Мартин
1
Я стою перед детским садом, прислонившись к забору. Руки холодные и белые как бумага, трясутся. Пытаюсь унять дрожь, собраться. Расслабить лицевые мускулы. Глубоко дышу. Пройти по дорожке, потом в ворота, до двери, в дверь. По лестнице… Спокойными шагами… Не спешить, не нервничать, нет у меня никаких дел, мне просто надо забрать моего мальчика… На лестнице играют дети, девочка со светлыми косичками говорит мне: «Привет»… Я отвечаю: «Привет». Я дружелюбный молодой человек, совершенно обыкновенный, как твой папа… Работающий, совершенно обыкновенный. Пришел забрать своего мальчика. Идти, голову держать ровно, не сутулиться. Одна нога, затем другая. Захожу в комнату, зеленую комнату. На вешалках картинки с разными животными, чтобы детям было проще искать свои куртки и сапоги.
Воспитательницы приветливо здороваются, обеим где-то за сорок. Я тоже здороваюсь и улыбаюсь в ответ. Как будто бы непринужденно, как будто бы.
— Мартин в «мягкой» комнате, играет с Густавом.
Я захожу к ним, они стреляют друг в друга из диванных валиков, будто это гигантские базуки.
— Пора домой, Мартин.
Сажусь на корточки, он бросается мне на шею, чуть не опрокидывает. Встаю, а он все виснет на шее. Не жалуется, не канючит, что хочет еще побыть или что хочет в гости к Густаву, потому что у Густава есть кролик; не ноет, как другие дети. По-моему, он чувствует, каково папе. Мартин чувствует такие вещи. Теперь в раздевалку, надеть куртку, висящую под слоном, он сам протягивает ручки. И вниз по лестнице, аккуратно, не задеть играющих детей, и на улицу.
Идем рядом по тротуару. Его ручка в моей руке. Вынимаю из кармана и даю ему шоколадку.
— Я голодный, пап, — говорит он. — Мы забыли бутерброды… Опять, пап.
— Ты что же, ничего не ел?
— Ел, Густав дал мне бутерброд, я не хотел ничего говорить взрослым.
Я сжимаю его руку, не знаю, что сказать.
— Но я очень, очень-преочень голодный, пап.
— Вот придем домой, и папа приготовит что-нибудь вкусненькое. Кучу, все, что захочешь. Как насчет картошки фри? Будем лопать, пока не раздуемся, как бегемоты.
Он смеется, люблю, когда он смеется.
Домой едем на автобусе. Полный под завязку, приходится всю дорогу стоять. Едва переступив порог, он снова говорит;
— Пап, я есть хочу, очень-очень хочу.
— Папа сейчас тебе приготовит что-нибудь вкусненькое.
Достаю продукты из морозилки, кладу на стол.
— Сейчас только папа сходит в туалет.
Я включаю телевизор, пусть посмотрит мультики. Он молчит, но держится за живот, чтобы папа видел, как он хочет есть. Собака в огромном, обвисшем складками костюме говорит что-то высоким голосом и достает большой пистолет.
Я быстро, солнышко, я быстро.
Я уже не думаю ни о котлетах, ни о картошке фри, ни о Мартине на диване, ни о собаке с большим пистолетом. Я думаю только о пакетике, который лежит у меня в кармане. Осторожно его вынимаю. По дороге в туалет прячу в кулаке. Запираю за собой дверь. Сейчас мое время. Мой праздник. Мой день рождения. Рождество. Мое время, папочкино время. Только я и мое правое предплечье. Со шкафа снимаю коробочку. Коробка от духов, которые когда-то подарила мне она. Достаю причиндалы. Ничем другим я не владею так мастерски. Руки точно знают, что им делать, трясутся, однако действуют эффективно. Вынимают ложку, перевязывают, чиркают зажигалкой. Я слышу, как собака из мультфильма выкрикивает что-то по другую сторону двери, но все это теперь далеко. Это мое время. Я протыкаю дырку в коже. Момент настал. В моей голове — праздник.
Фейерверк.
Цветы.
Это поразительно. Мне ничего не нужно, у меня все есть. Я больше не думаю о себе, не думаю о Мартине. Ничего нет. И в какое-то мгновение мне кажется, что я вижу ее, но ничего не происходит, это не причиняет боли, потому что все хорошо и меня больше нет, я стал воздушным шариком, парящим над городом.
И вот цветы исчезают, луна-парк закрывается, всем пора домой, цвета исчезают.
Все становится черным.
Черным.
Насколько черным?
Очень черным.
Как долго? Я не знаю. Когда глаза вновь открываются, голова болит, и мне трудно подняться. Меня рвало, преимущественно водой, но я этого не помню. Иголка все еще торчит из моей белой руки, как флаг, установленный полярником.
Я спешу убрать свое хозяйство и поставить коробку обратно на шкафчик.
В гостиной Мартин спит перед тестовой картинкой. Времени половина первого ночи.
Рядом с ним — полкуска хлеба с отметинами зубов. Открытый пакет с хлебом лежит на кухонном столе. Ему надо было взобраться на стол, чтобы достать его. Картофель фри и котлеты киснут в озерце, из которого на линолеум капает вода.
Рука не поднимается разбудить Мартина. Отношу его в свою постель, а сам иду чистить зубы. Потом ложусь рядом с ним. Завтра надо рано встать, сходить в булочную и купить ему все, что он любит. Я лежу, уставившись в потолок, прижимая Мартина к себе. Засыпаю не скоро.
2
Он молодой албанец. Мне он нравится. Он никогда меня не бил. И не угрожал побоями. Мы поднимаемся по лестнице, папе нужно зайти к другу, а потом мы пойдем за игрушками, это недолго.
Звоню в дверь. Два раза, он открывает. Долго смотрит на Мартина, затем на меня.
— Заходите.
На диване сидит парень лет девятнадцати-двадцати, курит.
Албанец кивает на него:
— Мой кузен.
Парень на диване улыбается Мартину:
— Привет! Как тебя зовут?
Мне приходится слегка сжать Мартину руку, чтобы он ответил.
— Привет. Мартин.
Ручка Мартина в моей руке становится влажной, ему трудно общаться с незнакомыми людьми.
— Можно мне на минуточку забрать твоего папу? А вы поиграете в «плей-стейшн», — говорит албанец. — На одну минуточку.
Мартин крепко держит меня за руку, не хочет, чтобы я уходил.
— А мы поиграем в «Теккен», — говорит парень на диване и улыбается Мартину. — Можешь выбрать первым.
Мартин, чуть не плача, отпускает мою руку, медленно подходит к дивану и садится рядом с парнем.
Мы с албанцем проходим в комнату, которая была бы спальней, если бы это было домом.
Он прикрывает за нами дверь. На минуточку.
Садится на угол большого письменного стола, смотрит на меня;
— Не стоит его сюда таскать.
— Он будет хорошо себя вести. Он спокойный мальчик.
— Я знаю, что он хороший мальчик. Дело не в этом. Просто не нужно, здесь не место для ребенка. Как ты думаешь, мне бы пришло в голову притащить сюда своих детей? Такие вещи нельзя смешивать. Может, ты об этом и не задумываешься. Но, приводя его сюда, ты делаешь меня скотиной. Дрянной скотиной. Которая накачивает его отца дрянью. Я этого не хочу.
— Мне было некуда его деть. Я…
— Он отличный парень, вопрос не в том. Просто больше так не делай, не следует смешивать такие вещи. У меня в машине детское кресло. Надо мной смеются. Так что приходится мне быть жестче жесткого, круче крутого.
Он достает маленький белый пакетик. Всегда маленькие пакетики и всегда один зараз. Если тебя возьмут с одним пакетиком, отделаешься штрафом. Я отсчитываю четыре сотни и сую две купюры обратно в карман.
— Ты должен мне две сотни с прошлого раза, помнишь ведь.
— Можно я отдам в следующий раз?
— Нет.
— Послезавтра. Я принесу деньги послезавтра.
— Нет.
Вообще-то, я ему часто остаюсь должен. Но не сегодня. Я должен быть наказан. Я нарушил правила.
Протягиваю деньги.
Мартин громко смеется. Парень на диване улыбается мне:
— А он молодец, твой мальчик, побил меня три раза.
Думаю, он нарочно дал ему выиграть.
— Можно мы еще один разочек сыграем? — спрашивает Мартин, глядя на меня.
— Не сегодня, солнышко.
Я протягиваю ему руку, он дает свою. По дороге наружу албанец хлопает меня по плечу:
— Помни, о чем мы говорили.
Я выхожу без денег, но с маленьким белым пакетиком в кармане. Мартин передвигается вприпрыжку, крепко уцепившись за мою руку.
