Глава 13
1
Иной раз поутру постыдность этого мира и собственное убожество ощущались им особенно остро, и тогда — не желая, чтобы Хепзиба видела его в таком состоянии, — Треслав одевался, выходил на улицу и шел через парк к дому Либора. Он по-прежнему называл это место «домом Либора». Нет, он не фантазировал и не надеялся увидеть в окне своего друга, но этот дом до сих пор хранил какую-то частицу Либора, как, быть может, частица униженного Треслава все еще бродила по квартире Хепзибы, которую он только что покинул.
В этот ранний час Риджентс-парк принадлежал бегунам от инфаркта, собачникам и гусям. У каждого вида местных птиц было свое время. Ранним утром наступал «час гусей» — они выбирались из прудов на сушу и ковыряли землю клювами в поисках чего им там было нужно. Потом приходило время цапель, за которыми следовали лебеди, а после них утки. Неплохо бы людям научиться подобным образом распределять время своей жизни, думал Треслав. Не драться из-за какого-то клочка земли, а просто выделить каждому определенную часть суток для владения этой землей: мусульманам — утро, христианам — день, иудеям — вечер. Или в другом порядке, не важно в каком, — главное, чтобы у всех было свое время.
Этот парк был самым просторным местом для размышлений в Лондоне — даже просторнее Хэмпстедского, где любители уединенно поразмыслить частенько чуть не сталкивались лбами, тем самым нарушая «мыслительное уединение» друг друга. Здесь же Треславу порой казалось, что он единственный размышляющий человек во всем парке, то есть единственный, кто занят только размышлениями и ничем более, а не размышляющий на бегу или размышляющий, гуляя с собакой. Он мог послать мысль с одного конца парка в другой и по приходе на тот конец вновь подхватить эту самую мысль, в лучшем виде переданную по цепочке парковыми деревьями, как телеграфные столбы передают по цепочке наши голоса. Мысли, оставленные им в этом парке, обнаруживались на прежнем месте, когда он возвращался туда через день или два.
Он не думал о чем-либо конкретном, сосредоточенно и целенаправленно; он просто мыслил — и, значит, существовал.
Ну и что получалось в итоге всех этих утренних раздумий?
Ничего.
Ноль.
Gornisht.
Когда он только-только обосновался у Хепзибы, ему представлялась совсем иная картина: поутру они вдвоем доходят до берега пруда и полчаса сидят на скамеечке, наблюдая за цаплями, беседуя о евреях и природе — почему в Библии так редко встречаются описания пейзажей, почему даже райский сад с его богатейшей растительностью описан в самых общих словах, и тому подобном — и дожидаясь появления Либора. Потом, расцеловавшись с ними обоими, Хепзиба отправляется в свой музей, а Треслав и Либор неспешно гуляют по аллеям, рука об руку, как два старых австро-венгерских аристократа, обмениваясь анекдотами на идише (которым Треслав к тому времени овладеет в совершенстве). Сделав круг по парку, они возвращаются на ту же скамеечку, и Либор объясняет ему, почему евреи так хорошо осваиваются в городской среде. Треслав прожил в Лондоне всю жизнь, но не сроднился с этим городом в той степени, в какой это удалось Либору, который чувствовал себя на лондонских улицах так же вольготно, как лебеди на прудах Риджентс-парка. А ведь он родился далеко отсюда и до сих пор коверкал английские слова. Треслав не просто хотел уяснить природу такой приспособляемости, он хотел сам овладеть этим искусством.
Увы, разные обстоятельства не позволили красивой картине воплотиться в жизнь. Хепзиба была занята, Треслав был забывчив, погода капризничала, а Либор сперва не хотел, потом не мог, а потом и вовсе исчез из жизни Треслава, подобно бестелесному призраку. А ведь он, Треслав, так об этом мечтал! И в мечтах это представлялось ему новым образом жизни — не каким-то переходным этапом на пути к новой жизни, а именно образом этой жизни, в самом центре которой будут прогулки с Хепзибой и Либором по их собственной версии райского сада: еврей с одной стороны, еврейка — с другой и почти-что-еврей посредине.
