Глава 7
1
Они договорились так: сначала Треслав съездит в отпуск вместе с сыновьями, а там будет видно — орел или решка.
Орел: он возобновит свое прежнее существование, выбросит из головы всякую ерунду, продолжит на заказ корчить из себя Брэда Питта, а по вечерам — не слишком поздно — будет возвращаться в свою псевдохэмпстедскую холостяцкую обитель.
Решка: он переселится к Хепзибе.
— Меня как-то не греет перспектива готовить квартиру под твой приезд, чтобы всего через пару недель узнать, что ты передумал, — предупредила она. — Я, конечно, не имею в виду «связь навеки», но если уж ты собрался нарушить мою привычную жизнь, то нарушай ее потому, что ты действительно этого хочешь, а не просто потому, что ты остался не у дел и ищешь, куда бы приткнуться.
Перед тем он рассказал ей об ограблении, но ее эта история не впечатлила.
— Вот как раз это я имела в виду, говоря, что ты не у дел. Ты бродишь по улицам как неприкаянный, и тебя грабят, что может случиться с каждым, а ты объявляешь этот грабеж чуть ли не знамением свыше. Тебе надо чем-то занять свой ум — а также сердце, судя по всему.
— Чувствуется, что ты поговорила с Либором.
— Либор тут ни при чем. Я сама это заметила, как только взглянула на тебя в первый раз. Ты был так напряжен, словно ждал, что вот-вот обрушится крыша.
— И она обрушилась, — сказал он с преувеличенным пылом и попытался ее поцеловать, но получил тычок в грудь.
— Таки я уже и крыша!
Он чувствовал, что сердце его готово разорваться от любви. «Таки я уже и крыша!» Как это по-еврейски! Бедная Тайлер никогда не смогла бы сделать с языком то, что у Хепзибы получалось легко и естественно.
Выходит, вот в чем сущность истинной жидовки? К черту темную таинственную влажность! Жидовка — это женщина, способная исказить на свой манер любой знак препинания. Что это было: преувеличение или преуменьшение? Насмешка над собой или над ним? Наконец он решил, что она таким образом просто задает тон. Финклеры любят задавать тон. Как и в музыке — даже не будучи ее авторами, они брали свое при исполнении. Они могли открыть в ней такие глубины, о каких и не подозревали сами композиторы, в том числе великие, — ведь ни Верди, ни Пуччини не были финклерами. Они продемонстрировали, что можно сделать со звуком, по-новому интерпретируя творения гениев.
«Таки я уже и крыша!» Боже, она была великолепна!
Со своей стороны он вполне созрел для брачного предложения. Нужные слова давно вертелись в голове: «Будь моей женой. Я сделаю все, что потребуется, в том числе обрезание. Я научусь всему, что потребуется. Только будь моей и продолжай выдавать свои финклерские шуточки».
Она была исполнением давнего пророчества. А то, что ее внешность никак не соответствовала его прежним представлениям о суженой, лишь доказывало могущественность стоящих за этим сил, которые не считались с его личными пристрастиями и даже с вещими снами, ибо эта женщина уж точно не была той девчонкой, что завязывала шнурки в его сновидениях. Да Хепзиба и не смогла бы так глубоко наклониться; шнурки она завязывала, ставя ногу на стул. Его никогда не привлекал этот тип женщин, но она явилась независимо от его желаний. Следовательно, она была даром судьбы.
Из них двоих сомнения испытывала только Хепзиба.
— Понимаешь, — говорила она, — в отличие от тебя я не ждала падения крыши.
Он попытался сымитировать ее шутку:
— Таки я и не крыша!
Она не среагировала.
Он повторил эту фразу, усилив ее разными средствами экспрессии: движением плеч, добавлением «ну», «ведь» и второго восклицательного знака:
— Ну-таки я ведь и не крыша!!
И опять она не улыбнулась. По ее виду было непонятно, раздражена она или нет его попыткой пошутить. Что, если финклерские шутки не срабатывают с отрицательными частицами? Ему эта фраза показалась достаточно смешной. А может, финклеры считают недопустимой имитацию финклерских шуток нефинклерами?
Она дважды побывала в браке и не искала третьего замужества. Сказать по правде, она вообще ничего не ждала от жизни.
Треслав не поверил ее словам. Как можно вообще ничего не ждать? Без ожидания нет и самой жизни.
А менее всего она была уверена в его уверенности.
— Я уверен в своих чувствах, — твердил Треслав.
— Ты провел со мной всего одну ночь и уже так уверен?
— Дело не в сексе.
— Дело будет в этом, когда тебе захочется переспать с другой женщиной.
Он вспомнил о Кимберли и порадовался, что переспал с ней до знакомства с Хепзибой. Теперь все становилось серьезнее, и не только в постельных делах.
Он послушался ее совета, съездил со своими сыновьями-гоями в Лигурию и вернулся оттуда готовый к новой жизни.
— Моя фейгеле, — сказал он, заключая ее в объятия.
Она расхохоталась.
— Это я-то фейгеле? Ты хоть знаешь, что означает это слово?
— Конечно знаю, я купил словарь идиша. Это значит «птичка». Ну, еще так называют гомосексуалистов, но их я не имею в виду, обращаясь к тебе.
— Лучше зови меня как-нибудь по-другому.
Он был готов к такому повороту. В Портофино, пока его сыновья плескались в бассейне, он исподтишка штудировал словарь идиша, поставив себе задачу: выучить сто ласкательных слов.
— Моя нешомелех, — сказал он. — Это значит «душечка». Образовано от нешоме, что значит «душа».
— Спасибо за информацию. Уж не намерен ли ты учить меня еврейскому?
— Я постараюсь, если ты этого хочешь, бубелех.
Ее квартира выходила окнами на «Лордс», и прямо с лоджии можно было смотреть крикетные матчи. Треслава это слегка покоробило — он переехал сюда не для того, чтобы смотреть крикет. А если уж говорить о видах с лоджии, то он предпочел бы вид на Стену Плача.
Оставалась еще одна проблема, которую он хотел обсудить без отлагательств. Как выяснилось, Хепзиба одно время работала на Би-би-си, правда на телевидении, а не на радио, что было все же лучше. Хуже было то, что она до сих пор поддерживала отношения с некоторыми из бывших коллег.
— Я буду уходить на прогулку всякий раз, когда они явятся в гости, — сказал он.
— Ты останешься здесь, — в ответ заявила она. — Ты ведь хочешь сделаться евреем, верно? Ну так знай, что у еврейских мужчин не принято гулять в одиночку, без своих жен или постоянных подруг, если только они не затевают интрижку на стороне. Еврейским мужчинам некуда больше податься, кроме как к любовнице. В пабы они не ходят, в театр их силком не затащишь, и они не могут есть в одиночестве. Еврейским мужчинам нужно с кем-нибудь разговаривать во время еды. Их рот не может выполнять менее двух работ одновременно. Усваивай эти вещи. Тебе понравятся мои друзья, они очень славные.
— Ништогедахт! — воскликнул Треслав.
