Приложение
Олаф Степлдон (1886–1950)
Стивен Р. Л. Кларк
Каждый, кто сейчас погружается в фантазии или научные предположения относительно далекого будущего, обязан такой возможностью Олафу Степлдону и его книгам «Последние и первые люди» [21] и «Создатель звезд» [24], вышедшим в свет задолго до Второй мировой войны. Роберт Кроссли, один из биографов Степлдона (см. [5]), отмечает, что его часто считают скандинавом или американцем. Дж. Б. С. Холдейн, читая «Последних и первых людей», недоумевал, почему он прежде ничего не слышал об этом (как он полагал) ученом. В действительности Степлдон был философом, еще до Первой мировой войны окончил Баллиол–колледж, войну провел на медицинской службе; он родился и вырос в Уирреле (полуостров между Ди и Мерси, на северо–западе Англии) и много лет был заметной фигурой в литературном и философском мире Мерсисайда. Докторскую диссертацию по философской психологии он защитил в Ливерпуле. Преподавал на вечернем отделении университета, а также в Ассоциации образования рабочих. Его архивы, в том числе подробные конспекты лекций, хранятся сейчас в библиотеке Ливерпульского университета. Предположение Брайана Олдисса, что «он почти не контактировал с внешним миром — предпочитал мечтать и возделывать свой сад», совершенно неверно, как ясно показывают его письма и лекции.
Степлдон был одним из основоположников жанра, впоследствии против его собственной воли получившего название научной фантастики, и ярким (хотя и в высшей степени спорным) представителем литературного и философского движения, повлиявшего не только на литературу, — оптимистического техногуманизма. Верность Духу (человеческому) вместе с предпочтением «науки» «суевериям» вела таких писателей, как Уэллс, Шарден, Берналь, Холдейн, а вместе с ними и Степлдона к мечтам о будущем, в котором мы научимся переделывать собственную природу, а вместе с ней и весь мир. Степлдон отличался от своих единомышленников сомнением, порожденным обильным чтением философов древности, в том, что мы сможем (и должны) контролировать все. Кроме того, он признавал, что где-то в глубинах вселенной могут обитать другие существа, иного биологического типа, также служащие Духу. По иронии судьбы верность Духу требовала молитвенного преклонения перед реальностью, бесконечно превосходящей наши познания, для понимания которой, быть может, в конце концов потребуются иные, не интеллектуальные средства. «Когда я слышу рассуждения о вере от священников, — пишет Степлдон в рецензии на роман Уэллса «Рожденный звездами», — то во всем соглашаюсь с мистером Уэллсом; и все же я — нерадивый ученик. Ибо, когда за объяснения берется он сам, я нетерпеливо жду чего-то большего, но так его и не слышу. Слишком уж легко он соглашается с тем, что идеализированное позитивистское, научное мышление, свойственное по большей части девятнадцатому столетию, в самом деле наилучшим образом отвечает человеческой ментальности во всей ее полноте».
Его философская мысль вдохновлялась как новейшими научными открытиями, так и теориями былых времен. «Мода» в философии, начиная с 1930–х годов, сменялась несколько раз: «логические позитивисты», объявившие осмысленными только описательные и аналитические суждения (принцип, опровергающий сам себя), не придавали значения беспокойству Степлдона о реальности времени, взаимоотношениях сознания и мозга, природе духовной зрелости. Современные философы вернулись к этим древним проблемам, которые, по словам Степлдона ([21], с. 283), будут волновать человечество и в последние дни его существования, так что нам есть чему у него поучиться. Поучительным примером для нынешних мыслителей может стать глупость Четырех Великих Умов, «по своему произволу и для собственного развлечения решавших древние проблемы добра и зла, сознания и его предмета, единства и множества, истины и заблуждения» ([21], с. 213) без малейшего проблеска подлинной духовности. Опасность в том, что они также могут пренебречь теми писаниями, из которых черпал наставления сам Степлдон, великими греческими философами, в особенности Платоном, стоиками, скептиками и Плотином. Для Плотина, последнего из великих греческих философов, говоря словами Армстронга, «философское рассуждение и размышление — не просто средства решения интеллектуальных проблем (хотя они играют эту роль и должны ее играть). В них кроется магия, ведущая к освобождению души» [3]. Многие замечания, разбросанные там и сям в книгах Степлдона, явно восходят к многовековым философским дискуссиям: замечания о природе времени, о возможности существования мира, состоящего из одних лишь звуков, о природе сознания и его связи с физической реальностью. Все эти рассуждения никогда не становятся для него чисто техническими.