Теперь эта симметрия была нарушена. Собственно говоря, никого, кроме самого Треслава, эта его идея не интересовала. Из них троих он один мучительно искал выход (или вход), тогда как Либор свой выход уже нашел, а Хепзиба была вполне довольна жизнью до того, как в этой жизни появился Треслав с его навязчивым стремлением подогнать ее под свой идеал женщины.
Так что сейчас каждая его прогулка в парке была напоминанием о несостоявшейся новой жизни. Всякий обративший на него внимание в такие минуты — правда, на него никто не обращал внимания, ибо собачники интересуются только тем, что находится на другом конце поводка, а бегунов интересует только их собственный пульс, — сразу сказал бы, что этот человек о чем-то глубоко скорбит.
Чего они не могли знать, так это истинной глубины его скорби.
Он и сам не мог бы сказать, что побудило его в тот день изменить привычный маршрут и после паломничества к дому Либора снова отправиться в парк. До того он, как всегда, простоял полчаса в подворотне через улицу от дома Либора, глядя на окна его квартиры и представляя себе Малки, исполняющую Шуберта, бесчисленные дружеские ужины, тяжеловесную бидермейерскую мебель, домашние тапочки с инициалами Либора, его споры с Финклером об Изр-р-раи, первую встречу с Хепзибой («друзья зовут меня Джуно»). С этой квартирой у него были связаны только светлые воспоминания — и даже ограбление, случившееся в нескольких сотнях ярдов отсюда, в конечном счете обернулось удачей: именно с него начала разматываться ниточка, приведшая его к Хепзибе.
Обычно после стояния перед домом он быстро проходил мимо здания Би-би-си — об этом крысятнике у него не сохранилось ни единого светлого воспоминания, — ненадолго задерживался перед витриной «Ж. П. Гивье», вдыхал сигарный запах, до сих пор сохраняемый кирпичной кладкой дома, где прежде находилась лавка его отца, в соседнем кафетерии меланхолически выпивал чашечку кофе (спешить некуда, вот в чем проблема, вновь у него есть только ожидание) и возвращался домой на такси. Но в этот день погода разгулялась впервые за несколько недель, сияло солнце, лишь изредка закрываемое пушистыми облаками, и он решил перекусить сэндвичами с солониной — этакий «искупительный ланч» — в том самом баре, где он оскорбил слух Либора своими откровениями, а затем вернуться домой пешком через парк. Уже было далеко за полдень, когда он устало опустился на парковую скамейку и, к своему стыду, задремал, словно какой-нибудь бродяга. Проснувшись с болью в затекшей шее, он огляделся и вспомнил, что намеренно выбрал кружной путь через наименее ухоженную часть парка. Обычно он избегал сюда заглядывать, находя это место каким-то нелондонским или неправильно-лондонским. Здесь пахло бедой, хотя ничего дурного на его памяти в парке не случалось, разве что бразильские мальчишки, играя в футбол с польскими сверстниками, поднимут несусветный гвалт.
Вот и сейчас причиной его пробуждения стали, по-видимому, детские крики. Неподалеку он увидел толпу школьников — вперемежку белых и черных, девочек и мальчиков, — вопивших что-то неразборчивое, однако это был не общий галдеж, а повторение каких-то слов, скорее всего дразнилка. При этом объект их насмешек он разглядеть не смог.
Его это не касалось, тем более что в наши дни редко какой взрослый рискнет связываться с толпой школьников, среди которых всегда найдется хотя бы один хулиган, вооруженный мачете. Однако, встав со скамьи, он сделал несколько шагов в их сторону, притворяясь, что идет по своим делам.
«Это будет большой ошибкой», — сказал он себе, но не остановился.
2
Приблизившись, он увидел в центре круга, образованного школьниками, долговязого юнца лет пятнадцати, с довольно смазливым лицом иберийского типа. На нем был черный костюм, рубашка с бахромой и черная шляпа, из-под которой выглядывали короткие иссиня-черные пейсы. Типичный еврей-сефард. Святой жизни человек, хоть и юный возрастом.