Хорошей новостью оказалось то, что она покинула Би-би-си ради создания Музея англо-еврейской культуры («наши достижения и успехи, а не наши страдания и обиды») на той самой Эбби-роуд, где «Битлз» записали некоторые из своих лучших вещей и где толпы поклонников по сей день резвятся на знаменитой пешеходной зебре с обложки их альбома. А теперь битломаны, отдав дань своим кумирам, смогут тут же ознакомиться с историей англо-еврейской культуры.
В этом соседстве присутствовала определенная логика. Известно, что менеджером «Битлз» в самом начале их карьеры был еврей Брайан Эпштейн. Поклонники знали, как много он сделал для раскрутки «Битлов», а причиной его самоубийства называли безответную любовь к Джону Леннону — увы, нееврею. Так что в «битловской» истории присутствовал и трагический еврейский элемент. Пусть это соображение было и не решающим, но оно сыграло свою роль при выборе Эбби-роуд местом для музея.
Разумеется, история Брайана Эпштейна не будет обойдена вниманием в музейной экспозиции. Целый зал отводился евреям, внесшим вклад в британскую индустрию развлечений. Фрэнки Воан, Альма Коган, Лью Грейд, Майк и Берни Уинтерсы, Джоан Коллинз (только по отцовской линии, но половина — это лучше, чем ничего) и даже Эми Уайнхаус — все там будут.
Хепзибу привлек к этому проекту эксцентричный англоеврейский филантроп, музыкальный продюсер по роду занятий. Музей был его любимым детищем, а Хепзибу он счел самым подходящим человеком на эту должность. Единственным реально подходящим человеком. И Хепзиба с энтузиазмом взялась за дело.
— Удивительно, что он выбрал меня, если учесть, как Би-би-си комментирует ближневосточную ситуацию, — сказала она Треславу.
— Он знает, что ты не похожа на остальных.
— В каком смысле не похожа?
— В смысле ближневосточной предвзятости.
— Ты так полагаешь?
— Насчет тебя? Разумеется.
— Я про остальных.
— Про их предвзятое отношение к тому, что твой дядя Либор именует «Изр-р-раи»? Ну, это же очевидно.
— И ты всегда так думал?
Она не хотела, чтобы он менял свои воззрения только ради нее.
— Нет, — сказал он, — прежде я об этом не думал совсем. Но теперь другое дело. Я хорошо помню, какими антисемитами были все на Би-би-си, особенно тамошние евреи.
На секунду у него мелькнула мысль: а что, если его карьера на Би-би-си не заладилась как раз по причине этого антисемитизма?
— В таком случае твои еврейские знакомые в конторе сильно отличаются от тех, кого знаю я, — сказала она.
— Мои еврейские знакомые открещивались от всего еврейского. Потому они и шли на Би-би-си, где такие кульбиты в порядке вещей. Эффективнее Би-би-си в этом плане только крещение в католической церкви.
— Чушь собачья! — возмутилась она. — У меня такого и в мыслях не было, когда я туда устраивалась.
— Потому что ты — исключение, как я уже говорил. Большинство знакомых мне корпоративных евреек из кожи вон лезли, чтобы поскорее избавиться от своего еврейства. Они старались одеваться как великосветские леди, имитировали аристократическое произношение, демонстративно читали «Гардиан» и шарахались от меня как от чумы, если я упоминал в разговоре «Изр-р-раи». Это смахивало на страх перед гестаповской слежкой. А я-то всего лишь пытался пригласить их на свидание.
— И ты не мог обойтись без слова «Изр-р-раи», — кстати, я предпочла бы впредь не слышать его в таком варианте, — если твоей целью было всего лишь свидание?
— Надо же было о чем-то болтать.
— Они могли воспринять твою болтовню как намек на то, что ты прежде всего видишь в них евреек.
— А что в этом плохого?
— Евреи не любят, когда в них видят только евреев и ничего больше, Джулиан.
— Они должны этим гордиться.
— Не тебе о том судить. Лично я с евреями-антисемитами на Би-би-си не сталкивалась, а если бы столкнулась, нашла бы, что сказать. Я не особо ношусь со своим еврейством, но глумления над ним терпеть не стану.
— Я в этом не сомневаюсь.
— Но это не значит, что я нетерпима к тем евреям, которые просто игнорируют свое еврейство. Я полагаю, это их личное дело. Усвоил?
— Усвоил.
Она поцеловала его. Усваивай.
Чуть позже он вернулся к этой теме.
— Думаю, тебе стоит расспросить Либора, — сказал он. — Его впечатления от работы во Всемирной службе во многом схожи с моими.
— Ну, с Либором все ясно, это старый чешский реакционер.
На самом деле она еще ранее расспросила Либора, но не о еврейском антисемитизме на Би-би-си, а о Треславе. Можно ли ему доверять? Что, если он пудрит ей мозги? Действительно ли он подвергся антисемитскому нападению? Смог бы Либор за него поручиться?
Ответы были: «да», «нет», «черт его знает» и «абсолютно». Либор знал Треслава с детства и был очень к нему привязан. Насколько хорошим мужем он будет…
— Я не собираюсь замуж.
…Покажет время. Но он надеется, что у них все будет хорошо. Одно лишь неладно.
Она насторожилась:
— Неладно то, что я потеряю друга.
— С какой стати ты его потеряешь? Он будет жить еще ближе к тебе, чем жил раньше. И ты всегда сможешь прийти к нам на ужин.
— Да, но он уже не будет волен являться ко мне в любое время, по первому зову. А я слишком стар, чтобы загодя назначать встречи. Мой счет пошел на дни.
— Не говори так, Либор!
Но про себя она отметила, что выглядит он неважно.
— Неважно выглядит? Да ему под девяносто, и он недавно потерял жену. Это чудо, что он все еще дышит.
Треслав повернулся в постели и взглянул на другое чудо, изменившее его жизнь. Он никогда прежде не делил ложе с женщиной таких габаритов. Некоторые из его подруг были столь эфемерны, что он по утрам не сразу мог найти их под одеялом. А иногда так и не находил. Они ускользали от него, пока он спал, — ускользали тихо и незаметно, как крысы. Другое дело Хепзиба — когда она шевелилась на своей половине, вся кровать начинала ходить ходуном, как на волнах штормовой Атлантики, и Треслав цеплялся за матрас, чтобы не свалиться за борт. Однако это не нарушало его сон. Напротив, он никогда прежде не спал так хорошо, ибо все время чувствовал, что она рядом — пусть себе ворочается на здоровье — и не намерена исчезать.
Теперь он понял, для чего судьба подсунула ему Кимберли. Она была нужна, чтобы избавить его от защищенности на бледных немочах. Кимберли стала переходным этапом к Хепзибе — к его Джуно.
И она вовсе не была толстухой, его Джуно. Он даже не был уверен, что ей подходят определения «полная» или «пухлая». Просто она была сделана из другого материала — не такого, с которым он привык иметь дело в женщинах. Он вспомнил ту, что выходила из лигурийского бассейна в сползающих трусиках, и мокрая кожа на стройном теле местами собиралась в складки, как будто даже столь малый объем плоти был слишком велик для ее конституции. А у Хепзибы объем плоти идеально соответствовал каркасу, на котором эта плоть держалась. Физически она была в гармонии с собой. И без одежды она не выглядела рыхлой, как он того опасался, — сильное упругое тело, никаких отвисающих складок, разве что под подбородком. Вообще-то, без одежды она смотрелась лучше, чем в ней. В первый раз он со страхом ждал, что откроется по снятии всех этих бордово-фиолетовых шалей, накидок и тому подобного, но она оказалась прекрасной! Настоящая Юнона — или «Хунона», как назвала бы ее цыганская гадалка.