Теории, теории, мириады и мириады теорий вихрились вокруг меня осенними листьями, словно подхваченная ураганом продукция какой-то титанической бумажной фабрики, как клубы пыли, вздымаемые стремительным движением ума. Задыхаясь в этом засушливом смерче, я почти забыл, что в каждой его пылинке кружатся споры органической истины, по большей части засохшие и мертвые, но порой — живые, значительные, готовые дать плод. ([21], с. 379).
Однако, хотя академические публикации Степлдона не столь эфемерны, как полагают некоторые, наиболее известен его роман «Последние и первые люди» [21] — «история» следующих нескольких миллионов лет, неточность которой относительно ближайшего будущего отнюдь ее не портит. Британия не ввязалась в разрушительную войну с Францией, а китайцы больше не носят косичек. Но, возможно, мы в самом деле живем в эпоху, когда вместе с техническим совершенством мир постепенно погружается в вульгарное ханжество — религиозность, усматривающую свои святыни в богатстве и технократическом прогрессе. И даже если это окажется неверно, стоит все-таки запомнить основную посылку этой саги, столь отличную от страстных надежд и безумного отчаяния Уэллса: хотя наши взгляды могут меняться вместе с биологическими и историческими обстоятельствами, Истина стоит выше всего этого и неизменно остается предметом наших стремлений.
Порой, кажется, Степлдон пытается убедить нас, что все юридические и метафизические системы основаны на материальных потребностях своего времени. Например, Святая Империя Музыки, на протяжении тысячелетия властвовавшая над Третьими Людьми, якобы основана на идее, что «всякий человек есть мелодия, требующая своего завершения в великой музыкальной теме общества»; однако на самом деле ее власть связана с биологическими особенностями этого вида ([21], с.199). Однако он не останавливается на самоотрицающей мысли о невозможности бегства от относительности. «Необходимо было, чтобы какое-то время человек надменно, но нетвердо простоял на собственных ногах — и вновь открыл бы, в крови и в слезах, собственную слабость, ограниченность, невозможность спасти себя без страсти, рожденной созерцанием чего-то такого, что в самом глубоком смысле стоит выше него» [33]. Сама Истина показывает нам, что мы не скованы пределами своего времени и вида (ибо, если бы было так, мы не смогли бы достичь истины).
В конце жизни Степлдон участвовал (быть может, напрасно) в организованной Советским Союзом конференции работников науки и культуры за мир во всем мире и декларировал приверженность умеренно социалистическим взглядам Он не был одиночкой. Огромное множество мыслителей 1930–х годов считали необходимым, несмотря ни на что, твердить о несправедливости и бедствиях, созданных старым режимом, и видели в революционерах–марксистах наиболее активных и бесстрашных провозвестников нового порядка. Не меньшее число мыслителей полагало, что вот–вот — и у нас в руках окажется единая и полная теория жизни, вселенной и вообще всего на свете. Едва это случится, ничто на свете более не сможет нас удивить и не будет нужды бояться, что в какой-то момент наши желания окажутся не соответствующими возможностям. Знание — сила: полное понимание всего увеличит нашу силу до бесконечности, позволив изменить если не мир, то, как минимум, самих себя и тех, кто нас окружает, чтобы больше не питать неисполнимых желаний. Стоит истребить из человечества индивидуализм и предрассудки — и все начнут в едином порыве стремиться к общему благу. «Они готовились взять на себя ответственность за человечество, превратить планету в единое хорошо организованное поместье, переориентировать человеческую природу. Но какой мир могли создать они — ученые, чье знание заключалось в одних лишь цифрах?» (Степлдон [21], с. 571). Даже самые разумные и достойные авторы того времени позволяли себе мысли, от которых теперь кровь стынет в жилах:
Задача, стоящая перед биологией, психологией и медициной, — не просто победить научными методами болезни и феномены контр–эволюции (бесплодие и физическое вырождение), подрывающие рост ноосферы, но и создать различными средствами (селекция, контроль за размножением, использование гормонов, гигиена и т. п.) высший человеческий тип… Какую позицию должен занять наиболее развитой сектор человечества по отношению к статичным, решительно неспособным к прогрессу этническим группам? (Тейяр де Шарден, написано в 1937 г.).
