Глава 10
В день, когда я наконец выбрался к графу, на небе впервые за многие недели показалось солнышко. Я счел это добрым предзнаменованием для задуманного мной плана понудить банкира Буасье раскошелиться на кредит. Я был настроен на многочасовое странствие по городу и глазение на людей в людных же местах.
Вдруг я невольно остановился. Нет, дело было не в испорченном настроении, я внезапно отчетливо услышал, как мой внутренний голос предостерегает меня: «Не торопись, друг мой. Подумай прежде, прояви хоть чуточку скептицизма. Психиатр ты или нет? Ты что же, всерьез уверовал в то, что твое призрачное существование в нише — добрая основа для открытия частной практики?»
На набережной у отеля «Де Виль» я, словно оцепенев, уставился в темные воды Сены. На волнах мерно колыхались пестрые лодчонки. В плетеной корзине, которую я чуть было не опрокинул по недосмотру, меланхолично била серебристым хвостом пойманная рыбина. Невольно задержав взгляд на ней, я слышал цокот копыт и методичное шуршание метел дворников по каменной мостовой. Где-то вблизи прогрохотал очередной экипаж, йотом затявкала собака. Показалось, что я различаю голоса, но мгновение спустя они потонули в уличном шуме. Где-то неподалеку кричали игравшие дети, бдительные материнские голоса одергивали их.
«Нет, признайся честно, — спросил я себя, — здоров ты психически или все же нет? Если нет, о какой практике может идти речь? О какой стабильной работе? Если болен, лечись и не требуй от мира возможности открыть свое дельце. Не зря же люди балуются изречениями вроде: „Я бы и хотел, да вот не могу“».
Собственная практика.
Вспомнилась моя цыганская жизнь, годы, проведенные в провинциальных лечебницах, годы ассистентства у моего дяди Жана, бадерский период, как я называю его. Все эти люди, приползавшие ко мне летом с гнойными опухолями на ногах, а зимой с разными стадиями обморожений. Гноящиеся глаза. Сыпи. Шум в ушах. Дети, заходившиеся криком от резей в животе, умиравшие от гнойного аппендицита, кори, золотухи или скарлатины. Девчонки, желавшие заполучить от меня выкидыш на исходе девятого месяца, пытавшиеся удушить еще не появившихся на свет детей, потуже стягивая шнуровки корсетов, замужние мадам, умолявшие меня дать им «сглотнуть» что-нибудь такого, после чего им при всем желании не удалось бы забеременеть до второго пришествия.
Бесконечные травмы, ушибы, переломы, вывихи. Открытые раны, на краях которых копошились белые личинки, пропитанные засохшей кровью окаменевшие повязки. Но если со всем перечисленным еще хоть как-то удавалось справиться, то общение с самими больными представляло собой форменную пытку. Я очень хорошо помню кое-кого из них. Мадам N. с отчетливо выраженными лабиальными складками и седеющими волосами. Стандартная претензия — дядя Жан слишком мало выписывает лекарственных средств, все они к тому же никуда не годятся, не говоря уже о том, что страшно дороги. В качестве контрпримера — некие «другие врачи», у которых даже горчичники лучше, не говоря уже о куда более мягко действующих слабительных и по-настоящему эффективных мазях и примочках.
Мадам NN. из Тулузы. На все случаи жизни у нее были заготовлены газетные вырезки — дескать, в такой-то и такой лечебнице прогресс идет семимильными шагами, а вот здесь он и вовсе затормозился — разве здесь достанешь новое лекарство?
Господин NNN. из Лиона. Упомянутый больной получил в наследство энциклопедию и, вдоволь начитавшись ее, ни с того ни с сего принялся обвинять всех врачей лечебницы, включая нас с дядюшкой Жаном, в тайном сговоре с целью Реставрации. А неизлечимо больные? Зная, что им уже не так много осталось, они либо впадали в полнейшую апатию, либо, напротив, проявляли лихорадочную активность, причем как по части работы, так и по части распутства, а в конце концов умирали вовсе не от рака желудка, а от заурядного рахита.
Каким же пестрым и чудесным показался мне после всего этого Париж! Средоточие ипохондриков всех мастей и индивидуалистов, город всезнаек. Вспоминаю моменты, когда мне приходилось выезжать на дом к некоей мадам NNNN., у весьма упитанного супруга которой открылось носовое кровотечение. Или же с утра, часиков в семь, успокаивать некоего банкира, мучимого проблемой, отчего же у его обожаемой супруги месячные как начались, так вот уже пятую неделю никак не желают прекращаться. Ибо участь парижского эскулапа вкратце можно свести к одному: мы тебе отстегнули сколько полагается, а ты уж изволь исцелять! И чем состоятельнее пациент, тем больше претензий он тебе предъявит. Раз уж нет особого недостатка в деньгах, лучше все же потратить их на здоровье. Посему они были убеждены, что виллы, в коих они обитали, приравнивались к некоему сакральному гетто, где в ходу совершенно особые условия, согласно которым врачу только и надлежало, что исцелять смертельно и не очень больных взмахом волшебной палочки, каковая, по их мнению, должна иметься у всякого врачующего. И прописанные этим врачующим рецепты, как им представлялось, должны были служить вернейшей из гарантий — а как же иначе, мы же за них заплатили!
Вообще следует отметить, что сия прослойка обеспеченных являла собой когорту до неприличия просвещенных в вопросах медицины. Но если случалось так, что костлявая неумолимо стучалась в двери, они, обуреваемые животным страхом, могли предложить баснословные суммы в обмен за то, чтобы врачующий оттянул последний час.
Скрип и грохот колес вырвали меня из раздумий у вод Сены. Мимо проезжала высокая неуклюжая повозка. Позади у нее красовалось изображение магического ока на звездном небе. Под оком скрестились два объятых пламенем меча с надетыми на них черепами.
— Не пытайтесь вразумить меня, — пробормотал я и продолжил странствие по улицам города.
По набережной Сены я направлялся на бульвар Генриха IV. Там мне предстояло решить, куда идти — направо через мост и потом домой или же налево на площадь Бастилии, а оттуда к отелю «Де Карно» на рю де Бретань. Я решил побыть у реки, но уже очень скоро набережная показалась мне слишком шумным местом для реминисценций. Экипажи носились так, будто все кучера прошли курсы обучения у лихача Биби, то и дело обдавая меня порывами ветра и окатывая несравненным ароматом конского пота и дегтя для смазки ступиц. Мысли мои отбивал болезненный метроном хлыстов извозчиков.
Вполне возможно, что Фредерик был прав, утверждая, что приговоренные к смерти все же чувствовали боль от обрушивавшегося на них рокового лезвия. Пересекая бульвар, я не выдержал и пригрозил одному из последователей Биби кулаком. А на середине проезжей части я чудом увернулся от еще одной адской колесницы, мчавшейся прямо на меня.
— Да ты явно не в своем уме! — проорал я ему вслед.
Тот лишь расхохотался мне в ответ да еще сильнее подстегнул кобыл.
Разъяренный, я схватил плод каштана и, размахнувшись, запустил им в спину извозчику. Но меткость подвела меня, и каштан угодил не в лихача, а в цилиндр какому-то почтенному господину. В следующую секунду я с ужасом и стыдом убедился, что это не кто иной, как граф де Карно. Вертя головой в поисках обидчика, он гневно потрясал тросточкой. Но тут, завидев меня, стукнул ею о мостовую, как распорядитель бала, выкрикнув имя очередной прибывшей важной персоны.
— Месье Петрус, если вы собрались таким образом отправить меня на кладбище, спешу вас уверить, что я именно туда и собрался. Да, да, вы не ослышались — я иду именно на кладбище.
Я рассыпался в извинениях, в ответ граф лишь пренебрежительно отмахнулся. Но — в качестве наказания — мне надлежало сопроводить их сиятельство на кладбище Пер-Лашез.
— Я готов, почему бы и нет? Но отчего именно на кладбище?
— Мне нужно встретиться с управляющим, месье Петрус. Нет-нет, я не сентиментален. Но вся эта похоронная помпа должна быть соблюдена. Подобрать себе местечко, оплатить его и прочь. Прочь — не в смысле в могилу, а в какой-нибудь уютный ресторанчик.
Граф, грациозно взмахнув тросточкой, указал направление следования. Путь вдоль меланхолично-задумчивого канала Сен-Мартен означал бегство от городской суматохи. Граф признался мне, что, как ни странно, но здесь лучше думается о вечном, он открыл это место всего лишь пару месяцев назад.
— Официальное предназначение канала — водоснабжение, но, согласитесь, какой покой снисходит здесь на вас. Вы не находите? Здесь так хорошо размышляется на тему Монтеня. Взять, например, такую его незамысловатую фразу: «Нельзя слишком уж самоуверенно трактовать веление Божье». За этим словом «самоуверенно», месье Петрус, кроется целая философия. Монтень выступает против нашей склонности рассматривать все события, завершившиеся благоприятным для нас исходом, как веление Божье. Я согласен с ним, но хочу лишь добавить, что с ничуть не меньшей самоуверенностью мы склонны и неблагоприятные для нас события также рассматривать по этому шаблону — в чем я убедился на собственном опыте.
