевая. У меня мгновенно возникло к нему чувство недоверия. Я с подозрением относилась к мужчинам, которые покупают нам вещи. Я понимала, что таким мужчинам что-то от нас надо, как было в случае с Роном.
Втроем мы поели в ближайшей кафешке. Брик разрешил мне выбрать суп. Я болтала ложкой в моем супе с протертыми грибами и наблюдала, как они флиртуют. Брик взял маму за руку и прямо у меня на глазах начал ее ласкать. У него были короткие, желтые и сильно обгрызенные ногти. Казалось даже, что ему было мало ногтей, и он грыз кончики своих пальцев.
Мама с вожделением смотрела в его глаза. Она так долго не отрывала взгляда, и я подумала, что не ожидала от нее такой концентрации внимания.
– Я уже рассказала Лиззи о том, какая у тебя большая квартира и как тебе в ней одиноко, – заявила мама.
Брик смущенно посмотрел на маму и ответил ей голосом курильщика, уничтожающего в день четыре пачки сигарет:
– Да нет, Джин, у меня все нормально.
Она игриво ударила его по плечу.
– Ой, да ладно, Брик! Конечно, тебе одиноко. Он мне это сам говорил, Лиззи, – бросила она мне. И нервно рассмеялась.
Когда мы вошли в галерею, я ошибочно приняла за Брика одного слегка смазливого молодого темноволосого парня, который стоял с ним рядом. Свою ошибку я поняла тогда, когда мама подошла к Брику и с любовью обняла его за толстую шею. Это произошло в момент, когда тот запихивал в карман чаевые. Брик заговорщически посмотрел на меня, сказал: «Шшш!», подмигнул, улыбнулся, обнажив желтоватые зубы, и показал пальцем на небольшую табличку над гардеробом с надписью «Никаких чаевых, пожалуйста». Мама долго не могла отпустить его из своих объятий, пока я терпеливо ждала, переминаясь с ноги на ногу.
Перед уходом на обед мама попросила меня «постоять на стреме». Я увидела, как Брик достал спрятанную за мусорным ведром большую бутылку пива и пошел в туалет, чтобы ее выпить. Пока он расправлялся со своим пивом, мама объяснила:
– Он только иногда пьет, чтобы нервы успокоить. У него как-никак напряженная работа. Сплошной стресс.
Сидя за столом в кафе, я с неприязнью смотрела, как они вцепились друг в друга. Мама положила руку на его толстое бедро в форменных штанах. Неожиданно я осознала, что всего два раза в жизни видела, как родители целуются. И оба этих раза я видела их поцелуи очень быстро и мельком. Теперь мама шарила руками по всему телу Брика, и это казалось мне не просто надругательством над папой, а надругательством над истинной природой мамы. Я почувствовала себя ужасно одинокой. Я чуть не подпрыгнула на стуле, когда мама снова вернулась к обсуждению размеров квартиры Брика. Тут я не выдержала:
– Мама, не пора ли нам идти?
Обеденный перерыв закончился, и втроем мы снова вернулись в галерею. Мама поцеловала Брика долго и страстно. После этого мы вдвоем бродили по галерее, рассматривая произведения искусства. Я старалась не смотреть на маму, а глядела на картины. Мама пыталась со мной заговорить, но я делала вид, что не слышу. Когда мы подошли к части экспозиции, которую сотрудник галереи назвал «современным искусством» и которая состояла главным образом из бессистемных сгустков краски на больших ярко-белых холстах, мама в очередной раз завела свою песню о том, какой Брик замечательный и мне надо узнать его поближе.
Я продолжала делать вид, что не слышу, но когда мы поднялись с первого этажа на второй и вошли в зал, в котором были собраны современные интерпретации древнеегипетского искусства, я не выдержала и огрызнулась:
– Мам, извини, но, честное слово, у меня нет никакого желания близко знакомиться с Бриком. Я бы лучше его вообще не знала. – Я стояла, повернувшись к ней спиной, и рассматривала имитацию египетского саркофага. – Я понимаю, что он твой друг, но, может быть, тебе не стоит проводить с ним так много времени.
Мама замолчала и потом спросила у какого-то посетителя, который час. Мы вошли в имитацию небольшой гробницы, стены которой были покрыты розовыми иероглифами, в свете электрических ламп казавшимися оранжевыми.
– Он скоро заканчивает работу, может быть, мы все вместе куда-нибудь поедем? – предложила мама, закрывая своим телом выход из гробницы.
– Неплохо они все сделали, правда? – спросила я у мамы, разглядывая ряды иероглифов. – У нас в школе было задание, в котором мы переводили древнеегипетские надписи. Ты знала, что многие из надписей в гробницах являются заклинаниями против тех, кто грабит сокровища в гробницах?
– Лиззи, я думаю о том, чтобы завязать с наркотиками. Я думаю, что мне пора с этим заканчивать.
– Согласна, мам, – ответила ей я. – Только скажи, если я чем-то могу помочь.
– Правда, дорогая? Сейчас мне действительно надо бросать. Мне надо быть там, где нет наркотиков. Понимаешь меня? – Она нагнулась ко мне, потому что я присела на корточки перед стеной, разглядывая иероглифы.
Глаза мамы были ясными и чистыми. Я подумала, что она вот уже почти неделю не кололась, хотя несколько раз ходила в бары, в которых пила свой любимый коктейль «Белый русский». Я подумала, что, может быть, на этот раз мама действительно решила завязать с наркотиками.
– Если ты не хочешь, чтобы рядом были наркотики, не надо приносить их в дом, – сказала я, все еще не глядя на маму. – Все, в общем-то, довольно просто. Было бы желание.