Или припомним утопию Холдейна о будущей эволюции, которая избавит человеческий род от таких пустых сантиментов, как влечение, «личные предпочтения при выборе полового партнера» и жалость («нежелательное чувство, возникающее при виде страданий других индивидов») [9]. Подобным же образом и Степлдон включает в свои фантазии о будущем учение о высшем человечестве, этика которого кажется нам ужасной. Его утопические исследователи постоянно экспериментируют над детьми, уничтожают «неприспособленных» и считают себя провозвестниками великого рассвета, после которого «высшие» смогут делать с «низшими» все, что пожелают. Читатели порой этого не замечают. Например, одно из удивительнейших суждений Брайана Олдисса — его описание «Странного Джона» [23]: «прекрасная сказка о супермене», «веселая и светлая». Джон — серийный убийца, люди для него ничем не лучше червяков или подопытных кроликов; он протестует против тоталитарного варварства только потому, что оно не дает возможностей для беспрепятственного существования Высшего Человека. Вместе со своими товарищами он заканчивает массовым самоубийством, лишь бы не сотрудничать с обычными людьми, которых они презирают как «низший вид». Они — «аристократы» в осуждаемом Степлдоном смысле, хотя он и признает ценность интеллектуальной аристократии ([27], с. 98).
Дело в том, что в «научный социализм» Степлдон на самом деле не верил. Он посещал конференции по борьбе за мир не для того, чтобы «стать хоть какой-то фигурой в мире, внимание которого он не смог привлечь». «Во избежание кровавой религиозной вражды для каждой стороны жизненно важно приложить серьезные усилия, чтобы понять важнейшие ценности другого и взглянуть на себя его глазами» и, следовательно, научиться смирению. «Марксисты самого худшего сорта… создают революции дурную репутацию. Есть основания бояться, что, оказавшись у власти, они будут жестоки и безжалостны к своим противникам». Будущее открывает нам тоталитарное правление, разрушительные войны — и новый тип человеческого мира, основанный на личной любви и стремлении к гуманности. Евгенисты, чересчур популярные в 1930–е годы, воображают, что смогут вывести «лучший» сорт человечества; однако все их эксперименты, изображенные Степлдоном, кончаются катастрофой. Что развивать: ловкость рук, музыкальную чувствительность, способность жить в гармонии с природой или Большие Мозги («огромные шишки, полные любознательности, с ловкими руками в придачу»), или способность к экстатическим полетам (все эти идеалы и некоторые другие рассматриваются в «Последних и первых людях»)? Иные варианты будущего описаны, например, в «Тьме и свете» Но даже в лучшем будущем высшие существа Степлдона, его самозваные сверхчеловеки неизбежно конфликтуют с окружающей их реальностью, не поддающейся ни полному пониманию, ни полному контролю. У самого конца космической эволюции, достигнув Создателя Звезд, творящего и поддерживающего миры, они обнаруживают, что не приблизились к Нему ни на шаг. По словам Лейбница, еще одного философа с дарованием фантаста (увы, почти не воплощенным в жизнь), «не существует столь высокого Духа, над коим не было бы еще бесчисленного множества высших, чем он. Однако хоть мы и стоим намного ниже столь многих разумных существ, но не имеем над собой видимых господ на сей планете, где первенство наше неоспоримо» [12]. Степлдон предпочел изобразить существ, оспаривающих наше первенство, лишь для того, чтобы обнаружить себя в бесконечном отдалении от Единого. Бесконечность — это не Очень Большое Число, и Странный Джон, несмотря на все ядовитые хвалы рассказчика, не ближе к Истине, чем мы. Когда Последние Люди Степлдона вглядываются в озеро на Нептуне, восхищаясь своим дальним родственником–гомункулусом, в этой сцене оживает визит самого Степлдона в пещеры Энглси. И то и другое, как я подозреваю, повторяет образ из Платонова «Федона»: мы живем в пещере, за стенами которой иной, намного более богатый мир. «Целый мир в этой тихой заводи! Целый мир — так похожий на тот, в который ты скоро погрузишься» (Степлдон [21], с. 344). И самим Последним Людям предстоит открыть, что их мир — песчинка, со всех сторон окруженная необъятностью.
