Глава 7
ТЯЖЕЛЫЕ РЕШЕНИЯ
Самая ненавистная беда из всех человеческих бед — знать правду, но не иметь никакой власти над происходящим.
Геродот, «История»
Природа военных увечий такова: стоит оказаться вне зоны боевых действий, и раны только усугубятся. Вот почему столько военных с покалеченной душой идут на второй и третий срок, объясняя это тем, что «не смогли приспособиться» к мирной жизни. Наверное, поэтому я добровольно вызвался, чтобы на несколько лишних месяцев меня прикрепили к иракским войскам в Южном Багдаде, в так называемом Треугольнике смерти. Хотя меня чуть не убили вероломные союзники, я снова добровольно поступил в распоряжение иракцев, отправился в один из самых опасных районов Багдада — отчасти из чувства ответственности и вины, но в основном для того, чтобы угомонить свои мысли. Я не обращал внимания на физические травмы, невзирая на изнуряющую боль, участвовал в облавах и боевых операциях по зачистке. Выплеск адреналина, отвлекающее действие мне нужны были сильнее, чем личная безопасность.
Хуже всего, когда появляется время подумать, а его-то у меня было в избытке, когда в течение двух месяцев я был прикован к постели, восстанавливался после операции на надколенном сухожилии. Мое тело было в жутком состоянии. Колено лишилось подвижности. За два года без лечения сломанные позвонки «клиновидно деформировались», сместились и стали ущемлять нервы — это как раз и вызывало онемение, боль и прострелы. Мигрени — результат многочисленных контузий — начинались неожиданно и длились днями. Иногда я боялся двинуться. Да что там двинуться — стоило открыть глаза в освещенной комнате, и меня пронзала боль.
С головой было вообще плохо. Воспоминания, черные мысли, кошмары. Чуть ли не каждую ночь я просыпался в поту, абсолютно уверенный, что лежу на земле в Аль-Валиде и жду удара убийцы. Днем, не имея дел, которые отвлекали бы меня, я все время думал о войне. Вспоминал свои сражения и годовщины: первый бой, первый увиденный труп, первое убийство, день, когда я избежал смерти, и прочие памятные дни, которые всегда сидят в голове солдата. В конце концов я начал исследование. Я не мог забыть о войне, поэтому принялся читать все, что мог, о военных целях и планировании, начиная с бездушных документов Минобороны и кончая репортажами и блогами солдат с поля боя. Я сводил себя с ума, но остановиться не мог. Только поиск ответов сохранял мне рассудок.
После двухмесячного восстановительного периода армия отправила меня в Форт-Беннинг в качестве старшего помощника командира роты «Би» 1-го батальона 11-й пехоты. Это было назначение, чтобы мне вернуться в колею. В тот момент уже всем было очевидно мое паршивое состояние, но, как и все прочие армейские подразделения, рота «Би» была недоукомплектована, а темп операций был слишком высок. Моя задача была в том, чтобы помочь подготовить к бою 650 ребят, недавно произведенных в офицеры, но инструкторов не хватало, чтобы должным образом натренировать столько лидеров. Я был в ужасном состоянии, заметно хромал, и стоило бы позаботиться о себе, но было бы безответственно не разбиться в лепешку ради этих мужчин и женщин, отправляющихся на войну, хотя я уже и не верил в американскую армию.
Нет, не так. Я верил в армию. Я любил ее больше, чем когда-либо, я уважал тех, кто сражается в ней, и беспокоился о них. Но я не верил в старших офицеров, управлявших армией, и в гражданских, подливающих масла в огонь войны. Ребят, которых я натаскивал, посылали на плохо спланированную операцию, людей в поле не хватало, и я должен был сделать все, что в моих силах, чтобы подготовить их.
Я был зол. Оглядываясь назад, я вижу, что именно злоба определяла тот год моей жизни. ПТСР — это расстройство, которое тебя зацикливает, ты психологически не в состоянии преодолеть травмы прошлого. Столовая, военная форма, тренировки — все это вызывало воспоминания о самых страшных моментах в Ираке. Когда я не отвлекался на работу, то терялся в прошлом, пытаясь среди множества мелких подробностей увидеть, когда и что я сделал не так. Предательство и злость были моими паролями, они никогда не оставляли меня, даже в самые счастливые минуты. А еще я бродил по кругам ярости, отчаяния, беспомощности, скорби по ушедшим друзьям, вины, стыда, тоски по потерянному делу всей жизни и постоянного глубокого одиночества, которое накрыло меня, как флаг накрывает гроб на похоронах.