— Я могу вам чем-нибудь помочь?
Граф, остановившись, испытующе посмотрел на меня.
— Вы готовы разделить мои воззрения и не собираетесь отмести их как слишком уж эксцентричные? Да-да, вполне возможно, мне ваша помощь и понадобится. Пока что месье Ролану предстоит решить одну весьма важную проблему. Сказать вам больше мне в данный момент не позволяют обстоятельства, вернее, как раз то, что Монтень обозначил как веление Божье. Но я благодарен вам, месье Петрус. Вы предложили помощь, и я надеюсь, мне наверняка придется ею воспользоваться.
Перейдя через людный мост, мы некоторое время наблюдали за ловлей раков. Оказывается, и на канале Сен-Мартен обстановка отнюдь не всегда идиллическая. Вот зарычала собака, рычание тут же сменилось повизгиванием, а затем и оголтелым лаем. Кто-то в отдалении визгливо завопил, затем последовал взрыв грубого смеха — неподалеку резвилась компания мальчишек-подростков. Затрапезно одетые парняги обступили загончик из четырех досок, сооруженный вокруг ствола одной из росших вдоль канала лип. Тут же стояла ручная тележка, на ней клетка, полная крыс.
— Месье Петрус, давайте-ка понаблюдаем, если вы не против.
— Признаюсь, вы меня удивляете, граф. Вы, оказывается, готовы транжирить время на созерцание подобных мерзостей?
— Жизнь — молох временного совпадения событий. И нам ежедневно приходится сталкиваться, так сказать, с материальным воплощением этого тезиса, мой дорогой гроссмейстер Ордена внушателей. Не стану спорить, я субъект, временами мыслящий, вкушающий еду и рассуждающий исключительно по-графски, не говоря уж о свойственном моему сословию тяготении ко всякого рода эстетическим наслаждениям, но иногда я иду вразрез с предписаниями. И переключаю внимание на явно не свойственные моему сословию зрелища. На сей раз это травля крыс. На прошлой неделе было созерцание тюремного двора Консьержери. Поглядеть на этих несчастных, переполненных взаимным недоверием, за тем, как они бросают на тебя и друг на друга эти неповторимые злобные взгляды исподтишка, поверьте, весьма и весьма занимательно. В особенности если ты перед этим часами грезишь о неповторимых глазах своей дочери.
Граф нетерпеливо стукнул тростью о тротуар. Из-за шума, сопровождавшего жестокое зрелище, мы друг друга не слышали. В загон, где находился бульдог, высыпали очередную порцию крыс. Серые грызуны суетливо тыкались мордочками в перегородку, подергивая хвостами. Собака проворно взялась за дело, переламывая хребет крысам одной за другой. Надо сказать, что и псу досталось на орехи — ухо его было разодрано, морда в кровавых царапинах. Но я не испытывал к этой откормленной твари ровным счетом никакого сострадания. Оно принадлежало крысам, и я от всей души желал, чтобы они сбились в стадо и загрызли бы пса. Жаль, их было маловато. Крысы с визгом жались по углам или же пытались взобраться по стволу. Но побега не получалось — двое парней смахивали особо ретивых веником из прутьев.
— Эй вы! Вы явно играете на собаку. Взяли бы да сыпанули еще ящик их ей на голову. Это было бы куда справедливее.
— Ладно, будь по-вашему.
Голос этого парня звучал совершенно бесстрастно, будто ему предложили притащить еще один ящик с фруктами. Подойдя к тележке, он ухватил обе остававшиеся клетки и высыпал их в загон. Граф с признательностью взглянул на меня, только я особого довольства не испытывал. Именно я отрядился на роль дирижера этим триумфом жестокости. Что такое со мной? Может, все это по милости аббата? Где был я, прежний мягкосердечный я?
Десятки обезображенных трупиков грызунов, одуряющий запах свежей крови — все это было отвратительно. Три десятка крыс отчаянно сражались за жизнь, и вот самая крупная из крыс, вкарабкавшись на спину бульдогу, вонзила крохотные, но острые клыки ему в шерсть. За ней последовала еще одна, потом и третья впилась зубами псу в ухо. С последней пес разделался одним махом — мотнув головой, он расплющил крысу о ствол, но в этот миг четвертая вонзилась ему в губу. Собака взвыла от боли, прижалась израненной челюстью к земле и так сломала крысе хребет. Зверек, конвульсивно подрагивая, лежал на земле, а бульдог ударом лапы по брюшку, решил ее участь, но она и после этого еще жалостливо повизгивала некоторое время. Когда одна из крыс вцепилась зубами бульдогу в репродуктивный орган, это послужило для остальных грызунов сигналом к началу решительной атаки. Бейтесь до конца! Рвите его зубами! И животные рвали зубами своего истязателя, вцепляясь в шкуру, где только можно. Пес извивался, опрокидывался на спину, бешено вращая побелевшими от боли, ужаса и ярости глазами. Пара крыс добралась до его глотки, еще одна пыталась разгрызть псу нос.
— Жером! Черт тебя возьми! Ты что же, так и поддашься им? Околеть захотел? Это же позор!
Не раздумывая долго, он ступил в загон и черенком метлы стал приканчивать остававшихся крыс. Грызуны с застрявшей меж клыков собачьей шерстью покорялись судьбе. Загон затих. Собака, надсадно дыша, лежала на боку и жалобно повизгивала.
— Дурацкая была идея, месье. Они чуть было не загрызли моего Жерома.
— Вот, значит, как, — отмстил я, думая совершенно о другом, и извлек на свет брегет. — Взгляни-ка вот на эти часики, а потом мне в глаза.
— Чего это?
— Слышал когда-нибудь о гипнозе?
— Нет.
Окинув взором его приятелей, я улыбнулся. Парни, явно заинтересовавшись, обступили меня и графа, наблюдая за своим товарищем, который пристально глядел на часы.
— Как тебя зовут?
— Аристид.
— Аристид. Благородное имя. Так вот, Аристид, слушай меня внимательно. Я хочу сейчас продемонстрировать тебе и твоим друзьям, что такое гипноз. Согласен?
— Согласен.
— Ничего тебе не грозит. К тому же ты тут не один, а с друзьями.
— Ага.
Я пристально посмотрел на Аристида и пару секунд спустя спрятал часы. Он был из легко внушаемых, судя по его недоуменному помаргиванию.
— Здесь не холодно, Аристид, тебе не кажется? Признайся — твои руки и ноги согрелись, а с закрытыми глазами тебе вообще куда лучше, не так?
— Так.
— Стало быть, сейчас лето. Липы в зелени, и вода пахнет по-летнему. Не чувствуешь?
Шаг за шагом я погружал Аристида в трапе. Стало тихо, слышно было лишь, как жалобно скулит Жером. Граф и остальные стояли не шелохнувшись. Все, затаив дыхание, следили за тем, как я, взяв Аристида за руку, потащил его за собой в загончик. Повинуясь моему внушению, Аристид взял собаку на руки и отнес ее к ближайшей лине. Там он положил ее на землю и, опять же следуя исходившему от меня безмолвному приказу, опустился перед ней на колени.
— Аристид, взгляни-ка на раны твоего Жерома. Нет-нет, ты присмотрись к ним внимательнее. Ты понимаешь, что стоит тебе облизать его раны — и пес выживет. А если этого не сделать, ему каюк.
— Облизать собаку?
— Нет. Только ее рапы. Они ведь на вкус все равно что шоколад. Это же каждому известно. Спроси своих друзей, если не веришь. Ведь рапы на вкус как шоколад, верно?
— Все верно, Аристид. Это так и есть. Именно как шоколад. Потому мы и суем палец в рот, если обрежемся по нечаянности.
Остальные дружки Аристида были того же мнения. Энергично закивав, они стали с нетерпением дожидаться, удастся ли мне довести задуманное до конца. Выразительно кашлянув, граф снял с головы цилиндр и машинально провел ладонью по лысине — будто желая удостовериться, уж не загипнотизировал ли я и его заодно. На его лице отражались весьма противоречивые чувства — с одной стороны, он был поражен моим даром, с другой — столь явное предательство друзей, решивших отдать своего друга на откуп какому-то непонятно откуда взявшемуся тину, вызывало презрение графа.
— Я бы на твоем месте, Аристид, не стал бы пренебрегать возможностью полакомиться, — со вздохом сообщил я, после чего присел на корточки и принялся разглядывать исполосованное крысиными зубами брюхо бульдога.