– Лиззи, но папа-то их приносит! Он будет колоться, и тогда мне самой будет очень сложно устоять. Я не представляю себе ситуации, когда передо мной лежат наркотики, а я их не употребляю. Такое просто исключено.
Я не знала, что ей ответить. Я понимала, что она права, потому что не слышала от папы, чтобы он хотел бы «завязать». Мне неожиданно стало тесно в ограниченном пространстве гробницы. Я потрогала плексиглас, отделявший меня от стены, на которой был изображен солдат, храбро смотрящий вперед.
Единственной моей мыслью в тот момент было: «Мама, я не хочу, чтобы ты бросала папу». Именно это я и сказала.
– Хорошо. Я дам папе шанс. Может быть, и он бросит, тогда все останется на своих местах. – Мама положила руку мне на плечо. – Знаешь, Лиззи, я же не вечная. Я уже не ребенок. Мне надо завязывать с этим стилем жизни. Я хочу увидеть, как вы вырастете. Поэтому… поэтому что-то надо менять.
На мои глаза навернулись слезы. Я обернулась к маме. Она села напротив меня и крепко взяла меня за обе руки. Ее прикосновение было теплым и обнадеживающим. Я была рада, что наконец-то мама со мной душой и телом. Как долго я об этом мечтала!
– А если папа не бросит? – спросила я.
– Может и не бросить.
Мы замолчали. И я и она прекрасно понимали, что папа не бросит.
* * *
Учитывая количество моих прогулов, я совершенно не ожидала, что меня переведут в шестой класс, то есть в среднюю школу, однако это произошло. Судя по всему, некоторые из моих одноклассников были удивлены этому событию не меньше, чем я.
В день выдачи дипломов об окончании начальной школы Кристина Меркадо сказала, повернувшись к своим подругам: «Как, и Элизабет перевели? Зачем мы вообще сюда ходили, если дипломы раздают просто так. Правильно, девчонки?»
Все эти годы Кристина и ее подруги были очень негативно ко мне настроены. Когда я садилась близко к ним, они начинали обмахиваться тетрадками и громко кашлять, чтобы привлечь внимание к моей грязной одежде и к тому, что мне не помешает помыться. Они шипели в коридорах во время перемен и рисовали на меня карикатуры, на которых у меня в волосах ползали жуки и волны дурного запаха исходили от моего тела. Во время церемонии вручения дипломов я потела в моей накидке и четырехугольной шляпе с кисточкой и радовалась, что никто из членов моей семьи не присутствовал на церемонии и не слышал слов Кристины.
В то время, когда я получала свой диплом, мама лежала на кровати и приходила в себя после ночи, проведенной в компании с «Белым русским». Папа был где-то в городе в одном из своих таинственных походов, так раздражавших маму до того, как ей стало все равно.
После окончания церемонии, когда родители начали фотографировать своих детей с преподавателями и одноклассниками, я тихо вышла через заднюю дверь. В коридоре перед дверью нашей квартиры я сняла накидку и шапку, чтобы мама не корила себя за то, что пропустила важное событие в жизни дочери.
Когда к вечеру мама проснулась и извинилась, что не появилась на церемонии, я сказала:
– Было очень скучно, тебе бы не понравилось. Я сама была дико рада, что оттуда выбралась. Я бы тоже с удовольствием осталась дома и поспала, но не хотела учителей расстраивать.
Не знаю, сколько дней прошло после окончания начальной школы, но вскоре после этого мама стояла над моей кроватью в обтягивающей майке и с аккуратно причесанными волосами и просила меня поехать вместе с ней в квартиру Брика.
– Дорогая, поехали. Я сделала все, что могла. Пожалуйста, поехали со мной, – умоляла она.
Но, вцепившись в подушку, я кричала:
– Не поеду! И тебе не советую! Мы же семья, мам. Ты не должна нас бросать! – Я умоляла ее: – Пожалуйста, не уходи! Останься со мной дома!
Я пыталась ее уговаривать, даже когда они с Лизой вышли из квартиры на улицу и сели в такси. Я не помню случая, когда я хотела чего-то больше, чем тогда, упрашивая маму остаться. Судя по тому, что Лиза собрала свои вещи в две наволочки, которые закинули в багажник автомобиля, она хотела уехать не меньше, чем мама. Уже сидя в машине, мама опустила окно и закричала:
– Я буду ждать тебя, дорогая! Приезжай, когда захочешь!
Такси тронулось, и они исчезли.
Первые несколько месяцев жизни без мамы я занималась хозяйством. Я пустила старые майки на тряпки и протерла все в квартире, убрала и вынесла мусор, помыла посуду. Каждый вечер, когда показывали наши любимые передачи, я включала черно-белый телевизор и выкручивала звук на максимум. Когда темнело, я включала свет в каждой комнате нашей трехкомнатной квартиры и оставленный Лизой приемник (он оказался слишком большим и тяжелым, чтобы взять его с собой), чтобы музыка гремела в ее пустой спальне. Свет и звук создавали иллюзию, что в нашем доме много людей.
Папа ни разу не сказал, что грустит после отъезда мамы с Лизой. Правда, он стал еще более тихим, чем обычно. Когда он не «торчал», то спал весь день, закрыв шторами окна и выключив свет. Но я заметила, что ему одиноко – по тому, какими сутулыми стали его плечи и насколько тщательно он избегал упоминаний о маме и Лизе.