Но, хотя наши миры и малы, и затеряны в пространстве и времени, то, как мы в них живем, не безразлично. Следует проводить различие между разными типами обществ, пониманием целого, образами Духа. Из того, что наше мышление не в силах охватить Истину, Степлдон не делает вывода, что спорящим нечего возразить друг другу. «Когда беспристрастная наука становится на сторону плоской материалистической метафизики и начинает отрицать добро, зло и все высшие ступени человеческого опыта — она делает первый шаг к социальной катастрофе» (Степлдон [26], с. 85). И снова: «Если образ мысли Черчилля, со всеми его недостатками, не более развит или не менее извращен, чем образ мысли Гитлера, это лишает смысла не только нынешнюю войну [1939–1945]; оказывается, что вся борьба между солнцем и мраком, шедшая в каждом человеческом сознании на протяжении бесчисленных столетий, основана на иллюзии» [30]. Часто он воображает себе будущее как арену борьбы между двумя типами обществ: признающим ценность и особые способности индивида — и их отрицающим. «Правильное» общество — то, в котором люди остаются индивидами, даже ощущая себя членами единого целого. Дух, пробуждающийся последовательно в одном смертном человеке, затем — в экипаже бомбардировщика, народе и человечестве (рассказ «От смерти — в жизнь» [31]), рождается из реального общения, неподдельной близости и дружбы. «Наше время склонно отвергать истинную социальность в пользу более примитивного ее типа, основанного на чисто животной стадности, где доминирующим мотивом становится не взаимное уважение, а желание, с одной стороны, подчиняться поведению группы и с другой — навязывать подчинение» (Степлдон [26], с. 88). Чисто силовые, авторитарные сообщества, вроде тех, что объединяет людей против марсианских захватчиков, или безумные империи (в «Последних и первых людях» или «Создателе звезд») не оставляют места для личной любви, поскольку, как надеялся Холдейн, в них исчезает индивидуальность. Степлдон постоянно обращался к «маленькому сияющему атому общности» — своему браку с Агнесс- и не мог принять систему, отрицающую ценность таких отношений. Читатель ошибся бы, предположив, что «здесь и сейчас» для него уже не важно. Более полно и точно, пожалуй, выражен степлдоновский взгляд на мир в цикле романов Дорис Лессинг «Канопус в Аргосе».
Однако далеко не все прозрачно в мировоззрении Степлдона; эту неясность можно рассмотреть на примере одной его сравнительно малоизвестной притчи «Живые огни» [32], в которой мы встречаемся со многими волновавшими его заботами и характерными ироническими поворотами. Патрик Маккарти верно отмечает, что «как пример интеллектуальной и тщательно отмеренной иронии, среди книг Степлдона «Живые огни» не знают себе равных» ([18], с. 115). Придирчивый критик по имени Тос представляет и комментирует рассказ мыслителя–эрудита Касса. Проведя многие годы в стремлении увидеть и понять вещи «изнутри», телепатическими и мистическими методами, Касс вдруг обнаруживает, что с ним вступает в контакт живое пламя, заключенное в камешке, подобранном на холодном, занесенном снегом поле. Выясняется, что эти существа, своего рода саламандры, родились в тропосфере солнца, однако еще до создания планет были приговорены к холодному, полумертвому существованию на твердой земле. Последняя мировая война с ее рукотворными пожарами вывела их из спячки в воздушной пыли, и теперь они хотят вступить с нами в симбиотический союз: мы создаем им пригодные для жизни условия, а они обеспечивают нас психической уравновешенностью и чувством общности, которого нам так не хватает. Тема такого симбиотического сосуществования часто возникает в книгах Степлдона. Если мы не согласимся, живые огни вызовут ядерный спазм:
И тогда, когда вся планета превратится в огромную атомную бомбу и пылающие континенты взлетят в космос — тогда-то мы хоть на краткий миг насладимся жизнью, подобной нашему золотому солнечному веку» ([32], с. 61).