Поскольку залог успеха гипноза — свобода, но никак не принуждение, я воздерживался приказывать что-либо Аристиду. Даже в самом глубоком трансе человека невозможно принудить на нечто постыдное и совершенно противное его природе. Без доверительности нет внушения. И это всеобщее правило.
Я вынужден был сделать несколько глубоких вдохов, дабы избавиться от бьющего в ноздри запаха крови и псины. Меня чуть было не вырвало. Но тут Аристид опустился подле меня на колени.
— Это на самом деле имеет вкус шоколада, — сказал я мнимо непринужденным тоном и поднялся. — Только что сам отведал.
И в подтверждение показал ему перемазанный кровью палец — Аристид тут же лизнул его. В компании друзей молодого человека недоверчиво зароптали. А когда Аристид принялся лизать раны собаки, они побледнели. Одному стало дурно, другой тоже невольно стал прикрывать рот ладонью. Аристид лизал столь самозабвенно, что даже граф не выдержал и отвернулся. Когда я увидел перемазанный кровью рот, и мне стало не по себе. Зрелище и впрямь было отталкивающим — друзья Аристида стояли с белыми как мел лицами. И тут одного из них вырвало, его примеру последовали еще двое.
— Знаете, он вас убьет, когда вы его расколдуете.
— Не успеет.
Свои слова я пояснил, показав на известную каждому парижанину двухколесную карету желтого цвета. Полиция будто из ниоткуда вынырнула на набережной канала. В карете, судя по всему, никого не было, а сопровождал ее скакавший верхом жандарм. Он искал глазами кого-то.
Заметив графа, жандарм подъехал к нам.
— Прошу прощения, сударь. У меня поручение разыскать графа де Карно и препроводить его в распоряжение следственного судьи Ролана. Ваш слуга описал мне вашу одежду и внешность, так что я не сомневаюсь, что это вы, граф.
— Да-да, жандарм, конечно, мы сейчас же едем к Ролану. Вот уж повезло! Давайте, месье Петрус, и поживее.
Наклонившись к уху Аристида, я прошептал ему, что, мол, очень жаль, но я и его друзья ошиблись — шоколад и есть шоколад, а вот от собаки разит псиной и только ею, и кровь ее на вкус — чистейшая мерзость. Юноша опомнился, и его тут же вырвало прямо на Жерома. Пес тявкнул и завертел головой, но мы уже сидели в обитом жестью полицейском экипаже.
— Череда гротесков! — заметил граф.
Я же подумал, что уже во второй раз за пару недель мне приходится иметь дело с этим видом транспорта.
— Отличие лишь в том, что на сей раз я не подозреваемый.
— Вот уж и на самом деле забавно! И снова после очередного гипнотического эксперимента вас везут в карете для перевозки преступников. Впрочем, слава Богу — я даже боюсь подумать, как бы нам досталось от друзей этого Аристида за то, что вы с ним сотворили. Но такова жизнь! Вероятно, сегодня как раз тот долгожданный день, когда я готов с ней примириться. Что же касается вас, месье Петрус, неспроста вас подвозят в этой карете — вы понадобились юстиции!
Миновав набережные Морфондю и Лоржож, мы прибыли к Консьержери. Разумеется, накопившийся за сотни лет слой грязи, придававший северной стороне бывшего королевского дворца весьма мрачный вид, истинного кандидата в арестанты поверг бы в депрессию, а я лишь зябко повел плечами. Однако нечистая совесть давала о себе знать. Затея с гипнозом парня по имени Аристид изначально была безответственной да и с этической точки зрения не лезла ни в какие ворота. Заставить малого облизывать собачьи раны! Граф был прав: всему виной моя не всегда разборчивая страсть к экспериментированию, и мне стоило всерьез задуматься, кого выбирать в качестве испытуемых, короче говоря, напрашивался вывод: ваше дарование, сударь, куда опаснее, чем это может допустить полиция.
С другой стороны, убеждал я себя, все-таки, месье граф, именно вы сделали первый шаг! Именно вы потащили меня поглазеть на это зрелище. Так что судьбе было благоугодно по-братски разделить зло и добро между нами.
Наконец, после долгих и утомительных разворотов в узком дворике Консьержери, со скрипом отошел в сторону засов. Скрип металла тут же напомнил мне писк гибнущих крыс.
Мы выбрались из экипажа.
И тут же, как самых настоящих арестованных, через узкий проход нас с графом провели в украшенный колоннами вестибюль, где располагалась канцелярия и где нас уже дожидался один из ее чиновников, который, решив проявить ретивость, заставил нас предъявить документы. Разглядев, кто я есть, он злорадно улыбнулся, однако все же воздержался от комментариев, ограничившись одним только замечанием, что сегодня, дескать, дело обойдется без личного обыска, чем уже намекал на унизительность моего прошлого нахождения в сем учреждении.
— Старая добрая Консьержери! — Раскинув руки, граф воссиял. — Нигде в другом месте Франции не собирается столь пестрое и интересное общество, как в ее стенах. Посудите сами: свергнутая с престола королева, такие господа, как Робеспьер, Дантон и, разумеется, Шарлотта Корде. Могу продолжить список. Но только у меня, одного меня — графа Максимилиана Жозефа де Карно — хватило ума не загреметь под эти мрачные своды даже в эру всеобщего беззакония! Должен признаться, я горжусь этим!
Я лишь едва заметно улыбнулся. Как бы сейчас ни пыжился граф, до законодательной реформы Наполеона сие место с полным правом могло быть причислено к проклятым. Да и сегодня Консьержери крайне малосимпатичное учреждение с его лабиринтом коридоров и камер-одиночек с их убогой меблировкой. Я взглянул на остекленную дверь в кабинет, где меня допрашивал Даниель Ролан сразу же по прибытии сюда из тюрьмы Ла-Форс. Обращаясь ко мне через забранное деревянной решеткой оконце, Ролан тогда пообещал лично заняться моим делом, и как можно скорее. Поскольку ныне придерживаться буквы закона должен был даже сам главный судья Парижа, это означало для меня еще одну ночь пребывания за этими стенами. «Воспринимайте все с юмором, — сказал мне тогда на прощание Даниель Ролан. — Ибо тот, кто нынче заперт в Консьержери, с полным правом может причислить себя к сливкам общества — дворянству, крупным финансистам, нотариусам или чиновникам высокого ранга».
— Могу я вас спросить, месье Бусико, — обратился я к одному из канцеляристов, — вы не позволите взглянуть на ту камеру, где в тот раз я томился в одиночестве? Вы, должно быть, помните, что я по профессии психиатр. И мы никак не гарантированы от дурных воспоминаний и ночных кошмаров. И вот я подумал: зайду-ка я еще раз поглядеть на эти стены, на сей раз как гость.
— Придется потерпеть до следующего раза. Дело в том, что ваша камера сейчас занята.
Без особых церемоний Даниель Ролан указал на лестницу, ведущую к кабинетам. Мы поднялись чуть ли не на мансардный этаж здания, где у следственного судьи имелось нечто вроде гарсоньерки, служившей ему и рабочим кабинетом, оконце которой смотрело прямо на Тур Дорлож и Тур де Монтгомери, и в придачу на две из четырех башенки Сен-Шапель.
— Нашему достопочтенному графу пока что незнакомо сие милое прибежище, месье Кокеро, — дружески отметил Даниель Ролан, приглашая нас сесть. — И то, что вы сейчас оказались здесь, вероятно, может быть прихотью судьбы. Если бы не месье граф, ни за что бы вам здесь не сидеть. Позвольте мне уж говорить без обиняков.
— Да-да, я уже намекал месье Петрусу на то, что может случиться так, что вам потребуется его помощь. Но сейчас прошу вас, месье Ролан, вы уж не интригуйте меня более, поведайте, как складывается обстановка?
— Элен на свободе, цела и невредима.
— Безмерно благодарен вам и вашим коллегам.
Граф де Карно едва слышно произнес эти слова, но в глазах его вспыхнул огонь. И все же слишком уж долго дожидался он благой для него вести, чтобы не расчувствоваться. Слезы тут же смыли всю напускную светскость. Как и любой отец, который услышал от полиции, что дочери ничто не грозит, этот человек с плачем шумно высморкался в носовой платок.
Даниель Ролан, с чувством выполненного долга откинувшись на спинку кресла, горделиво и раздумчиво потирал выступавший вперед подбородок. Лишь усталые глаза оживились на мгновение, от чего он как будто помолодел. И все же мне казалось, человек этот не производил впечатления вполне и окончательно удовлетворенного счастливым исходом дела. Что, впрочем, не помешало ему предложить нам обмыть добрую весть несколькими рюмочками коньяку.
— Если есть повод, почему бы не поднять за это бокал. Итак: за Элен, за графиню де Карно! Двести восемьдесят семь дней ее вынужденного заточения миновали!
— У вас… такой вид, месье Ролан, вид человека… лишенного иллюзий, что ли.