Волна отвращения захлестнула Треслава, — возможно, та же самая волна, что захлестнула и окружающих детей. Слова, которые они выкрикивали, дразня юнца, были:
— Это жид! Это жид!
Как будто они сделали удивительное открытие. Смотрите на эту диковину, смотрите, что мы нашли: оно покинуло свою нору и забралось в наши края!
Оно.
Непохоже, чтобы эти ученики были способны устроить линчевание. Не из престижной школы, насколько мог судить Треслав, но и не из самой худшей. В руках мальчишек не было опасных предметов. Девчонки не сквернословили. Значит, серьезной угрозы не было: они не станут забивать юнца до смерти, а только прогонят его прочь, как прогоняют обратно в воду выползшую на пляж непонятную морскую тварь.
— Это жид!
Юный святоша затравленно озирался, но не казался особо напуганным. Видимо, он тоже понимал, что его не собираются убивать. Однако этой травле надо было положить конец. Треслав неуверенно огляделся по сторонам и встретился глазами с женщиной примерно его возраста, державшей на поводке собаку. «Это надо прекратить», — говорил ее взгляд. Треслав согласно кивнул.
— Эй, что тут происходит? — крикнула женщина.
— Эй! — крикнул Треслав.
Школьники прикинули расклад сил. Возможно, на их решение больше всего повлияла собака. А может, им только не хватало повода, чтобы как-то выйти из этой ситуации.
— Да мы просто шутим, — сказал кто-то из ребят.
— А ну, брысь! — крикнула женщина, выдвигая вперед своего пса.
Это был всего лишь терьер с туповато-озадаченной мордой — этакий высокородный оболтус а-ля Берти Вустер, — но собака есть собака.
— Сама ты брысь! — огрызнулась одна из девчонок.
— Сучка! — ругнулся ближайший парень, отступая назад.
— Эй! — снова подал голос Треслав.
— Мы только хотели подружиться, — сказала еще одна девчонка.
Фраза прозвучала как упрек, словно из-за этих взрослых, лезущих не в свое дело, юный еврей лишился возможности приобрести кучу добрых друзей.
Толпа начала расходиться — не все сразу, а постепенно, разбиваясь на мелкие группы, как уходит вода при отливе, огибая прибрежные камни. «Непонятная тварь» удалилась последней, при этом не поблагодарив ни женщину, ни Треслава, ни даже собаку. «Возможно, их вера не позволяет им благодарить в таких случаях», — подумал Треслав. На долю секунды перехватив взгляд красивых угольно-черных глаз, он не заметил в них гнева. Да и особого страха в них как будто не было. «Я привык» — вот все, что они выражали.
— Ты в порядке? — спросил Треслав ему вслед.
Юнец, не оборачиваясь, пожал плечами. Это движение получилось едва ли не вызывающим. «Все ведь обошлось, и нечего теперь суетиться», — подразумевало оно. В этом движении чувствовалась гордость человека, особо хранимого Богом, и в то же время отчужденность. «Для него я нечистое существо», — подумал Треслав.
Он растерянно посмотрел на женщину. Та ответила таким же взглядом. Поди пойми этих сопляков.
Треслав вернулся на скамью, где дремал до этого, и только тут заметил, что его бьет дрожь. В голове вертелись слова: «Это жид!»
А еще чуть погодя начали формироваться вопросы: «К чему этот нелепый наряд? Зачем самому напрашиваться на оскорбления? И разве так трудно поблагодарить за помощь? А что означал этот взгляд, словно я для него оно — как он сам для тех школьников?»
Тут он заметил, что одна из школьниц не убежала вместе с остальными. Она стояла на газоне и оглядывалась. У Треслава возникла ужасная мысль: уж не собирается ли она его подцепить? Предложить ему кой-какие услуги за наличный расчет? Он, должно быть, смотрелся подходящим для обработки клиентом: сидит на скамеечке и весь трясется.