Идем по улице. Был дождь.
— Думаешь, папа не сможет тебе сам сделать костюм Зорро? Раздобуду черную одежду, смастерю преотличнейшую маску. И еще шпагу из бамбука. Покрашу в черный цвет. Ну и конечно, у Зорро должен быть плащ.
— Пап, но я хочу настоящий костюм Зорро.
— Отличный получится костюм, лучше покупного.
— Но, папа, у всех есть настоящий костюм Зорро, такой, как я тебе показывал.
Мартин всю неделю ходил с каталогом игрушек, даже клал его рядом с кроватью перед сном.
Он молчит.
— Конечно, у тебя будет настоящий костюм Зорро.
Мы приходим в магазин игрушек.
— Подождешь, пока папа сходит в магазин и купит тебе костюм?
— Я тоже хочу в магазин.
— Нет, солнышко, будь так добр, постой здесь. Папа быстро.
— Но, пап…
— Подожди здесь…
Захожу в магазин, народу полно. Дети мучат мам, они хотят машинку, самолетик, робота с огнеметом. У касс стоит длиннющая нетерпеливая очередь. Прохожу вдоль полок, спокойно, я — отец, я ищу карнавальный костюм. Остались только Супермен, Бэтмен и последний Зорро.
Засовываю его под куртку, прижимаю локтем. Медленно продвигаюсь к выходу. Ну, не нашел ничего. У них нет того, что мне нужно.
Перед выходом я успеваю подумать: если меня поймают с этим костюмом под мышкой, если меня схватят, я потеряю Мартина. Потеряю навсегда.
Выйдя из магазина, я нигде его не вижу. Зову и нахожу между двух контейнеров с игрушками. Он кидает о землю и ловит мячик.
Я беру его за руку, тяну за собой по улице.
— Ты купил мне Зорро?
— Да.
— Где он?
— У них кончились пакеты.
Я показываю ему краешек упаковки, чтобы он не заплакал.
Всю дорогу я в страхе жду, что на мое плечо ляжет чья-то рука.
Дома он никак не может достать костюм из упаковки. Садится на пол в гостиной и разрывает полиэтилен. Я откладываю свой поход в туалет, чтобы посмотреть, как он наденет костюм. По-моему, я никогда еще не видел Мартина таким счастливым.
Он скачет по квартире на лошадке, спешивается, чтобы проткнуть меня. Я заваливаюсь на дверной косяк.
— Нет, пап, ты не умер, ты только ранен.
На конец шпаги насажен кусочек мела. Наши стены заполняются белыми Z.
Он не снимает костюма до вечера, смотрит мультик со шпагой в руке. Спит с ней ночью. И в воскресенье продолжает скакать.
3
Мы были в зоопарке в тот день, когда она сказала мне об этом. Стояла весна, нам было хорошо.
Нам хватило денег на большой пакет белого, какое-то время можно было жить спокойно. Мы шли рука об руку, юные влюбленные. Она сказала: пойдем в зоопарк, — нас ничто не держало, дел у нас никаких не было, и мы пошли. Наверное, это и есть счастье. Я долго смотрел на жирафа. Она надо мной смеялась, но он казался мне потрясающим. Я не видел жирафов больше десяти лет. Нет, по телевизору видел, но не такого, живого, который испражняется у вас перед носом и пахнет диким животным. Он был как порождение чьей-то фантазии. Из африканской саванны. Их было два. Они или прятали длинные шеи в кронах деревьев, или трусили друг за дружкой. Мы делили порцию сахарной ваты, отрывали маленькие розовые кусочки и кормили друг друга. Я, как в детстве, перепачкал все лицо липким сахаром.
— Я хочу с тобой кое о чем поговорить. — По-моему, так она сказала; лицо стало серьезным.
Мы сели на лавочку с видом на морских львов. Все кончено, подумал я. Хорошего не жди. Я приготовился выслушать что угодно. Нам было хорошо вместе. Но речь не об этом, все, конец. Может, у нее другой. Не важно, теперь все кончено, и, видимо, я чего-то не понял. Нам с ней было слишком хорошо, это ненормально. Так продолжаться не могло. Она улыбнулась мне, взяла за руку, ну вот, уже утешает. Смотритель в синем халате принес ведро и начал кормить морских львов. Он кидал им рыбу по одной, они ревели и дрались. Почему бы просто не высыпать все из ведра? И покончить с этим.
— Я беременна, — сказала она. — Почти наверняка. Вчера была у врача. Не хотела тебе говорить, пока не была уверена.
Я молчал.
— Мне нужно еще один анализ сдать, но, похоже, у нас будет ребенок.
Смотритель все швырял рыбу, по одной.
— Конечно, я могу сделать аборт. Если ты не хочешь. Если мы не хотим. Я понимаю, мы как бы не планировали.
Я смотрел на нее, смотрел на смотрителя с рыбой и на морских львов, дерущихся в воде.
Все было очень просто.
— Я хочу ребенка, — сказал я. — Я хочу, чтобы у нас был ребенок.
Все просто, ясно, глаза привыкли к свету. Остальное ничего не значило.
Мы сидим вместе на этой вот скамейке, и у нас будет ребенок.
Мы обнимались, молча. У меня глаза были на мокром месте. Я целовал ее в шею, в лоб, прижимал к себе.
Кормление морских львов наконец завершилось. И теперь те, что не ныряли за рыбными головами, лениво лежали у бассейна.
По дороге к выходу мы прошли мимо клетки с обезьяной.
Обезьяной с большой красной задницей и кучей детенышей. И все было очень ясно, очень просто.
По пути домой мы основательно затарились. Хорошей едой, хорошим вином. Мы пили, смеялись и готовили вместе. Кололись как безумные в тот вечер, до полусмерти. Остаток спустили в туалет. Ведь этот пакет должен был стать последним.
Следующие полмесяца были адом. Мы не спали ночами. Не выходили из дому.
Мы перестали общаться с друзьями. Жили на полуфабрикатах и ссорились из-за ерунды. Били чашки и тарелки и орали друг на друга. Если один слишком долго сидел в прострации, другому нужно было шуметь, орать. Не думать об этом, не говорить об этом. Выживать.
К лету худшее было позади. Нам сказали, что будет мальчик.
4
Я надолго оставляю руки в покое. Неизведанная земля. Каждый день я становлюсь путешественником-первопроходцем, наносящим на карту новые синие реки на внутренней стороне бедер. Превозмогаю себя. Отвращение к уколу в пах компенсируется чувством тепла, когда наркотик попадает в кровь. Я осторожничаю с количеством. Синяки на руках медленно исчезают. Скоро снова можно будет носить короткий рукав.
Остались крошечные следы, их вполне можно принять за родинки.
Ночью я просыпаюсь. Вижу пластиковую кружку на белом письменном столе и дружелюбного, но решительного чиновника, который просит меня ее наполнить.
Рука Мартина в моей, мы поднимаемся по лестнице. На нем синяя «найковская» толстовка, вчера купили.
— Пап, у тебя рука влажная, — говорит он и вытирается о кофту.
Проходим множество дверей, нас направляют в длинный коридор.
Какое-то время мы ждем. Затем меня приглашают внутрь. Мартин останется снаружи. Секретарша дает ему газировку и старый журнал «Утиные истории». Он его уже читал, дома есть, но это не страшно.
Я сажусь напротив нее, между нами белый письменный стол. Пластмассовой кружки нет нигде. Секретарша что-то набирает на компьютере. Читает лежащие перед ней документы. Наверху, наверное, четырехугольничек с моим именем и персональным номером. Затем поднимает глаза. Улыбается.
Как мне кажется, все ли у нас в порядке? Да, думаю, все отлично. Тяжело. Конечно тяжело. Трудно с ним одному. Конечно, он скучает по маме. Любой ребенок скучал бы.
Плачет ли он? Иногда плачет. Плачет, когда думает о маме, плачет, если ударился. Или когда его дразнят. Я утешаю. Папа всегда утешит.
Как мне кажется, трудно ли обходиться без наркотиков? Да, мне трудно, дьявольски трудно. Конечно трудно. Наркоманом ведь остаешься навсегда, просто прекращаешь принимать наркотики. Но я стараюсь далеко не загадывать. И у меня есть Мартин. Это помогает. И каждый день становится все легче. Нет, никогда больше. Я не хочу потерять Мартина.