Иногда, когда папа выходил в город, я открывала мамин шкаф, доставала ее одежду и выбирала то, в чем буду ходить. Чаще всего я надевала мамин розовый халат, который был слишком длинным для меня и волочился по полу, садилась перед телевизором, ела хлопья и смотрела «Угадай цену». Я говорила себе, что мама рано или поздно вернется и сядет со мной рядом, скажет, что сожалеет о том, что уходила, и пообещает больше никогда нас не покидать. Я носила ее одежду, чтобы позвать ее и сказать, что мне ее не хватает.
Я начала ходить в среднюю школу № 141. Тогда на какое-то время нам снова подключили телефон, и мама несколько раз звонила и рассказывала, какая у Брика чистая квартира.
– И район Бедфорд-парк гораздо лучше, Лиззи. Кстати, и Лиза такого же мнения. – Странно, что она всегда звонила тогда, когда стояла у плиты и готовила. – Представляешь, я не употребляю кокаин уже несколько месяцев! И чувствую себя отлично. Я же тебе говорила, что мне надо сменить обстановку.
На заднем плане я слышала голос Брика: «Джин, переворачивай отбивные!» – и звуки шипящего масла на сковородке.
Мама продолжала:
– Больше не могу говорить, мы садимся есть. Я люблю тебя, дорогая!
В трубке раздавался щелчок, и мама исчезала.
* * *
В средней школе все было совсем по-другому, чем в начальной. Я уже не могла рассчитывать, что сдам тесты в конце учебного года и меня переведут в следующий класс. Той осенью я начала ездить на набитом орущими двенадцатилетними детьми автобусе в школу. На дорогу в одну сторону уходило полчаса. Я отходила в школу без перерыва целый месяц.
Потом я начала прогуливать еще больше, чем в начальной школе. Дорога была длинной, а учителей, ведущих занятия, несколько, и мое желание посещать школу закончилось. В редкие дни, когда я была в классе, учителя не знали моей фамилии, а я – их.
В дни, когда я возвращалась после нескольких прогулов в школу, я находила в моем ящике для корреспонденции записки от учителей, которые просили связаться со школьным координатором, занимающимся прогульщиками. Эти записки меня нервировали, но я их полностью игнорировала. По пути к автобусу я рвала их в мелкие клочки и выпускала длинным бумажным шлейфом, который разносил ветер.
Я умела избегать учителей и социальных работников. Я уже привыкла, что все эти люди пытаются влезть в жизнь нашей семьи. Все они превратились для меня в одно недовольное существо, качающее головой, неодобрительно грозящее пальцем и разглагольствующее о том, как надо жить. Я закрывалась от них и не читала их посланий, я вычеркнула их из моей жизни.
Папа часто уходил в город, чтобы повидаться с друзьями, а я валялась на кровати и смотрела телевизор. Иногда я открывала ящики маминого комода и искала вещи, которые могли бы напомнить о ней. Или я просто спала, накрывшись маминым розовым халатом, как одеялом.
* * *
Однажды, когда папа ушел в город, я весь день провела за изучением содержимого кладовки, в которой хранились их с мамой вещи. В глубине кладовки я обнаружила гигантские залежи вещей 1970-х годов. За ящиками старых пластинок и бобин магнитофонных лент я нашла пакет с надписью магазина Farmers’ Market и изображением пашущего поле старика на фоне стогов сена. Я вывалила содержимое пакета на кровать в родительской спальне. Внутри оказалась пара трубочек для курения марихуаны, подвеска из янтаря в форме слезы, билет в музей с оторванной полосой контроля, а также толстая стопка фотографий, углы которых стали от времени загибаться, как носы турецких туфель.
Там было три дешевеньких серебряных кольца, на самом маленьком из которых был вырезан пацифистский знак. Это кольцо село на один из моих пальцев, как влитое. Среди вещей была табачная труха и остатки марихуаны. Я не знала большинства изображенных на фотографиях людей лет двадцати с чем-то, одетых в хипповскую одежду психоделической расцветки, с «фенечками», с длинными волосами, подвязанными кожаными шнурками, позирующих в парках около старых автомобилей.
Все это являлось неоспоримым доказательством, что у мамы была до меня своя жизнь, а также тревожным напоминанием, что она может построить свою жизнь без меня и дальше.
Среди фотографий я нашла одну, на которой были изображены мама с папой на тогда еще новой кухне нашей квартиры. У папы были густые бакенбарды, а на голове гораздо больше волос, чем сейчас. У мамы была прическа афро и блузка в «огурцах». Родители не смотрели в объектив, а понурили головы, словно им только что сообщили плохие новости.
«Жалко выглядите, – сказала я им. – И вообще вы жалкие».
Просматривая фотографии, я поняла, что в жизни родителей встречались и приятные моменты. Там была одна фотография, снятая в нашей гостиной. На ней мама с папой лучезарно улыбались, и на обоих были солнечные очки с красными стеклами. Они были одеты в похожие замшевые куртки и держались за руки. Никогда раньше я не видела, чтобы родители держались за руки.
На другой фотографии была изображена смеющаяся мама. Она сидела по-турецки на ковре в белой майке и микроскопических джинсовых шортах. Ее голова была закинута назад, а на ее руках лежала какая-то большая змея. На следующей фотографии мама задувала горящие свечи на торте. Несколько стоящих вокруг и хлопающих в ладоши людей я не знала. Папа был рядом с мамой. Он склонился, чтобы поцеловать ее в щеку.
Я никогда не наблюдала проявлений нежности между родителями, и мне казалось, что я смотрю на совершенно незнакомых людей.