Не глядя на него, девчонка наклонилась и начала снимать туфли. И в этот миг он ее опознал. Это была девчонка из его повторяющегося сна, точнее, повторявшегося до встречи с Хепзибой, — та самая школьница, на бегу снимающая туфли, в плиссированной юбке, белой блузке, голубом джемпере и галстуке (аккуратно завязанном), то ли растерянная и беззащитная, то ли исполненная твердой решимости. Девчонка из сна, бегущая не то к нему, не то куда-то мимо.
— Зачем ты снимаешь туфли? — спросил он.
Девчонка посмотрела на него с таким видом, словно всем, кроме полных идиотов, должно быть ясно, почему она снимает туфли, — чтобы соскоблить с подошвы всякое дерьмо вроде Треслава.
— Маньяк! — вынесла она определение и умчалась прочь по высокой траве.
Это маньяк.
Стало быть, ничего личного — просто констатация. Это жид. Это маньяк.
Из-за этого не стоит умирать.
Другой вопрос: а стоит ли жить ради этого?
3
Уже был вечер, когда он вернулся домой. Перед тем он изрядно выпил, ибо испытывал в этом необходимость.
По счастью, в баре, где он пил, на глаза ему не попалась какая-нибудь бледная худосочная нееврейка с водянистым взором Офелии, иначе он мог не сдержаться, увлечь ее обратно в парк и утопиться вместе с ней в пруду.
В квартире было до странности тихо. Никаких признаков Хепзибы. Он начал ее искать. Ее нет на кухне, ее нет в ванной, ее нет в гостиной, она не встает с дивана перед телевизором с вопросом, куда он запропастился, и не выходит из спальни в своем восточном халате и с цветком розы в зубах. Однако он чувствовал запах ее духов. Дверца платяного шкафа была приоткрыта, а на полу валялось несколько пар туфель. Значит, она куда-то ушла.
И только тут он вспомнил — это было как удар камнем в висок. Открытие музея! Оно назначено как раз на сегодняшний вечер! Спуск на воду. Начало большого плавания (Хепзиба терпеть не могла подобные выражения). Боже правый! Они собирались быть на месте в полшестого, а с четверти седьмого начинался прием гостей. Все должно пройти быстро и без лишней помпы: собрались, отметили и разошлись, привлекая к себе минимум внимания. Даже приглашения выглядели скромно и были разосланы в последний момент. Обычно — как заметил Треслав, бывая с ней на разных семейных мероприятиях, — евреи любили рассылать приглашения и делали это за несколько месяцев до события, используя преувеличенно восторженные фразы, вытисненные золотым готическим шрифтом на толстой глянцевой бумаге. Приглашаем вас в гости! заранее подумайте о подарках! заранее позаботьтесь о нарядах! прямо сейчас начинайте сбрасывать лишний вес, чтобы влезть в вечернее платье! — все это подразумевалось, если и не писалось открытым текстом. Но сейчас Хепзиба намеренно сделала приглашения маленькими и невзрачными — кто их заметит и пожелает прийти, тот придет.
Треслав не обещал ей появиться в музее вовремя. В этом просто не было нужды. Он никогда и никуда не опаздывал. Большую часть времени он проводил в ее квартире, а если назначалась какая-то встреча, он об этом не забывал.
Так почему же сейчас он опоздал и почему забыл о договоренности?
Он знал, что скажет Хепзиба. Она скажет, что он хотел забыть, а почему он этого хотел, тут уж ему виднее. Возможно, потому, что он ее разлюбил. Потому что он без всяких оснований ревновал ее к своему другу. Потому что в глубине души он начал испытывать неприязнь к ее музейному проекту.
Она не оставила записки. Значит, она была в высшей степени раздражена и рассержена. Он ушел, не сказав ей ни слова; она ответила тем же.