Особенно поразительной была белизна ее кожи. В который уже раз встреча с очередным финклером нарушала сложившиеся у него представления об этой нации. Сэм Финклер не был маленьким и чернявым, он был большим и рыжим. Либор не был чудаковатым ученым-затворником, он был светским щеголем и собирателем сплетен. И вот теперь Хепзиба — чье имя вызывало ассоциации с танцем живота, восточным базаром и запахами арабского магазина на Оксфорд-стрит — по снятии покровов сначала напомнила ему польку или украинку, а позднее, в ее объятиях, он все чаще думал о Скандинавии или Прибалтике. Она могла бы послужить моделью для фигуры на носу эстонской рыболовной шхуны, бороздящей Рижский залив в погоне за косяком сельди. Когда-то он написал курсовую работу по скандинавским сагам и только теперь понял, что это было не зря, — он уже в ту пору готовился к встрече со своей Брунгильдой. А дружба с Финклером и Либором подготовила его к тому, что Брунгильда окажется еврейкой.
Никаких случайностей — все в его жизни имело смысл.
Это напоминало обращение в другую веру. Каждый раз, просыпаясь и ощущая рядом мерное колыхание ее тела, он испытывал беспредельную радость, как будто разум его чудесным образом обрел гармонию со вселенной. Он любил не только Хепзибу, он любил весь мир.
Видит Бог, ради этого стоило становиться евреем!
По ее просьбе он оставил работу двойника. Она считала унизительным представляться кем-то другим. Пришла пора быть самим собой.
Благодаря родительской бережливости и двум удачным разводам она не испытывала недостатка в деньгах. По крайней мере, ее средств хватало на двоих, и он мог без спешки подыскивать себе новую работу. Почему бы ему снова не заняться организацией фестивалей, предложила Хепзиба. Нынче каждый городок, каждое селение в Англии норовит обзавестись собственным фестивалем; человек с его знаниями и опытом будет нарасхват. Быть может, он сумет устроить фестиваль даже на Эбби-роуд, неподалеку от студии звукозаписи и от нового Музея англо-еврейской культуры. Сент-Джонс-Вудский фестиваль искусств в битловско-еврейском соседстве. В свою очередь Треслав предложил создать Общественный центр по разоблачению преступных мерзостей Би-би-си. Плохая идея, сказала Хепзиба.
Ну а ему не понравилась идея с фестивалем. Сразу всплыла в памяти женщина, не снимавшая сандалий во время любовных утех. Нет, с искусством было покончено.
Он сказал, что хочет выучиться на раввина.
— С этим будут большие трудности, — сказала Хепзиба.
— Ну хотя бы раввином-послушником, без принятия сана.
Она усомнилась, что в иудаизме такое возможно в отличие от англиканства. А если либеральный иудаизм и допускал что-то в этом роде, то все равно критерии отбора были чересчур строгими для Треслава. Правда, есть еще какой-то реконструктивистский иудаизм, но это в Америке, а она не желает перебираться за океан.
В конце концов, она просто не желает, чтобы он был раввином, — и точка.
— Так тебе будет проще порвать с еврейством, когда ты этого захочешь, — сказала она.
— Надеюсь, ты выбрала меня не для того, чтобы я с ним порвал.
— Нет, но у меня уже было два еврейских мужа, и я предпочла бы, чтобы мой третий мужчина — больше никаких официальных браков — для разнообразия евреем не был. То есть не был им в общепринятом понимании… — поспешила добавить она.
И тут ее посетила светлая мысль. Почему бы Треславу не помочь ей в создании музея? Она не может предложить ему конкретную должность до того, как обсудит этот вопрос со своим шефом-филантропом и с консультативным советом, а пока что будет рада его помощи в любом качестве.
Треслав пришел в восторг. Он заявил, что готов взяться за дело немедленно, не ожидая решения совета. И сразу придумал название своей должности: помощник куратора Музея англо-еврейской культуры.
Это было именно то, чего он ждал всю жизнь.
2
Чего уж точно не ожидал Сэм Финклер, так это взбучки от СТЫДящегося еврейского комика. И менее всего — что этим комиком окажется Айво Коэн, специалист по смешным падениям.
В последнее время Финклер все чаще по собственной инициативе использовал сокращение СТЫД, говоря об их группе в газетных интервью или в ток-шоу. По сему поводу Айво Коэн заявил протест.
— Это больше смахивает на позорное клеймо, а не на символ движения, — сказал он. — Поди разберись, то ли мы сами стыдимся, то ли это нас нужно стыдиться.
— Где СТЫД, там и срам, — подхватил Мертон Кугле. — Так недолго и осрамиться по-крупному.
— Никому и в голову такое не придет, если только ты сам не станешь срамить нас на каждом углу, — сказал Финклер.
Нереализованный бойкот до сих пор терзал душу Кугле, который переключился на хищения израильских продуктов из своего супермаркета, но недавно был пойман с поличным.
— Мы хотим одного, — не унимался Кугле, — чтобы ты не изменял наше название без предварительной консультации с нами. Это движение — не твоя частная лавочка.
Мертон Кугле был для Финклера как бельмо на глазу — этот мертволицый блоггер, которого никто не читал; этот активист, который ничего не активировал; это жалкое ничтожество (nebbish, nishtikeit, nebechel — здесь даже Финклер невольно переходил на евреизмы); это gornisht, примыкавшее к любой существующей и несуществующей антисионистской группе (и не важно, что некоторые из них спонсировались исламистами, считавшими еврея Кугле проводником всемирного заговора, а другие отражали мнение еврейских ортодоксов, с которыми Кугле при иных обстоятельствах не поделился бы и сухой горбушкой); этот всегда готовый подписант для любой бумажки, лишь бы в тексте присутствовало слово «антисионист».
«Я являюсь евреем в силу того, что я не являюсь сионистом», — написал он недавно в своем блоге.
«Интересно, — подумал Финклер, — как можно быть кем-то в силу того, что ты не кто-то? Являюсь ли я евреем в силу того, что не являюсь индейцем из племени черноногих?»
Оглядывая собрание, Финклер наткнулся на часто моргающие глазки с красными веками, принадлежавшие Леони Липман, психосоциологу и социопсихологу. Финклер знал ее еще по Оксфорду, когда она занималась теорией литературы и носила замечательно короткие юбки. Еще она в ту пору носила гриву огненно-рыжих волос, куда более ярких, чем его апельсиновая Шевелюра, и эти волосы окутывали ее всю, когда она садилась в кресле, поджав голые ноги к подбородку и напоминая кошку, не прикрытую ничем, кроме собственной шерсти. Теперь ее волосы были коротко подстрижены и утратили огненный блеск, а на смену мини-юбкам пришли обтягивающие штаны разных фасонов — в данном случае это были рейтузы кришнаитски-оранжевого цвета. Финклер этого не понимал: что она хотела показать или доказать, корча из себя малолетку-переростка? Из-за нелепого вида Леони Липман он не мог с ней нормально общаться, а когда она открывала рот, ему хотелось отвернуться, как от дурного запаха.