Чуждый всему миру, мучимый страшными раздумьями, я переехал за 50 километров от своих товарищей, в трейлер, окруженный двухметровой стеной с колючей проволокой поверху (стену построил не я: хозяйке угрожал ее бывший ухажер, вышедший из тюрьмы). Наверное, я пытался отгородиться от людей. Свое настоящее я уже упустил, и даже в Салеме, штат Алабама, воспоминания об Ираке возрождались, чтобы похоронить меня. Их могло вызвать все, что угодно: запах обеда, птица, на миг заслонившая солнце, нож, который я всегда держал при себе.
Я не гнал от себя картины прошлого. Вместо этого я стал копать все глубже, продолжая расследование, начатое в Колорадо. Днем я двенадцать часов тренировал офицеров, а ночью восемь часов изучал правительственные документы с бутылкой пива в руке или рома «Бакарди» на столе. Медленно, страница за страницей, я превращал свою злость в праведный гнев, а потом в настойчивое желание бороться за справедливость и правду. Я 16 лет был бойцом — так сработал инстинкт выживания. Некая скрытая часть меня понимала, что если я буду верить в свое дело, то никогда не сдамся отчаянию. Поэтому ночь за ночью я читал доклады Министерства иностранных дел и Министерства обороны (тысячи страниц!), обрабатывал сотни и сотни цифр и выписывал свои мысли, чтобы понять, почему война, которую я прошел в Ираке, так разительно отличалась от войны, запечатленной в СМИ, и почему она так и не привела к победе, которую мы могли бы одержать.
В январе 2007 года, через два года после того, как Джордж Буш объявил о наращивании войск в Багдаде и провинции Аль-Анбар, сжатая 20-страничная версия моего исследования того, что я видел в Ираке, была опубликована в разделе публицистики «Нью-Йорк Таймс» под названием «Потеряв Ирак, весь и сразу». В этом эссе было две главные мысли: попустительство коррупции в американской и иракской армиях и безответственность высокопоставленных чиновников. Моя работа вызвала немалое волнение в военной среде. Мои выводы подтвердили десятки боевых офицеров, в том числе несколько офицеров высокого ранга, с которыми я служил. Преподаватель Военной академии сухопутных войск предложил мне попробовать себя в роли профессора. Меня пригласили в Американский институт предпринимательства в области исследования социальной политики — консервативный научный центр, «неофициально» разрабатывавший стратегию для проведения в жизнь бушевского наращивания войск. В этом институте я участвовал в серьезных дискуссиях с учеными и стратегами, такими как отставные генералы Кин и Барно и действующий генерал Уильям Колдвелл, в данный момент возглавляющий обучающую миссию НАТО в Афганистане.
Однако большинство старших офицеров в Форт-Беннинге оказали мне значительно меньшую поддержку, а так как мои статьи все появлялись в таких изданиях, как «Вашингтон Таймс», «Форт-Уэрт Стар Телеграм» и «Атланта Джорнэл-Конститьюшн», эти люди были живейше заинтересованы в том, чтобы меня замолчать… или убрать. Поэтому тем летом я и армия США разорвали отношения по обоюдному согласию. Я вышел в отставку 11 сентября 2007 года через шесть лет после терактов, через семнадцать — после моего вступления в армию в семнадцатилетнем возрасте и всего через несколько дней после того, как Вторник вернулся из тюрьмы в северной части штата Нью-Йорк. Даже в худшие дни такие параллели в наших судьбах заставляют меня невольно улыбнуться.
К тому времени я согласился на должность в Нью-Йоркском Агентстве по управлению в чрезвычайных ситуациях (ЧС). И месяца не прошло, как я переехал из трейлера в окрестностях Салема в маленькую квартиру в Сансет-Парке, Бруклин, — беспокойный район, полный иммигрантов, вдалеке от населенных яппи анклавов на севере. Мебели у меня не было; одежды — ровно столько, чтобы вместилось в крошечный шкаф и рюкзак: я сидел со своим ноутбуком на полу, а спал на ковре, укрывшись одеялом, чтобы не замерзнуть, — почти как в спальном мешке в Аль-Валиде. За много дней до того, как идти на новую работу, я заглянул в шкаф, увидел там два новых костюма на деревянных вешалках и понял, что ничего из этого не выйдет.