Самой красивой фотографией оказался черно-белый портрет мамы, сделанный в старших классах школы. У нее было задумчивое выражение лица, и она была такой привлекательной, что могла бы быть моделью. Я долго вглядывалась в эту фотографию, понимая, что смотрю на маму до того, как она неожиданно родила детей, до ее психического заболевания и задолго до того, как она получила ВИЧ. Я подумала, что, возможно, мама подсознательно стремится вернуться в те счастливые времена своей старой жизни, когда не было дочери-прогульщицы, которая ее постоянно перебивает, сводит с ума и вообще действует на нервы. Я собрала фотографии в пакет, но засунула в карман джинсов этот мамин портрет.
Поставить пакет на полку оказалось сложнее, чем его оттуда снять, поэтому мне пришлось принести из кухни стул и встать на него. Со стула я увидела, что на полке лежит старая пыльная деревянная коробка, которую я ранее не заметила. Я водрузила пакет на место и вынула деревянную коробку, которая, учитывая ее небольшой размер, оказалась гораздо тяжелее, чем я предполагала. Я села на кровать и положила коробку на колени.
Внутри коробки оказался блокнот, перевязанный резинками. Когда я попыталась их снять, резинки лопнули от старости, и на пол выпало несколько фотографий. На первой странице блокнота размашистым папиным почерком было написано «Сан-Франциско». Между страницами лежали фотографии, на которых был изображен молодой папа с копной волос в период жизни до встречи с мамой. На одних фото он показывал пальцем на мост «Золотые ворота», на других – жарил гамбургеры с друзьями, валялся на пляже и смеялся на вечеринках.
На одной из фотографий папа был изображен перед книжным магазином под названием City Lights Bookstore. Он стоял в ряду из четырех молодых хорошо одетых мужчин, изображавших серьезность и щурившихся в лучах солнца.
Кроме прочего были две черно-белые фотографии папы, на обратной стороне которых незнакомым мне почерком было написано «В City Lights». На одной из них папа читал книгу и, вероятно, даже не подозревал, что его фотографируют. На другой он сидел в аудитории среди людей с серьезными лицами, слушавших стоящего на сцене бородатого человека, который вознес руки к небу, что-то рассказывая.
К обратной стороне блокнота скрепкой был прикреплен конверт с выцветшим от времени написанным от руки адресом отправителя на Лонг-Айленде. Я узнала этот адрес. Это был адрес моей бабушки. Я открыла короткое письмо, в котором бабушка выражала удивление по поводу того, что чек на оплату папиного образования вернулся из бухгалтерии его университета. Бабушка писала, что бывший сосед папы по студенческому общежитию сообщил его новый адрес в Калифорнии. Бабушка задавала резонный вопрос о том, как долго папа намерен «отдыхать» и когда планирует вернуться к учебе. Письмо было подписано словами «С любовью, твоя мама» в точно таком же стиле, как бабушка подписывала все поздравительные открытки на день рождения папы, которые отправляла на наш адрес.
К бабушкиному письму скрепкой было прикреплено еще два нераспечатанных письма, написанных самим папой некому Уолтеру О’Брайену в Сан-Франциско. На каждом из конвертов стояла печать «Вернуть отправителю». За всю свою жизнь я ни разу не видела, чтобы папа написал кому-нибудь письмо. Мне было очень интересно узнать, что именно он написал, но я знала, что и так зашла слишком далеко и если их открою, то мне так просто это с рук не сойдет. Поэтому я решила посмотреть фотографии.
На одной из них был изображен спуск с крутой горы и указатель с названием улицы Ломбард-стрит. Это фото было отправлено какой-то женщиной папе на нью-йоркский адрес. Женщина писала, что скучает по папе и его «плохому вкусу в поэзии». Она также писала, что их общий друг Уолтер тоже скучает по папе, и они надеются, что он скоро вернется в Сан-Франциско.
Папе нравилась поэзия? Я не могла в это поверить. Он читал только детективы и публицистику, в которой освещались чаще всего довольно мрачные факты или какая-нибудь весьма тривиальная информация. Насколько я знала папу, он не интересовался поэзией.
Я подобрала выпавшие фотографии. На одной из них была изображена маленькая девочка в розовом платье. Я подумала, что это я сама, но потом обратила внимание, что фото потускневшее и старое. На обратной стороне было написано «Мередит».
Я долго вглядывалась в фотографию, сопоставляя с ней свои воспоминания о Мередит, когда мы с Лизой видели ее в парке. Я сравнивала лицо Мередит с папиным. Интересно, где она сейчас, почему папа ее оставил и никогда о ней не говорил. Потом я задумалась, что еще мог наделать папа, о чем я не имела ни малейшего понятия.
Потом я увидела фотографию с подписью «Питер и Уолтер, 4 июля». На фото папа улыбался, и глаза у него были счастливые. Второй изображенный на фотографии человек, Уолтер, был высоким, худым и молодо выглядевшим. У него была светлая кожа, рыжие волосы и веснушки. Уолтер тоже улыбался, положив руку на папино плечо. На заднем фоне были люди с американскими флагами, и фотография была сделана не в Нью-Йорке, а в неизвестном мне месте. Казалось, что фото снято во время пикника.
Наконец я взяла последнюю фотографию. Это был полароидный снимок на самом дне стопки. Сначала я не поняла, что на нем изображено. Я долго смотрела на фотографию, пытаясь переварить то, что увидела. Это было фото двух целующихся мужчин. Одним из них был рыжеволосый папин приятель Уолтер, который был упомянут в письме и на чей адрес были отправлены возвратившиеся к папе письма. Вторым мужчиной на фотографии был папа.
Меня охватила паника, и я быстро собрала письма и фотографии в деревянную коробку. Я засунула блокнот в коробку, словно могла спрятать в нее то, что только что для себя открыла. Я быстро водрузила коробку на место, надела мамин розовый халат и выбежала из комнаты.