— Ох, только не начинайте этого снова! — попросила она.
Финклер отворотил нос.
На каждом собрании с участием Леони Липман выяснялось, что она либо только что вернулась с оккупированных территорий, либо вот-вот должна была туда отправиться. Там у нее имелась масса друзей всех конфессий и убеждений, включая таких же, как она, СТЫДящихся евреев. Леони обеспечивала живую связь между их группой и непосредственными жертвами конфликта. В зрачках ее усталых покрасневших глаз они могли видеть тамошние страдания и боль, как можно видеть преломленное отражение в аквариуме для золотых рыбок. Это было сродни просмотру фильма в трехмерном формате.
— Что вы имеете в виду, Леони? — с нарочитой, язвительной вежливостью поинтересовался Лонни Эйзенбах.
Лонни был ведущим детской телепередачи и автором школьных учебников по географии, в которых он мастерски обходил упоминанием Израиль. Лицом он смахивал на голодную лошадь, а его желтые лошадиные зубы вызывали все возрастающую тревогу у редакторов программы. Он пугал своим видом маленьких детей.
Лонни и Леони, оба завзятые спорщики, когда-то состояли в любовной связи, и тлеющие угли их взаимных обид вспыхивали с новой силой на каждом собрании группы.
— У меня и на той и на другой стороне есть друзья, которых отчаяние уже поставило на грань суицида или убийства своих ближних, — сказала Леони (в последних словах Финклеру почудился нехороший намек), — а мы тут знай себе обсуждаем, кто мы есть и как нам зваться.
— Извините, но это не я вновь поднял вопрос о названии, — сказал Кугле. — Я демократ и готов подчиниться мнению большинства. Это Сэм своим произвольным изменением…
— Да мне плевать, назовитесь вы хоть Всадниками Сраного Апокалипсиса! — крикнула Леони.
— А что, очень милое название, — сказал Лонни. — Только к «сраным всадникам» надо добавить «сраных всадниц».
— Пошел ты в жопу! — сказала Леони.
По-прежнему воротя нос, Финклер вздохнул так глубоко, словно хотел сотрясти до основания весь Граучо-клуб. Ну почему на каждом собрании они вынуждены возвращаться к истокам? Для него была мучительной сама мысль о том, чтобы хоть в чем-то согласиться с Кугле. Если бы Кугле заявил, что ночь непременно сменится днем, Финклер стал бы молиться о ниспослании им вечной ночи.
— Лично я горжусь своим еврейским стыдом, — сказал Финклер. — Если кто-то из вас испытывает другие чувства или путает гордый символ с позорным клеймом…
Кугле издал глухой стон.
— Ты что-то хочешь добавить? — спросил его Финклер.
— Просто прочищаю горло, — буркнул Кугле.
— Ради бога! — крикнула Леони Липман.
— Ты же в Него не веришь, — напомнил ей Лонни Эйзенбах.
— Позвольте мне высказаться по сути вопроса, — подала голос Тамара Краус, самая известная личность среди СТЫДящихся академиков.
Она пользовалась авторитетом не только в научных кругах Англии и Америки, но и на Ближнем Востоке, а также всюду, где были активны антисионисты. В ее присутствии даже Финклер сбавлял тон и умерял свой апломб.
— Наша цель, насколько я понимаю, — продолжила она, — показать, что еврейство — это своеобычное и многоплановое явление, которое не обязательно предполагает защиту Израиля от всякой критики, как не предполагает оно и жизнь в постоянном страхе, словно народ наш вечно обречен быть жертвой. Недавно я имела честь сидеть в президиуме одного собрания в Тель-Авиве и слушать пламенное выступление Авитала Ави, который, подобно этому отважному израильскому философу, — кивнула она в сторону Финклера, — сказал, что сегодня мы сами фактически осуществляем холокост, парадоксальным образом продолжая традиции нацистских палачей. Да, грешно забывать своих мертвых, но вдвойне грешно взывать к их праху для оправдания сегодняшней кровавой бойни.
Финклер отметил, как выгодно отличался ее ровный серебристый голос от истеричной, рваной речи Леони Липман. То же касалось и внешнего вида. Леони одевалась как аборигенка неведомой разгильдяйской страны — Финклер даже придумал ей название: Народная Республика Фигвамград, — в то время как Тамару запросто можно было принять за хозяйку какого-нибудь модельного агентства, настолько удачно сочетались в ней деловой стиль, женственность и безупречный вкус.
Фигурой она напоминала Финклеру его покойную жену, при этом будучи одновременно более жесткой и более хрупкой, чем Тайлер. Он заметил у нее привычку во время разговора периодически хватать рукой воздух и потом крепко сжимать кулак, словно отлавливая и подавляя в зародыше витающие вокруг посторонние мысли. А сейчас он вдруг вообразил ее пронзительно кричащей в его, Финклера, объятиях. Быть может, на него таким образом повлиял контраст между ее внешней собранностью и окружавшей ее атмосферой психического разложения. Собственно, термином «психическое разложение» она характеризовала историю современного Израиля. По ее словам, пройдя через безумную мясорубку холокоста (куда они угодили не в последнюю очередь из-за собственного бессилия и пассивности), евреи растеряли остатки здравомыслия в ходе агрессии против палестинцев, которую они упрямо именовали самообороной. Финклер не разделял ее идею о нацистском безумии, породившем безумие сионистов, но предпочел не вступать в дискуссию, рассчитывая когда-нибудь все же увидеть, как она кричит в его объятиях.
Тамара описывала свой палестинский вояж таким тоном, словно речь шла о летнем отдыхе; казалось, еще немного, и она начнет демонстрировать им слайды и курортные фотоснимки. А между тем говорила она о встречах с представителями движения ХАМАС, в ходе которых Тамара выразила свою озабоченность проводимой ими насильственной исламизацией, включая нападения на «неподобающе одетых» женщин, разгром лавок, торгующих «западным» дамским бельем, разделение учащихся по половому признаку и прочие ущемления гражданских прав и свобод женщин. Она прямо заявила собеседникам, что все это негативно отразится на поддержке, которую могли бы получить хамасовцы со стороны симпатизирующих им групп в Европе и Америке. Зачарованный ее рассказом, Финклер мысленно видел бородатых лидеров ХАМАС трепещущими перед лицом неотразимого и сокрушительного феминизма Тамары Краус. Кто знает, вдруг они тоже вообразили ее кричащей у них в объятиях?
— Дело плохо, — сказал он.
— Очень плохо, — согласилась она. — И хуже всего то, что сторонники сионистов могут оперировать этими фактами, разглагольствуя об экстремизме и нетерпимости ХАМАС. Хотя…
Тамара Краус набрала воздуха в легкие. Финклер сделал то же самое.
— Хотя… — подсказал он.
— Хотя на самом деле все происходящее там является прямым следствием незаконной оккупации. Если вы изолируете целый народ, лишаете его естественных связей с собратьями, загоняете его в пропасть нищеты и голода, — стоит ли после этого удивляться экстремизму как ответной реакции?