Может, между ними уже все кончено? Если так, то дело тут в Либоре. Иные события так меняют вашу жизнь, что после них уже невозможно вернуться на круги своя. Либор свел их вместе, а после его смерти их уже ничто не соединяло. Не исключено, что таково было его изначальное намерение. «Я вас свел, я вас и разведу». Треслав понимал, что им двигало. Либор внезапно узнал, что его старый друг — подлец, развратник и фанфарон. Он загадил семейное гнездо Финклера и, без сомнения, сделает то же самое с семьей Либора, поскольку Хепзиба — это его семья. Чего он хотел от них, этот гой-кукушка? Он присосался к ним, чтобы подпитываться их трагедией, потому что его собственная жизнь была сплошным фарсом. Проваливай, Джулиан! Катись туда, откуда прибыл, и оставь нас в покое!
Треслав сидел на краю постели, покачивая головой и соглашаясь с этим приговором. Его жизнь действительно была сплошным фарсом. Все в ней было нелепо и пошло. И он действительно пытался присосаться к чужой трагедии, поскольку ничего такого в его собственной жизни не было и не намечалось. Он не хотел навредить или оскорбить — совсем наоборот, — однако воровство есть воровство, как ни крути.
«Это жид!» — со смехом кричали школьники, и Треслав воспринял эту дразнилку как личное оскорбление. Его это больно ранило. Хотя, если подумать, что ему за дело до детских разборок с каким-то там евреем, кроме того что он, как взрослый, обязан отодрать за уши мелких мемзеров? Почему, поднявшись уже позднее с парковой скамейки, он чувствовал себя как побитый пес и отправился искать утешения в вине? Какое горе и какую обиду он спешил утопить в бокале?
Видно, снова пришло время прощаться. Почему бы и нет? Чего-чего, а расставаний в его жизни было предостаточно, к этим вещам он привык. Одним больше, одним меньше.
Он увидел перед собой несколько путей, и его опьянила возможность выбора, притом что он был пьян и без того. Он мог сей момент бросить все, выйти за дверь и никогда больше сюда не возвращаться. Он также мог продуманно отобрать и упаковать свои вещи, а затем вызвать такси и уехать в свою хэмпстедскую квартиру, которая находилась совсем не в Хэмпстеде. А еще он мог быстро переодеться и поспешить в музей: «Извини за опоздание, дорогая. Надеюсь, тут еще осталась кошерная закусь?»
Засим последовал прилив воодушевления, характерный для людей, бесцельно прожигающих жизнь и вдруг узревших перспективу перемен. Весь мир был открыт перед ним, и он мог выбрать любой из путей. Самым предпочтительным был немедленный уход, без всяких сборов, что подразумевало некий смелый порыв и выглядело по-своему достойно. Он подарит Хепзибе свое отсутствие, а себе самому подарит свободу. «Вперед! — сказал он себе. — Иди вперед и не оглядывайся». Для пущей бодрости он бы потряс в воздухе кулаком, если бы принадлежал к тому типу мужчин, что сотрясают кулаками воздух.
Но тут его взгляд упал на разбросанные по полу туфли Хепзибы, и сердце его растаяло. Он любил эту женщину. Благодаря ей он обрел гармонию со вселенной. Возможно, она никогда не простит ему вторжение в ее жизнь, но он обязан ей предоставленным шансом начать все сначала.
Он наскоро принял душ, надел черный костюм и выбежал из квартиры.
Темнота на улице обернулась для него потрясением. Он взглянул на часы: без пятнадцати девять! Как такое могло случиться? Когда он вернулся домой, было только начало восьмого. На что могло уйти столько времени? Неужели он так долго просидел на постели, переходя от идеи бегства к мыслям о любви и возвращении? Похоже на то. Других объяснений не было. Разве что он, сам того не заметив, снова задремал — второй раз за день. Он не мог за себя ручаться. Он не контролировал свою жизнь. Да он, собственно, и не жил своей жизнью.
До музея было всего десять минут ходьбы, однако в пути его подстерегали неисчислимые опасности. Фонарные столбы угрожающе кренились, готовые размозжить его череп. То и дело ему виделись болезненные столкновения с деревьями и тумбами почтовых ящиков. На шоссе было слишком много машин, и все они ехали слишком быстро. Автобусы тяжело взбирались на косогор, а легковушки выскакивали из-за них наугад, ловя момент для обгона по встречной. Все его тело ныло в предчувствии жестокого столкновения.
