Глава двенадцатая
1
Жанна со своей бригадой уезжала в плодопитомнический совхоз. Рустем в тот день получил отгул и тоже поехал, он давно уж собирался поехать с ней, да все не получалось.
В три часа пополудни они были на вокзале. Солнце пекло без жалости, они зашли в привокзальный садик, топтались на клочках теней, брошенных чахлыми карагачами. «Музыканты» — мальчишки и девчонки — вели себя смирно, серьезно, домры и аккордеоны их покоились на широкой скамейке, мальчики и девочки никуда не убегали, и только один темноглазый, темноволосый мальчуган все бегал за мороженным и угощал Люсю, длинноногую беленькую девочку, с капризным безразличием принимавшую пломбир за пломбиром.
Когда объявили посадку, они чинно, гуськом, груженные аккордеонами и домрами, проследовали в вагон. Жанна усадила их в одном купе, кивнула Рустему, и они вышли в соседнее. Оба окна в купе были отворены, и сквозил легкий и мягкий, пахнущий пылью, сухой листвой ветерок. Потом, когда поезд тронулся, он разгулялся, размахался — был он теперь прохладен, жестковат.
— Мы еще ни разу не ездили в поездах, — сказал Рустем.
— Даже в пригородных.
— Встань сюда, здесь ветер. — Он взял ее за плечи широким мягким объятьем.
— А ты знаешь, ко мне приходил Ильдар с той девчонкой… помнишь, на футболе? И мы поговорили и даже чуть-чуть не очутились в ресторане.
Он удивился.
— Ты не очень-то с ним, — сказал он.
— Он добрый мальчишка… Я буду петь у вас. Как Тамара Ханум.
— Какая еще Тамара Ханум?
— Ты не слышал о Тамаре Ханум? Она пела для строителей Ферганского канала.
— У тебя очень много работы, — сказал он.
— А у тебя?
— У меня тоже много работы, — согласился он. — Ты береги себя.
— Ты не считаешь, что наша жизнь кувырком?.. Ну… была кувырком, отдельно — у тебя и у меня?
— Было всякое. Но зачем… Какое значение имеет теперь то, что было когда-то?
— Были ошибки, — грустно улыбнулась она, — ошибки исправляются, да?
— Больше всего делают вид, что исправляют ошибки, те, кто их делал.
— Хорошо хоть так.
— Лучше работать. И меньше копаться в том, что было и чего, может быть, не было.
— У нас с тобой все правильно?
— Все правильно, — сказал он.
В соседнем купе кто-то стал играть на домре. За окном белый день четко высвечивал степь — она уходила далеко к горизонту, перекатно меняя цвета. Зелень то тускнела, то вспыхивала ярким летучим светом, то медленно розовела, а к горизонту густо, почти тяжело зеленела.
— Ильдар добрый мальчишка, — почему-то опять она вспомнила о нем, — и Ира тоже. Мне очень хочется, чтобы они понимали меня. Вот… мы с тобой — молодые. Взрослые молодые люди, и жизнь у нас только начинается…
— Нет, — не согласился он, — жизнь у нас не только начинается. У нас есть что вспомнить.
— Но у нас есть о чем мечтать. И им тоже есть о чем мечтать. Я хочу, чтобы они понимали меня.
— И маленько мы наивные, — сказал он чуть насмешливо.
— Пусть! Пусть приобретаются деловитость, мудрость, умение, но пусть остается ребячья наивность. Из всех народов ребята самый честный народ, потому что они наивны.
— Пусть остается наивность. Это совсем неплохое слово, и пусть им называются доброта и честность.
В купе рядом затихла домра. Тот темноглазый, темноволосый мальчишка вышел к ним.
— Жанна Леонидовна, — сказал он, — Люся уснула.
— Ну и хорошо, пусть поспит.
— Конечно, Жанна Леонидовна, — сказал он, — пусть Люся поспит. Но там здорово дует, а я не могу закрыть окно.
Рустем пошел к ним и закрыл окно.
— Дядя, — зашептал мальчик, весь посунувшись к Рустему, — вы не могли бы поговорить со мной?
— Поговорить? О чем?
Мальчик видел, что с ним не хотят поговорить.
— Скажите, пожалуйста, как вас зовут? — спросил он.
— Рустем. Дядя Рустем.
— Дядя Рустем, вы не могли бы?.. Меня зовут Митя…
— О чем же, о чем? — спросил он, тихо засмеявшись. В купе вошла Жанна, она улыбалась. Мальчик покраснел. — О чем же? Давай поговорим.
— Вы на войне были?