Я упала в кровать, накрыла голову подушкой и вспомнила все сомнения и предостережения мамы по поводу отца. Я вспомнила, как она обвиняла его в том, что он хранит какие-то секреты и не любит ее. Тогда мне казалось, что эта мамина паранойя вызвана болезнью. Я защищала папу и считала, что его незаслуженно обвиняют. Что знала мама? И что вообще происходило с папой?
Я долго плакала. Я плакала от того, что мне не хватает мамы и Лизы. Я плакала потому, что в кладовке бывшей родительской спальни лежали доказательства, что я на самом деле не так уж хорошо и знала своего папу. Он все еще встречался с этим Уолтером? Или он встречался с другим мужчиной? Может быть, папа и заразил маму СПИДом?
На протяжении последующих месяцев я много времени проводила у себя в комнате за закрытой дверью. Каждый вечер, когда папа возвращался с наркотиками или после своих прогулок в городе, он давал мне китайскую еду или кусок пиццы. Мы обменивались парой фраз, после чего папа шел на кухню и «вмазывался», а я ела в своей спальне.
Однажды папа принес найденный где-то маленький черно-белый телевизор и разрешил мне поставить его у себя в спальне. Я объяснила, что мне неудобно сидеть на диване в гостиной. Иногда перед сном папа подходил к закрытой двери моей спальни и говорил: «Спокойной ночи, Лиззи. Я тебя люблю». Я выдерживала паузу, после чего произносила: «Я тоже тебя люблю, папа».
* * *
Через несколько месяцев меня забрали представители социальной службы детской опеки. Когда они появились на нашем пороге, я не стала драться или убегать. И в глубине души я очень расстроилась оттого, что папа тоже не протестовал и не спорил.
В ответ на многочисленные просьбы из школы № 141 решить вопрос моих прогулов два неулыбчивых социальных работника взяли меня, чтобы перевести в «учреждение». Один из них сказал, что он мистер Домбия, второй не сообщил, как его зовут.
Пока папа подписывал документы, официально передающие уход за мной государственным органам, мне дали десять минут на сборы. Я взяла одежду, мамину монетку из «Анонимных наркоманов» и ее черно-белую фотографию.
Папа неловко обнял меня. Его руки тряслись.
– Прости, Лиззи, – сказал он.
Я отвернулась, потому что не хотела, чтобы он увидел мои слезы. Если бы я не прогуливала школу, всего этого не произошло бы.
Я села на заднее сиденье автомобиля. Никто не сказал мне ни слова. Я пыталась понять, куда мы едем, но плохо слышала из-за рева мотора и сильного акцента социальных работников. Я смотрела в окно и не узнавала улицы. Мы подъехали к большому кирпичному офисному зданию без вывески над входом.
Меня привели в комнату, похожую на кабинет врача.
– Присядь, – сказала высокая женщина, показала на стул и вышла.
Дверь кабинета осталась открытой. На стенах ничего не висело. На окнах был толстые и ржавые решетки. Солнце освещало замусоренную улицу с задней части здания. Я заметила, что в коридоре сидит девочка с дредами и в тренировочных штанах. Взгляд у девочки был совершенно отсутствующий, как у пациентов психлечебницы, в которой лежала мама. Прошло полчаса, но никто мной не занимался. Я встала со стула, вышла в коридор и заговорила с девочкой.
– Привет, ты здесь за что?
– Они думают, что я пырнула ножом моего кузена. Блин, как мне это надоело! – пробормотала девочка, даже не поднимая на меня глаз.
– Вот как… – ответила я и вернулась на свое место в комнате. Не знаю, сколько прошло времени, но высокая женщина наконец вернулась. Она захлопнула дверь комнаты, открыла папку, недолго почитала, повернулась и посмотрела на меня поверх очков.
– Разденься, пожалуйста, – сказала женщина.
– Догола? – переспросила я.
– Да, мне нужно тебя осмотреть.
Я не хотела раздеваться, но выбора у меня не было. Женщина пролистала бумаги в папке, а я положила свою одежду на свободный стул. В комнате было прохладно, и у меня по коже пошли мурашки.
– Нижнее белье тоже надо снять.
– Зачем? – спросила я, но сделала так, как меня просили.
Все стало бы более понятным, если бы мне объяснили, что происходит. И я бы гораздо меньше боялась. Однако женщина говорила со мной холодным бюрократическим тоном, который предполагал, что я для нее не человек, а всего лишь работа.
Женщина не сразу ответила на мой вопрос. Она посмотрела в свои бумаги и начала вещать, как «с листа».
– Элизабет, я проведу твой осмотр и задам тебе несколько вопросов. Пожалуйста, отвечай на них честно. Понимаешь?
– Да, – ответила ей я. Я стояла перед ней совершенно голая.
Женщина посмотрела на меня и карандашом показала на синяк на голени.
– Откуда у тебя вот это, Элизабет?
У меня на теле было много синяков. У меня светлая кожа, и поставить на ней синяк очень легко. Каждый раз, возвращаясь с улицы после игры, я замечала на теле новые синяки. Ну как я могла знать, откуда взялся тот, о котором она спрашивала?
– Не знаю… На улице играла.
Женщина что-то записала.
– А вот этот? – спросила она, показывая на другой синяк.
Как я должна была отвечать на ее вопрос? И что будет, если я скажу «не знаю»? Что она подумает? Что папа меня бьет? Если это так, значит ли это, что нашей квартиры я уже не увижу? У меня было больше вопросов, чем ответов. И вообще, почему никто не объяснил мне, что со мной происходит?
– От велосипеда… От того, что залезала и слезала с велосипеда.