Дело было не в ответственности. Я разбирался в планировании. Я знал, как вести себя в критических ситуациях. В Форт-Беннинге я отвечал за сотни людей и снаряжение стоимостью в миллионы долларов, и при этом во всех моих рекомендациях отмечалось, как я «отлично проявил себя», и предлагалось произвести меня в майоры. Я был лидером, и в случае чрезвычайной ситуации оказался бы на высоте. Чувствовал бы себя как рыба в воде.
Но ежедневная рутина? Ее бы я не вынес. Я хромал, ходил с тростью, голова часто кружилась, из-за этого я падал, постоянно мучила боль. Я посмотрел на костюмы и понял, что на работу придется ездить на метро в час пик, придется входить в полное людей помещение и болтать о пустяках с секретаршей. Вообще-то я уже год ни с кем не болтал о пустяках. В Форт-Беннинге я отгородился от всех и вся как физически, так и духовно, игнорируя общественные обязанности и приглашения. В Бруклине я почти не выходил из квартиры. А если и выходил, то обычно поздно ночью, чтобы купить самое необходимое вроде полуфабрикатов. Я не был алкоголиком, но пил каждый день, чтобы усмирить тревогу, и большую часть ночи, чтобы заснуть. Не было никаких страшных симптомов: ни постоянно повторяющихся снов, ни вспышек гнева, ни параноидальных голосов в голове. Просто я был сам не свой. Иногда у меня уходил час на то, чтобы набраться смелости и пройти квартал до винного магазина.
Отказаться от места в Агентстве по управлению в чрезвычайных ситуациях — это было верное решение, но оно же и оказалось самым трудным. Вечер, когда я мерил шагами свою квартиру перед тем, как позвонить, был одним из самых тяжелых в моей жизни. Я хотел получить эту должность. Деньги были хорошие, работа интересная, большие перспективы. Казалось, если я решусь отвергнуть это предложение, то буду конченым неудачником. Я не был уверен, что мне представится второй шанс.
Но когда я все-таки позвонил, то почувствовал себя свободным. Никогда в жизни я не был таким свободным. Почти четыре года я игнорировал свои проблемы. Работал слишком усердно, ломился вперед, чтобы с ними не разбираться. С Агентством по ЧС я чуть не наступил на те же грабли. Но остановился. Я поступил честно. Набрался мужества и принял реальное положение вещей в своей жизни. Теперь я наконец собирался обратиться за помощью.
В глазах родителей мой поступок выглядел иначе. Мама покачала головой и вышла из комнаты. Папа посмотрел мне в лицо (я приехал в Вашингтон на поезде, чтобы сказать им, а для страдающего клаустрофобией это мучительное путешествие) и сказал:
— Ты не станешь одним из этих сломленных ветеранов.
Это была не угроза. Это была констатация факта. Отец думал, что я сам себе враг, он не собирался позволить мне испортить мою жизнь. Он знал, что в Ираке меня ранили: моим родителям позвонили из армии среди ночи и сообщили о нападении. Папа не понимал, что раны в моей душе так и не зажили, что они отравляли мне существование. Он думал, я упиваюсь своим страданием. Если бы я был настоящим мужиком, я бы с этим справился. Он считал, что диагноз «ПТСР», который мне поставили еще до отставки, — просто оправдание.
Я хотел выругаться ему прямо в лицо, но воспитание не позволило. Если честно, я был слишком зол. Вообще, пожалуй, это был самый тяжелый момент в моей жизни. Армия меня предала — и это была рана в самое сердце. Я потерял уважение отца — и будто меч пронзил мою душу. В этот момент злоба пересилила меня, и воспоминания об Ираке меня поглотили. Я был изолирован от мира задолго до Алабамы, но в тот вечер впервые ощутил, что я в абсолютном вакууме.