— Вот что, граф, ваша дочь сейчас в Шампани, в Энерне, именно там ее и освободили. Сегодня, в половине четвертого утра. Ее просто выкинули из кареты, но прошу вас — не понимайте сказанное мной слишком уж буквально. Она лежала на земле связанная, с заткнутым ртом. И, по ее же словам, это был единственный момент, когда с ней обошлись бесчеловечно. Исходя из этого…
— …вы и до сих пор не можете с определенностью сказать, кем являются похитители и где они укрывали Элен. Из чего в свою очередь следует, что и о судьбе денег, выплаченных мной похитителям, вам также ничего не известно. Понимаю вас.
— Вот вы и сами ответили на все ваши вопросы, причем ответили верно, граф. Мне почти нечего добавить, остается лишь заверить вас, что мы не успокоимся до тех пор, пока это преступление не будет расследовано до конца и виновники его не предстанут перед судом.
— Разумеется, разумеется. Разве может быть иначе?
Граф де Карно пригубил коньяк, и по его виду я понял, что напиток не пришелся ему по вкусу, что меня удивило мало — предложенный нам Роланом коньяк больше смахивал на разведенное водой и приправленное перцем суррогатное пойло. Рот графа презрительно скривился.
— Разделяю ваш скепсис, граф, — понимающе произнес судья Ролан. — Но не теряю надежды обнаружить и деньги или хотя бы часть их. Давайте все же будем смотреть на вещи с оптимизмом — я обещал вам найти Элен и нашел ее. Она на свободе. Вероятно, уже сегодня вечером вы обнимете ее.
— Ладно, ладно. Ну, а если миллион так и не будет найден, можете считать меня банкротом.
— Какое ужасное слово.
— Это ваш коньяк ужасен, месье Ролан. И мне искренне жаль, что именно в такой момент я вынужден говорить вам это. Понимаю, вы человек занятой и вам нет дела до коньяков. С другой стороны, я не могу уразуметь, как это правительство Франции может допустить подобное в отношении человека вашего уровня.
Мне ужасно захотелось хлопнуть графа по ляжке. Без пяти минут банкрот, хоть и граф, и берется упрекать высокопоставленного служителя юстиции в том, что, дескать, последний потчует его мерзким коньяком. Более нелепую форму выражения аристократической спеси и выдумать трудно, нежели только что прозвучавшая из уст графа реплика. Однако судебный следователь мог постоять за себя. Причем для этого ему с лихвой хватило одной только фразы:
— А с этим уж не ко мне, а скорее к вашему сословному коллеге графу де Пейроне — он, как вам известно, у нас министр юстиции.
С этими словами Ролан протянул графу руку — жест достаточно красноречивый. Соответствующей была и мимика — агрессивно выпяченный вперед подбородок, жесткие складки у рта, недовольно наморщенный лоб.
А месье граф между тем смеялся.
— Какой же я и вправду реликт аристократии! И к тому же великолепный экземпляр, месье Ролан! Вы уж не обессудьте. А вообще-то перспектива обнять дочь еще нынче вечером, несомненно, радует меня, но, боюсь, уже завтра мне придется сказать ей: «Знаешь, тебе следует подумать о том, как бы наняться в хороший дом горничной. Кредит есть кредит. И четыре тысячи франков, которые мне надлежит ежемесячно выплачивать господину Буасье в счет процентов, — сумма для меня нешуточная! А если к тому же и вспомнить о том, что хороший коньяк дешевле, чем за пять франков за бутылку, не купишь…»
— …и что рабочему приходится горбатиться за четыре тысячи франков без малого два года…
Я тоже не утерпел и вставил реплику, которая чуточку смягчила грозившую вновь накалиться атмосферу. И мой голос, и взгляд справились с этой задачей. Естественно, меня снедало любопытство. Как бы взглянуть на эту Элен, о которой я столько наслышан! Сколько ей лет? Я попытался представить графиню де Карно, хотя должен признать, что вечные высокомерно-иронические пассы графа порядком утомили меня и явно шли не на пользу образу графини, который я создал в своем воображении. Я не сомневался, что будь эта особа похожа на отца — она далеко не красавица, даже если отбросить бородавку и лысину графа. Мне не было нужды вновь присмотреться к шедшему рядом графу, чтобы придумать женский вариант его внешности. Этот человек заражал меня присущей ему энергией. И как я вынужден был заключить, к своему вящему удивлению, воздействие его энергии было куда сильнее, нежели соблазны, содержавшиеся в переплетенном в кожу с золотым тиснением меню ресторана «Роше де Канкаль», куда мы забрели отметить радостное событие.
Желая раскрепощения, я ринулся в атаку, изложив графу свои планы.
— Вообще-то, граф, я так и не успел сказать, что сегодня с утра намеревался зайти к вам. Вероятно, здесь не самое подходящее место для вопросов, которые я собираюсь задать, да и время тоже, но все-таки: ваш банкир Буасье, что он за человек? Можно с ним общаться, или же это просто не знающая жалости акула? Я почему вас об этом спрашиваю — дело в том, что я собрался заняться частной практикой.
— Месье Петрус, обещаю вам, он выполнит все, что бы вы ни пожелали, да еще и не дурак поучаствовать в вашем предприятии. Так что не медлите.
— Звучит весьма многообещающе. Благодарю вас, граф.
Я обвел взором собравшихся и заметил директора консерватории Керубини. Консерватория — концерт — Мария Тереза! Вопреки всему я внезапно испытал прилив тоски по этой женщине, мне страстно захотелось ощутить ее руки, губы, видеть ищущий взгляд незрячих глаз, вновь наслаждаться ее красотой…
Неужели мне предстояло отказаться от всего этого?
Мне повезло. Мария Тереза была женщиной хоть и капризной, по отнюдь не злопамятной — и она доказала мне это в своем письме. Мадам Бершо, новая консьержка, чахоточная уроженка Бургундии с отрешенной улыбкой и вечно оттопыренными карманами фартука, церемонно преподнесла мне конверт на деревянном подносике.
— Как мило оно пахнет, месье Кокеро! И какой толстый конверт. Ни разу еще мне не приходилось видеть такого. Вам, наверное, и часа не хватит, чтобы его прочесть. И на что только не способна любовь. Завидую я вам.
Прикрыв рот подолом фартука, мадам Бершо откашлялась. Меня переполняли сочувствие и раздражение: судя по всему — и невзирая на недуг, — новая консьержка была ничуть не менее болтливой и любопытной, чем мадам Руссо. В конце концов верх одержало мое природное добросердечие. Я разъяснил мадам Бершо, что, дескать, письмо такое толстое оттого, что написано на одном-единственном, зато огромном листе бумаги.
— А та, что писала его, наверняка вынуждена была обойтись всего несколькими словами, написав их огромными буквами. А все потому, что она полуслепая. Вы удовлетворены?
Мои разъяснения показались мадам Бершо убедительными, по ее лицу я понял, что она мне поверила. Что, в свою очередь, подтолкнуло спросить у нее о мадам Руссо, мол, почему та больше не консьержка здесь. Вообще-то меня не особенно волновали истинные причины отсутствия мадам Руссо. Новая консьержка рассказала мне о том, что ее предшественница стала жертвой несчастного случая. Во мне зашевелилось недоброе предчувствие, но я тут же подавил его и не стал расспрашивать, когда и где я смог бы навестить мадам Руссо.
— Так вы любите ту, которая написала вам это письмо?
Тут мадам Бершо снова закашлялась. Пожав плечами, я дожидался, пока она продолжит.
— Вот что. Вы бы поднялись ко мне, я накапаю вам успокаивающего.
— Если вы будете так любезны. Но я так рано не ложусь.
— Вам просто станет лучше, мадам Бершо.
Я привел консьержку к себе в комнату и накапал немного опиума в кофе.
— В кофе? А почему в кофе?
— А почему бы и нет? Этот рецепт принц Евгений позаимствовал у турок. Они добавляли еще и амбры. Я же предпочитаю корицу и обещаю вам — вы не только почувствуете необыкновенный прилив сил, но и избавитесь от кашля.
Налив эту «водицу бесстрашных» консьержке в чашечку для кофе, я подал ее мадам Бершо. Женщина со вздохом выпила смесь, как ребенок пьет отвар из трав, который обычно дает ему перед сном мать.
— Вы добрый человек, месье Кокеро. Но почему вы так на меня смотрите? Надеетесь и меня избавить от болезни?
— Обладай я такими способностями, я был бы сейчас богаче самого богатого индийского махараджи.
— Верно.
Мне не составило труда убедиться, что новая консьержка в отличие от старой совершенно не восприимчива к гипнозу. Глаза ее смотрели, как обычно, и дыхание оставалось ровным.
— Так ваша слепая возлюбленная, месье Кокеро, она…
— Она не моя возлюбленная.
— Вот как?
Оторвав взор от чашки, мадам Бершо посмотрела в мои глаза.