Касс уже готов согласиться стать посланцем живых огней, когда обнаруживает, что они сознательно разрушили его брак (что привело к самоубийству его жены), дабы он, свободный и ничем не стесненный, наилучшим образом служил их целям (герой–нептунианец из «Последних людей в Лондоне» поступает со своей жертвой так же, пусть и не столь жестоко, и автор его за это не осуждает). Касс решает, что это доказывает злую волю живых огней, уничтожает своего собеседника с помощью стакана холодной воды (при медленном охлаждении живые огни превращаются в пыль, способную к возрождению, но при быстром погибают навсегда) и решает предупредить человечество о нависшей над ним смертельной угрозе. Вскоре он оказывается в психиатрической лечебнице, где живые огни вновь выходят с ним на связь и снова убеждают в чистоте своих намерений. Тем временем, однако, их собратья, оставшиеся на солнце, открывают (обычный мотив у Степлдона), что реальность «полностью чужда духу и совершенно равнодушна к священнейшим ценностям пробужденных умов космоса», и вступают в отчаянную религиозную войну, в которой гибнет изначальный благочестивый агностицизм живых огней. Касс, теперь обращенный в типично степлдоновское мировоззрение, подвергается угрозам живых огней, в свою очередь, обращенных в воинствующий теизм. В конце книги он гибнет в огне — жертва убийства или, как полагает Тос, собственных безумных стремлений.
Парадоксальный водоворот степлдоновской истории человечества спрессован здесь до жизни одного человека, а борьба за жизнь без самообмана изображена без всякого сентиментального глянца. Кто здесь обманут? Кто безумен? Живые огни, разумеется, всего лишь аллегория технических достижений, способных привести нас к утопии или к катастрофе. Или, возможно, альтернативный образ индивида–в-сообществе, не склонного, в отличие от нас, воображать себя абстрактной индивидуальностью и забывать о своем членстве в глобальной, даже межзвездной общности, но из-за этого подверженного иной опасности: слишком легко игнорировать нужды и страсти отдельных личностей и превращаться в элемент бесплодного «муравейника». Или же, быть может, все это образы иной постоянно волновавшей Степлдона проблемы — различия между жизнью во сне и жизнью–бодрствованием. В этом рассказе он даже позволяет себе то, чего не позволял никогда прежде: мысль о том, что нынешние индивиды — существа падшие, вечно стремящиеся к потерянному совершенству: «С каждым новым переживанием приходит к нам странное чувство его знакомости и подозрение, что эта новая версия — лишь грубая и неполная замена старой» ([32], с. 37).
Еще одна постоянная тема Степлдона, нереальность течения времени, в «Живых огнях» не появляется: хотя сам факт, что тысячелетия напряженной работы человечества оказались спрессованы и отражены в нескольких последних месяцах жизни одного человека, напоминают нам о том, что время относительно, а гибель даже высокоразвитой солнечной цивилизации живых огней (с которой наконец устанавливают связь земные изгнанники) — о том, что ход времени не приносит безопасности.