Хорошо ли ему в садике? Да, очень хорошо. Ему, конечно, трудно было вписаться. Но теперь все хорошо. Дети его любят. Он очень общительный. Спросите воспитателей, все скажут, что ему хорошо. Он хороший мальчик. Его там любят. Нет, конечно, спрашивать не обязательно. Но…
Ненавижу ли я ее? Я люблю ее. Я до сих пор ее люблю. Нет, я не подумываю о другой. Имею ли я что-то против? Да нет. Нет-нет. Я не могу представить себя с другой? Ну почему, могу, но с Мартином и с новой работой на это толком не остается времени. Но ничего…
На новой работе все очень хорошо. Мне нравится. У меня руки откуда надо растут. Мной довольны.
Нет, я совсем не считаю, что ее поступок был правильным, определенно нет. Совсем нет. Понимаю ли я ее? Да. Может, немного. Теперь.
Ненавижу ли я ее? Да, ненавижу. Я это должен сказать? Я ее ненавижу. Я бы мог… Я ни разу ее не ударил.
Мог бы я ударить Мартина? Нот, никогда. Даже представить не могу. Никогда.
Спросите его. Нет, вы верите мне. Очень важно, чтобы мы доверяли друг другу. Да, я понимаю. Нет, я ничего не имею против того, чтобы приходить сюда. Нет, и мы ведь теперь не так часто встречаемся. Да, понятно, вы думаете о благе Мартина, я понимаю. Да, давайте теперь с ним поговорим.
Она приоткрывает дверь и зовет его. Он выпил половину газировки, остатки может забрать с собой. Садится на стул рядом со мной. Сучит ножками. Стесняется говорить с чужой тетей, пытается спрятать голову у меня под мышкой. Я беру его за руку, он набирается мужества и поднимает голову. В кармане у него маска Зорро. Я сказал, что он может ее надеть, если ему станет страшно.
— Тебе нравится жить с папой?
Да, ему нравится. Он любит папу.
— Вам хорошо вместе?
Да, недавно мы ходили в зоопарк. Ему разрешили погладить барашка. Но барашек заблеял, когда он попытался его поднять, и он немножко испугался. Паук-птицеед был жутко страшный. Но интересный. Он его нарисовал.
— Как дела в саду?
Очень хорошо. Он очень много играет с одним мальчиком, Густавом. Скоро пойдет к нему в гости и останется на ночь.
— У тебя есть любимое блюдо?
Это по-прежнему спагетти с мясным соусом, как папа готовит. И «Макдональдс». Он любит «Макдональдс».
Она улыбается и встает. Думаю, все прошло хорошо. Думаю, мы выдержали. Нас провожают до двери. Мне нужно подойти к стойке и договориться о следующем визите, через полгода. Но в целом все вроде прошло нормально. Она говорит, что рада этому. Делает попытку на выходе похлопать меня по плечу.
Мы идем в «Макдональдс». Он съедает картошку.
А папе нужно на минуточку отойти, встретиться с другом. Он на улице ждет. Папа быстро.
Деньги я приготовил. Остаток дня мы дома смотрим мультики. Устраиваем себе маленький праздник. Он просто объедается шоколадом. Падает мне на колени. Я несу его в кровать. Мне жалко его будить, чтобы почистил зубы. Потом иду к моему большому белому пакету, все еще лежащему в кармане куртки. Принимаю много. Больше, чем обычно, почти все. Новый след на руке.
5
Я работаю на крыше. Каждый день смотрю смерти в глаза. Работаю на высоте пятого, шестого, восьмого этажей. Стою, потею, руки трясутся — нужна доза.
Бывает, с прошлого раза остается немного, не столько, чтобы хватило на укол, всего лишь пыль, залегшая в складках бумаги, не попавшая в ложку, собранная со стола банковской карточкой или бритвой. Бывает. Я начиняю этой пылью сигарету и курю в обеденный перерыв. Я с охотой хожу в магазин. Я — тот самый парень, который всегда готов сгонять за пиццей, за бутербродами. Даже когда мне самому ничего не нужно. По дороге выкуриваю косячок. После обеда мне становится лучше. Телу дан задаток. Слишком мало для кайфа, слишком мало, чтобы стало хорошо. Но теперь тело знает, что получит еще. Знает, что я не отказался от своих привычек. Немного отпускает. После обеда становится полегче. Частенько мы справляемся с большей частью работы в первой половине дня, пока еще не жарко и солнце не слепит глаза. Если работа сдельная, к часу мы свободны. Что ж, приходится побегать. Если оплата почасовая, то во второй половине дня мы крепим все, что может упасть.
Каждый день я балансирую на грани смерти. Каждый день я могу оступиться. Потерять равновесие.
На мне страховочный трос.
Это на случай, если заявится охрана труда.
Мы не тратим много времени на закрепление тросов. Мы хотим побыстрее попасть домой.
Они говорят: если боишься упасть, поищи другую работу.
Они говорят: безопасность? Нет такого слова. Смотри под ноги, мастер.
Они говорят: ты слишком много куришь.
Они думают, я курю травку. Многие курят, в этом ничего такого нет. Не на работе. Дома, после долгого дня, проведенного на крыше. Хороший табак, хорошая трава. Платят хорошо, и люди много пьют и курят. С крыши редко кто падает. Умирают от табака и выпивки. Хорошая выпивка, хорошая еда, бифштексы с кровью.
Я трачу зарплату на героин. Я никому об этом не рассказываю.
Стоя наверху, я думаю о сыне. О том, что ему, может, будет лучше, если я упаду.
Не знаю.
Я не осторожничаю. Рискую. Держу темп. Я никого не должен задерживать. Шеф спрашивает, все ли со мной нормально? Да, отвечаю. Он говорит ты потеешь. Я говорю: мне жарко. Он говорит: у тебя больной вид. Я говорю: съел, наверное, что-то. Он спрашивает каждую неделю. Я никого не должен задерживать. Никто не должен задерживаться на работе из-за того, что я боюсь свалиться.
Если упаду с такой высоты, то умру. Не стану паралитиком, уродом. Не буду пускать слюни, сидя в переполненном тугом подгузнике, а поблизости ни одного санитара. Я умру.
Получит ли Мартин компенсацию? Возьмут ли анализ крови у моего трупа? Будет ли моя кровь вонять героином и грязью от нестерильных игл?
Ты что делаешь? — орет кто-то. Ты что, мать твою, делаешь? Я просто стоял с отсутствующим взглядом. Соберись, так тебя растак, мы здесь не видами наслаждаемся. Я ускоряюсь. Вижу, они за мной следят. Но пока я делаю свое дело, никто ничего мне предъявить не может. Поливаю крышу из шланга высокого давления, раствор соляной кислоты попадает в глаза, промываю их колой. Отдираю разбитую черепицу, кидаю в ведро. Я не хожу, я бегаю, ставя ноги по разные стороны гребня крыши. Им нечего мне предъявить. Никто не работает больше меня. Никому так не нужны деньги. Никто не тратит деньги быстрее меня. По-прежнему позволяю себе только дозу выходного дня, ничего грандиозного. Ну конечно, немного по будням. Но всего только вечерний укол и сигаретка на работе. Ничего особенного. Я потею, и я бегаю. Иногда, если плохо спал, если Мартин не спал, когда мне правда нужно, в обед я нахожу туалет. Но не так, чтобы улететь. Не так, чтобы отключиться. Не так, чтобы стало заметно.
Уронив ведро, я знаю, что все кончено. Оно еще не упало на Эрика, который сейчас курит, а потом поедет в больницу. Оно только-только выпало у меня из руки, а я уже знаю, что это означает. Ведро пустое, но я знаю, что это наконец случилось.
Сегодня мне позволяют закончить работу. Конец дня, мы курим, и мне рассказывают, сколько швов наложили Эрику, небольшое сотрясение, этот идиот забыл надеть шлем.
Я прощаюсь, и тут Хеннинг зовет меня на пару слов. Хеннинг здесь все решает. На Хеннинга мы работаем. Без драматизма, без лишних жестов. Просто завтра я могу не выходить.
6
После родов. Мы возвращались домой такими измотанными. Довольными и измотанными. Красные глаза, утомленные улыбки. Я успел сбегать домой: переодеться и забрать люльку, мы забыли ее в спешке, когда начались схватки. Сломя голову помчался обратно в роддом. Дорога назад, казалось, длилась целую вечность.
И вот мы в автобусе, и люлька стоит между нами. Крохотный мальчик. Личико уже разглаживается, уже человек. Маленькие живые глазки, сейчас вот закрыты, убаюкало в автобусе. Мы устали, мы довольны. И одна мысль у обоих. Никто не сказал ни слова. Но мы думали об этом. Я думал. Что мы так счастливы. Так устали и так счастливы. Очень счастливы. И вот сейчас бы разочек уколоться, только разочек, самую капельку. Не на полную катушку, не до того состояния, когда ты на грани, когда вселенная раскрывается и снова захлопывается. Всего только один укольчик. Как же будет хорошо! Если нам уже сейчас так хорошо, так что же будет после укола? Если можно почувствовать себя счастливым уже на лестнице, со шприцем в руке, в поисках здоровой вены, так как же нам может быть хорошо потом? Может, только я чувствовал голод. Может, просто внушил себе, что это витает в воздухе.