Женщина долго продолжала задавать свои вопросы. Она просила меня повернуться, поднять руки и вытянуть ноги. Наконец, она разрешила мне одеться. Женщина вышла из комнаты, в которую сразу вошел латиноамериканец с едой. Он не сказал ни слова. Он просто кивнул и положил на стол что-то завернутое в целлофан. Внутри целлофана оказались куски ветчины, сыра и черствая булка. Он дал мне пакетик сока и удалился так же беззвучно, как и вошел. Через некоторое время снова появился мистер Домбия, мы вышли и сели в автомобиль. Сложив руки на груди, я бездумно уставилась в окно.
Приют Святой Анны оказался неприметным, но суровым кирпичным зданием в Нижнем Ист-Сайде Манхэттена. По внешнему виду – что-то среднее между домом престарелых и государственной школой. Позже девушки сказали, что заведение официально называется «Диагностический центр с проживанием», в котором содержат проблемных детей: хронических прогульщиков, страдающих умственными заболеваниями, малолетних преступников и так далее, чтобы потом отправить ребенка на постоянное место содержания или обучения. По слухам, здесь надо было пройти трехмесячный курс консультирования со специалистами-психологами.
У меня сохранились отрывочные воспоминания о моих трех месяцах пребывания. Я помню урывками запахи, картинки и звуки. Я в то время была не участником, а больше свидетелем собственной жизни. Даже если я очень напрягаюсь, все рано воспоминания остаются отрывочными.
Я помню, что привели меня туда двое мужчин-сотрудников, между которыми я была зажата, словно колбаса в сандвиче. Они показали свои пропуска на входе, раздался звук электрического замка, точно такой же системы, как в психбольнице у мамы, и мы вошли. Двери открывались и закрывались автоматически.
Я пыталась понять, считают ли меня сумасшедшей. Если меня послали туда, где никто не говорит со мной человеческим языком, значит, со мной что-то не так?
Толстая, лысая и похожая на тролля женщина кивнула моему эскорту, те молча развернулись и ушли. Когда они выходили из двери, в здание ворвались звуки улицы, заполненной людьми, наслаждающимися свободой. Я очень четко осознала, что я теперь не принадлежу к их числу.
Ситуация сложилась очень печальная. Мне нельзя было здесь находиться, да и папа был в слишком плохом состоянии, чтобы оставаться одному. Я знала, что разберусь с картой метро и обязательно доеду отсюда до дома, если, конечно, смогу убежать. Но глядя на все, что меня окружало, я поняла, что в этом здании были приняты серьезные меры предосторожности от потенциальных побегов. На всех окнах стояли крепкие решетки, а внутри здания все было пусто и стерильно, что исключало вероятность где-то спрятаться.
– Зови меня «Тетушка», – сказала женщина. – Я здесь главная. Ты будешь жить на третьем этаже. Никаких конфликтов. Ты меня поняла, девочка? – На третьем этаже по коридору шли несколько меланхоличного вида девушек. – Вот твоя комната. Ты будешь жить с Рейной и Сашей. И учти – мы не терпим неуважительного отношения. Отбой в девять вечера, завтрак в семь, и занятия не пропускать. Если есть вопросы, спроси соседок. – Женщина кивнула в сторону девушек.
Рейна была худой чернокожей с узким лицом. На ее голове торчали короткие косички. Она, кажется, не умела молчать и постоянно что-то тараторила о девушках, которые «говорят лишнее и за это получают по полной. Понимаешь, о чем я?». Рейна постоянно делала паузы в разговоре, чтобы получить подтверждение собеседника.
– Ага, – отвечала я на все, что она мне говорила.
Моя вторая соседка Саша оказалась тихой девочкой, в особенности если сравнивать с разговорчивой Рейной. Каждый раз, когда Саша выходила из комнаты в туалет, Рейна начинала поливать ее грязью, говоря, какая та «страшная» и «себялюбивая».
– Я сама дома очень кайфово одевалась, правда, потом проблемы начались. А эта слишком много о себе думает, и если это будет продолжаться, я ее, суку, урою!
Говорить о стиле и моде в стенах резиденции Святой Анны было делом бесполезным, потому что все хорошие вещи воровали, и к тому же всю одежду стирали с хлоркой, что неизбежно убивало не только цвет, но и сами вещи. Чуть позже я поняла, что Рейна была не совсем адекватна, а молчание Саши объяснялось не заносчивостью, а скорее стратегическими соображениями.
Рейна смотрела на меня так, будто пыталась понять, что со мной делать.
– Белая, ты мне нравишься, давай дружить. Будем друг другу помогать, понимаешь, о чем я?
– Конечно, – ответила я.
* * *
В первый вечер я сидела за столом в столовой и наслаждалась горячей едой. Неожиданно я почувствовала, как живот и ноги обжигает горячая жидкость. Я закричала от боли. Меня облили горячим супом, и на джинсах остались рисинки и кусочки моркови. Группа девушек, согнувшись от смеха, удалялась от меня. То, что они сделали, оказалось по душе многим, и я услышала: «Так тебе и надо, белая сучка!»
В конце дня всех выстроили перед раковинами, чтобы почистить зубы на ночь. В туалете на окнах тоже были решетки. По поведению девушек я поняла, какие из них являются наиболее сильными и уважаемыми. Такие умывались и чистили зубы чуть дольше остальных, поправляли волосы и смотрелись в зеркало, пока остальные в очереди ждали. Все остальные быстро умывались и механически чистили зубы.