Живые огни готовы создать ядерный спазм «во имя духа, который в нас», если решат, что человечество так или иначе обречено на самоуничтожение ([32], с. 60), так же как Пятые Люди из другой утопии Степлдона уничтожают обитателей Венеры под тем предлогом, что эти создания неразвиты и подвержены заблуждениям; это массовое убийство порождает в исполнителях, с одной стороны, «необъяснимое отвращение к человечеству», а с другой — «мрачный восторг», выражающийся в мысли: «Истребление жизни на Венере было ужасным, но правильным поступком». Странный Джон говорит своему биографу напрямик: «Если бы мы могли уничтожить весь ваш вид — так бы и сделали» ([23], с. 216); однако в конце романа он и его товарищи отказываются от такого выхода.
Нерешенные загадки этой истории: можно ли доверять живым огням; безумен ли Касс; должен ли бог, которому поклоняются люди, всегда оставаться победителем; есть ли смысл и человечность в «агностическом благочестии, молчаливом почитании того, о ком мы не знаем ничего, кроме того, что оно достойно почитания» ([30], с. 42); верно ли, что личные связи между людьми — пустяк перед воображаемым всеобщим благом; нужно ли наравне с суждениями разума принимать во внимание требования сердца — делают ее произведением искусства, а не академической философии, хотя от этого она не становится менее философской в широком смысле слова. Философствование живых огней также «было менее концептуальным, чем [наше], в нем уделялось больше места воображению, было больше от искусства, создания мифов, которым, однако, сами их создатели не верили буквально, но видели в них чистые символы». Сами они чувствуют в себе недостаток точного анализа и практического разума, который надеются восполнить будущим симбиозом. Это у Степлдона также общее место: арахноиды и ихтиоиды, обитающие в сердце галактического и космического духа, воплощают в себе активные и созерцательные добродетели и не могут обойтись друг без друга. У людей–растений, населяющих несколько маленьких и горячих миров, также есть дневная и ночная фазы жизни: «в суетливой ночной фазе они заняты своими делами, как отдельные индивиды», а днем пребывают в созерцательном единстве с космосом. «В дневной фазе [человек–растение] не выносил моральных суждений ни о себе, ни о других. О каждом человеческом поступке он размышлял с созерцательным восторгом как о факторе, движущем вселенной. Но наступала ночь, принося с собой жажду действий — и бесстрастное дневное вглядывание в себя и в других возгоралось огнем моральных похвал и порицаний» ([24], с. 109 и далее). Люди–растения погибли, потому что после продолжительной попытки жить без созерцания оторвались (в буквальном смысле!) от своих корней, а затем обратились в противоположную крайность. «Малу–помалу все меньше времени и энергии отдавали они своим животным стремлениям и наконец начали проводить ночи так же, как дни — деревьями: активный, исследующий, действующий, животный разум угас в них навеки» ([24], с. 111). Подобная же судьба ждет и созерцателей–лемуров в руках наших более «практичных» предков ([24], с. 456); а наш собственный «практичный» вид гибнет, ибо пытается забыть об отведенном ему в мире месте.
Этому противоречию Степлдон так и не находит рационального решения: с одной стороны, активный разум стремится создать прекрасное будущее, с другой стороны, разум созерцательный, по мнению Степлдона, понимает, что мы уже живем в лучшей из возможных вселенных, как бы ни противоречила она нашим животным страстям. Один из его рассказов, «Человек, ставший деревом», заканчивается тем, что дерево принимает даже топор дровосека. В «Странном Джоне» свирепой активности Джона также противостоит созерцательность старого лодочника–мусульманина, такого же «высшего», как Джон, но абсолютно лишенного желания менять мир. «Аллах призывает своих созданий к двум видам службы. Первая — взвалить на себя бремя выполнения его задач в этом мире. Вторая — наблюдать, понимать и с умным восторгом хвалить прекраснейшее творение рук его» ([23], с. 194). Этого различия он подробно касается в «Святых и революционерах» [27], где произносит многочисленные предостережения против уклонения в ту или иную сторону. Оба типа стремятся вытеснить друг друга; на самом же деле необходимо и то и другое.