— Вы обманываете меня, — с улыбкой заключила женщина. — Но это не столь важно. Главное, вы любите свою даму сердца! И должны любить! Все остальное ерунда. Не забывайте: у женщины, которая нелюбима, настоящей жизни нет. Есть только два сезона: быстротечная весна и долгая-долгая зима.
Слова ее долго не выходили у меня из головы. «Да нет, — мысленно ответил я мадам Бершо уже по пути к Марин Терезе, — я готов полюбить ее. Но в отношении этой, как вы изволили выразиться, дамы моего сердца должен сказать следующее: любить-то ее легко. А вот не страдать при этом до крайности трудно. Потому что сладкая надежда на то, что и она тебя когда-нибудь полюбит, сопряжена с постоянной болью, вызываемой мыслью о том, что она может полюбить и кого угодно еще. А сердце мое, мадам Бершо, будто крапивой обернули. И оно очень не хочет, чтобы его обманули».
Что касается длины письма, тут я будто в воду смотрел: Марии Терезе понадобился огромный лист бумаги, чтобы набросать всего пару слов. Огромные, чуть ли не в ладонь буквы к концу строк постепенно уменьшались, все сильнее скашиваясь. Можно, конечно, приписать это упадку духа, однако сила, с которой автор письма вдавливал буквы в бумагу, говорила о твердости характера Марии Терезы и ее намерении самостоятельно заниматься своей жизнью.
Знал ли Филипп о ее приглашении?
Я спросил себя, а осуществит ли Филипп свои угрозы на практике. Мария Тереза успела выехать из апартаментов покойного Людвига без особого шума. Ее новым жилищем стала небольшая гостиница в Сен-Жермен-де-Пре, уютная и не очень дорогая, где останавливались в основном англичане. Едва я вручил карточку служащему отеля, как навстречу мне в сопровождении портье стала спускаться Мария Тереза, отчего-то с пустой корзинкой в руках, с какими ходят на рынок.
— Сегодня днем, Петрус, я намерена дойти до рынка. Дело в том, что здешняя кухня приспособлена под аппетиты англичан, стало быть, совершенно неприемлема. Так что перед тем, как рассориться, давай уж лучше сходим на рынок.
— Ты сказала «рассориться»?
— А как же! У тебя ведь хватило совести не прийти на мой концерт. И даже не извиниться! И если бы мне от тебя не нужен был твой особенный дар, поверь, я не стала бы писать это унизительное письмо.
— Мария Тереза! Клянусь тебе, что я был на концерте! Но к сожалению, узнал, что твой импресарио — мой давний знакомый аббат. И, увидев его там, я пережил такой шок, после которого оказался не в состоянии поздравить тебя с успехом. Не веришь, так спроси твоего дорогого и обожаемого барона Филиппа. Мы оба так и проторчали у гардероба почти весь вечер.
— Он мне ничего не сказал о тебе.
— А ты спрашивала?
— Не хватало еще доводить его до белого каления.
Мария Тереза взяла меня под руку, и я вдруг ощутил себя напроказничавшим маленьким мальчиком, которому выговаривает его старшая сестра. Но уже мгновение спустя ее присутствие опьянило меня. Исходивший от этой женщины запах соблазнял ничуть не менее, чем ее красота. «Это всего лишь прелюдия, — подумал я. — Боже, не дай ей затянуться! Иначе она сведет меня с ума!»
— Тот человек, ну, твой импресарио, — один из представителей рода де Вилье, — я и в страшном сне не мог подобного увидеть! Во всех газетах он фигурирует как аббат и твой дядя. А ты как Мария Тереза, пианистка. Таинственный импресарио и его ничуть не менее таинственная гениальная племянница. Естественно, это недурная реклама. Вот только у меня аббат де Вилье вызывает несколько иные ассоциации, причем весьма неприятные. Ты понимаешь, о чем я?
Хотя настроен я был на самый что ни на есть интимный лад, говорил так, словно это был наш последний в жизни разговор. И как же она отреагировала? Мария Тереза высвободила руку, но лишь затем, чтобы загородить мне дорогу и припасть самыми восхитительными в мире прохладными губами к моим!
— Скажи, а у нас с тобой, случаем, дальше поцелуев дело не заходило? — прошептала она. — Или это мне лишь привиделось во сне? Если так, то — обещаю — в один прекрасный день я всю горечь твоих переживаний превращу в сладость. А начнем мы сейчас с устриц, как ты считаешь?
— С устриц? А что, разве устрицы могут быть сладкими? Что-то не слышал ни о чем подобном. Напротив, мне всегда казалось, что им больше к лицу как раз соленый вкус. Конечно, вполне может быть, что есть какие-нибудь устрицы, о которых мне ничего не известно. Сладкие устрицы… с мягкими и нежными жемчужинами, они шепчут и томно вздыхают…
Взяв на вооружение этот интригующий тон, я так прижал к себе Марию Терезу, будто все уже было оговорено заранее… Она улыбнулась мне в точности так, как я уже себе тысячу раз представлял в мечтаниях, и даже откинула голову, будто подставляя для поцелуя шею, однако стоило мне попытаться поцеловать ее, как она тут же резко отстранилась и промурлыкала, что, мол, нам с ней надлежит соблюдать меру, не перебарщивать до поры до времени. С наигранным возмущением я согласился, хотя втихомолку корил Марию Терезу, что она в очередной раз разочаровала меня. Что же до устриц, тут она первоначальных намерений менять не собиралась.
Рынок Сен-Жермен, расположившийся позади церкви Сен-Сюльпис, один из самых старых в Париже. И для изголодавшегося гурмана место это представляло ничуть не меньший соблазн, чем рулетка для заядлого игрока с деньгами в кармане. «Дары моря» семейства Тромпье представляли собой завораживающее зрелище. Искусно сложенные ящики, целые пирамиды устриц, орнаменты из морских ежей и расставленные корзины с раками — о них знал весь Париж, ибо семейство держало специального декоратора.
— Ты не собираешься написать гастрономический путеводитель?
— Пробовал когда-то, но он отнимал у меня массу времени. И я случайно узнал, что двух адресов, оказывается, нет в природе. Я задал себе вопрос: отчего же так? Как оказалось, все дело в политике! Ну кому, скажи мне, захочется бегать по ресторанам, когда наше обожаемое правительство снова подумывает о том, как бы отрыть топор войны? Ох уж эта мне бурбонская гордыня! Не могут они примириться с тем, что самый главный монархист Фердинанд в Испании не желает плясать под нашу дудку. Мое мнение: Монтгомери — дуралей! И Шатобриан ничуть не умнее! Если даже Наполеону не удалось умерить пыл испанцев — разве удастся им? Бред! Они круглые дураки, просто ослы. Ослы, да вдобавок с куриными мозгами.
— Одними только громкими речами, пусть даже самыми умными, ничего не добиться. Кто намерен изменить мир, тому предстоит борьба. Вот так-то, жирондист. Неужели ты еще этого не уяснил себе? А теперь давай покупай мне устрицы. И заплати сам, деньги я дам, а то я… сам понимаешь. Так что воспользуюсь извечной привилегией женщины.
— С превеликим удовольствием.
Оказывается, здесь предлагали буквально прорву устриц. Существует масса разновидностей этих моллюсков, просвещал я Марию Терезу. В основном различают два вида их: глубокие и плоские. Глубокие в свою очередь подразделяются на мелкие, средние, толстые и самые толстые, а что касается плоских, те поделены на пять весовых категорий, а очень тяжелые среди них — редкость, потому они и самые дорогие. Я положил на ладонь Марии Терезе крупный экземпляр бретонской устрицы из Белона, а потом образчик мелкой, собранной на отмелях Иль-де-Олерон.
— Раковины на ощупь гладкие…
— А каковы они на вкус! Это, можно сказать, высшее качество устриц, собираемых в холодных водах.
— Как все сложно! Ты будешь покупать или нет?
Предлагались устрицы из Голландии и Англии, плоские, но я остановил выбор на глубоких мареннских, мякоть которых отличалась особым зеленоватым оттенком, а вкус — несравненной свежестью. Я отобрал семь фунтов, заплатил за них из денег Марии Терезы и повел ее к следующему торговцу.
Примерно час спустя мы вернулись в гостиницу с сеткой устриц и изрядно потяжелевшей, благоухающей чесноком и душистыми травами корзинкой в руках, из которой угрожающе, словно стволы орудий, торчали два горлышка бутылок с шампанским. Пока Мария Тереза переодевалась, я накрывал на стол. Скоро игрушечный столик был тесно заставлен снедью. От одних только запахов можно было сойти с ума — прованские оливки, жареные кроличьи бедрышки, паштет из утиной печенки из Пресса, бургундская ягнячья ветчина в маринаде, салат с омаром по-бретонски, свежий белый хлеб, белейшие пьемонтские трюфели в растительном масле, сливочное масло из Оверня.