Пахло зубной пастой, шампунем и мылом, которое нам выдавали. Потом, стоя босиком на кафеле с полотенцем в руке, мы ждали своей очереди в душевую кабинку. Одновременно происходила перекличка, и надзирательницы записывали количество минут, проведенных каждой из нас в душевой кабинке. Из закрытых занавесками кабинок вместе с паром поднимался запах мыла с добавлением какао-масла.
Время мытья никто не затягивал. Все боялись появления Тетушки и того, что она начнет ругаться и угрожать. Пока мы мылись, большой холл в коридоре оставался пустым и освещенным конусами света потолочных ламп.
«Лорин, Элизабет, Райа, вы не в своей собственной ванной! Поторопитесь, а то Тетушка потеряет терпение. Вы копаетесь, как улитки».
Первый раз в жизни меня заставляли мыться перед сном. Мне казалось странным, что все люди моются каждый день. Но мне понравилось, что кожа чистая и как она соприкасается с выстиранной одеждой. Тетушка рьяно следила, чтобы в девять вечера все выключали свет. Во время ночной смены в коридоре сидела одна из надсмотрщиц.
Кроме самого факта заточения, мне было трудно привыкнуть к поминутному распорядку дня, которому неукоснительно следовали. Очень раздражали громкие крики Тетушки со звоном ключей, пристегнутых к поясу ее платья. Каждое утро мы просыпались в шесть тридцать. Именно в это время открывали настежь двери наших комнат, и Тетушка начинала кричать:
«Поторапливаемся, девочки! Подъем, подъем, подъем!»
Иногда какая-нибудь новенькая девочка отказывалась вставать, и ее вытаскивали из кровати.
«Не надо с Тетушкой связываться, тебе дороже обойдется. Только попробуй и увидишь, что Тетушка здесь главная».
* * *
– Расскажи мне, что ты думаешь о том месте, где сейчас находишься.
– Я здесь застряла.
Я игнорировала написанное на лице доктора чувство неудовольствия. Время шло, а я молчала. Длинная стрелка на часах с логотипом препарата Prozac медленно и терпеливо ползла по кругу. Вместо цифры «12» на циферблате красовалась огромная бело-зеленая таблетка.
Доктор Эва Моралес пила кофе из кружки с надписью «Cornell University» – Корнелльский университет. Эта чашка, точно так же, как и девушки из приюта, не покидала стен здания. Чашка перемещалась от стола до накрашенных красной помадой губ доктора, сидевшей в офисе без окон. Мы встречались с ней три раза в неделю по сорок минут на протяжении всего моего пребывания в приюте Святой Анны.
«Последовательность дает положительный результат, а показателем того, что будет положительный результат, является последовательность», – говорила доктор, делая небольшой кивок на каждом слоге.
Обычно мы обсуждали мою «недостаточную дисциплинированность». Кроме этой проблемы, доктора интересовали вопросы: «Тебе не кажется, что у тебя слишком длинные волосы?» и «Если ты будешь оставаться такой же застенчивой, у тебя никогда не будет друзей».
Доктор Моралес знала всего два выражения лица: сочувствующее (одна рука подпирает щеку) и задумчивое (прикушенная губа и сцепленные пальцы рук). Сочувствующее выражение лица неизбежно приводило к сентенции: «В жизни надо брать быка за рога и отвечать за свои поступки».
Похоже, она считает, что всю мою жизнь я не отвечала за свои поступки.
Доктор была настолько далека от того, о чем сама говорила, что мне иногда казалось – наши встречи проходили, только чтобы она могла практиковать фразы, заученные во время обучения. Большую часть беседы я просто кивала, соглашалась и делала вид, что поражена озарениями и банальными трехкопеечными мудростями, которые она высказывала.
«Я хочу тебе помочь, но все знают, что нельзя помочь человеку, который сам этого не хочет», – говорила доктор, подняв брови и пытаясь вывести меня из затяжного молчания.
«Я понимаю», – отвечала ей я. Я очень часто использовала эту фразу.
Я старалась выглядеть максимально внимательной, чтобы ей не надо было повторять то, что она сказала. Так что в течение сорока минут мы с доктором старались «понять» друг друга ради какого-то мифического прогресса. Я понимала, что если буду с ней соглашаться, то скорее окажусь дома. Я должна была показать ей, что меня надо вернуть домой, а не держать в приюте Святой Анны.
Поэтому я делала понимающее лицо, кивала и демонстрировала ей, что поражена ее логическими конструкциями. Да, я совершенно согласна с тем, что мне пора задуматься о своем будущем. Да, я хочу быть образованной девушкой, полностью использующей свой потенциал. Да, вы очень хорошо мне помогаете, и я меняюсь в лучшую сторону, доктор Моралес.
* * *
Через несколько дней после моего заселения в приют Святой Анны я поняла, что Рейна имела в виду, обещая «урыть» Сашу, – когда Тетушка затащила в нашу спальню плачущую Сашу с красными, как помидоры, глазами.
– Шуточки решили с Тетушкой пошутить? – спросила она меня с Рейной. С лысой головой и курносым носом, она была похожа на бульдога. – Кто из вас налил хлорку в Сашин шампунь? Хотите, чтобы я догадалась?
Рейна стала так убедительно доказывать, что она не могла это сделать, что я на секунду засомневалась в том, что это сделала именно она.
– Это Элизабет! Я говорила, что ей достанется от Тетушки, но она меня и слушать не хотела! – выпалила Рейна. – Она сказала, чтобы я не вмешивалась не в свои дела. Так что это не я сделала, клянусь богом, чтоб мне с этого места не встать!
Тетушку убедили ее аргументы.
– Я никогда… – начала я.
– Я не знаю, как в твоей семье принято, но у нас такое поведение не проходит. Пошли со мной! – приказала мне Тетушка. Я последовала за ней в коридор, а Рейна победно ухмыльнулась.