Мы пришли домой, и наваждение исчезло.
Мы пришли домой, нам было чем заняться. Бутылочки, ужин, пеленки, распашонки.
Мы пришли домой, наваждение миновало.
Я стыдился своих мыслей. Я не сводил с него глаз.
7
— Ну можно я его возьму?
Он держит большого динозаврика. Плюшевый хищник, изо рта торчат белые плюшевые зубы. Малыш искупался, переодет во все чистое. Мы упаковали в сумку одежду на два дня. Кое-что до сих пор влажное. Я не успел все высушить, но хотел быть уверен в том, что дал ему с собой только чистое.
Делаю попытку засунуть в сумку динозаврика. Он слишком велик.
Держась за руки, идем по парку. Я несу его сумку, а он — динозавра под мышкой. Не захотел его оставить. Первый раз он ночует не дома, нервничает, но в то же время и предвкушает. Много говорит о том, что они будут делать с Густавом. О том, что у Густава есть «плей-стейшн». В какие игры они будут на нем играть. Что у Густава очень, очень много игр, и с зомби есть, она его маме не нравится, но ничего, он ведь взял динозавра, а динозавр ведь может справиться с зомби? Конечно, солнышко, такой здоровый хищник, как у тебя под мышкой, легко справится с любым зомби.
Я крепко держу его за руку, так крепко, как могу, только чтоб не сделать ему больно. Мимо нас проносятся машины. Его не будет три дня, две ночи. В первый раз мы с ним расстаемся.
Темнеет, и все еще холодно. Парк меняется, из живописного уголка природы, где можно покормить уток, прогуляться, превращается в место, где случается такое, с чем, надеюсь, Мартин не столкнется в ближайшие десять лет.
Вперед по улице, кругом виллы, потом по другой улице. Мы приближаемся к их дому. У дверей — «тойота», сам дом из красного кирпича, с небольшим эркером, из окон льется теплый желтый свет. Место, где приятно жить, куда приятно вернуться в холодный зимний день.
Я стучусь. Спустя некоторое время выходит мать Густава, блондинка тридцати с лишним лет. Привлекательная женщина, подбородок тяжеловат, широкие бедра закамуфлированы дорогой одеждой Улыбается. Уверен, она пользуется дорогим кремом от морщин. Пахнет лазаньей Выбегает Густав и тянет Мартина в дом.
— Уверены, что не хотите с нами поужинать?
Я отказываюсь. Мартину нужно попробовать остаться одному. Думаю, ему без меня будет весело. И кроме того, у меня уже есть договоренность. Протягиваю ей сумку. Слышу, как в гостиной мальчики рычат за динозавра. Выходит отец Густава, в руке — бокал красного вина, на фартуке изображен улыбающийся омар с вилкой для гриля в клешне. Он тоже приглашает меня поужинать. Нет, спасибо, у меня договоренность. И это действительно так. Я уже ухожу, и тут выбегает Мартин. Я целую его на прощание. Говорю, чтобы он хорошо себя вел. Не знаю, что еще сказать. Что буду скучать — этого ему слышать не надо.
Возвращаюсь через парк, захожу к албанцу. На последнюю заработанную купюру покупаю героин. Сколько могу себе позволить. Больше, чем обычно, зато со скидкой. Покупаю у него последнюю дозу, а на остаток — кетоган и траву. На двадцатку, завалившуюся за подкладку, беру в магазине крепкого пива. Я подготовился.
Дома как-то пусто. Мороженые полуфабрикаты ждут меня на столе. У меня есть белый порошок. Диацетилморфин. Хорошего качества, такой не нужно пропускать через ватку, его можно впрыснуть как есть. Я мог бы подготовиться, скрутить косяк, поставить еду в печку. Но у меня есть белый порошок. Уже направляясь в туалет, я вдруг осознаю, что это не нужно. Я могу уколоться в своей собственной гостиной, не боясь, что войдет Мартин.
Я колюсь, курю, смотрю по телику шоу, где всякие знаменитости угадывают песни. Снова колюсь и смотрю шоу, где всякие знаменитости готовят еду. Между уколами я догоняюсь пивом и травой. Могу Мартину позвонить, просто поздороваться, сказать, что люблю. По мне не слышно, что я под кайфом. А когда я так думаю, мне не надо звонить никому.
В субботу просыпаюсь поздно, звоню родителям Густава.
Автоответчик. Они наверняка в лесу. Хорошие люди, живут в кирпичном доме, они наверняка позаботятся о Мартине. И я колюсь и продолжаю в том же духе до вечера. Два часа перерыв, и новый шприц. Я неудачно укололся в бедро, завтра будет зверски больно, но сейчас все хорошо, и, черт, это же не кетоган был, так что все будет нормально, все будет хорошо. И у Мартина все хорошо, хорошие люди. И папе хорошо. Все хорошо.
В воскресенье я мертвый. Я вколол все, что мог. Кололся как потерпевший, и теперь я просто мертвый. Телефон возвращает меня к жизни. Я не сразу понимаю, что это мать Густава. Она спрашивает, все ли у меня в порядке. Не случилось ли чего? Ничего не случилось.
Иду в ванную. Бреюсь. Выкуриваю остатки порошка из пакетиков, раскиданных по журнальному столику.
Мне трудно ходить из-за того укола. До сих пор не смог себя заставить на него взглянуть. Там теперь точно расцвел красный цветок. До Густава идти далеко, и, достигнув цели, я вынужден опереться о дверной косяк, чтобы не упасть. Открывает мать Густава, в ужасе смотрит на меня. Хоррор-муви, большие глаза. Я кашляю — заболел, мол. Грипп. Был болен. Заболел, когда вернулся от них домой. Все выходные пролежал в постели. Смотрел телевизор. Не звонил врачу, нет, все не настолько плохо. По-моему, мне уже лучше, я выпил море чая с ромашкой. Чеснок? Правда помогает?
Она предлагает оставить Мартина еще на одну ночь. Я могу забрать его завтра в сад прямо от них. Смогу прийти в себя.
Да. Если это не сложно. Это не сложно? Нет, совершенно. Он так хорошо себя вел. Им так весело вместе. Привести его? Они играют в гостиной. Да нет, спасибо. Если они играют…
Иду домой. Падаю на землю в парке, лежу под кустом, чувствую запах гнили, влагу, просачивающуюся сквозь куртку, мне удается подняться только через двадцать минут.
Ковыляю домой, думая о пакетиках. Осталось ли еще что-нибудь. Пакетики с порошком. Может, на пол один упал? Может быть. Может.
8
Сардельки и браунколь. Мартину не нравится, он ковыряет еду вилкой. Он думал, что зеленое — это шпинат. К которому я его в конце концов приучил Морячок Попай. Но когда он засовывает в рот капусту, мне приходится долго на него смотреть, чтобы он не выплюнул ее назад. Я ласково притягиваю его к себе, под прикрытием стола он выплевывает капусту мне в руку. Мама не заметила, ее внимание поглощает кислородный аппарат, его надо вынуть из носа, положить еду в рот, проглотить и вставить аппарат на место. За столом пахнет сыростью и смертью. Весь дом прогнил. Маленький деревянный домик недалеко от телецентра, зажатый между кирпичными виллами. Построенный во время войны как временная хибара для вдов и инвалидов. А потом его забыли снести.
Здесь мало света, лампочка над обеденным столом висит высоковато и слепит глаза. Вот к чему должен был бы приложить руки хороший сын. Прийти с инструментами, за руку с внуком, выделить день. Я редко с ней вижусь. Говорю себе, что бываю здесь ради Мартина, чтобы он повидался с бабушкой. Он не любит к ней ходить. Не любит смотреть, как, словно в замедленном кино, умирает моя мать с голосом Дарта Вейдера.
Между кусками пищи и глотками кислорода мама с нами беседует.
Спрашивает, как дела Я отвечаю, что хорошо. Говорит, нам надо бы почаще приходить. Я соглашаюсь. Голос у нее грубый, надтреснутый. Говорит, что надо пригласить моего брата. Я отвечаю, что не уверен в этом. И не заканчиваю фразы. Она улыбается. Всякий раз мамин смех переходит в кашель, внушающий опасения за ее жизнь. И снова к кислородному аппарату.