Но вот в чем вопрос: можно ли сохранить истинную преданность Духу, если ведешь себя как Странный Джон, как Пятые Люди, как живые огни? Можно ли вершить геноцид «ради верности Духу», как воображали Холдейн, Тейяр де Шарден или Гиммлер, или сознательно разрушать здоровье наших детей и губить жизнь «варваров» ради каких-то высших идеалов? «Или повелители Бухенвальда — слуги Мои?» — саркастически спрашивает Бог в последней книге Степлдона [35]. Разумеется, нет: любую выгоду, полученную обманом или насилием, «перевешивает огромный вред, который тем самым наносится будущему, а именно удар по традициям разумности и доброты». И наоборот: сможем ли мы сохранить истинное уважение к человеческим желаниям и потребностям, если внушим себе, что «всякое страдание и зло во вселенной вносит свой вклад в развитие сознания или в освобождение духа»? ([26], с. 46).
Степлдон видел в самом себе противоречие между маленьким испуганным животным и реалистическим разумом, между повседневными заботами и памятью о нашем месте в космосе, даже между совместной деятельностью и созерцательным восторгом, между «святым» и «революционером»: все противоречия, которые Фидлер пытался объяснить психоанализом, а сам Степлдон — разрешить с помощью критического разума и веры в свет. «Малу–помалу [Пол] начал воспринимать этот нептунианский фактор в своем сознании как "себя" настоящего, а свое обычное земное сознание — как "другого", нечто вроде необъезженного коня, которое его истинное "я" должно объездить и подчинить себе» ([21], с. 393) — об этом же задолго до него писал Платон. Понятно, почему некоторые отвергают этот разум: «Представьте, что все мы на корабле и матросы затевают бунт. Представляю себе, с каким неудовольствием смотрели бы главные заговорщики на всякого, кому вздумается ускользнуть от буйных споров в кают–компании или на камбузе и подняться на палубу подышать свежим воздухом. Там, наверху, он ощутит вкус соли на губах, увидит бескрайнее море, вспомнит, откуда и куда плывет корабль. Он вспомнит о штормах и туманах: и то, что внизу, в теплых и светлых каютах, казалось лишь ареной политических баталий, вновь предстанет перед ним в истинном свете: тоненькая яичная скорлупка, окруженная стихией, непригодной для человеческой жизни, несущаяся со страшной скоростью сквозь бесконечную тьму». Льюис, несправедливо обвиняемый в клевете на Степлдона, говорит здесь как степлдонианец. Как и степлдоновские люди–птицы, Рэнсом Льюиса («За пределы безмолвной планеты») готов принять даже собственную смерть, если она совершается на небесах; его земное, влачащееся в пыли «я» относится к этому совсем иначе. Или вспомним пламенные похвалы, которые расточал Макиавелли изучению древних авторов — призванию, которое ныне дружно высмеивают политические «реалисты», карьеристы, нерадивые студенты и прочие филистеры:
На исходе дня я возвращаюсь домой и вхожу в свой кабинет: у дверей я снимаю дневную одежду, покрытую пылью и грязью… и облачаюсь в пышные и праздничные одеяния, и так, соответствующим образом одетый, отправляюсь ко дворам мужей древности. Там меня гостеприимно встречают; там я насыщаюсь той единственной пищей, для которой рожден; не стыдясь, я беседую с ними и расспрашиваю о причинах их действий, и они великодушно мне отвечают; и так по четыре часа я не чувствую скуки, забываю все заботы, не пугаюсь бедности, не страшусь смерти — я полностью предаюсь общению с ними.
Однако Степлдон и его нептунианец ищут не только учености: цель их поиска — созерцание истины, путь пробуждения от повседневных эгоистичных забот. Плотин описывает это великое пробуждение как живое единство–в-различии Ума, представляющего собой взаимопроницаемое сообщество живых сознаний. Тот же образ мы обнаруживаем и в других традициях: Бог, как поведали Франциско Орацио тибетские ламы, — это «сообщество всех святых» [11]. Смысл и цель существования этого Ума — в созерцании рационально непостижимого Единого, из которого берет начало живая вселенная. Индивидуальная душа «возносится приливом самого Ума и, поднявшись как бы на гребне волны, вдруг видит, сама не зная, как» [19]. То, что она видит, неотождествимо ни с какой человеческой любовью; однако никто не увидит этого, если не будет добродетелен и человечен. Любовь лишь тогда духовна, когда, «пробуждаясь, мы открываем нечто более ценное, чем конкретный любимый человек или конкретное общее "мы"» ([33], с. 79); однако любовь не должна забывать свое конкретное начало, чтобы не начать долгое падение в «муравейник».