Проходя мимо стен «битловской» студии, он постарался не смотреть на размашистую арабскую надпись.
До музея он дошел к девяти часам. Окна в здании светились, а перед входом собралось около дюжины людей. Хотя слово «собраться» в данном случае было вряд ли уместным. Оно предполагало какие-то общие цели и намерения, тогда как эти люди не выглядели сплоченной группой. Треслав был внутренне готов увидеть плакаты «Смерть юдеям!», а равно изображения евреев, пожирающих палестинских младенцев, и звезды Давида в сочетании со свастикой. Подобные вещи никого уже не удивляли, их можно было встретить на страницах — а то и на обложках — вполне респектабельных журналов. В последние недели демонстранты регулярно появлялись на Трафальгарской площади и перед посольством Израиля — живая шрапнель как дополнение к обстрелу крупным медиакалибром, — и Треслав не удивился бы, увидев их здесь поджидающими кого-нибудь из видных еврейских гостей музея (посол, парламентарий или иной столп общества), чтобы бросить им в глаза: «Остановите бойню!», «Позор агрессорам!», «Смерть юдеям!» Однако сейчас все было тихо и спокойно. Похоже, отсутствовали даже СТЫДящиеся евреи с их выражением братской несолидарности.
А есть ли здесь Финклер? Не прячется ли он в этой маленькой толпе, ожидая подходящего момента? Или он попал внутрь здания вместе с Хепзибой, поскольку ее верный спутник вдруг взял и сгинул без следа?
Это было сугубо финклерское мероприятие, и Сэм имел больше прав находиться внутри, чем тот же Треслав.
Финклера среди людей на улице не оказалось. Мельком оглядев их, Треслав решил, что это всего лишь те же гости, вышедшие покурить или подышать свежим воздухом.
Он обогнул их и подошел ко входу, где стояли два охранника, попросившие предъявить приглашение. У него не было приглашения. Он стал объяснять, что приглашение ему не требуется, поскольку он относится не к приглашенной, а к приглашающей стороне.
Вход строго по приглашениям, сказали ему. Нет приглашения — нет и банкета. Он возразил, что это никакой не банкет, а официальный прием. Вот еще знаток нашелся! Нарываемся на неприятности? Да нет же, он свой! Он может подробно описать все музейные экспозиции, только спросите. Он близкий друг Хепзибы Вейзенбаум, директора музея. Может, они сообщат ей, что он стоит здесь, перед входом?
Охранники отрицательно качали головой. Треслав подумал: а вдруг она дала распоряжение его не пускать? Или стражи учуяли исходящий от него запах спиртного?
— Да ладно вам, парни… — сказал он и попытался протиснуться между ними — этак бочком, не слишком напирая.
Тот из двоих, что был покрупнее, схватил его за локоть.
— Однако! — сказал Треслав. — Это уже физическое насилие.
Он обернулся в надежде на поддержку: может, кто-нибудь его узнает и подтвердит, что он имеет право быть внутри. Но то, что он увидел, оказалось сумасшедшими глазами полуседого еврея в шарфе цветов ООП — того самого байкера, которого он ежедневно наблюдал воинственно гарцующим на железном коне перед синагогой близ дома Хепзибы. «Вот оно что! — подумал Треслав. — Вот оно, значит, как!» Выходит, эти люди перед музеем — не курильщики или прохлаждающиеся из числа гостей. Это молчаливый протест. Вот и женщина с фотографией убитой арабской семьи: муж, жена и маленький ребенок. Рядом с ней мужчина держит горящую свечу. Они и сами, возможно, арабы, но не все из этой группы. Взять хотя бы мотоциклиста, он-то уж точно не араб.
— Что такое? — спрашивает Треслав.
Никто ему не отвечает. Никому не нужны проблемы. Охранник, хватавший его за руку, снова приближается.
— Я вынужден попросить вас удалиться, сэр, — говорит он.
— А вы евреи? — интересуется Треслав.
— Сэр? — переспрашивает охранник.