Мама спрашивает Мартина, как у него дела. Он лишь кивает и смотрит в тарелку. Хорошо. Он стесняется. Не надо стесняться своей старой бабушки, ладно? И может статься, в холодильнике его ждет десерт, никогда ведь не знаешь заранее.
Она спрашивает его, как дела в детском саду. Хорошо. У него появился настоящий друг. Как здорово иметь друзей, а как его зовут? Густав. Нравится ему какая-нибудь девочка? Нет. Как, не нравится? Нет.
Я убираю со стола. Мартин не притронулся к еде, только потыкал, оставил следы своего присутствия. Умный мальчик. Я выкидываю его порцию в ведро под раковиной. Кухня грязная, как бывает у стариков. Не то чтобы заметная грязь, а такой сладковатый запах, все покрыто тонким слоем жира и пыли.
Выхожу в туалет, мочусь и ворую все таблетки, какие удается найти. Лекарства старой женщины, выписанные врачом, которому не жалко рецептурных бланков.
Когда я возвращаюсь, она все еще расспрашивает Мартина. Он чуть не плачет. Скрестил ноги под столом, один замшевый ботиночек поверх другого. Кем ты станешь, когда вырастешь? Какая у тебя любимая игрушка? Нравится ли тебе мишка, которого подарила бабушка? Он кивает, не поднимая глаз.
Я помогаю ей перебраться в кресло. Мартин садится на диван, поближе ко мне, как можно ближе. Он получил свой шоколадный мусс из холодильника. Помогаю ему снять со стаканчика фольгу. Нашел ложку в кухонном ящике, помыл и вытер о кофту. Мама очень глубоко вдыхает кислород, три раза. Вынимает шланги из ноздрей и закуривает свою красную «Сесил». Она их курит, сколько я ее помню. Если нельзя покурить, жизнь теряет смысл. И стопочку с кофе. Если всего этого не будет, можно ложиться и умирать. У мамы начинается приступ кашля. Длительный и сильный. Мартин смотрит на нее, не зная, чего ждать. Я бы постучал ей по спине, но боюсь, что рука провалится насквозь. Она выпрямляется, я даю ей кислород. Сделав пару мощных вдохов, она снова задышала. Нашла свою сигарету в пепельнице. Мы пьем кофе, курим, опрокидываем по стопочке. Мартин ест мусс. Настоящая семья.
Ей совсем не обязательно вставать, правда не надо, но она хочет, и я должен ей помочь. Стоим в узкой прихожей, она копается в сумке. Здесь пахнет сильнее, на стенах — коричневые джутовые обои.
Она дает мне двести крон, вкладывает их мне в руку. Слегка улыбнувшись, как бы говоря: это ерунда, благодарить не за что. Тут она права. На эти деньги не поешь и не уколешься. Думаю спросить, не одолжит ли она мне денег, но знаю, что откажет. Надо подождать. Она не умрет, не так быстро. Сухонькая старушка. Может прожить и без легких. На сырости, табаке и пирожных.
Она снова собирается закашлять, подносит руку ко рту. Мартин прячется за мою ногу, боится, что она снова начнет издавать эти ужасные звуки. Но все проходит. Она зовет Мартина, он опасливо выходит из-за ноги. Дает ему тридцать крон. Десятку и двадцатку. Купи себе что-нибудь. И это его деньги, он должен их на себя потратить, говорит она громко.
Мы идем к автобусной остановке. А нам снова надо будет идти к бабушке? Не скоро. Он все еще голоден. Я обещаю покормить его, когда мы приедем домой, в Тингбьерг. Или в первом попавшемся гриль-баре. Шаверма или пицца. О нет. Ему не надо тратить свои денежки, папа заплатит.
9
Она сказала: пошли в кровать, прямо сейчас. Давай. Мы сделаем ему сестренку. И засмеялась. Это случилось, когда я стоял в дверном проеме и смотрел, как он спит. Глаз с него не спускал. Если она засыпала, если не утаскивала меня за собой в кровать, я мог так стоять часами. Стоять в проеме и смотреть на него. Время от времени я подходил к нему, очень осторожно просовывал руку под распашонку. Прижимал ладонь к его коже. Я чувствовал, как поднималась и опускалась его грудная клетка, стучало сердце. Затем возвращался, вставал в дверном проеме и не спускал с него глаз. Другой раз я брал его за руку, слегка сжимал, не сильно, так, чтобы совсем чуть-чуть его побеспокоить, чтобы он заворочался во сне или легонько вздохнул. Потом обратно в дверной проем. Так продолжалось с рождения. Когда он у нас появился, маленький, все еще фиолетовый, глазами крутит… Схватки длились всю ночь, утром мы взяли такси до больницы. Роды шли одиннадцать часов. Она не хотела принимать обезболивающее, боялась снова войти во вкус. Одиннадцать часов, я пил кофе, держал ее за руку. Нам отдали маленького мальчика, упакованного в белое полотенце, в уголке синим напечатано название больницы. Такого маленького. Трудно представить, что вот из-за этого маленького тельца у нее вырос такой большой живот. Их отвезли в палату, она лежала на больничной кровати, приподняв ноги. Малыш с закрытыми глазами нашел грудь и присосался. Потом его положили в кроватку. Мне постелили на диванчике у стены. Она быстро уснула. Устала, мы оба устали. Он был таким маленьким, я смотрел на него, такой малыш. Так тихо дышал, что мне приходилось прикладывать ухо к его губам, чтобы услышать дыхание. Всю ночь я смотрел на него. Боялся, что он исчезнет, если я отвернусь на секундочку. Не мог представить, что такое маленькое существо может само поддерживать в себе жизнь. Надо сидеть рядом, надо свидетельствовать. Не спускать с него глаз. Смотреть, как он дышит, фиксировать каждый вздох.
Когда он плакал, она расстраивалась. Что мне сделать, солнышко, хочешь еще грудь? Ее раздражало, что я улыбаюсь. Мертвые дети не плачут. Слезы лились по его щекам.
Ей кажется, что я странный, — она так сказала. Она сказала: чудной. Это было позже. К нам пришли друзья, маленькая группа избранных, тех, кто не употреблял героин. Какие-то ее родственники. У них были подарки, и я сказал им: когда улыбаетесь, держите рот закрытым. Не показывайте зубы. Хищники показывают зубы. Улыбайтесь, не показывая зубов.
Я сказал: вымойте руки, прежде чем до него дотрагиваться.
Ночью я наблюдал за ним из дверного проема. Не спускал с него глаз.
10
Они сказали, что Мартин ударил маленькую девочку. Что он не хотел делиться. Что он неаккуратно ест. Выложили все сразу. Две воспитательницы. Не знаю, чего они ждут. Что я начну драться? Как Мартин? Их длинноволосый педик, помощник воспитателя, сидя на корточках, надевает какому-то малышу ботинки, а сам следит за нами. На стреме. На случай, если я вдруг сорвусь. Мартин жмется к моей ноге. Я киваю — обязательно, мол, с ним поговорю. Нельзя бить других детей, нет, нельзя. Шоколад надо есть после обеда. Я киваю. Мы еще поговорим об этом. На родительском собрании, нам придется серьезно поговорить. Я киваю. Чем бы мы сейчас ни занимались, этого явно недостаточно.
По дороге домой мы берем в прокате фильм. Достаем из холодильника и кладем на замороженные круги пиццы разные продукты: салями, сыр. Мартин в свою хочет добавить жареный лук — да пожалуйста. После еды я спрашиваю Мартина, кого он ударил.
— Девочку, — отвечает он, — очень глупую девочку.
Я ему верю.
— Почему ты ее ударил?
— Потому что она глупая.
— Она тебя дразнила? — (Мартин кивает.) — Нельзя бить девочек, — говорю я. — Даже глупых. Или которые дразнятся.
Он размышляет.
— А мальчиков бить можно?
Не знаю, что сказать. Там, откуда я родом, ты бьешь или бьют тебя.
— Нельзя бить мальчиков, если они меньше тебя. Это неправильно, так нечестно.
Он снова размышляет. Я преисполняюсь гордости, когда вижу, как в его глазах отражается мыслительный процесс. Как он созревает для ответа или следующего вопроса.
— Значит, можно бить мальчиков, которые больше тебя?
— Да. Наверное, можно. Но это не очень разумно.
— Потому что побьют тебя?
— Угу.
Умный мальчик, умный. Думает, а когда задает следующий вопрос, язык не поспевает за мыслями. Ему нравится эта игра.
— А что, если есть один маленький мальчик и он мне очень надоел? Ну, знаешь, прямо очень-очень… Можно тогда его стукнуть?