Два света, освещающих путь. Первый — наш маленький сияющий атом общности и все, что он означает. Второй — холодный свет звезд, символ гиперкосмической реальности, и его кристальный экстаз.
И наоборот: нептунианец. или высший дух, решивший посетить нас и «настроиться» на наш внутренний мир, должен выбрать
примитивное существование, для которого характерна… подавленная сексуальность, чрезмерный эгоизм и разум сколь рудиментарный, столь же и связанный неуправляемыми страстями… Кроме того, ему необходимо воссоздать в себе бессознательную одержимость материей или, точнее, властью над материей, достигаемой при посредстве машин и химических манипуляций. Нужно воспроизвести одновременно и преклонение перед собственными механическими творениями, и глубокое недоверие к ним, проистекающее из недоверия к себе. ([24], с. 382).
Снова Плотин.
Говоря вкратце, Плотин стоит за очень многим из того, что ценно для Степлдона. Те, кто считают его просто пропагандистом грандиозного научно–фантастического мифа, пренебрегают как его серьезными философскими раздумьями, так и вдохновлявшими его классическими авторами. Он смотрел не только вперед и, как Последние Люди, не видел ничего странного в том, чтобы искать среди прошлых теорий и фантазий человечества ключи к тому, что будет, и к тому, что вне времени. «Для вас, — говорят человечеству живые огни, — золотой век в будущем (по крайней мере, вам хочется в это верить); для нас он — в прошлом» ([32], с. 28). Само время для Степлдона совсем не так важно; пробужденные умы у него приветствуют друг друга через разделяющие их тысячелетия — краткий золотой век людей–растений, описанных мною выше, оживает в воспоминаниях пробуждающегося мирового духа, а для видящего взора существует вечно.
В одном смысле время неважно; в другом — заключает в себе все, что мы знаем. В своем последнем отчаянии Последние Люди говорят о
миллионах, множествах миллионов «я», эфемерных друг для друга, для вселенной — краткий миг, для них самих — вершина космического бытия. И все гибнет! Все исчезает и забывается. Остается лишь тьма, только сгущающаяся от воспоминаний слепцов о былом свете. Скоро совсем стемнеет. Человек — мотылек, втянутый в доменную печь — гибнет; а вслед за ним гибнет и печь, ибо она лишь искорка в вечной, бесконечной тьме. Если и есть во всем этом смысл — он не для людей. И все же в этом вечном водовороте одно стоит особняком, прекрасное, неуничтожимое — воспоминание слепца о былом свете ([21], с. 605).
Или, как говорит Степлдон в конце трагической истории суперпса Сириуса, устами его человеческой возлюбленной, произносящей над ним надгробное слово: «Тьма музыки освещена была тем сиянием, что Сириус называл "цветом", великолепием, которого он, по его словам, никогда не видел. Но я знаю, что этого сияния не видел по–настоящему ни один дух, ни собачий, ни человеческий: не светило оно ни над землей, ни над морем, лишь иногда на миг ослепляло пробужденный ум». Степлдон клялся не развивать теорий этого света и признавал необходимость сохранять разумный скепсис по отношению как к этому, так и к любому другому идеализму. Однако к концу уже не мог молчать о том, что это и реально, и жизненно важно. Задача спекулятивной философии, писал он в заметках для летней школы в Омскирке, — видеть вещи целиком, а задача критической философии — видеть вещи ясно. Но цель у них одна: пробудить нас от обычной занятости собой к созерцанию света, дабы, проснувшись, мы поняли, как все еще глубок наш сон.