I
Грант лежал на высокой больничной койке и смотрел в потолок. Надоело ему все невыносимо. Каждую черточку, каждую трещинку ровного белого чистого поля он знал наизусть. Сначала он вообразил потолок картой, прошел по рекам, исследовал острова и материки. Потом — загадочной картинкой, отыскал прятавшиеся в ее линиях лица, контуры птиц и рыб. Потом в уМе расчертил потолок и, как в школьные годы, просчитал получившиеся углы и треугольники. Гляди не гляди, больше ничего не выглядишь. Тоска смертная.
Грант как-то попросил Карлицу развернуть немного кровать, чтобы его взгляду стали доступны новые потолочные области. Это, однако, нарушило бы симметрию комнаты, а симметрия в больницах почитается превыше всего, ну, может, чуточку уступает чистоте, но никак не сострадательности. Что отклоняется от параллели, то — от лукавого.
Почему он ничего не читает, спросила в ответ на его просьбу Карлица. Вон ему сколько книжек нанесли, совсем новенькие, дорогие.
— Чересчур много людей, чересчур много слов. А печатные машины выбрасывают еще и еще: каждую минуту — лавины слов. Страшно подумать.
— Вам бы только спорить, — сказала Карлица.
Карлицей он про себя называл сестру Ингем — на самом деле девушку роста среднего, с неплохой фигуркой — в отместку за то, что оказался во власти этакой куколки, фарфоровой мейсенской статуэтки, которую ничего не стоило поднять одной рукой. Конечно, будь он сам на ногах. Карлица всегда лучше Гранта знала, что ему можно, а чего нельзя, мало того, она так легко орудовала его большим беспомощным телом, что Грант испытывал постоянное чувство унижения. Вес словно ничего для нее не значил. Матрацы она ворочала с небрежной грацией дискоболки. А когда заканчивалось ее дежурство, за него принималась Амазонка — богиня с руками, точно ветви бука. Амазонка, сестра Деррол, была родом из Глостершира, и каждую весну в пору цветения нарциссов ее томила тоска по дому. (Карлица родилась в портовом городке графства Ланкашир, цветами и прочей чепухой ее не проймешь.) У сестры Де-ррол были большие мягкие руки и глаза, как у телки, — большие и добрые; они смотрели на тебя с сочувствием, но малейшее физическое усилие — и сестра начинала дышать, как подающий воду насос. А в положении Гранта, как ревниво ни относись к чужой ловкости и сноровке, еще тяжелее думать, что ты лежишь, как колода, неподъемным грузом.
Грант был прикован к постели, его опекали Карлица и Амазонка, и все потому, что его угораздило свалиться в канализационный люк. Хуже не придумаешь, что в сравнении с этим деспотизм Карлицы или сопение Амазонки! Свалиться в люк — верх унижения, предел нелепости, какая-то клоунада, гротеск! Провалиться под землю во время преследования! Единственное утешение, что Бенни Сколл, за которым он гнался, попал, завернув за угол, прямо в руки сержанту У ил ьямсу.
Бенни получил свои три года, что, конечно, неплохо для английских подданных, но ведь его наверняка освободят досрочно за хорошее поведение. А вот из больницы за хорошее поведение досрочно не выпишешься, и мечтать нечего.
Грант перевел глаза с потолка вниз, скользнул взглядом по стопке книг на прикроватном столике — дорогие книги в броских обложках, которые назойливо навязывала ему Карлица. Верхняя, с видом Валетты в ядовито-розовой гамме, — ежегодный отчет Лавинии Фитч о злоключениях ее высоконравственной героини. На обложке военный порт, значит, на сей раз ее Анжела или Сесиль, а может быть, Дениза или Валери — жена моряка. Грант открыл книгу, прочел сердечное посвящение автора и отодвинул роман в сторону.