— Нет, но если хочешь кого-то побить, то лучше выбирать именно таких.
Он смеется.
— Солнышко мое, — я прижимаю его к себе, — не надо никого бить, ладно?
Он смотрит на меня.
— Ладно, малыш? Ради меня. Позови взрослых. Разве они не говорят в саду, что надо позвать взрослых?
Он кивает.
— Или мне расскажи. И я подумаю, что сделать.
Я тянусь за пультом и включаю фильм. На экране появляется заставка «Диснея».
11
Я снова звоню в дверь. Она живет на пятом этаже. Под мышкой у меня папка, на плече спортивная сумка. На мне моя лучшая одежда. В домофоне раздается трескучий голос:
— Алло… Алло…
— Социальный работник.
— Но…
— Социальный работник.
— Да, но у меня недавно была…
И я слышу гудение дверного замка. Поднимаюсь по лестнице. Пять этажей. Я потею. Она стоит, ждет, дверь приоткрыта.
— А ко мне не сегодня должны прийти, это, наверное, ошибка какая-то.
Я заглядываю в папку, провожу взглядом по пустому, крепко зажатому листу бумаги. Вынимаю ручку. Повторяю имя, написанное на табличке рядом с домофоном.
— Да, — говорит она, — это я.
— Значит, все правильно, сегодня. Уборка, насколько я понимаю. У вас обычно пылесосят?
— Да-да, пылесосят, но Лене совсем недавно приходила. Всего… три дня назад.
— Да, но Лене заболела. И неизвестно, надолго ли, так что я временно ее замещаю. А мой собственный график тоже никто не отменял. Сами понимаете…
А что с Лене? Она ведь буквально на днях…
— Смещение межпозвоночного диска, ужасно. На нее шкаф упал. Или, точнее, она поймала падающий шкаф. Так глупо…
— Ох, как жаль. Лене такая милая девочка…
— Да, ужасно, так что пока она не поправится…
— А может, вы могли бы прийти на следующей неделе?
— Нет, к сожалению. Или сейчас, или придется вам ждать две недели. Сами решайте.
Она размышляет. Затем открывает дверь. Проходя через прихожую, она жалуется на косность системы. Что теперь непонятно, когда будет следующая уборка. Я признаю ее правоту. Говорю, ей обязательно надо позвонить и пожаловаться или даже лучше написать письмо в местную администрацию.
Она плохо видит, пытаясь разглядеть из своего кресла, что я там делаю, щурит глаза. Я стою у буфета, к ней спиной, набиваю сумку королевским фарфором, расписанными вручную настенными тарелками. Если могу, то вытаскиваю фотографии из серебряных рамок. Если нет, забираю все вместе. Все исчезает в моей сумке.
— Что вы делаете? Что вы там делаете?
— Ворую ваши вещи.
— Что-что?
— Ворую ваши вещи, я ворую ваши вещи.
Она не отвечает, так и сидит в кресле. Мои руки перепархивают с места на место. Перехожу к «горке». Занимаюсь ящиками, начинаю с нижнего. Всегда сначала нижний, затем вверх по порядку. Средний ящик заперт. Из сумки вынимаю отвертку, так будет быстрее, чем отбирать у нее ключи. Высыпаю в сумку столовое серебро. Перехожу к следующему ящику.
Она набралась мужества, поняла наконец, что происходит.
Сострадание:
— Как же ты можешь обворовывать старую женщину? У меня почти ничего нет, а мой муж…
— Не болтайте, и я скоро исчезну, о’кей? И с вами ничего не случится.
— Это мои вещи, мои вещи, я…
— Вы все равно их не видите.
— Я знаю, что они там, это мои вещи. Как же ты можешь?..
— Молчите лучше, все равно ничего уже не поделаешь.
Она сидит в кресле, вцепилась в подлокотники. Носки ног, обутых в ортопедические ботинки, повернуты внутрь, как у маленькой девочки, которая боится описаться.
Сопротивление:
— Я могу закричать. Громко закричать, может, я и стара, но я могу громко кричать. Меня услышат, кто-нибудь услышит.
— А я могу воткнуть нож вам в легкое.
Перехожу к виниловым пластинкам. Тут может повезти. Просматриваю всю коллекцию, ненужные швыряю на пол. Пока ничего полезного. На пластинку Наны Мускури дозу не купишь.
Вырываю телефонный шнур из розетки, прохожу через прихожую в туалет, дверь не закрываю, чтобы следить за ней. Отсюда видна одна нога, я замечу, если она попытается встать. Опустошаю аптечку, куча старушечьих пилюль. Со старушками одно хорошо: они накачиваются всякой дрянью, почище чем джанки у церкви Святой Марии. Возвращаюсь в комнату. Она злится, но пытается держать себя в руках.
— Где деньги?
— У меня нет денег, в квартире нет. Я старая…
— У вас есть страховка, черт возьми. Просто отдайте мне деньги, и я позвоню в полицию, после ухода. Или я вам ноги сломаю и брошу здесь.
— Нет, ты этого не сделаешь… Ты не можешь…
— Хотите проверить?
Она рассказывает, где в спальне спрятаны деньги, — в шляпной коробке на дне шкафа. Старушки всегда прячут деньги в спальне. Туда ведь никто не заглядывает, это же неприлично. Я засовываю купюры в карман. Есть тысячные, может штук пять. Крупные и мелкие купюры.
В спальне я высыпаю содержимое шкатулки, стоящей перед зеркалом. В основном бижутерия, немного серебра и пара золотых сережек.
Возвращаюсь.
— Это что-то для вас значит? Что-нибудь личное?
— Все вещи что-то для меня значат. Это мои…
— Отвечайте же, черт вас возьми!
— Что — это?..
Я подношу брошь к ее лицу. Она вжимает голову, как будто я собираюсь ее ударить, и смотрит на брошку.
— Мне ее муж подарил…
— Я не об этом спрашиваю. Она что-то для вас значит?
— Да.
Я кладу брошку на столик рядом с ней. Уходя, спиной чувствую ее взгляд. Закрываю за собой дверь.
12
Она вышла из ванной, кожа теплая, влажная. Я распахнул халат и поцеловал ее в живот под пупком.
— Ничего, если я сегодня схожу к Луизе?
Она оделась. Мартин в гостиной играл с машинками. Я смотрел, как она надевает черные чулки. «Я не поздно, посидим, попьем кофейку, поболтаем о том, какие все мужики свиньи». Поцеловала меня в щеку и большим пальцем стерла помаду.
Вот как я себе это представляю.
Нетвердой походкой она спускается по лестнице. Одежда в беспорядке, помаду размазала тыльной стороной руки. Она покачивается на каблуках и вынуждена вцепиться в перила. Четвертый, третий, второй этаж, удивительно, как она шею-то себе не свернула. Глаза пустые. Домой идет. Знает, что плохо поступила. Возится с замком, с трудом открывает дверь на улицу. Выходит, солнце ослепляет ее, все белое. Цок-цок, цок-цок, каблуки стучат по тротуару. Перешла велосипедную дорожку, вышла на дорогу. Думаю, машину она так и не увидела.
Мы едим поджаренный хлеб с сыром. Это его любимое. Сыр «Гаварти», а он говорит — «Гавайи». На Гавайях растут пальмы и всегда светит солнце, поэтому сыр называется «Гавайи». Мы смотрим по телевизору «Тома и Джерри». Серия с утенком, который хотел, чтобы его съели, потому что считал себя некрасивым. Мыши все время приходится его спасать. Мы смеялись, он смеялся там, где надо. Потом я обул его, мы собирались в магазин, чтобы к маминому приходу приготовить поесть. Я искал ключи, и тут зазвонил телефон.
Мы сидели в длинном больничном коридоре. Я взял его с собой, не мог оставить одного, а соседа дома не было. Он катал по ноге свою новую машинку. Английскую «скорую помощь» с синей мигалкой.
Меня пригласили войти. На полу и на стенах — белая плитка. Запах острый и химический. Подвели к металлическому столу. Она была укрыта. Покрывало отдернули. Да, это она. Вид ужасный. Я видел кровь на виске. Вмятину на скуле. Обидно, подумал я, она любила свои скулы. Подчеркивала их румянами и пудрой. Да, это она. Перед тем как ее снова укрыли, я заметил след от укола на руке.
— Не знаю, может ли это послужить утешением, — сказал врач. — Мы сделали анализ крови: не сбей ее машина, она все равно умерла бы от передозировки.
Я тоже не знал, может ли это послужить утешением. Мы не кололись года три-четыре. Руки чесались? Захотелось в последний раз уколоться?
Я вернулся к Мартину. А разве мама с нами домой не пойдет?