— Удивляться не стоит, — сказала Леони.
— Вот именно, — быстро продолжила Тамара, пока Леони не сказала что-нибудь еще. — Авитал, с которым я обсуждала этот вопрос, пошел дальше и предположил, что израильтяне намеренно создают нетерпимую обстановку в Газе, рассчитывая на ответный всплеск экстремизма, и тогда Запад сам обратится к ним с просьбой о новом военном вторжении.
— Уф! — выдохнул Финклер.
— Я хорошо вас понимаю, — сказала она, встречаясь с ним взглядом.
— Как поживает Авитал? — вдруг спросил он.
Тамара Краус вся аж засветилась и так взглянула на Финклера, будто цветком одарила.
— Ему нездоровится, — сказала она. — Хотя он старается не подавать виду. Работает, не щадя себя.
— Да, это в его духе, — согласился Финклер. — А как Нава?
— Слава богу, в порядке. Она его правая рука.
— Правая ли? — улыбнулся Финклер, посылая незримый цветок в ответ.
Он понимал, как должна раздражать остальных эта демонстрация их с Тамарой принадлежности к избранному кругу, и тихо ликовал по такому случаю. Со своего места он слышал, как бешено колотится о ребра дряблое сердце Мертона Кугле.
Только крупный выигрыш в покер мог доставить Финклеру удовольствие, сравнимое с этим.
3
Либор посетил психотерапевта, которого ему рекомендовала Эмми. Этим авторитетным специалистом оказалась смуглая женщина могучего телосложения, которая запросто могла бы качать его на колене, как ребенка, или манипулировать им, как чревовещатель-кукловод марионеткой.
— Джин Норман, — представилась она, протягивая руку, достаточно длинную, чтобы загнуться ему за спину и привести в действие механизм управления куклой.
«Джин Норман — слишком простое имя для столь экзотической особы, — подумал он. — Наверное, оно должно успокоительно влиять на скорбящих. А ее настоящее имя, должно быть, Адельгонда Ремедиос Арансибия».
Он нанес этот визит в порядке одолжения Эмми. Только ради себя самого он не стал бы этого делать. Да и на какое утешение он мог рассчитывать? Какие светлые перспективы могли перед ним открыться?
Он досадовал на себя оттого, что ничем не помог Эмми. Из всех его нынешних знакомых самой видной общественной фигурой был Финклер, но не стоило ожидать, что Финклер публично выступит против режиссера, который так хорошо понимал, почему люди хотят убивать евреев. Напротив, Либор слышал, что Финклер и этот режиссер были закадычными друзьями.
Так что поход к психотерапевту был единственным способом хоть как-то уважить Эмми.
Итак, Джин Норман (настоящее имя: Аделаида Инесса Ульяна Мирошниченко).
Она проживала в районе Мейда-Вейл, неподалеку от дома Треслава, называвшего этот район Хэмпстедом. Точнее, неподалеку от прежнего дома Треслава, ныне обосновавшегося у его правнучатой племянницы. Либор предпочел бы встретиться с психотерапевтом у себя, но она не проводила сеансы на выезде, так что их встреча произошла у нее в гостиной.
Как выяснилось, она уже оставила практику, но иногда делает исключения… Либор ожидал, что она скажет «для своего удовольствия» или «чтобы поддержать форму», но она оставила фразу в подвешенном состоянии, как забытую марионетку на ниточке.
Дом был большим, но комната, в которую они проследовали из гостиной, оказалась на удивление тесной, как в кукольном домике. На стенах висели гравюры с сельскими пейзажами. Пастухи и пастушки. Каминную полку занимала коллекция фарфоровых наперстков. Для этой комнаты хозяйка была слишком велика; ей пришлось сложиться чуть не втрое, чтобы втиснуться в кресло. Из-за ее роста Либор чувствовал себя неловко — даже когда они сели, он был вынужден смотреть на нее снизу вверх.
У нее был крупный нос с горбинкой и широкими темными провалами ноздрей, в которые поневоле заглядывал Либор, когда пытался смотреть ей в лицо. При всей чужестранности ее облика, что-то в ней напоминало о Женском институте, — быть может, налет скромного целомудренного обаяния, которое так красит провинциальных женщин, когда они обнажаются, чтобы позировать в фотосессии для благотворительного календаря.
«У нее должны быть длинные отвислые груди и глубокая впадина пупка», — вдруг подумал Либор и сам себе удивился. Не исключено, что ее метод утешительной терапии предусматривал внушение пациенту мыслей о голом теле терапевта, хотя ни ее движения, ни наряд — длинное закрытое платье — подобные мысли вроде бы не провоцировали.
Они немного поговорили об Эмми, которая заранее рассказала ей о Либоре. Она вспомнила некоторые его статьи, подтвердив это парой весьма точных ссылок. Она также помнила некоторые фотоснимки: Либор смеется вместе с Гретой Гарбо, Либор прилег на кровать рядом с Джейн Расселл (причем из них двоих она выглядит более мужественной), Либор танцует щека к щеке с Мерилин Монро — этакая пародия на влюбленную парочку, учитывая разницу в весовых категориях.
— Эх, видели бы вы меня танцующим с женой! — сказал Либор.
Он признался, что этот визит для него — просто дань уважения ей и Эмми. Сейчас ему только и осталось, что скорбеть да отдавать дань уважения.
По счастью, обошлось без банальных сочувственных фраз про «ушедших любимых»; в таких фразах Либора особенно раздражали «любимые» — для него не было никаких абстрактных «любимых», а была только Малки, конкретная любимая Малки.
Также не было участливых взглядов и жестов, и за это он тоже был ей благодарен. Она не выражала соболезнование. Она всего лишь не мешала ему горевать.
Он по-прежнему смотрел в успокоительную тьму ее широких ноздрей, замечая, что с каждой минутой ему все труднее концентрировать внимание на ее словах. Джин Норман (настоящее имя: Фруджина Орсолия Фоньяжто).
О том, что говорил он сам, Либор имел крайне слабое представление. То был просто поток слов, какие положено говорить безутешным скорбящим. В сущности, он ломал комедию. Он даже начал жестикулировать, а еще немного — и стал бы картинно заламывать руки и пытаться рвать волосы на лысой голове.
Все это его удивляло и приводило в смятение. Зачем он это делает? Почему бы не высказаться честно, от души?
Потому что душа его не хотела высказываться. Потому что на самом деле тут было нечего, абсолютно нечего сказать.
Понимала ли это Джин Норман (настоящее имя: Маарит Тууликки Йааскелайнен)? Может, в этом и заключалась терапия — чтобы скорбящие глядели ей в ноздри и врали напропалую?
Ему следовало бы взвыть по-волчьи. По крайней мере, это было бы естественным проявлением его чувств. Впрочем, нет — никаких таких чувств он сейчас не испытывал.
Перед его уходом она сказала, что хочет задать один вопрос. При этом она оживилась так, как не оживлялась ни разу за все время сеанса. Собственно, это и было главной причиной его появления здесь. Она собиралась задать этот вопрос с момента его появления — нет, еще с того момента, когда узнала о его предстоящем визите.