«В поте лица» — семьсот страниц с лишком, мозольный труд Сайласа Уикли, бытописателя английской деревни. Судя по первому абзацу, положение вещей по сравнению с предыдущей книгой существенно не изменилось: снова лежит в родах мать; отец в очередной раз отложил уплату налогов; старший сын, на которого возлагалось столько надежд, знай налегает на выпивку, вот и сегодня заложил за воротник и свалился в сенях; младший — лежит со сложным переломом, а дочь уложил в постель заезжий гастролер. Погода мерзкая, льет обложной дождь, а выглянет из-за туч солнце, и от кучи навоза потянется в небо легкий парок. Навоз с непреложным постоянством появлялся в каждом романе Сайласа, и не его вина, что пар постоянно устремлялся вверх, нисходящие потоки автор не преминул бы отметить.
Обложку романа украшает резкая черно-белая графика. Ниже в стопке — изысканная безделка под названием «Бальные туфельки», полная легкомысленных причуд и затейливых нелепиц: с шутливой снисходительностью Руперт Руж повествует о пороке. Сначала ужасно смешно. Но на третьей странице замечаешь, что Руперт неплохо усвоил урок другого остряка — Дж. Б.Шоу, который хоть и не отличался снисходительностью, но в шутке понимал столько же, это ему принадлежит честь открытия: чтобы прослыть остроумным, достаточно всегда и всюду использовать парадокс, такой удобный и простой в обращении. А заметив это, видишь намерения автора за три предложения вперед.
Красная вспышка выстрела на фоне ночного неба — обложка последнего романа Оскара Оукли. Бандиты цедят слова — синтезированный американский сленг, не слишком уместный, а что еще хуже — ничего общего с настоящим. Блондинки, сверкающие никелем бары, бешеные гонки с преследованием. Чушь собачья.
В «Деле о потерянном консервном ноже» Джона Джеймса Марка на первых двух страницах — три процедурные ошибки; хоть за это спасибо, Грант развлекался, сочиняя в уме письмо автору.
Внизу лежала тоненькая голубая книжка, Грант совершенно не помнил, о чем она. Кажется, что-то очень серьезное, со статистикой. Мухи цеце, калории или сексуальное поведение, в общем, что-то в этом роде.
Даже и тут он знал, что будет на следующей странице. Неужели никто в целом мире не способен хоть сколько-нибудь отойти от шаблона? Неужели все должны придерживаться какой-нибудь формулы? Нынешние писатели, как же они боятся обмануть ожидания публики! «Новый Сайлас Уикли», «новая Лавиния Фитч» — все равно что «новый кирпич», «новая расческа». Нет чтобы сказать: «новая книга такого-то», неважно, кого именно. Публику интересует не книга, а то, что она новая. Какой она будет, читатель знает наперед.
Вот если бы остановить все печатные машины — хотя бы на время жизни одного поколения, подумал Грант и отвел от стопки книг скучающий взгляд. Давно пора объявить литературный мораторий. Хорошо бы какой-нибудь супермен изобрел луч, который сделает невозможным производство книг. Если бы это случилось! Тогда человеку в его положении не натащили бы столько дряни, и властная малютка дрезденского фарфора не стала бы докучать ему всякой чепухой.
Услышал, как открывается дверь, но даже ухом не повел. Отвернулся к стене в прямом и переносном смысле.
Кто-то приблизился к койке — Грант притворился спящим, чтобы с ним не заговорили. Опять вязкое глостерширское сочувствие или ланкаширская бойкость! Осточертело. И в ту же секунду на него повеяло нежным ностальгическим запахом луговых трав Грасса. Вдохнул аромат духов, что это? От Карлицы пахнет лавандовой пудрой, от Амазонки — мылом и йодоформом. Ну конечно же, дорогие французские духи — Ланкло № 5. Примета доброй его приятельницы Марты Халлард.
Приоткрыв один глаз, Грант искоса взглянул на нее. Марта склонилась проверить, спит ли он, выпрямилась и, хотя трудно такое вообразить, застыла в нерешительности, разглядывая стопку явно не прочитанных книг. В одной руке она держала еще две книги, а в другой — большой букет белой сирени. Интересно, она выбрала белую сирень, потому что считала эти цветы самыми подходящими для зимы (сирень украшала ее театральную уборную с декабря по март) или оттого что они удивительно шли к ее черно-белому туалету? На ней была новая шляпка и, как обычно, жемчуг, тот самый жемчуг, который Гранту однажды удалось ей вернуть. Марта была очень красива, совершенная парижанка, ничего от больницы, как славно-то!