Я взял его на руки, прижал к себе.
13
Мне принесли кофе, Мартину — фруктовую водичку. Жиденькую красную водичку, поставили перед ним на стол, рядом — цветные карандаши. Мы сидим в детском саду, в «учительской», там, где воспитатели обедают, читают вот эти старые журналы, которые лежат в плетеной корзинке рядом со стеллажом. Напротив Мартина сидит психолог. Ничего сложного, говорит она, просто нарисуй мне что-нибудь. Мартин смотрит на меня. Я сижу на стуле у стены. Уверен, от меня здесь жаждут избавиться, уж тогда бы они его допросили как следует, психолог и Марианна. Все бы выведали. А как дела дома? А что папа?
Как выглядят папины руки?
А у тебя хороший папа?
Ты писаешься по ночам?
Он тебя бьет?
Но я здесь, и я не уйду. Пока у них нет предписания, они меня выгнать не могут.
Просто порисуй, говорит психолог Мартину, нарисуй что хочешь. Психологу под сорок, у нее профессиональное выражение лица, как бы говорящее: я умею обращаться с детьми, я хорошо обращаюсь с детьми. Я их друг. На ней джинсы и тонкий шерстяной свитер, неформальный стиль.
А может, нарисуешь свой дом?
Можешь сначала нарисовать дом, где вы живете.
Ваш дом или квартиру.
Как выглядит здание?
Мартин все еще колеблется, пьет водичку, делает крошечный глоток. Как когда я пью кофе, пытаясь выиграть время, занять руки. Затем тянется за карандашами.
Марианна пристально на него смотрит, вглядывается. Ждет, что Мартин начнет рисовать черепа, бензопилы, режущие мясо, папу с торчащей иглой в руке. Мартин перебирает карандаши, никак не может выбрать. Я думаю: не бери черный. Это плохо.
Знаю, к чему они клонят, а черный — плохой признак. Если он будет рисовать только черным или только красным — плохо дело. Я потеряю его. Мартин берет синий. Я бы предпочел, чтобы он взял голубой, но и это неплохо. Все лучше, чем черный. Начинает рисовать. Проводит пару линий и вскидывает голову, понимает, что все на него смотрят. Психолог пытается поднять настроение, говорит, что здесь красиво, замечательно, хороший, наверное, садик. А горка во дворике новая? Да, новая, и Марианна так рада, им пришлось выдержать настоящую войну, чтобы выбить деньги. По-моему, я вижу, как психолог кривится. На долю секунды. Война — это слово явно не для детских ушей. Одно из тех, что мы произносим неосознанно, а их нужно избегать, или дети станут больными или несчастными и будут продавать себя за деньги. А может, мне показалось, я потею, мне бы уколоться до этой встречи, хоть немного. Хоть полдозы, самую каплю. Но я не посмел. Психологи все видят.
Мартин нарисовал дом, наш дом, наш панельный дом. Стены синие, окна в гостиной, наши окна, очень большие, в одном окне — маленький человечек — палка-палка-огуречик, в другом — большой. Перед домом — собака, большая, нарисованная коричневым карандашом. Психолог спрашивает Мартина, может ли он написать свое имя. Мартин кивает. Тогда пусть подпишет рисунок внизу. Психолог улыбается, берет рисунок со стола и благодарит Мартина, убирает листок в папку. Хороший рисунок получился, совершенно обычный, собака только чуть великовата, думаю я, но Мартин любит собак, это сейчас его любимые животные, и потому ясно, отчего он нарисовал ее большой, столько-то психолог должен понимать.
Она кладет перед Мартином еще один белый лист, снова улыбается, просит теперь нарисовать свою семью.
14
Я встречаюсь с Ником у больницы.
Он коротко здоровается с Мартином, как будто именно с ним у него назначена встреча. Затем мы проходим сквозь крутящуюся дверь. Ник, похоже, зол. Поднимаясь в лифте, я хочу сказать, объяснить: не моя вина, что мама попала в больницу, она умирает, не моя вина, что она все еще жива. Но когда в отделении пульмонологии нас встречает медсестра, кажется, что он зол и на нее. Когда мы идем по коридору к маминой палате, кажется, что он зол на коридор, на носилки у стен, на мужчину с ходунками, медленно ковыляющего на тонких волосатых ножках-спичках.
Медсестра проводит нас в палату.
И вот мы сидим, каждый на своем стуле. Все молчат. Мартин с любопытством осматривается.
Ник подходит к изножью кровати.
— Зачем ты мне звонил, с ней же все нормально, — говорит он и смотрит на нашу мать.
Она такая худая, что видно, как под белой больничной рубашкой бьется сердце. За нее дышит аппарат. Кажется, будто на ее закрытых веках лежит тонкий слой пыли.
Ник подходит к окну и смотрит на улицу.
Ник, или Николай, — а именно это имя ему дала наша мать или кто-то еще, на него он, сколько я его знаю, не откликается, — коротко подстрижен. На нем черный спортивный костюм, любой другой в таком смотрелся бы раздетым. Куртка на спине внатяжку.
Ник садится на стул, достает сигареты, вынимает одну, убирает пачку в карман.
— Ненавижу больницы, дерьмо, как же я ненавижу больницы.
Он оглядывается по сторонам, будто стены в любой момент могут сомкнуться. Смотрит на меня.
— И ты, наверное, тоже.
Я не отвечаю, и его реплика повисает в воздухе. Здесь чувствуется запах смерти. Наша мать, то, что от нее осталось, то, что когда-то было ею. Я беру Мартина за руку и вывожу из палаты. Сажаю в пустой комнатке для посетителей, включаю телевизор, висящий на стене, нахожу детскую программу. Наливаю ему красного сока из холодильника, стоящего в коридоре. Говорю, чтобы посидел тут. Что бы ни случилось, сиди здесь.
Приблизившись к двери палаты, я слышу, как мой брат внутри с кем-то громко спорит. Войдя, я вижу Ника, возвышающегося над молодым ординатором. У того каштановые волосы, зачесанные набок, красные глаза после длинной двойной смены, только что еще больше затянувшейся.
— Не давайте ей умереть, не давайте…
— Конечно, мы все надеемся на лучшее, но, исходя из настоящего положения дел…
— Вы слышите, что я сказал, мне насрать, что вы сделаете, но вы не должны…
— Бывают вещи, над которыми мы не властны, иногда приходится ждать и…
— Делайте что можете, черт побери, шланги, аппараты — все! Лекарства! Не давайте ей умереть!
— Поверьте, мы делаем все возможное, все, что в наших силах, но ваша мама…
— Она этого не заслужила. Она не заслужила того, чтобы просто умереть.
Думаю, врач не расслышал. Не расслышал, как странно прозвучала эта фраза. Ник произнес странное слово. Просто.
— Как я уже сказал, мы делаем все, что возможно, и остается только…
— Не дай ей умереть, говнюк, мне насрать, пусть лежит здесь с мертвым мозгом и гниет!
Врач беспомощно поднимает руки: курсы эффективного общения с проблемными родственниками пациентов только что обнаружили свою полную несостоятельность. Сложившаяся ситуация явно не из тех, что там отрабатывали. Он переводит взгляд на меня, во мне его спасение. Вообще-то, я бы с удовольствием посмотрел на развитие событий, но меня ждет Мартин.
— Что с ней?
— Ее нашел социальный работник. Трудно сказать, сколько времени она пробыла… без чувств.
— И что теперь?
— Теперь возможны два варианта, на момент доставки у нее было сильное обезвоживание, одно это может привести пожилого человека…
— Что происходит сейчас?
— Остается только ждать. Очень может быть, что она очнется, но…
— Ты хочешь о чем-нибудь спросить, Ник?
Он уже сидит на своем стуле, качает головой. Врач вкратце объясняет, что ее состояние — следствие болезни легких, точнее сказать трудно. О чем бы то ни было. Извиняется и спешит нас покинуть.
У Ника пустой взгляд. Было проще здесь находиться, когда он кричал на врача, когда заглушал звук аппарата искусственного дыхания. Теперь мы одни. Только теперь я замечаю, как поредели ее волосы, сквозь них просвечивает серая кожа головы. Кожа да кости. Она всегда следила за прической. Даже когда нам нечего было есть, в ванной стоял дорогой шампунь. Ник встает:
— Позвони, когда она умрет.
Он идет к двери.
— Ник!
Оборачивается, вопросительно смотрит.
— Не тяжело все время злиться?
Какое-то время он стоит в нерешительности — прибить меня, что ли? — затем улыбается, это первая его искренняя улыбка за многие годы:
— Все проще и проще.