Без долгих раздумий я составил вместе всю мебель в комнате, включая и то, что даже с большой натяжкой могло служить столом, и, вооружившись щипцами, стал вскрывать устричные раковины. После того как я расправился с двумя десятками их, у меня заболели пальцы, но все же откупорить одну из бутылок шампанского сил хватило. Теперь и у меня пробудился ничуть не меньший аппетит, чем у Марии Терезы, и мне не терпелось сесть за стол.
— Петрус, ты мне не поможешь?
Отворив дверь в спальню, я невольно ахнул: совершенно обнаженная Мария Тереза стояла подле платяного шкафа, дрожа от холода. По всей спальне — на полу, на кровати были разбросаны предметы туалета.
— Монахини в свое время все уши мне прожужжали, что я, дескать, не должна стыдиться своего тела. Но дело даже не в этом, а в том, что если ты слеп, то вынужден быть уже не столь щепетильным в некоторых пикантных ситуациях. В конце концов, ты — врач, а уж потом гипнотизер. Петрус, мне надо найти сорочку с кружевной оторочкой на рукавах, с начесом и на изнанке, и на лице, ткань очень похожа на фланель. Ее, случаем, нет на кровати? И давай побыстрее, а не то я в ледышку превращусь.
Упомянутую сорочку я отыскал на полу в ворохе других. Подавая ее Марии Терезе, я с трудом унимал дрожь и так и не смог удержаться от желания заключить ее в объятия. Она покорно прильнула ко мне.
— Я пообещала тебе превратить твой горький опыт в сладкий. И пусть это будет началом.
Сорочка снова упала на пол. Губы наши слились в долгом и страстном поцелуе. Нет, больше ничего уже не будет, нет, большего мне не испытать. Так что смирись. Будь реалистом, скажи честно, ну разве мог ты рассчитывать на что-либо подобное? И мне даже показалось, что я с честью выдержал испытание, хотя тело мое стонало от охватившего его желания. Сколько еще так стоять? Сколько можно обнимать обнаженную женщину, не решаясь сделать вполне оправданный ситуацией дальнейший шаг? Ответа на это я не знаю и поныне — вот только наши желудки оказались умнее, напомнив о себе многозначительным урчанием. Я тут же подал Марии Терезе злосчастную сорочку и поспешил прочь из ее спальни к столу, куда она и вышла некоторое время спустя в просторном одеянии из бежевого атласа. Я помог ей завязать роскошный алый пояс.
Мы снова поцеловались.
Марию Терезу не было нужды учить тому, как раззадорить партнера.
— Тебе не хочется взглянуть, как я надеваю чулки? — хитровато улыбнулась она.
— Лучше уж не видеть. Я ведь всего-навсего врач и еще между делом гипнотизер. Но никак не святой.
— А устрицы тебе нравятся не потому ли, что они такие мягкие, совсем как твое сердце? И сразу же сморщиваются, стоит на них капнуть немного лимонного сока или уксуса.
— Все это ты верно подметила, но разве я могу похвастаться их панцирем?
— Панцирем нет, зато у тебя есть шрам. А под ним рана, гной из которой орошает твое сердце.
Мария Тереза нежно провела ладонью по моей щеке. Неумело пытаясь поймать мой взгляд, она хотела утешить меня, а я смотрел поверх нее, не в силах удержаться от дурацкой чопорной улыбки. Я и сейчас не могу простить себе того, что разрушил очарование нашего первого поцелуя. Но об этом и всем остальном пусть уж поведает сама Мария Тереза.
Петрус покорно позволял гладить, ласкать себя, разыгрывая объект идолопоклонничества. Губы его были словно у покойника мертвыми, дыхание едва ощутимым. В конце концов, когда мой желудок в очередной раз заурчал, он все же процедил:
— Жаль, что мы столько всего накупили, зря пропадет. Давай-ка лучше сядем за стол, а не то придется услаждаться одними запахами.
— Напрасно боишься, — ответила я. — Все это выдумки. Доверься лучше мне. Что тебе не дает покоя? Мне кажется, ты жаждешь заглянуть в чужую душу, а от происходящего в твоей собственной отворачиваешься. Каждому человеку, Петрус, судьбой навязана его личная, индивидуальная катастрофа. На долю одного выпадает при этом чуть меньше страданий, другому больше, но рано или поздно она случается. И мы с тобой повязаны прошлой катастрофой. Поэтому я подалась в пианистки, а ты — в психиатры и гипнотизеры. Отличие в том, что я своей катастрофы не знаю, а ты о ней знаешь. С другой стороны, я каждый день усаживаюсь у рояля, а ты спасаешься бегством. Поэтому у меня есть возможность сделать карьеру, тебе же такие вещи, как деньги, слава, авторитет да и любовь, так и остаются недоступными.
— Но я же люблю тебя!
— Ты полюбил Марию Терезу, которую создал в своем же воображении. Ты воспринимаешь меня, видишь и путаешь это с любовью. И стоит раз овладеть мной, как твоя тяга ко мне наполовину угаснет. Придет день, когда я превращусь для тебя в безликий фантом. И тогда моя весна отбушует и мне останется лишь долгая-долгая зима.
Я тогда прекрасно понимала, что сказанное мной — горькая правда. Но не могла справиться с охватившей меня острой потребностью высказаться откровенно. Даже ценой отказа от потрясающего эротического чувства, нас связавшего, я все-таки предпочла заставить Петруса взглянуть на себя в магическом зерцале Марии Терезы, не скрывавшем от него ни единой его коллизии, с тем чтобы он в силу свойственных ему уму и чувствительности смог разглядеть их и до тех пор размышлять о них вслух, пока не сумел бы распутать все тугие узелки своего прошлого.
Ничего из этого не вышло. К счастью, купленные Петрусом деликатесы отпугнули демонов тьмы, угнездившихся в закоулках его души. Я поняла, что он был рад отвлечься посредством гастрономии, мало того, он был мне за это благодарен. С каждой проглоченной устрицей с него спадало напряжение, и с каждым куском парного мяса, к которому великолепно подходило шампанское «Татинье», его поцелуи обретали былую чувственность. И я ему не давала засидеться: то попрошу отрезать хлеба, то подать мне мяса, масла или еще чего-нибудь, то зачерпнуть ложечку паштета, то отрезать крольчатинки.
Так и пролетел тот вечер. В конце концов я разохотилась до того, что решила поведать Петрусу об ордене Святого Сердца Иисуса, опеке которого меня в конце 1802 года вверили, отправив в Амьен.
— После нескольких бесед с матерью-настоятельницей я заключила, что мой дядюшка исходил из самых лучших побуждений, отдавая меня в монастырь. Впрочем, если в смысле родства, он и дядюшкой-то моим не был. Некий аббат де Вилье взял на попечение ребенка своего друга, трагически погибшего во время швейцарского восстания 1798 года, тоже пастора из Нидвалъда. Ту самую новорожденную и тогда еще зрячую Марию Терезу. Как мне удалось узнать, первые годы жизни моей прошли в эльзасском имении де Вилье. Кажется, они там возделывали табак. В Амьен я переехала лишь после смерти матери моего дяди в связи с продажей имения. Мне в ту пору было четыре года, так что я не помню ничего из проведенных в имении лет. Разве что отрывочные картины, из чего могу заключить, что мои проблемы со зрением начались уже в Амьене.
Петру с был удивлен и поражен. Дело в том, что и ему приходилось бывать в Амьене.
— Я работал там полгода в госпитале инвалидов войны, начиная от Пасхи 1816 года. Да, я помню — там был пансион для девочек, которым руководила Мадлен Софи Бара! Так ты, выходит, оттуда? Но мне тогда ни о каком сверходаренном ребенке слышать не приходилось.
— Это потому, что его там уже не было. Незадолго до Рождества 1815 года дядя вызволил меня из лап этих святош, тогда же Бара обратила его внимание на мои блестящие, как она выразилась, способности к игре на фортепиано. Так я оказалась в Вене, где училась сначала у Фердинанда Риза, потом у Карла Черни. Им обоим я обязана своей любовью к Бетховену. Могу еще добавить, что мне посчастливилось лично встречаться с этим композитором.
В 1816 году в салопе у Штрейхеров, семьи мастеров по производству роялей, и второй раз в 1818 году на домашнем концерте у Карла Черни, это было уже накануне моего отъезда в Страсбург. Я тогда еще наотрез отказалась играть Бетховена в его присутствии, несмотря на упорные просьбы Риза и Черни. И сам маэстро мне помог в этом.