Рустем задумался. Ах, эти мальчишки, мальчишки! Уважают они разговоры о войне, уважают тех, кто воевал.
— Был, — сказал Рустем. — Только очень уж давно это было.
— Ну, конечно, — согласился Митя, — давно. И гражданская, и эта война — очень давно это было. — Он взял со стола книгу и положил ее себе на колени. — А больше войны, наверно, уж не будет?
— Больше уж, наверно, не будет.
Митя помолчал.
— Но как же так, дядя Рустем, всегда — и давно и очень-очень давно — всегда воевали? И всегда были герои…
Ты, верно, считаешь, что я очень умный, подумал Рустем, и взял с колен мальчишки книгу. Это была хорошая книга о наших разведчиках. Он улыбнулся. Он улыбнулся, но он не знал, что ответить мальчику. Он мог бы ответить, как отвечают педагоги, как им положено отвечать, но тогда бы он разочаровал мальчика.
— Не знаю я этого, Митя, — сказал он просто, серьезно. — Не осуди меня, Митя… но не знаю этого.
— Черт возьми! — вдруг сказал Митя. — Как бы хорошо, дядя Рустем, если бы я был разведчиком или хотя бы сын полка.
— Читай книгу, — сказал Рустем, улыбнувшись, — очень хорошая книга. А я пойду курить… Мы с тобой знакомы, и если тебе захочется поговорить когда-нибудь, то встретимся.
— Вы где работаете?
— На заводе, где есть команда «Зарево».
— О-о! — сказал Митя. — Вы там не секретарем парторганизации работаете? Тогда бы я мог вам позвонить.
— Нет, — рассмеялся Рустем и повлек Жанну в их купе.
Они посидели молча, умиротворенные, спокойные, они вслушивались в голоса, что раздавались в соседнем купе, взглядывали друг на друга, было им хорошо — там будто ехали их дети.
— Разве же все у меня кувырком? — тихо, точно для себя, сказала она, но глянула на Рустема.
— Ты о чем?
Она усмехнулась:
— Вита предлагал мне выйти за него замуж. Жизнь у него — у нас с ним — кувырком, и самое лучшее, что мы можем сделать…
— Сволочь, — сказал он как-то устало. — У таких всегда кувырком. Не поступил в институт — кувырком. Призвали в армию — кувырком. В магазине нет масла — тоже жизнь кувырком…
Она негромко сказала:
— Он был не такой.
Он почти крикнул:
— Когда?
— Мы были однокашниками, и мы не были недругами.
— Друзьями или недругами однокашники становятся потом. И важно — каким ты станешь потом, когда… вот она вокруг — жизнь, и ты должен в ней что-то делать… и надеяться, и мечтать, но и делать!.. Я знаю, какой он был, он хотел быть не просто умным и честным — он хотел в сравнении с другими быть умнее и честнее. Это удобнее. И полегче!..
Она села ближе к нему, примирительно коснулась его плечом.
— Знаешь, — сказала она, — ты ни о чем не жалеешь? Ну… как это говорят, хотел бы ты лучшей доли?
— Это было бы очень плохо, если бы я жалел о прошлом. Я не жалею. Мне иногда кажется, что я и вправду воевал. Что я был тяжело ранен, умирал и выжил. Может быть, это потому, что мне было десять, когда кончилась война.
В купе у мальчиков и девочек послышался капризный сонный голосок:
— Пить хочу. Я хочу пить.
Митя выскочил, встрепанный, красный, с блестящими глазами, и стал метаться от одного окна к другому, точно хотел выброситься.
— Люся хочет пить, — говорил он, — Люся хочет пить.
Рустем сказал, что скоро будет остановка, и тогда они сбегают и принесут девочке лимонаду.
— Скоро остановка, — метнулся мальчик к себе, — скоро остановка, и у меня есть деньги!..
— А может, не будет остановки. Я пить хочу.
— Люся, перестань! — крикнула Жанна, и Митя опять появился у них и глянул на Жанну страдальчески.
— Жанна Леонидовна, — сказал Митя, — но если ей очень хочется пить…
Вскоре поезд остановился, и Рустем с Митей выскочили из вагона и побежали к киоску. Вернулись они с тремя бутылками лимонада.
2
Они сошли на разъезде Карское. Отсюда до Кособродов было километров шесть.
Под откосом стояли три березки, стволы — будто белые дымки подымаются от земли и теряются в зеленой листве. В тени спал дедушка, задрав кверху куцую прямую бородку и зажав в обеих руках кнут. Возле паслась запряженная лошадь.
Они спустились вниз, к березкам, дедушке и лошади. Дедушка встал, быстро потер глаза, губы, потрепал бородку, и все увидели, что это парень лет тридцати.