— Я насчет Мерилин, — сказала она.
— Мерилин Монро?
— Да. Вы хорошо ее знали?
— Неплохо.
Она надула щеки и оправила свой бюст:
— Скажите мне…
— Что?
— Скажите, она правда покончила с собой или ее убили?
4
Треслав и Хепзиба дуэтом поют в ванной.
Финклер проигрывает в покер.
Либор быстро угасает.
Финклер проигрывает в покер, но его книги продаются хорошо, и с Тамарой Краус у него, похоже, все еще впереди.
Либор угасает потому, что лишился Малки. Эмми позвонила ему и сообщила новости о своем внуке: ему уже не смогут восстановить зрение. Было два новых нападения на молодых евреев, носивших пейсы, сказала Эмми. И еще: осквернены надгробия на еврейском кладбище на севере Лондона. Там все покрыто свастиками. И что он должен сделать, по ее мнению? Созвать еврейскую народную дружину? Поставить охрану у каждого еврейского надгробия в Лондоне?
Либор прилагает усилия к тому, чтобы не спутать свои чувства по поводу нападений на евреев со своими чувствами по поводу смерти Малки.
Треслав и Хепзиба исполняют дуэтом «О soave fanciulla», «Parigi о сага», «Е il sol dell’anima», «La ci darem la mano» и так далее.
Она знает все арии, какие знает он. «Как такое может быть?» — изумляется Треслав.
Исполнять это можно как в оптимистическом, так и в пессимистическом ключе. На то они и оперы — не фунт изюму. Треслав верен своему пессимизму, а Хепзиба излучает оптимизм. Так они дополняют друг друга, и Треслав счастлив.
У нее сильный голос, более подходящий для вагнеровских вещей. Но они не будут петь Вагнера, даже «Tristan und Isolde».
— У меня железное правило: никогда не петь вещи, в названии которых встречается «und», — говорит она.
Он понемногу начинает разбираться в финклерской культуре. Это как в случае с Либором и Марлен Дитрих (если считать, что Либор рассказал правду о себе и Дитрих): «Некоторые вещи недопустимы». Хорошо, Треслав будет делать только допустимые вещи. Подайте ему немца, и он мигом намотает кишки этого мемзера на ближайшее дерево или фонарный столб!
Мемзер значит «ублюдок» на идише. Треслав без конца употребляет это слово. Даже применительно к себе.
— Я счастливый мемзер, черт меня дери! — восклицает он время от времени.
Дабы отпраздновать свое преображение в счастливого мемзера, Треслав пригласил на дружеский обед Либора и Финклера. «Отметим начало моей новой жизни!» Он хотел пригласить и своих сыновей, но передумал. Не нравились они ему. Финклер ему тоже не нравился, но Финклер был его старым другом, и с этим приходилось считаться. Он сам выбрал его в друзья. А сыновей он не выбирал.
Финклер присвистнул, прямо из лифта выходя на лоджию.
— Я гляжу, ты удачно встал на ноги, — шепнул он Треславу.
«Долбаный мемзер!» — подумал Треслав.
— А разве я был сбит с ног? — спросил он сухо.
Финклер ткнул его пальцем под ребра:
— Да ладно тебе! Я просто шучу.
— Так ты теперь заделался комиком? В любом случае я рад, что тебе здесь нравится. Всегда можно посмотреть крикет.
— Можно? — встрепенулся Финклер.
Он любил крикет, полагая, что любовь к крикету делает его истинным англичанином.
— Я о том, что можно посмотреть в принципе, а не в том, что ты можешь смотреть его отсюда когда вздумается.
Треслав не собирался приглашать Финклера на просмотр матчей. Финклер и без того оброс множеством льгот и привилегий. Так что пусть покупает билет. А если не сможет купить, пусть сидит у себя на лоджии и созерцает Хэмпстедский парк. Там было на что посмотреть, насколько помнил Треслав. Впрочем, сейчас он все реже вспоминал Хэмпстед. Он прожил в Сент-Джонс-Вуде всего три месяца, но уже не представлял себе жизнь где-то в другом месте. Или с кем-то другим.
Хепзиба напрочь отрезала его от прошлого.
Он повел Финклера на кухню, где Хепзиба возилась у плиты. Он долго ждал этого момента.
— И на кой же тут Джуно, Сэм? — спросил он.
Ни тени узнавания или воспоминания не промелькнуло на лице Финклера.
Треслав хотел повторить эту фразу ближе к финклерскому варианту — «на гой жиду жены?», — но замешкался, поскольку был уверен, что Финклер и так помнит все когда-либо сказанное им самим. Сэм никогда не покидал дом без блокнота, в который исправно заносил все собственные и чужие мысли, могущие пригодиться впоследствии. «Ничто не трать попусту, и после не будешь нуждаться», — однажды сказал он Треславу, открывая блокнот. Треслав понял это так, что Финклер легко мог состряпать новую книгу из отходов, образовавшихся при работе над предыдущими. И теперь Треслав не сомневался, что Финклер отлично помнит фразу про жида и Джуно, но притворяется непонимающим, чтобы лишить Треслава удовольствия отыграться.
Пока он раздумывал, повторять фразу или нет, момент был упущен — эти двое уже пожимали руки (Хепзиба предварительно вытерла свою о передник).
— Сэм.
— Хепзиба.
— Я в восторге от встречи.
Вместо ответа, Хепзиба церемонно наклонила голову. Треслав был озадачен.
— Хепзиба ответила мне по старой еврейской традиции, — пояснил Финклер. — Этот поклон означает: «Я тоже в восторге от встречи».
— Знаю-знаю, — сказал Треслав раздраженно.
Этот ублюдок снова утер ему нос. Никогда не угадаешь, что он выкинет в следующую минуту. И так с ними всеми. Ты готовишься к финклерской шутке, а они выдают порцию финклерских нотаций. И никак не получается сыграть на опережение — вечно они имеют в запасе какой-то ход, неизбежно ставящий тебя в тупик. Чертовы мемзеры!
— Дайте мне еще немного времени, и обед будет готов, — сказала Хепзиба.
— Вот тогда и я буду в восторге, — сказал Треслав.
Никто на эти слова не отреагировал.
На самом деле Треслав настороженно относился к кулинарным изыскам Хепзибы. Ему казалось, что она как-то уж очень зверски обращается с ингредиентами блюд, пытаясь сделать из них то, чем они по природе своей не являлись. Что бы она ни готовила, на кухне всегда были задействованы как минимум пять немаленьких — в каждой легко поместилась бы кошка — кастрюль и сковородок, четыре из которых исходили паром, а пятая плевалась раскаленным маслом. Все окна были распахнуты, кухонная вытяжка работала на полную мощность. Треслав предложил было закрывать окна, когда работает вытяжка, или выключать вытяжку при распахнутых окнах. Он рассуждал научно: какой смысл прогонять через вытяжку уличный воздух, втекающий через окна? Но Хепзиба проигнорировала его рацпредложение, продолжая беспрестанно хлопать всеми дверцами кухонных шкафов и пускать в дело все ложки и миски, попадавшиеся ей под руку. Пот ручьями тек по ее лицу и пропитывал ее одежду. Каждую пару минут она делала паузу, чтобы утереть лицо, и затем с новой силой бралась за работу, как бог Вулкан, раздувающий жар в подземных печах Этны. А результатами этих титанических усилий оказывались омлет или запеканка на ужин Треславу.