* * *
Меня поместили в «тихую комнату» – очень маленький карцер с плохим освещением и жестким ковром, в котором отбывали наказание провинившиеся девушки.
В карцере было маленькое окошко с решетками. Из окошка была видна кирпичная стена соседнего здания и если вытянуть шею и смотреть вверх, то и небольшой клочок неба. Карцер пах по́том и мочой.
– Ненавижу это место, ненавижу, – сказала я вслух.
После инцидента с хлоркой меня перевели из комнаты с Рейной и Сашей в номер, в котором была только одна соседка по имени Талеша. Ей исполнилось пятнадцать лет, то есть она была на два года старше меня. У Талеши была темная кожа, небольшие глаза и полугодовалый сын. Талеша – старше меня, поэтому Тетушка решила, что с ней я должна буду держать себя в рамках.
Я зашла в комнату с пластиковым пакетом для мусора, в котором были мои вещи. Талеша придержала мне дверь и улыбнулась. У нее были длинные дреды, крупные губы и трехсантиметровые ногти цвета металлик.
Как только дверь закрылась, Талеша упала на свою кровать и сказала:
– Я знаю, что не ты налила хлорку в Сашин шампунь. Ты здесь единственная белая, поэтому точно себе такого бы не позволила. Это Рейна, черт ее возьми. – Она внимательно на меня посмотрела и добавила: – Ты не выглядишь сумасшедшей.
– Я не подливала хлорки в Сашин шампунь, – сказала я.
– Как ты здесь оказалась? Где твоя семья? – спросила Талеша.
Я поняла, что не хочу рассказывать ей всю свою историю и даже думать не могу о том, как папа один справляется со всем в квартире на Юниверсити-авеню, поэтому только пожала плечами и начала распаковывать свои вещи.
Талеша жила здесь уже больше года. Это была ее вторая «отсидка» в приюте Святой Анны, и поэтому она знала все про его обитательниц. Она рассказала мне о прежней жизни многих девушек, которые здесь содержались, и даже о прошлом самой Тетушки. Как выяснилось, мама Рейны курила кокаин и в один прекрасный день пришла к своему дилеру с предложением отдать дочь за кокаин.
– Она говорит им: «Рейна может вам убрать в доме и навести порядок», и парни отвечают: «Йо, отлично, пусть уберется, это же тоже денег стоит». Но суть в том, что мама дочку потом не забрала.
Узнав историю Рейны, я поняла, что моя мама не такая уж и плохая. Она бы никогда себе такого не позволила.
Талеша продолжала рассказ:
– А ты в курсе, что у Тетушки раньше были длинные дреды? Однажды она заболела и волосы выпали. Она по сей день хранит свои дреды в пакете за кушеткой в своем офисе!
– Да ладно! Ты серьезно? – удивилась я.
Я не верила в эту историю до тех пор, пока через пару месяцев своими глазами не увидела, как Тетушка гордо демонстрирует дреды надзирательницам. Из пластикового пакета она вынула длинные, как змеи, дреды и объявила: «В моей семье были индейцы. Мой отец из племени чероки. Я могу дреды снова в любой момент отрастить. И они на мне, кстати, отлично смотрятся».
Больше всего Талеша говорила о своем сыне Малике. После отбоя она могла часами рассказывать о том, как здорово, когда у тебя есть бойфренд, и как себя чувствует беременная женщина.
«Когда видно, что ты беременна, люди начинают в автобусе место уступать. Когда у тебя ребенок, у тебя есть человек, которого ты любишь».
Много раз ночью Талеша плакала, потому что скучала по сыну. Она говорила, как ненавидит свою мать за то, что та взяла ребенка, а саму Талешу отправила в приют. Иногда она начинала мечтать, как здорово она будет жить с Маликом, когда выйдет из приюта. Она хотела снять дом с большим участком, чтобы Малику было где играть.
Иногда после того, как Талеша засыпала, я долго думала о своей собственной семье и плакала. Я думала, как папа один справляется в большой квартире, как болезнь постепенно разрушает мамино тело и что я, к сожалению, не могу им помочь.
* * *
Меня выписали из приюта Святой Анны весной, когда на Нижнем Ист-Сайде расцвели вишни. Я не знаю, кто именно – доктор Моралес, мистер Домбия или Тетушка – принял решение, чтобы попечительство обо мне передали Брику. В любом случае я была счастлива выбраться из приюта. Я покинула приют без сожаления, разве что с небольшой грустью о том, что расстанусь с Талешей.
«Удачи, подруга! Мне тебя будет не хватать», – сказала на прощанье Талеша и обняла меня так тепло, как меня уже давно никто не обнимал. Я поблагодарила ее за все, пожелала удачи, собрала вещи в черный мешок для мусора и спустилась вниз к мистеру Домбия.
На шумной улице Манхэттена у приюта Святой Анны я осознала, что не имею никакого понятия о том, как сложится у меня жизнь. Несмотря на то что я «возвращалась домой» к маме и Лизе, я окажусь там, где никогда не была. Каждый раз, когда мы общались с мамой по телефону, она убеждала меня, что нет жизни лучше, чем у Брика. К сожалению, мамины расчеты не включали папу.
Я села на заднее сиденье такси рядом с мистером Домбия, который сообщил водителю мой новый адрес на бульваре Бедфорд-Парк. Я почувствовала, что не еду домой, а меня перевозят из одного места, в котором я не хочу быть, в другое.
Назад: III. Цунами
Дальше: V. В тупике

Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру 8(812)454-88-83 Соединитесь с отделом продаж и спросите Вячеслава.