— Я задал вопрос по существу, — продолжает Треслав. — Если вы евреи, то я не понимаю, почему вы позволяете устраивать здесь такую демонстрацию. Это не посольство. А если вы не евреи, я хочу знать, что вы тогда здесь делаете?
— Это не демонстрация, — говорит мужчина со свечой. — Мы просто тут стоим.
— Просто стоите, понятно, — говорит Треслав. — Но почему вы стоите именно тут? Это еврейский музей, научное учреждение. Это вам не гребаный Западный берег. Здесь никто ни с кем не воюет.
Кто-то хватает его сзади, один или двое, — он не знает кто. Возможно, это охранники, а может, и не они. Треслав заранее знает, чем это должно закончиться. И он ничуть не испуган. Тот мальчишка-сефард не боялся, не будет бояться и он. Треслав вспоминает выражение его лица: мальчишка к этому привык. «Это жид!» Нужен выход из ситуации. Ему видится девчонка, завязывающая шнурки. «Маньяк!»
Он брыкается и машет руками. Ему не важно, кого он бьет и кто бьет его. Хотя он будет рад, если достанется на орехи тому предателю с палестинским шарфом. У него нет желания бить арабов. Он слышит крики. Хорошо бы кто-нибудь из них приплющил его лицом к стене со словами: «Ах ты, жид!» И он геройски умрет евреем. Если уж надо за что-то умирать, так пусть он умрет за еврейство. «Ах ты, жид!» — и ножом по горлу. По крайней мере такая смерть лучше той дерьмовой жизни, которую он вел до сих пор.
Что-то врезается ему в ребра, но это не нож. Это кулак. Он отвечает ударом на удар. Он сражается, не видя своих противников и не зная их числа. Потом он спотыкается, теряет равновесие и падает ничком. Его ослепляет свет фар. Сильный удар в плечо. Он закрывает глаза.
Открыв их через какое-то время, он видит над собой байкера с палестинским шарфом.
— Вы целы? — спрашивает байкер.
Треслава удивляют дружелюбные нотки в его голосе. Скорее, можно было ожидать, что байкер станет изрыгать дым и пламя, как его мотоцикл.
— Вы знаете, где находитесь? — Это похоже на стандартный вопрос врача. Чем не образчик безумца: добрый доктор-еврей в шарфе палестинской расцветки.
Треслав молча таращится на байкера, пытаясь сообразить, узнал ли тот в лежащем на земле человеке любознательного типа, выглядывавшего с лоджии Хепзибы? Учитывая, что они сейчас находятся рядом с местом ее работы, связь проследить несложно.
Но если байкер и узнает Треслава, то не подает виду.
— Вы можете назвать свое имя? — спрашивает он все так же профессионально-участливо.
— Брэд Питт, — отвечает Треслав. — А ваше?
— Сидней, — говорит байкер и проявляет дежурную заботу о пациенте, снимая палестинский шарф и подсовывая его под голову Треслава. — Вам повезло, что у него оказались хорошие тормоза.
— У кого? — спрашивает Треслав, но не может разобрать ответ.
Чем быть обязанным этому Сиднею, из какого-то извращенного самоотречения носящему цвета своих врагов, Треслав предпочел бы иметь дело с неисправными тормозами.
А что, если тот мальчишка-сефард тоже предпочел бы терпеть издевательства чужаков, чем быть обязанным Треславу и женщине с собакой?
«Странная штука неблагодарность», — думает Треслав, снова закрывая глаза. У него выдался трудный день.
Травмы оказались неопасными, однако его задержали в больнице до утра — на всякий случай. Хепзиба пришла его проведать, но он в то время спал.
— Не будите его, — сказала она медсестре.
При этом она была уверена, что Треслав только притворяется спящим, не желая с ней общаться, что он теперь воспринимает ее как составную часть опротивевшего ему мира и что он хочет выйти из игры, как это сделал Либор незадолго до своей смерти. В тот момент она была не права, но это уже не имело значения. То, в чем она не права сегодня, может стать правдой уже через день.