Сетуя на нелогичность ее методов, Треслав тем не менее любил наблюдать за ней в процессе. Шутки в сторону — еврейская женщина кочегарит на еврейской кухне! Его собственная мать умудрялась приготовить обед из пяти блюд, пользуясь лишь одной сковородой. Они втроем ждали, пока блюда слегка не остынут, а потом съедали их в молчании. И с мытьем посуды не было проблем: всего-то сковорода и три тарелки.
Финклер втянул носом запахи разгромленной кухни — нагрянь туда мародеры-казаки, даже они оставили бы ее в более опрятном виде — и простонал:
— Ох, мое любимое…
— Вы даже не знаете, что я готовлю, — засмеялась Хепзиба.
— И все же это мое любимое, — сказал Финклер.
— Назовите хоть один ингредиент.
— Trayf, — сказал Финклер.
Треслав знал слово trayf, означавшее некошерную еду.
— Только не у меня на кухне! — сказала Хепзиба, притворяясь оскорбленной. — Мой Джулиан ни за что не будет есть trayf.
«Мой Джулиан» прозвучало сладкой музыкой для Треслава. Как Шуберт в исполнении Горовица. Или Макс Брух в исполнении Хейфеца. Ну-ка, Сэм, и на кой же тут Джуно?
Финклер издал булькающий горловой звук:
— Таки вы уже закошерили нашего друга?
— Он сам закошерился, — сказала Хепзиба.
Треслав — пусть даже «ее кошерный Джулиан» — чувствовал себя не в своей тарелке, наблюдая за тем, как эти финклеры изучающе разглядывают друг друга и ведут свои словесные игры. Он как будто находился между двух огней. Хепзиба была его женщиной, его любимой Джуно, однако Финклер вел себя так, словно имел на нее право первенства. Эти двое, казалось, говорили на своем особом языке — на тайном языке евреев.
«Надо будет выучить этот язык, — думал Треслав. — Надо взломать их еврейские коды, пока я не очутился за бортом».
И в то же время он испытывал чувство гордости за Хепзибу, которая сумела сделать то, чего не мог он сам. За какие-то двадцать секунд она проникла в душу Финклера глубже, чем Треславу удалось проникнуть за многие годы их дружбы. В ее обществе Финклер как-то размяк и расслабился.
А с появлением Либора Треслав и вовсе почувствовал себя чужим в их компании. Хепзиба неожиданным образом повлияла на обоих гостей, сумев сгладить их различия и противоречия.
— Nu? — спросил Либор у Финклера.
Треслав затруднялся интерпретировать этот вопрос. Да и был ли это вопрос? Может, это было утверждение? «Nu» могло означать «как твои дела?» или констатировать «я знаю, как твои дела».
Треславу предстояло еще многому научиться.
Но по-настоящему он удивился ответу Финклера. В любое другое время тот не преминул бы попрекнуть Либора использованием еврейских вульгаризмов, но сейчас он ответил с хитроватой ухмылочкой всезнающего раввина:
— А halber emes izt а gantser lign.
— Полуправда есть полная ложь, — шепотом перевела Треславу Хепзиба.
— Я понял, — соврал он.
— И кто здесь говорит полуправду? — поинтересовался Либор.
— А кто здесь ее не говорит? — отозвался Финклер, но продолжать дискуссию он явно не собирался.
Стало быть, «nu» не было вопросом, требующим прямого ответа. Оно допускало уход в отвлеченные рассуждения о несовершенстве человеческой природы.
«Ага, понятно», — усвоил Треслав.
За обедом, однако, Либор начал подкалывать Финклера, как в старые добрые времена:
— Как там твои друзья, евреи-антисемиты?
— А что такое с моими евреями-антисемитами?
Треслав заметил, что на сей раз Финклер не стал отрицать наличие у него в друзьях евреев-антисемитов.
— Какая доля правды есть в их лжи?
— Каждый может ошибаться, — сказал Финклер.
— Вижу, они тебе порядком осточертели. Это хорошо.
— Что действительно хорошо, — сказал Финклер, — так вот это…
И он стал накладывать себе в тарелку всего понемногу: селедку в красном вине, селедку в белом вине, селедку в сметане, селедку с уксусом и селедку с маслиной на зубочистке, селедку в так называемой новой нарезке и, разумеется, селедку в нарезке старой — целые косяки сельди, только что выловленные в Северном море траулером с резной копией полуобнаженной Хепзибы на носу, — и далее: мясо в маринаде, копченую говядину, копченого лосося, яйца с луком, ливерный паштет, замечательно безвкусный сыр, блинчики, цимес и чолент. Из всего перечисленного горячим был только чолент — тушеное мясо с фасолью и ячменной крупой — «чешское рагу», как называла его Хепзиба в честь Либора, любившего это блюдо. Столько пылающих огней на кухне, столько кипящих кастрюль и скворчащих сковородок — и в результате нате вам: все блюда, кроме чолента, оказались холодными.
Треслав не уставал изумляться чудесам, которые творила его жена, официально ему женой не являвшаяся.
— Я знал это! — воскликнул Финклер, добравшись до чолента. — Хельцель! Я сразу учуял запах хельцеля!
Треслав тоже знал, что это такое, потому что ему рассказала Хепзиба. Хельцелем назывались фаршированные куриные шейки, без которых она не мыслила себе настоящий чолент. И Финклер, похоже, мыслил — то есть не мыслил — аналогичным образом.
— Ага, вы приправили начинку душицей, — распробовал Финклер. — Блестящий ход! Моей маме ни разу не пришло в голову использовать душицу.
«Моей маме тем более», — подумал Треслав.
— Это сефардский рецепт? — спросил Финклер.
— Это мой собственный рецепт, — рассмеялась Хепзиба.
Финклер посмотрел на Треслава и сказал:
— Ты счастливый человек.
Счастливый мемзер.
Треслав утвердительно улыбнулся, смакуя хельцель. Фаршированные куриные шейки, бог ты мой! Вся история народа, заключенная в куриной шейке. А над ней громко причмокивает и облизывается Финклер, философ и СТЫДящийся еврей, с таким видом, словно всю жизнь не покидал какой-нибудь захолустный Каменец-Подольский.
После чолента пришла пора салфеток.
Хепзиба накрыла красивый стол — Треслав тоже поучаствовал, протирая бокалы и полируя столовое серебро, — но общую картину несколько портили примитивные металлические салфетницы, какие можно увидеть в любом придорожном кафе. Когда Треслав в первый раз накрывал стол на двоих с Хепзибой, он свернул салфетки — по одной каждому — изящными «корабликами», как его учила мама. Хепзиба похвалила его за старание, после чего развернула салфетку и разостлала ее у себя на коленях, а когда Треслав в следующий раз собрался делать «кораблики», он обнаружил на столе эти самые железные штуковины, набитые бумажными салфетками.
