~~~
Серое совершенно затянуло небо и окна — как гвоздиками прибили. Мамина голова макнулась в кухонную раковину, ее волосы там волнились, заполняя собою все. Казалось, ее целиком охватило великолепное наслаждение, она целиком растворилась в этой радости — дочь возится с нею — и мурлыкала, когда пальцы Ри терли ей череп, вздымая шапку белой пены, которая смывалась из Бабулиного антикварного кувшина для лимонада. Пальцы у Ри крепкие, под ними кровь приливала к корням волос, вся голова аж звенела. Мальчишки сидели на стойке — близко, на них летели брызги, — завернутые в одеяла, и смотрели, как она трет, намыливает, полощет. Ри часто поглядывала на них, чтоб не отвлекались. Кивала на мамину голову: мол, ловите как?
Гарольд сказал:
— У тебя там пена осталась.
— Следующим заходом смоем.
Сынок мелко кашлянул и спросил:
— А сироп еще остался?
— He-а. Что-то он вам сильно понравился.
— Зато от него потом не першит, хорошо.
Со свесов крыши опускались сосульки, ловили капли растаявшего и удлинялись, толстели шипами зазубренного мороза, застили собой все окно над раковиной. Солнце на западе совсем захирело — блеклый мазок за второсортными тучами, низко. На плите кипел бульон из оленьих костей, от него шел утешительный запах.
— Потом, может, еще вам намешаю, а пока сюда смотрите. Как я ей голову мою.
Гарольд сказал:
— У нее все равно мыло в ушах.
— Да и черт с ним, с этим мылом, — смотри, как я вам показываю. В общем, хорошенько намылить и смыть, а потом надо кондиционер плюхнуть, но у нас только уксус годится. Поэтому берем уксус. Смотрите внимательно, сколько мешаю.
За внимание мальчишек сражался телевизор.
В такой глуби долины ловил он паршиво, и принимали они всего два канала, но лучше всего шло общественное телевидение из Арканзаса, а у них скоро начинались вечерние передачи, которые мальчишки обожали. На экране возник улыбчивый песик в блестящих доспехах — он скакал по разным эпохам, гонялся за приключениями и пониманием истории. По кухне разнеслась уксусная вонь, и Ри опять склонилась над мамой, а мальчишки слезли со стойки и нацелились в гостиную, к мудрому песику.
Ри посмотрела им вслед:
— Сейчас, мама, ты у нас станешь просто загляденье.
— Правда?
— Ага. Такое загляденье, что хоть в пляс пускайся, — может, и пустишься, ногами к потолку размахивать.
— Можно?
— Раньше ж танцевала.
— А ведь и точно. Действительно танцевала.
— И посмотреть было одно удовольствие.
Ри взяла покрепче мамины волосы на затылке, скрутила веревкой, стала жать, жать и выкручивать. Последние капельки побежали Ри по руке и запястью, она их стерла полотенцем. Потом накинула его на массу мокрых волос.
— Посиди у печки, а я тебя расчешу и высушу.
Вокруг буржуйки образовался участок тепла, и мама села, голову держа прямо. Ри поднесла редкую гребенку к ее волосам, провела, как граблями, назад, чтобы легли поглаже, прихлопнула полотенцем, опять разгладила. Когда папа сидел на зоне, мама частенько прихорашивалась, каждые выходные по вечерам, наряжалась до блеска, ее всюду возили. У нее глаза сияли, а вела себя ну чисто девчонка, пока дожидалась, потом бибикал клаксон, она говорила: «Скоро вернусь, малышка. Развлекайтесь».
И возвращалась обычно к завтраку — сношенная, изнуренная, тягостная. Стряхнуть тянущую боль одиночества — вот куда ездила она теми дымными ночами, хотя бы попытаться, вот только сбить ее со своего следа ей никогда не удавалось. К завтраку боль обычно возвращалась в ее глаза. Иногда виднелись синяки, и Ри спрашивала, кто это сделал, мама отвечала: «Кавалер со мной так прощался».
— От тебя приятно пахнет, мама.
— Как цветами?