Я катился по наклонной, превращаясь в беспокойного параноика. Семья больше не поддерживала меня, и я оказался оторван от всех и вся. Я цеплялся за свой праведный гнев, но без родителей лишился надежды. Ночами напролет рыскал в Интернете в поисках новостей о войне и часто писал (порой как одержимый) о своем состоянии. На улицу перестал выходить — только в винный, купить рома и четыре литра диетической колы. Выпивал все до дна за несколько следующих часов или дней, а потом, отсеченный от мира, снова отправлялся в винный. День благодарения я праздновал в одиночестве, пил «Бакарди» в своей квартире. Не было ни индейки, ни начинки, ни пюре — только быстро пустеющая бутылка янтарной жидкости и одинокая рождественская гирлянда, тускло мигающая в темноте.
Однажды ранним утром, переполненный ромом и тоской, я написал эссе для Национального общественного радио «Вот во что я верю». Я говорил об ощущении брошенности, о предательстве, о том, что мне отказали в элементарной медицинской помощи. Заканчивалось оно так: «Надеюсь, я получу помощь, пока еще не слишком поздно».
Сейчас, перечитывая это эссе, я не могу понять, что имел в виду. У меня не было мысли о самоубийстве. Уж это точно. Но теперь вижу что был на грани. Иногда лежал на кровати после трех бессонных суток (я слишком долго и помногу пил, чтобы по-настоящему пьянеть) и думал: «Хорошо бы заснуть. Может, было бы даже лучше, если бы я вообще больше не просыпался?»
Тем не менее я все плелся вперед, слишком разгневанный, наверное, чтобы сдаться. Несмотря на официальный диагноз и множественные увечья, льготы по инвалидности мне никак не давали, а скудные сбережения, скопленные за семнадцать лет в армии, уже подходили к концу. И все равно я несколько раз в неделю обращался в транспортную службу (это как такси, но можно позвонить и попросить, чтобы тебя обслуживал один и тот же водитель), чтобы выполнить свою единственную оставшуюся обязанность: съездить в Бруклинский госпиталь Управления по делам ветеранов (УДВ). Стоила такая поездка 11 долларов в один конец, в то время как автобусом — 2 доллара. Эта роскошь была мне не по карману, но приходилось пользоваться транспортной службой, потому что автобус мне был не по силам. Лица, запахи, замкнутое пространство. Я пытался, но не мог. Сходил с автобуса. В конце концов в госпиталь я должен был являться в адекватном состоянии. Меня подвергали обычным больничным формальностям, заставляли заполнять бесконечные бумаги, ждать по несколько часов, притом каждый раз я попадал на прием к новому интерну, который с улыбкой заходил в кабинет и спрашивал:
— Ну, что у нас сегодня болит?
Я не любил говорить о своем состоянии. Не любил говорить об Ираке. Не любил незнакомцев. Словом, я был типичный ветеран с психологическими проблемами. Неужели в госпитале УДВ этого не понимали? Почему они не давали мне лекарства, не назначали лечения, а вместо этого заставляли меня мотаться туда-сюда? У них был недобор персонала и скудное финансирование, наверное, потому что правительство не хотело признавать, какой урон нанес Ирак стране. Но в том состоянии я воспринял это все на свой счет. Они не хотят помочь именно мне. Хотят, чтобы я просто ушел. Хотят притвориться, будто меня нет. Это было предательство. Очередное предательство армии Соединенных Штатов, которую я любил и которой служил.
Той осенью меня приняли в магистратуру Колумбийского университета. Я сообщил родителям, что подаю документы туда, когда отказался от места в Агентстве по управлению в ЧС, но знал, что они мне не поверили. Поэтому послал им письмо о зачислении в университет без всяких объяснений. Несколько месяцев я варился в собственной злости, предательства со стороны отца и армии перемешивались в моей голове. В лице отчитывавшего меня отца я видел лицо убийцы, который пришел отнять мою жизнь. Письмо о зачислении было элегантным посылом куда подальше.