15
— Просто поразительно, сколько же у тебя родственников.
Он улыбается. Отвечать не нужно, он знает, что к чему.
— Пойдем.
Можно назвать его старьевщиком, но это было бы неверно. Его фамилия Сёренсен, имени не знаю. Народ называет это заведение магазином Сёренсена, хотя на табличке над дверью написано другое. Сёренсен приподнимает крышку прилавка, и я следую за ним в примыкающую комнату. В ней полно вещей, которым либо не хватило места в магазине, либо это товар «отмытый»: гоночный велосипед, ноутбук, наполовину заваленный дисками. Сёренсену шестьдесят с лишком, может больше. Я слышал разговоры о Сёренсене с тех пор, как начал колоться. Он втягивает живот и протискивается за письменный стол. Садится, рукой указывает мне на стул напротив. На стене висит четырехлетней давности календарь с гологрудыми девицами, скверно пахнет табаком, дешевыми сигариллами. На столе — поцарапанный термос.
— Давай сам…
Я откручиваю крышку и наполняю щербатый стакан. Это кажется правильным.
— Ну что, посмотрим?
Протягиваю ему сумку. Он ставит ее перед собой на стол, осторожно вынимает вещи.
Рядом с ним лежит круглая лупя, которую он зажимает глазом, когда не может прочитать, что написано на дне фарфоровой чашки, или хочет убедиться в качестве серебряного изделия неизвестной ему коллекции.
Я закуриваю, он с раздражением на меня смотрит и снова переводит взгляд на вещи, разложенные на столе.
— Ничего, что я курю?
Он, не глядя на меня, качает головой, и я понимаю: только что цена упала на двести крон. Здесь дозволено курить только одному человеку.
Просмотрев всё, он поднимает глаза, ищет сигариллу в нагрудном кармане шерстяного жилета.
— Полторы тонны, больше дать не могу.
— Полторы?
— Да.
— Но одно только серебро…
— Да, серебро стоящее, украшения тоже кое-чего стоят, поэтому и даю так много. Но фарфор…
— Да это же куча бабок!
Я слышу себя со стороны. Разговариваю как настоящий наркоман.
Ну давай.
Ну давай.
— Да такой фарфор стоит кучу бабок!
Он крутит в руках фарфорового белого медведя.
— Это старое говно нужно только американским туристам, а они сюда не заходят, они покупают новое. Понятно? Или это должна быть редкость. Настоящая редкость, а здесь такого нет.
— Две с половиной.
— Да иди ты. Я сказал полторы, так что никаких двух с половиной. Так дело не пойдет.
— Давай скажем…
— Послушай-ка сюда: я дам тебе тонну за серебро и прочес, а зверей и пастушку можешь забрать. Честно говоря, я даже не представляю, что со всем этим делать. Загляни в магазин, он забит таким хламом.
— Две двести.
— Соберись, парень. Я дам тебе… Знаешь, я ведь питаюсь разговаривать с тобой по-хорошему. Понимаешь? Чтобы ты не тащился со всем этим говном на другой конец города, где тебе скажут то же самое.
Я ловлю себя на том, что смотрю на часы. Прикрываю их рукавом. Гляжу ему в глаза. Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю.
— Что, спешишь?
— Нет.
— А то смотри, можешь забирать свое говно.
— Я не спешу.
— Я пытаюсь разговаривать с тобой по-хорошему. Даю восемнадцать сотен. Но имей в виду, я делаю тебе большое…
— Две тонны. Я хочу две тонны. Не меньше. Мне не надо меньше.
Он смотрит на меня. По ощущению, долго. Я молчу. Держу рот на замке. И он протягивает мне руку.
— Но не вздумай никому рассказывать, я тебе не рождественский дед.
Я тороплюсь. Бегу на автобус. Магазин Сёренсена расположен на задворках Амагера, а мне надо к албанцу, купить яд, а потом за Мартином в детский сад. И я уже знаю, что опоздаю. Как они на меня посмотрят!
16
Но, папа, как же все вещи — вещи, которые остались в синей комнате? Под слоном?
Мы с Мартином идем в новый садик. Солнышко мое, этот садик намного лучше, правда. Игрушки все новые, и там у тебя появятся настоящие друзья, очень скоро, солнышко, правда, и там площадка отличная, папа там был, отличная площадка, там посреди песочницы пиратский корабль, можно в пиратов играть, и качели там есть, и трехколесные велосипеды. Ну да, солнышко мое, в том саду они тоже были, но эти лучше, новее, помнишь, как те медленно ездили? Потому что колеса были старые, изношенные. А в этом саду, в этом саду такие добрые воспитатели, папа говорил с ними, они будут с тобой хорошо обращаться. Это очень хороший садик. Он намного больше, чем тот, можно завести много друзей, в этом садике папе не будут задавать столько вопросов. Что папа делает, как дела дома, поел ли ты как следует, бьет ли тебя папа. Здесь тебя не будут заставлять играть с куклами, потому что думают, что папа тебя трогает. Не будут спрашивать, почему папа такой бледный. Очень хороший садик, солнышко.
— А резиновые сапоги?
— Красные?
— Угу.
Я купил их на распродаже в супермаркете, не смог найти подходящего для мальчика цвета, стоял и ждал, когда можно будет пробраться к груде обуви вместе с женщинами в платках, затаривающимися на всю семью.
С трудом нашел пару его размера, но они оказались красными. Пришлось купить, на обувной магазин денег не было, вот он и ходил в красных.
— Тебя же дразнили из-за них, помнишь?
— Дразнили.
— Ну, тогда тебе нужны другие.
— Да, но… Меня больше не дразнят. Мне они нравятся. Густав нарисовал на них черепа. И они больше не похожи на девчачьи. Теперь это настоящие…
— Я куплю тебе очень классные сапоги.
Мы идем по дорожке, небо серое. Холодно, я думаю о том, что у него до сих пор нет нормальной куртки.
Адрес записан на бумажке. У меня сейчас проблемы с памятью. Если не записать, через пять минут все забываю.
— А меч, пап?
Знаю, знаю, о чем он. Они делали мечи из массы для лепки, раскрашивали их. Вместе с практикантом, по которому видно было, что он ни разу еще не трахался, что сидит дома и читает книжки про драконов и рыцарей. Толстые очки, длинные волосы, плохие зубы и этот смехотворный Молот Тора на цепочке. Он обещал им устроить в парке ролевую игру.
Я схожу и заберу меч. А может даже, ты сможешь пойти с ними в парк, я спрошу.
Конечно, я не пойду к этим сучкам в его старый сад. Но мне придется купить ему что-нибудь дорогое. Что-нибудь обалденное, что-нибудь, что показывают утром по телику. Пластмассовое и разноцветное. Чтобы он забыл о мече, о драконах и о парке.
В саду три группы. Мартин пойдет в среднюю, на второй этаж. У них есть свободное место, они с нетерпением ждут нового мальчика, сказала мне воспитательница. Она сказала, ее зовут Лоне, я задал ей кучу вопросов об их педагогическом подходе. Сказал, что к Мартину в старом саду плохо относились. Что они не умеют обращаться с мальчиками, а мальчишки есть мальчишки, не надо их, конечно, распускать, но мальчишки есть мальчишки. И она проявила понимание. Лоне встречает нас на втором этаже, дружелюбно улыбаясь. Ей за сорок, одета в джинсы и голубой свитер с V-образным вырезом. По пути в группу мы проходим мимо кухоньки, в которой возятся четыре ребенка и девушка лет двадцати с небольшим, она поправляет очки локтем, вся в муке, как и дети, ее окружившие. Один мальчик держит на весу кусок теста — можно еще пистолет сделать, предлагает он. Сегодня кондитерский день, говорит воспитательница. Для тех, кто хочет, никакого принуждения. И смеется. И я смеюсь.
В группе сидит другой воспитатель, еще одна женщина, собирает с девочками термомозаику. Двое мальчиков на полу играют в «веселые горки», другие бегают с самолетиками. Лоне просит их немного остыть. Увидев нас, они затихают.
— Это Мартин, новый мальчик, я вам рассказывала.
Лоне берет Мартина за руку, подводит к мальчикам с конструктором, он смотрит на меня. Знаю этот взгляд. Сам ходил в разные сады, в разные школы, всегда трудно начинать на новом месте. Я думаю: надо было купить торт, что-нибудь в этом роде. Завтра куплю. Принесем что-нибудь вкусненькое.
Я посылаю Мартину воздушный поцелуй, незаметный, чтобы другие дети не обратили внимания. Чтобы его не дразнили. Лоне провожает меня. Они славные ребята, говорит она мне. Он освоится. Ему будет хорошо.