— Я тебя разбудила, Алан?
— Нет, я не спал.
— Я, похоже, собралась подарить эскимосу холодильник, — сказала она, небрежно опустив книги рядом с другими, отвергнутыми. — Надеюсь, мои тебе понравятся больше. Как тебе показался этот букварь для подростков? Наша Лавиния превзошла самое себя. Неужели ты даже не открыл книгу?
— Я ничего не могу читать.
— Что, очень больно?
— Я страдаю. Но руки и ноги тут ни при чем.
— А что тогда?
— Кузина Лора называет это «шипами скуки».
— Бедный Алан. Твоя Лора права. — Она вынула нарциссы из вазы, слишком большой для них, уронила их в раковину умывальника великолепным актерским жестом и поставила в вазу сирень. — Говорят, скука — это непреодолимое, граничащее со страстью стремление зевать, а между тем это просто мелкая, гнусная пакость.
— Гнусное ничто, пакостное ничто. Словно тебя секут крапивой.
— Ты бы чем-нибудь занялся. У тебя есть время думать.
— «Осмысли счастья миг»?
— Осмысли, что с тобой происходит. Подумай о душе. Займись философией, йогой, например, или чем-нибудь в этом роде. Хотя, кажется, аналитический ум не склонен к абстрактному мышлению.
— Я уже подумывал об алгебре. Но мне так надоела геометрия проклятого потолка, что никакую математику душа не принимает.
— Ну что ж. Вырубные картинки человеку, лежащему навзничь, тоже не предложишь. А как насчет кроссвордов? Если хочешь, я могу достать целую книгу.
— Боже избави.
— Тогда ты можешь сам составлять кроссворды. Говорят, это еще интереснее.
— Возможно. Только словарь весит добрых пару килограммов. А потом я никогда не любил заглядывать в справочники.
— Ты в шахматы играешь? Я что-то не помню. Шахматные задачки, а? Мат в три хода, белые начинают и выигрывают?
— Шахматы представляют для меня только художественный интерес.
— Как художественный?
— Ну да, короли, слоны, пешки или как их там, они очень красивы. Изысканно красивы.
— Замечательно. В следующий раз принесу тебе шахматы, играй на здоровье. Ну ладно, ладно, как хочешь, можно без шахмат. Тогда займись теоретическим расследованием. Как в математике. Найти решение какой-нибудь нерешенной задачки.
— Ты имеешь в виду преступление? Все эти случаи я знаю наизусть. Ни к одному из них не подступишься. Тем более в моем положении.
— Я говорю не о полицейских делах. Можно взять нечто более значительное, так сказать, классическое. Загадку, над которой целый мир несколько веков ломает голову.
— Например?
— Скажем, «письма из ларца».
— Ну нет, только не Мария Стюарт!
— Почему же? — Марта, как все актрисы, смотрела на королеву Шотландии сквозь романтическую дымку.
— Меня может заинтересовать дурная женщина, но никогда — глупая.
— Глупая?! — произнесла Марта низким контральто Электры.
— Очень глупая.
— Алан, как ты можешь?
— Если бы не корона, ее судьба никого бы не волновала. Всех прельщает ее головной убор.
— Думаешь, в полотняном чепце она не стала бы жертвой страстей?
— Не в короне или чепце дело, страсть ей просто неведома.
Какое горестное недоумение выразил укоризненный взгляд Марты! Да, десять лет работы в театре и ежедневные упражнения перед зеркалом не пропали даром.
— Почему ты так думаешь?
— Из-за ее роста. Ведь более ста восьмидесяти сантиметров. А очень высокие женщины обычно холодны. Спроси любого врача.