Он сказал:
— Вы почти слепая, а я почти глухой. Как бы я ни оценил вашу игру, это вам на пользу не пойдет. Если стану вам аплодировать, что это будет означать — все скажут: что он там мог услышать, если глухой как пень? Если же я не стану аплодировать, то люди скажут: ну да, конечно, откуда той, которая различает лишь ноты размером с кулак, мастерски играть? И все же, Мария Тереза, я вижу, что вы — настоящая исполнительница. Первое, потому что Риз и Черни настоятельно рекомендовали вас прослушать, и, второе, потому что вы отказались играть мне меня же. И в этом мы с вами схожи.
Мне никогда не забыть этих слов. Каждый раз, когда мне кажется, что я вот-вот упаду без сил, я вспоминаю их, и они придают мне мужества. Если же мне вдруг случается иной раз возгордиться, я тоже проговариваю их про себя и таким образом избавляюсь от гордыни. Я буду благодарна за них маэстро до конца своих дней. Даже мой дядюшка сподобился похвалить га как образцовые. И вообще, что касается Бетховена, тут между нами царит полное взаимопонимание. Каким ревнивцем ни был мой дядя, Бетховен был единственным, кому он прощал мое общество, вплоть до обедов тет-а-тет, вот как у нас с тобой сейчас.
— Стало быть, у меня есть повод воспылать к нему ревностью, — саркастически воскликнул Петрус и торопливо откупорил вторую бутылку шампанского. — Но Бетховен хотя бы нечто. А дядюшка твой представляет собой тоже нечто, но в тысячу раз менее значительное и в десять тысяч раз более достойное ненависти.
— Ты намекаешь, что у него тоже рыльце в пушку?
Мне тогда ужасно захотелось вывернуть наизнанку его сарказм и иронию. Сентиментальная плаксивость Петруса возмущала и раздражала меня. И улыбка у меня вышла явно презрительной, но, вероятно, он уже успел влить в себя достаточно шампанского, чтобы не замечать этого. Я подняла бокал, не сводя с него глаз. Какие бы поводы и причины ни заставляли его ненавидеть моего дядю, ему не пришлось провести тринадцать лет в пансионе Бара! И эти годы унижения мне столь же нелегко вычеркнуть из памяти, как и знаменитые слова Бетховена. При этом я не питаю ненависти к самой матушке Бара, нет. Она, находясь в постоянных разъездах, искренне любила своих воспитанниц, была с ними нежна и готова пойти навстречу их скромным пожеланиям. С другой стороны, этой даме был не чужд и экстремизм.
— Мы учимся по воле Иисуса и должны быть покорны согласно Его воле. Но и страдания выпадают нам по воле Иисуса, и бедность. Он для нас — пример примеров, и все наши страдания мы переживаем, преисполняясь сочувствием к Его мукам.
Вот под аккомпанемент подобной духовной дури и приходилось жить. Но если ты поедала глазами матушку Бара, слушая ее проповеди, и потом с подавленным восхищением спрашивала у нее, а способно ли сердце Иисуса пропитать нас до конца дней наших, тогда, считай, ее симпатия тебе гарантирована.
Именно она и дала мне возможность заниматься игрой на рояле. Перед тем как уехать в Гренобль в 1804 году, она наказала бывшему органисту иезуитского колледжа Сен-Ашёль дважды в неделю давать мне уроки, что ознаменовало начало периода духовных испытаний: часть воспитанниц матушки Бара была настроена против матушки Бодмон, на которую было возложено руководство пансионом на период отсутствия Бара. И пансион раскололся на два лагеря.
Поскольку я, будучи обязанной матушке Бара уроками музыки, принадлежала ко второй фракции, то есть тех, кто безоговорочно поддерживал матушку Бара, сторонницы Бодмон, число которых со временем возросло, здорово потрепали мне нервы. Сколько раз мне подставляли подножки, сколько раз ко мне тихо подкрадывались во время занятий, чтобы внезапно захлопнуть крышку рояля! Сколько меня толкали, прятали от меня книги и письменные принадлежности, перемазывали мелом одежду. Естественно, внешне все мои однокашницы были сама вежливость и корректность в отношении «слепой бедняжки, помешанной на фортепиано». До сих пор у меня в ушах стоят их сладкоголосые напевы! Наигранное сочувствие, если что-нибудь случалось со мной по их же милости! Мерзость! Сладчайшая обходительность, когда вдруг обнаруживалась очередная пропажа. Целыми днями со мной обращались как с недоразвитой, после чего мне вновь навязывалась эта двуличная дружба, когда они даже испрашивали советов у «нашей мудрой музы».
Все эти ужасы были вполне переносимы, поскольку я сознавала, что они исходят от сторонниц матушки Бодмон. Хуже стало позже, когда фракция сторонниц матушки Бара, постепенно скатившаяся в самое настоящее мракобесие, стала изводить меня своими дикими экзальтациями. В дни почитания Марии они избивали друг друга корешками молитвенников. Если у кого-нибудь из нас случались в тот момент месячные, они прокалывали копчики пальцев и размазывали выдавленные капли крови по скульптурному облику Христа. Одна из самых ретивых дошла до того, что ночью тайком пробралась в часовню и там при помощи распятия лишила себя девственности на алтарном ковре. Утром ее обнаружили окровавленную и без чувств. Когда она очнулась, разум ее помутился окончательно. Два дня спустя у нее начались страшные судороги, бледное личико кроткой голубки исказилось до неузнаваемости, она тяжело и надсадно дышала. Это продолжалось восемь ужасных дней, и в конце концов один из припадков оказался для нее последним. В назидание матушка Бодмон велела всем нам целых три дня носить колючки в туго затянутом корсете.
Надо ли было обо всем этом рассказывать Петрусу?
Нет, он, разумеется, не пожелал бы такое слушать. Его хоть и мягкое, но эгоистичное сердце не выдержало бы. Вглядевшись в его лицо, я поняла, что он уже не может смотреть на деликатесы. Что за мрачные образы донимали его? Чем мой дядя смог ввергнуть его в такую депрессию?
— Что с тобой? — спросила я. — Мне кажется, твои мрачные раздумья обрели голос.
— Ошибаешься. Я просто наелся, вот и все. Знаешь, когда трюфели и паштет начинают отдавать металлом, а шампанское горчит на нёбе, как выдохшийся лимонад, это означает, что ты насытился.
— Мне кажется, я понимаю, о чем ты. В такие минуты мужчину следует порадовать каким-то особым десертом, верно?
* * *
Тон Марии Терезы говорил лишь об одном: мне на такой десерт рассчитывать нечего. Вместо этого предстояла неприятная встреча с Филиппом, отчаянно молотившим кулаками в дверь.
Он был вне себя. Ворвавшись в комнату, словно обманутый супруг или любовник, он, разведя руки, плаксивым голосом осведомился, в чем он провинился, что его так унижают.
— Ты ни с того ни с сего сорвалась с места, ничего никому не объяснив! Тебя кто-нибудь выгонял? Почему ты так поступаешь со мной? Ни слова не сказав, ты спешно выехала из квартиры Людвига, будто там вдруг поселились демоны. Какое унижение для меня! Я вылупился на служанку, как самый настоящий идиот, когда та сообщила мне, что ты решила обосноваться где-то в этом квартале! Единственное, что меня утешает, это то, что и твоему дядюшке эти выверты придутся явно не по вкусу.
— Но, барон Филипп! Ты ведешь себя будто Панталоне в дурном спектакле. Ты уж, пожалуйста, не воображай, что Мария Тереза — твоя незадачливая дочурка, которая только и может, что поигрывать на роялях. Она не обязана отдавать отчета ни тебе, ни своему дяде аббату.
Свой краткий монолог я сопроводил и соответствующей мимикой, и интонацией, в которую вложил солидную долю издевки. Я злорадствовал, будто злобный гномик. Но, рассчитывал я, пока Мария Тереза здесь, ты, дружище, будешь держать себя в руках.
Я заблуждался. Филипп был взбешен моими словами и переключил ярость на меня: мол, он всегда знал, что тому, кто произошел на свет от какого-то там лесничего, на роду написано стать жалким интриганом. И еще податься в психиатры, который недалеко ушел от своих пациентов. Если все эти обвинения вполне можно было счесть за убогие и смехотворные, то, когда Филипп сграбастал меня за ворот и взревел, что не боится моих внушений и гипнозов и готов пойти на все, чтобы вызволить Марию Терезу из моих пут, тут уж я чуть было не потерял к себе всякое уважение.
— Я постараюсь развеять все эти фальшивые обещания, которые ты тут ей нараздавал, — клянусь, я сумею ее переубедить! А ты… Если ты только попытаешься встать у меня на пути, знай, я растопчу тебя!
— Я все понимаю, Филипп. И знаешь, я очень тебе благодарен, что ты развеял мои наихудшие опасения. Люди вспыльчивые, а ты из их породы, вряд ли способны на хладнокровное преднамеренное убийство. А ты сейчас ведешь себя, как… как… ну, даже не могу подобрать подходящего сравнения, Филипп. И все же я очень хорошо понял: ты двадцать раз грозился, что зарежешь меня, а теперь, на двадцать первый, хочешь пристрелить.