Сразу стало ясно, что бородка ему очень нравится и что сразу понравилась ему Жанна.
— С проверочкой? — спросил он, неспешно, в упор, разглядывая Жанну.
— Нет.
Парень затянул чересседельник, взнуздал лошадь и сказал:
— Садись. — Он опять смотрел на Жанну, и она растерялась и сказала, что ехать надо им всем.
— Я и говорю, садись все.
— На лошади я не поеду, — сказала Люся.
— Садись немедленно! — раздраженно крикнула Жанна.
Люся села и надула губки.
Телега задребезжала по сухой каменистой дороге. Замелькали на ветру запахи: прохладный — болотной влаги, горячий и сухой — ковыля, горячий и горький — тмина и полынка.
Жанна тронула руку Рустема, и рука ее дрожала. Он поглядел ей в лицо. Она улыбнулась виновато, нежно.
— Ты не сердись на глупую Люську и не волнуйся, — зашептал он ей на ухо.
— Хорошо, не буду, — ответила она тоже шепотом.
Тут возница обернулся к ним.
— А беседовать будете?
— ??
— Ну, с народом. К нам, если приезжают из города, так беседуют.
— Мы с концертом, — сказала Жанна.
— На лилипутов глядеть абсолютно смешно, — сказал парень, и какие-то приятные воспоминания смягчили ему голос. — Этот самый лилипут, по-русски то есть шкет, он загребает денег в пять раз более, чем я.
Шел седьмой час, но в степи все еще стоял день, все так же звонко звенел воздух, и ярко было солнце. На своем плече Рустем ощутил голову Жанны и осторожно повел руку, погладил ей худую щеку и, чувствуя, как он ласков и нежен, подумал о том, что хорошо было бы получить отпуск поближе к осени и поехать с ней на юг — пусть бы отдыхала, и хорошо было бы ему смотреть на нее, беззаботную, спокойную.
Он был мужчина, в конце концов, ему было почти тридцать, и он, даже не зная прямой вины за собой, казался себе виноватым. В том хотя бы, что для себя он не хотел ничего легкого, но хотел, чтобы ей было полегче, и ничего еще не сделал. Он был обязан постараться. Но он хотел еще, чтобы это было его п р а в о м хотеть и делать так, чтобы ей было полегче.
Наверно, было бы лучше, правильнее, если бы он поехал к ней сам. Не был он в этом Староконстантинове, но там, может, ей было бы лучше. Да ведь предлагали ей в Ворошиловграде место в филармонии. А нет — так они могли бы жить в каком-нибудь другом большом городе, и там бы она работала в театре или в филармонии. И не было бы тогда утомительной возни с детьми, этих поездок и таких бородатых чудаков, которые треплют ей нервы. Как слушали бы люди там, и Ворошиловграде или в Свердловске, ее игру или пенье! И какая была бы у них жизнь, без вранья, упреков, новая жизнь. И — точно ничего плохого не было тогда, давно.
Но тут же он вспомнил о матери.
Они с Жанной ничего не забыли из прошлого, но для них в том прошлом — только разлука. Ничего не забыли, но разлуки уже нет. А для матери? Вечная разлука с сыном, вечная разлука с женщиной, которую она называла сестрой…
Когда мы с нашей жизнью, нашей верностью, любовью, с нашим прошлым придем к тебе сейчас… ч е м это будет для тебя? Будет это общим нашим прошлым, в котором было всякое, или оно распадется — на мое, о котором я не жалею, и твое, которое не надо было бередить?
Добрая моя мама, подумал он, неужели с нашей любовью мы идем против тебя?
Он тосковал по Жанне. Они виделись каждый день, но он тосковал.
Он приходил к ней и видел ее тревожные глаза — будто вдруг он мог не прийти — ждущие и ласковые глаза. Он всегда долго и жадно ее ласкал. Иногда ей хотелось просто сидеть возле него. Она так и говорила, и они сидели рядом, вместе, как сидят родные люди, спокойные за новый день, в котором будут ласки и все только самое лучшее.
Могу же я хотеть и делать, чтобы ей было полегче, чтобы, в конце концов, я был мужем, а она женой! Ведь не замки я хочу построить, не войско вести, не протыкать шпагой соперников, я просто хочу, чтобы родному человеку было полегче!
Мать поймет. Но ч е м станет для нее наша с Жанной хорошая жизнь?
Все шекспиры, хаямы были чудаки. Люби друг друга беззаветно, иди на подвиги — и порядок! Когда любят двое, они, двое, сильнее всех зол, войск, племени.
Со злом ясно. А с добром?