Интересно, подумал Грант, почему мне никогда не приходило в голову объяснить теми же причинами известное равнодушие Марты к сильному полу? К счастью, Марта не приняла его слова на свой счет, мысли ее были заняты любимой королевой.
— Зато она была мученица. Этого у нее не отнимешь.
— Почему же мученица?
— Она пострадала за веру.
— Если ей от чего-то и пришлось пострадать, так только от ревматизма. В брак с Дарнлеем она вступила без разрешения папы, а бракосочетание с Босуэллом и вовсе было совершено по протестантскому обряду.
— Еще немного, и ты скажешь, что и заточения не было.
— Вся беда в том, что тебе представляется маленькая комнатка с зарешеченным окном в самой высокой башне замка и старый верный слуга, который вместе со своей королевой молится об избавлении. А на самом деле у нее было около шестидесяти придворных. Мария горько сетовала, что ее свита была сокращена наполовину, и чуть не умерла с досады, когда ей оставили двух секретарей, несколько камеристок, вышивальщицу и одного-двух поваров. И за все за это Елизавета должна была платить из своего кармана. Двадцать лет она содержала двор Марии Стюарт, и двадцать лет Мария Стюарт предлагала по дешевке корону Шотландии кому ни попадя в Европе — в награду за восстание, пытаясь либо вернуть трон утраченный, либо сесть на трон, занимаемый Елизаветой.
Он взглянул на Марту и встретил ее улыбку.
— Ну что, полегчало?
— Ты о чем?
— О «шипах скуки».
Грант засмеялся.
— Да. На пару минут я совсем о них забыл. Спасибо Марии Стюарт за единственное ее доброе дело.
— Откуда ты столько о ней знаешь?
— В школе, в последнем классе, я писал о ней сочинение.
— И она тебе не понравилась?
— Мне не понравилось то, что я узнал.
— Значит, ты не считаешь ее трагической фигурой?
— Вот и ошиблась. Но ее беда не в том, за что ее привыкли жалеть. Трагедия Марии Стюарт в том, что она, по образу мышления заурядная мещанка из предместья, родилась королевой. Пытаться восторжествовать над соседкой, миссис Тюдор, — занятие безобидное, даже, может, забавное; правда, потворство своим прихотям приводит к неумеренным покупкам в кредит, но, в конце концов, при этом страдаешь только ты сам. Та же тактика в масштабах целого государства — всенародное бедствие. Мария Стюарт поставила на кон страну, чтобы взять верх над соперницей, и расплатилась за это крушением и полной изоляцией.
Грант помолчал, задумавшись, а через минуту добавил:
— Из нее получилась бы замечательная классная дама в женской школе.
— Противный!
— Я ведь без всякой задней мысли. В школе она пришлась бы ко двору, а девчонки ее просто обожали бы. Вот что я понимаю под трагедией Марии Стюарт.
— Ну ладно. Значит, «письма из ларца» не годятся. Что тогда? Железная Маска?
— Я ничего о нем не помню, а потом мне нет дела до того, кто трусливо прятался за какой-то жестянкой. Чтобы заинтересоваться человеком, я должен видеть его лицо.
— Да, правда. Я забыла о твоем увлечении физиономистикой. В роду Борджиа были удивительные лица. Если копнуть, в их истории наверняка найдутся две-три тайны. Или, например, Перкин Уорбек Самозванец — что может быть увлекательнее! Он действительно был герцогом? Или нет? Интересно. Попробуй найди точный ответ: то одно перевесит, то другое. Вот загадка так загадка.
Дверь распахнулась, и в проеме показалась голова миссис Тинкер, увенчанная шляпой, которую она носила с незапамятных времен. В ней она впервые появилась у Гранта в качестве приходящей экономки, и он просто не мог вообразить ее ни в чем другом. Грант знал, что у миссис Тинкер есть пр крайней мере еще одна шляпа, которую она носит с синим костюмом. Синий костюм надевался только в особо торжественных случаях; она ни разу не появилась в нем на Тенби-Коурт, девятнадцать. Синий костюм был частью ритуала, мерилом исключительности события. («Ну как, Тинк, вам понравилось? Заслуживает внимания?» — «Ничего особенного, не стоило надевать синий костюм».) Она надевала синий костюм на венчание принцессы Елизаветы и в дни дворцовых торжеств, а как-то раз он был увековечен в кинохронике, мелькнув на экране в тот миг, когда герцогиня Кентская перерезала ленточку на открытии какой-то выставки.