— Я не то чтобы поощряю обжорство, — пояснила Хепзиба, — но я не хочу, чтобы кто-нибудь за моим столом испытывал неловкость и умерял свой аппетит из-за нехватки салфеток.
Сама она во время обеда расходовала не менее дюжины салфеток, особенно много после чолента. Мама Треслава учила его по возможности не пачкать салфетку, чтобы ее потом снова можно было свернуть в «кораблик». Теперь же, следуя примеру Хепзибы, он использовал по свежей салфетке на каждый палец.
Теперь все было иначе. Прежде он ел только ртом, а теперь в процессе принятия пищи был задействован весь Треслав без остатка. Неудивительно, что ему требовалось так много салфеток.
— Что касается этого музея… — начал Финклер, когда с едой было покончено.
Хепзиба повернулась в его сторону:
— …Разве их у нас недостаточно?
— Вы говорите обо всех музеях в стране?
— Я говорю о еврейских музеях. Сейчас везде полно музеев холокоста. Нужен ли нам еще один где-нибудь в сельской глуши?
— Речь не идет о сельской глуши, и наш музей не связан с холокостом. Это будет Музей англо-еврейской культуры.
— А что, существует такая культура? — Финклер хохотнул. — Там будет про наше изгнание в тысяча двести девяностом?
— Разумеется, как и про наше возвращение в тысяча шестьсот пятьдесят пятом.
Финклер пожал плечами с таким видом, будто все, что он мог бы сказать по этому поводу, и без того хорошо известно присутствующим.
— Старо как мир, — сказал он. — В итоге вы все равно вернетесь к холокосту, разве что подав его под вывеской «Британское отношение к…». И снова будут снимки газовых камер — куда вы от них денетесь? Все еврейские музеи приходят к этому тем или иным путем. Я вот что не могу понять: если уж мы никак не можем отвлечься от своих страданий, то почему хотя бы не менять акценты? Например, устроить Музей еврейских погромов в России или Музей вавилонского пленения. Или, если нужен местный колорит, Музей английских злодеяний против евреев?
— Наш музей не ориентируется на английские злодеяния, — сказала Хепзиба.
— Это радует.
— Там вообще не будет негатива, — вмешался Треслав. — И нашей программой не предусмотрено даже упоминание о холокосте.
Финклер уставился на него в изумлении. «Нашей? А ты тут с какого боку?» — говорил его взгляд.
Либор пошевелился на стуле и неожиданно замогильным, почти пророческим голосом изрек:
— Внука моей давней знакомой недавно ослепили.
Финклер не нашелся, как на это отреагировать. Ему хотелось спросить: «Ну и что? Какое это имеет отношение к нашей беседе?»
— Ох, Либор, и кто он? — спросила Хепзиба.
— Ты не знакома с внуком, как и с его бабушкой.
— Как это случилось?
И Либор рассказал им эту историю, не упомянув лишь о том, что когда-то, в середине прошлого века, он и Эмми были любовниками.
— И ты считаешь это аргументом за создание музеев холокоста в каждом церковном приходе? — спросил Финклер.
— Я так понял, что церковные приходы — это саркастический намек на христианскую нелюбовь к евреям, — сказал Треслав.
— Какого черта, Джулиан! Нет здесь саркастического намека, как ты это называешь. Я вижу, что Либор огорчен, и я уважаю его чувства. Но преступление одного безумца — это еще не повод для того, чтобы биться в истерике и кричать о возвращении нацизма.
— Конечно нет, — сказал Либор. — Да я и не имел это в виду.
Хепзиба поднялась из-за стола, подошла к Либору и, встав за его спиной, погладила его по щекам, как малого ребенка. Массивные перстни на ее пальцах, казалось, превосходили размерами его уши. Либор откинулся на спинку стула, и Хепзиба поцеловала его лысый череп. Треслав испугался, что старик сейчас заплачет. Хотя, скорее, он сам боялся расплакаться.
— Я в порядке, — сказал Либор. — Собственное бессилие огорчает меня сильнее, чем случившееся с внуком моей знакомой, о существовании которого я узнал всего пару месяцев назад.
— Тут уже ничем не поможешь, — сказала Хепзиба.
— Знаю. Плохо не только то, что я ничего не могу сделать, но и то, что я ничего не чувствую.
— Может, мы сейчас ничего не чувствуем как раз потому, что слишком часто и слишком открыто выражаем свои чувства по таким поводам, — сказал Финклер.
— Слишком часто кричим: «Таки волк!» — Хепзиба усмехнулась. — Вы об этом?
«Как я люблю ее!» — подумал Треслав.
— Именно об этом, — сказал Финклер. — И разве я не прав?
— Я не считаю такие выражения чувств излишними.
— И вы не считаете, что обилие ложных тревог приводит к тому, что их просто перестают замечать?
— А вы точно знаете, когда тревога бывает ложной? — в свою очередь спросила Хепзиба.
Треслав видел, что Финклеру очень хочется сказать: «Да, например когда ее поднимает наш дорогой Джулиан». Но вместо этого Финклер сказал:
— Мне кажется, мы сами нагнетаем паническую атмосферу тем, что, во-первых, всегда изображаем себя жертвами событий и, во-вторых, не желаем разобраться, почему некоторые люди считают свою ненависть к нам обоснованной.
— И потому ослепляют наших детей, — добавила Хепзиба.
Ее руки все еще были на щеках Либора, который прижал их сверху своими ладонями, как будто стараясь плотнее заткнуть уши.
— Как тот режиссер, — сказал Либор и повторил его фразу: — «Я прекрасно понимаю людей, которые ненавидят евреев».
— Так оно все и начинается, — сказала Хепзиба.
Финклер покачал головой, как бы сожалея об их безнадежности.
— Теперь я вижу, что ваш Музей англо-еврейской культуры просто обречен стать еще одним музеем холокоста, — сказал он.
«Ютц, — думал о нем Треслав, — гройссер путц, штик дрек!»
Финклер и Либор попивали виски в гостиной, пока Треслав помогал Хепзибе мыть посуду. Обычно она не прибиралась сразу после застолья, откладывая это на другой день, так что поутру грязная посуда горой громоздилась в кухонной раковине и было трудно даже подсунуть чайник под струю воды. А что не влезало в раковину, громоздилось на кухонном столе. Кастрюль, тарелок, чашек и мисок было столько, словно у них побывала сотня гостей. Хепзиба предпочитала накапливать эти горы и уже потом разом расплачиваться за все предыдущие удовольствия. Треславу виделось в этом проявление фатализма, восходящего ко време нам погромов: если казаки могут налететь в любой момент и ты не знаешь, что будет с тобой завтра, зачем сегодня беспокоиться о грязной посуде?
Но на сей раз она взяла Треслава за локоть и увлекла его на кухню. Ни Финклер, ни Либор не вызвались им помочь. Так их четверка, не сговариваясь, разбилась на пары, чтобы спокойно обменяться мнениями.
— Наш друг, похоже, очень счастлив, — сказал Либор.
— Это верно, — согласился Финклер. — Он прямо сияет.
— И моя племянница тоже. Думаю, она ему подходит. Мне кажется, ему не хватало материнской заботы.
— Именно так, — сказал Финклер. — Этого ему всегда не хватало.