— Наверно, как-то так.
Настало время, когда мама начала рассказывать Ри о таких ночах подробнее — о придорожных кабаках, о вечеринках в трейлерном парке к востоку от Главной или как все превратилось в буйство в мотеле «Речной утес». Время рассказов пришло, когда мама почуяла, что с дымными ночами ей придется кончать, и она пристрастилась перебирать пальцами воспоминания о них, не вставая с качалки. Ей и трепки в жизни перепадали за любовь, она их перетерпела, но в памяти остались те ужасные порки, что выпадали ей при залетах на одну ночь, перепихонах в мотелях с ребятами с ранчо «Круг Зед» или симпатичными бродягами в городе. Такие случаи просто болтались у нее в уме, покачивались, навсегда отбрасывая тени в самую глубь глаз. Любовь и ненависть вечно держатся за руки, поэтому само собой, что расстроенные женатики их путают время от времени перед самым рассветом, а оттого и случается кровь из носа или синяк на груди. Но это, похоже, только лишнее доказательство — в мире какая-то пакость творится, когда побарахтаешься на сеновале без всяких обещаний, а тебе зуб расколют или бычком запястье прижгут.
— Я, наверно, пороюсь и твою косметику еще найду. Накрасим тебя сегодня по-особенному.
— Как раньше было.
— Все время.
Но у тех ночей бывали такие жаркие намасленные кусочки, которые очень ей нравились, — их-то и не хватало. Сладкие зачины, обещавшие бог знает что, аромат, музыка, шум стоит, а в нем выкрикивают имена, их никогда толком не расслышишь. Искра веселья, когда при виде нее двое мужиков поддают шпор, по одному щелчку выступают вперед и давай ее охмурять, один в одно ухо, другой в другое. Под танцевальную музыку утоляется похоть, когда стоишь бедром к бедру, а новые руки мнут и теребят, гладят по нежным выступам, хорошие руки — как языки в темных уголочках тех мгновений, пропитанных вискачом. Слова были голодной нуждой, и необходимые слова произносились тихо, иногда звучали так взаправду правдиво, что им и поверить можно было всем сердцем, пока не ахалось обнаженно, и мужчина не принимался искать башмаки на полу. От такого мига из нее тут же вытекала вся вера в слова и мужчину — в любые слова и любого мужчину.
— Не дрыгайся, ты сейчас уже высохнешь.
Пока папа сидел в тюрьме, правило было — не встречаться с одним жеребцом три ночи. Одна ночь — как пукнул и забыл, две — уже тянет, а если вместе пролежишь три ночи — больно, и чтоб утишить боль, настанет и четвертая, и пятая, и без счета ночей. Вкладываешь душу, мечты плетешь, а впереди только мука. Сердце же мечты считает мыслями.
Ри зашла в мамину комнату, щелкнула выключателем. Стены еще с Бабулиных времен — в розовых обоях. Там стоит красивый кленовый комод с завитушками и зеркалом, раньше оно было тети Бернадетты, пока внезапный паводок не застал ее на низком мосту — кто знает, зачем она там околачивалась, — и тело потоп тот так и не вернул. Трудно не замечать отблесков ее лица с тех пор — и в ручье, и в зеркале. Над кроватью висит пыльный кособокий портрет дяди Джека — он пережил Кхесань и четыре брака, а потом умер на роликовом катке — носом вдохнул что-то не то. У кровати латунные части — толстые желтые трубки в голове и ногах, а покрывало красное, и Ри как-то медленным потным утром застала на нем маму с Белявым Милтоном, они как раз Сынка делали. Мама уже начала тогда немного сдавать рассудком — кинула в Ри пепельницей, закричала: «Врешь ты! Врешь! Никогда такого быть не могло!»
— Не могу твою косметику найти, мам. Я тебе лицо в другой раз украшу.
Мама качалась в тепле у буржуйки, трогая волосы руками, и, похоже, не услышала. Обвела кухню взглядом, уперлась в телевизор, прищурилась поверх сыновних затылков, склонила голову набок:
— Интересно, где он такие латы взял?