— Меня предупредили, что у вас гости, — сказала миссис Тинкер, — я хотела было уйти, но услыхала мисс Халлард, голос-то знакомый, и подумала про себя: «Да ведь это только мисс Халлард, одно слово — знакомая» — вот ведь что я подумала, ну и вошла.
Миссис Тинкер принесла с собой множество всяких кулечков, пакетиков и букетик лютиков. В свое время она служила костюмершей в театре и не питала преувеличенного почтения к кумирам театрального мира; с актрисой она поздоровалась как с обычной женщиной, бросив искоса взгляд на сирень. Марта, правда, ее взгляда не заметила, но, увидев лютики, все поняла и как по нотам разыграла маленькую сценку.
— Я трачу состояние на белую сирень, а миссис Тинкер приносит «лилии полей», и мне с моими цветами приходится уступать.
— Лилии? — повторила экономка с сомнением в голосе.
— Ну да, те самые, которые Соломон во всей своей славе… Ну, те, что «не трудятся, ни прядут».
Миссис Тинкер ходила в церковь только на свадьбы да на крестины, но она принадлежала к поколению, которое воспитывалось в воскресных школах. С пробудившимся интересом она взглянула на букетик, который держала в руке, обтянутой шерстяной перчаткой.
— Вот как. А я и не знала. Что ж, в этом, пожалуй, что-то есть. Только мне всегда казалось, что там говорится про каллы. Целые поля калл. Очень богато, но, правда ведь, чуточку нудно? Значит, они были пестрые? А почему бы и нет? Но тогда зачем их называть лилиями?
Заговорили о переводе Библии, о том, что в ней много непонятных мест. «Я ведь до сих пор не знаю, что значит «пускать хлеб по водам», — сказала миссис Тинк, и от минутной неловкости не осталось и следа.
Пока занимались толкованием Библии, вошла Карлица с двумя вазами, которые больше годились для сирени, чем для лютиков. Явно дань уважения актрисе, попытка подобрать к ней ключик. Но Марта на женщин не обращала внимания, если те ей не были зачем-либо нужны, ее обходительность с миссис Тинкер была просто savoir-fair, условный рефлекс. А медсестру Марта не замечала, она была для нее частью обстановки, и только. Собрав брошенные в раковину нарциссы, Карлица поставила их в вазу. Она была воплощенная кротость, Грант давно не видел более приятного зрелища.
— Ну ладно, — сказала Марта, расставив в вазе сирень и водрузив ее перед Грантом, — оставляю тебя на попечении миссис Тинкер. В этих кулечках наверняка что-то вкусненькое. Милая миссис Тинкер, а нет ли в одном из них ваших маленьких пирожных?
Миссис Тинкер просияла.
— Может, скушаете? Свежие, прямо из духовки.
— Ох, как бы мне потом не раскаяться! Ведь пирожные с кремом — гибель для талии, но как устоять! Возьму штучки две с собой в театр, к чаю.
Марта придирчиво разглядывала пирожные («Я люблю подрумяненные»), выбрав пару, она сунула их в сумочку.
— Au revoir, Алан. Я загляну через денек-другой и покажу, как вяжется чулок. Вязание, говорят, успокаивает нервы. Не так ли, сестра?
— Да, конечно. У меня много больных, которые учатся вязать. Для них время бежит быстрее.
В дверях Марта послала Алану воздушный поцелуй и исчезла, а за ней Карлица, вся — само благоговение.
— Я буду удивлена, если эта девица лучше, чем кажется на первый взгляд, — сказала миссис Тинкер, распаковывая кулечки. Говорила она не о Марте.