Учеба началась в январе. Колумбийский университет находится в северо-западной части Манхэттена, а это больше часа езды из Сансет-Парка (на то, чтобы перебраться поближе, у меня не было ни средств, ни душевных сил). В метро у меня стучали зубы, желудок сжимался, часто начинались тяжелые головные боли, меня выворачивало над мусорными урнами на платформах подземки. Сказать, что иногда мне хотелось развернуться на полпути и бежать назад в квартиру, было бы неправильно: это отчаянное желание я испытывал каждое утро. Но я заставлял себя терпеть. Возможно, я был сломленный солдат — и я говорю это с гордостью, а не со стыдом, — но я не был неудачником. Колумбийский университет был моей путевкой из Сансет-Парка и из моей изуродованной жизни. Я понимал: без магистратуры мне не на что будет жить, и тогда я умру в постели, и несколько дней мое тело будет лежать в пустой квартире.
Признаюсь, иногда я приходил в аудиторию пьяным. Перед каждым занятием я хоть немного, да выпивал для храбрости. Часто выходил посреди лекции, смотрелся в зеркало в туалете и поражался тому, что глаза у меня выпучены, а все лицо покрыто потом. Презентации для семинара вызывали у меня паранойю и тревогу. Я проклинал себя за тупость. Ведь я делал доклады для полковника Макмастера и вышестоящих офицеров. Выступал перед генералами в Американском институте предпринимательства в области исследования социальной политики — и давал им советы, как вести войну. Держал в своих руках жизни тысячи людей. Всегда показывал себя первоклассным специалистом. Почему теперь я боялся представить университетский проект перед пятнадцатью равными мне соучениками?
Вне занятий я почти ни с кем не разговаривал. Как я узнал позже, соседи в Сансет-Парке меня побаивались. Понятия не имею, что думали обо мне однокашники. Я являлся в аудиторию, потел на лекциях, уходил и направлялся прямиком в бар или в ночной магазин, где брал большую бутылку «Будвайзера» в бумажном пакете. В свободное от занятий время я тридцать часов в неделю проводил в Бруклинском ветеранском госпитале, борясь за получасовой прием врача, или за один-два сеанса терапии, или за пару рецептов. У меня болела спина. Болело разбитое колено. Голова раскалывалась и кружилась. Я упал с бетонной лестницы в метро и потерял сознание. Меня терзали мигрени. Я делал успехи, ходил на занятия, но усилия, которые я на это тратил, меня выматывали до предела.
Кульминация настала 7 мая 2008 года, в конце моего первого семестра в Колумбийском университете. В тот вечер по приглашению организации, поддерживающей ветеранов, «Проект раненый боец» («Wounded Warrior Project»), я поехал в Нью-Джерси на концерт Брюса Спрингстина. Хотя я выпил рома с колой в баре вестибюля для успокоения нервов, посреди шоу у меня случился приступ паники. Учащенно дыша и чувствуя дурноту, я сел в автобус, а потом поехал на метро назад, домой. Я был жалок, абсолютно жалок. Я съежился в своем пальто, сжимая нож в кармане и спрашивая себя, с чего мне вообще взбрело в голову, что я смогу выдержать такое мероприятие, как концерт Брюса Спрингстина? В часе езды от дома? В моем-то состоянии? Вот уж бред.
В метро было блаженно пусто, хотя еще не было и полуночи. Когда поезд подъезжал к Бруклину, в вагоне ехали только я, пожилая азиатская пара и еще один пассажир. Потом зашли два молодых латиноса. Они искали неприятностей, это я сразу понял. Один запихнул в рот последний кусок того, что он там ел, и бросил обертку прямо на колени пожилой женщины. Потом начал на нее ругаться по-испански. Такого неуважения я не мог потерпеть.
— Хватит, — сказал я.
— Что не так, омбре? — спросил молодой наглец, наступая на меня.
— Я сказал: подбери мусор и сядь.
— Ты хочешь нарваться?
— По-моему, ты уже нарвался.
Он попер на меня, но я знал, что он собирается сделать, поэтому встал и без напряжения отправил его в конец вагона. Потом потерял равновесие, — а может быть, поезд качнулся, или трость скользнула, или спина подвела, — и после ослепляющей вспышки боли мир померк.
Меня обнаружили позже без сознания на платформе линии Е на станции «4-я авеню и 9-я улица», со сломанной лодыжкой и лужей крови вокруг головы. Я очнулся на следующий день в Лютеранском госпитале. Очередное повреждение мозга. Очередное кровавое месиво. Какая точная картинка моей тогдашней жизни. На этот раз в ней не было ничего смешного.
Меньше чем через два месяца я узнал о собаках.