Наказание за эти высокомерные тирады не заставило себя ждать — у меня в ушах зазвенело от пощечины. И наградил меня ею не Филипп, нет, а Мария Тереза.
— Я больше не могу выносить, Петрус, что ты здесь разыгрываешь! И ты, Филипп, не лучше! Какие же вы оба жалкие! Один посыпает солью свои какие-то там душевные раны, невесть откуда взявшиеся. Другой проматывает денежки братца и при этом ведет себя словно надутый индюк.
Мою самоуверенность будто ветром сдуло, да и у Филиппа после слов Марии Терезы был видок проштрафившегося ученика провинциальной школы — он стоял, втянув голову в плечи, поджав губы и созерцая носки туфель. И он, и я продули этот кон. Филиппу не помогло его дворянство, как, впрочем, и мне не помогло даже осознание того, что я всего пару часов назад имел удовольствие видеть Марию Терезу в райском неглиже, обнимать и целовать ее. Все это игра, и ничего больше, с мрачной определенностью заключил я. Все эти чмоканья да обжимания — не более чем театральный реквизит. Эта особа предельно честна и откровенна, лишь раздавая воздыхателям оплеухи.
Я попытался вообразить, что в ту минуту испытывал Филипп. Может, ему не давала покоя мысль о том, что он вновь проиграл младшему братишке? Если брать их обоих по архетипу, то Людвиг, вне сомнения, был целеустремленнее. Толстяк Альбер однажды признался мне, что Людвиг всегда был умнее, проницательнее и с людьми подбирал нужный тон, что, конечно же, срабатывало в пользу его обаяния. Вероятно, именно здесь и следовало искать причины его успеха у женщин. Судя по всему, управляющий имением не ошибся. Даже мертвый, Людвиг продолжал опережать брата по части ухаживаний за Марией Терезой. Как еще мог Филипп трактовать сказанное ею? Разве из ее уст они не прозвучали признанием? Признанием того, что она уже давно принадлежала Людвигу, объятия которого до сих пор не забыла?
Не опережая события, позволю себе заявить сейчас, что ошибался. И заявляю это потому, что до сих пор дивлюсь редкостному умению Марии Терезы вселять в меня очередную порцию надежд. Гнев ее миновал столь же быстро, как и появился, и в знак примирения нас обоих расцеловали. И это еще не все. Мария Тереза пошла на откровенный обман. Она любезно разъяснила Филиппу, как вообще произошло, что он застал нас с ней в этом отеле.
— Филипп, — льстивым томом начала она, взявшись за его рукав, — ну почему, скажи мне, тебе так хочется разрушить своей ревностью все добрые воспоминания, остающиеся у нас с тобой с концерта? Где тот благородный кавалер, который вел меня под руку, нежно уцеловывал мне шею? Где тот, к груди которого я доверчиво прижималась, сидя в экипаже, когда мы возвращались после великолепного ужина? Ты забыл, как на руках отнес меня в спальню и помог мне там раздеться? Ты, что же, считаешь, что я способна позволить такое человеку, к которому не испытываю ни доверия, ни уважения? Боже мой! Петрусу надо было в Сен-Сюльпис, и он совершенно случайно обнаружил меня здесь, и то лишь потому, что я вдруг надумала распахнуть окно. Я просто попросила его сходить со мной на рынок. Ты же знаешь, что в гостинице еду приспособили под вкусы англичан. Что же мне, по-твоему, с голоду умирать в этих стенах? Странно, я поселилась буквально в нескольких шагах от тебя, по именно это и ставится мне в вину — я, дескать, попрала верность тебе. И все только оттого, что мы с Петрусом разделили трапезу и запили ее шампанским. Ты не можешь вообразить себе, Филипп, какое это, оказывается, для него наслаждение накормить женщину, поухаживать за ней. Согласна, я опрометчиво поступила, так быстро снявшись с места и покинув квартиру твоего брата. Но все дело в том, что я, как пианистка, как исполнительница, не могла больше там оставаться, я в ней задыхалась! Неужели это так трудно понять? И к тебе я не могу перебраться — я ведь все-таки пианистка, а не куртизанка. Выходит так: мол, эти Оберкирхи все равно неотличимы друг от друга, так почему бы не заменить одного другим?
Все верно, вот только я в глаза не видела ни того ни другого. Как мне различать, кто меня целует, если я слепа? Главное, чтобы господа бароны переносили меня!
Кое-что в ее словах заставляло меня призадуматься. Неужели Мария Тереза на самом деле избрала эту гостиницу, чтобы быть поближе к Филиппу? Неужели и вправду позволила ему поцеловать ее в шею? И раздевать ее? И, даже сознавая толком, что и на мою долю пришлось ничуть не меньше, мысль о том, что Мария Тереза позволяет подобное кому-то еще, что кто-то другой обнимает и целует ее, была для меня невыносима. И пусть речь шла лишь о целовании рук или даже шеи. А как же воспринял ее монолог Филипп? Опустив голову, он преклонил перед ней колено и припал устами к кольцу, будто перед ним была не Мария Тереза, а чудесным образом воскресший папа Иоанн.
В это мгновение распахнулась дверь.
Возникший в дверном проеме аббат де Вилье взглянул на происходящее с таким видом, словно не желал, не мог поверить тому, что предстало его взору. Он как вкопанный застыл на пороге гостиничного номера и громко стукнул тростью об пол. Эффект неожиданности был полнейшим: Филипп вздрогнул, а Мария Тереза с тихим вскриком приложила ладонь ко рту.
— Чем позднее визит, тем старше гость, — безразлично констатировал я.
— Кто вы такой?
— Я Петрус Кокеро. Брат Жюльетты.
— Жюльетты?
— Да, да, Жюльетты! — неожиданно для себя рявкнул я.
Если лысина его слегка дрогнула, то самообладания аббат не терял. Воспаленные глаза смотрели почти безучастно, лишь крылья благородного орлиного носа затрепетали, как у зверя, почуявшего недоброе.
— Да, теперь припоминаю. Брат и сестра Кокеро. Вы — Петрус, который не может простить мне того, что я в последний час отказался отпустить вашей сестре ее прегрешения. Чрево ее обременяло дитя. Внебрачное дитя, дитя, зачатое во грехе. Я пожелал узнать имя виновного, дабы он не смог уйти от ответственности. А Жюльетта не желала мне его назвать. Задним числом скажем так: Жюльетта поспешила отойти в мир иной, что же до меня, я поторопился с решением. И Бог накажет за это меня, но не ее.
Аббат Вилье все так же безучастно продолжал глядеть на меня. Безжалостная отстраненность, с которой он обратился к давным-давно минувшим событиям, не оставляла надежд на то, что он раскаивался в содеянном. Для него все было прошлым. Да и кого всерьез могла заботить смерть моей сестры? Кроме меня, никого. Аббат же был устремлен в грядущее. Прошлое надлежало задрапировать черным крепом. Во мне он видел погрязшего во грехе лекаря и еще гипнотизера, ублажавшего обещаниями его Марию Терезу и желавшего воспользоваться в своих интересах ее недугом.
Руки мои не повиновались разуму. Пальцы мои замерли на хрящеватом кадыке аббата, я видел перед собой выпученные в ужасе глаза, ощущал окаменевшую шею. Под моим испепеляющим взглядом лицо де Вилье побагровело, потом посинело. Но в те секунды я думал о Жюльетте, только о ней одной, о ее последнем, полном мольбы и мук взоре. Дав волю ярости, я превратил руки в смертельные клещи.
— Ты обезумел? Опомнись! Что на тебя нашло — ты же задушишь его! — донесся до меня крик Филиппа, словно пробивавшийся через плотную пелену тумана, и я увидел его вновь тринадцатилетним.
Тогда «драма Кокеро» заставила затаить дыхание всех в имении. Точно так же, как уже несколькими годами раньше еще одно событие — похороны славной и милой Мушки, подруги детства Филиппа и Людвига. Кто-то вцепился в меня, но воспоминания мои были сильнее окрика Филиппа. Мне вдруг вспомнилось, что Мушку — плод, выношенный домоправительницей аббата, — погребли на кладбище поместья. Даже я в ту пору верил, что ее безвременная смерть — наказание Всевышнего, ниспосланное Им рабу Его за нарушение обета воздержания. Этот проклятущий пастор, наверное, думал, что ему дозволено все… Я надавил сильнее.
— Остановись! Одумайся! Неужели этим ты поможешь Жюльетте?
Филипп не жалел сил в попытке расцепить нас, однако лишь усугублял положение. Аббат де Вилье мешком плюхнулся на колени, судорожно хватая ртом воздух, будто выброшенная на берег рыба.
— Петрус, где же твое мягкосердечие?
Не успела Мария Тереза договорить, как Филипп ударил меня по голове бутылкой из-под шампанского.