Книга: Субмарина
Назад: Пролог
Дальше: Мартин

Иван

1
Спортцентр находится на втором этаже старого фабричного здания. Дверь открывается, и парень спускается по лестнице, смотрит вокруг мутным взглядом, ничто в мире его не волнует.
Здоровяк, накачанные мышцы, очень мало жира. Сквозь белую футболку просвечивает татуировка с пауком, почти на весь торс. Паутина опутывает шею, частично скрываясь под коротко подстриженными светлыми волосами.
Он почесывает татуировку на шее, затем останавливается рядом со мной, смотрит в землю.
— Ну? — говорит он.
Не «куда?» или «ну что?», просто «ну». Глаз не поднимает. Как и с наркотиками, это рынок продавца, и тот может вести себя, как ему заблагорассудится. Я — покупатель, он — продавец. Такой был вежливый, когда мы присматривались друг к другу в раздевалке, а теперь у него кое-что есть, и это кое-что нужно мне. Рукой делаю ему знак следовать за мной. Идет позади, я слышу, как он сплевывает на землю.
Обходим здание. Дверь в фабричный вестибюль открыта, свет проникает сквозь грязные окна под потолком. Ржавое железо на полу, одиноко стоят большие грязные машины.
— Ну, ты берешь?
Тут он замечает около двери Кемаля. Рядом с Кемалем стоит здоровенный борец из спортцентра. Мужик с татуировкой бросает на меня короткий взгляд. Затем обращает все внимание на Кемаля. Хочет что-то сказать, но слово берет Кемаль:
— Не нужно сбывать у меня.
Парень медленно кивает, рука на полпути к спортивной сумке. Кемаль делает шаг вперед и пинает его в живот. Парень складывается и падает. Кемаль поднимает сумку и швыряет ее борцу. Его зовут Сами, здоровый парень, сидит на стероидах. Выглядит пугающе, но я знаю, что он здесь для украшения. Когда Кемаль был помоложе, он был чемпионом Скандинавии по тайскому боксу. Пару лет удерживал титул, потом потерял интерес. Никогда не видел, чтобы кто-нибудь так быстро двигался.
Кемаль снова совершенно спокоен.
— Ты не работай у меня, ладно? Это просто.
Он разговаривает таким тоном, словно просит положить еще сахара в кофе.
Кемалю прекрасно известно, что в его центре принимают стероиды. Это видно по телам, по мускулам, иногда по глазам, если человек не может с собой справиться. Ребят выгоняют, потому что они вдруг съезжают с катушек из-за какой-нибудь ерунды. Не могут взять вес и орут, разбрызгивая слюну. Кемаль знает, кто принимает, кто продает и что продают. Ему приходится с этим мириться, такова жизнь. Он и сам с этого стрижет понемножку, помещение-то его. Но это совсем не то, что пустить рынок на самотек.
Парень встает с бетонного пола. Медленно кивает, он понял.
— Итак, мы тебя больше не увидим, правильно?
— О’кей, хорошо, да…
Парень почесывает короткую щетину на затылке, ласкает паука.
— Я могу уйти?
— Нет.
— Нет?
— Я должен убедиться, что ты понял.
Кемаль медленно к нему приближается. Борец не двигается, стоит у двери. Выходя, я киваю ему:
— Увидимся.

 

Солнце режет глаза. Пошарив в кармане, вытаскиваю пару поцарапанных темных очков.
До меня доносятся звуки первых ударов из фабричного вестибюля. Глухих ударов, усиливаемых акустикой пустого помещения.

 

Захожу в дисконтный магазин у железной дороги, сдаю пустые бутылки и двигаюсь вглубь магазина, к пиву. Беру пять бутылок. Заплатив, кладу в сумку, сверху — полотенце, чтобы не звенели.
В гриль-баре покупаю две шавермы. На стоянке позади меня громко смеются. Куда пойдем? Что будем делать?
Молодые ребята в спортивных костюмах, с серебряными цепочками, готовые на все.
Меня они не замечают. Я так долго прожил в этом квартале, что сливаюсь с пейзажем.
Жуя шаверму, проглядываю старую, двухдневной давности, газету. Молодому пакистанцу, свежеиспеченному отцу и владельцу магазинчика, плеснули в лицо кислотой на Аматере. Покупаю еще одну шаверму и запихиваю ее в себя. Я не голоден, я почти никогда не бываю голодным. Возвращаюсь в общагу. Дорога домой всегда длиннее. В мышцах усталость, чувство тяжести. Приятное чувство, как будто сделал что-то полезное.

 

Каждый день я вижу одних и тех же людей.
Полную даму с безупречным макияжем, вид у нее всегда такой, будто в это самое мгновение ее настиг инсульт: взгляд бессмысленный, в глазах — пустота. Стоит так, а сигарета дымится между пальцами или в уголке рта. Затем уходит. Иногда я прохожу мимо, когда она передвигается, шевелит своими килограммами. Сегодня стоит.

 

Здание общаги — из красного кирпича. Его видно издалека, красная четырехугольная коробка.
Общага — это не общага. Это называется социальным жильем. Соцжилье. Задумано как временное пристанище для тех, кому некуда идти. Пристанище. Очень позитивное слово. Пристанище. Временное. Все здесь временное. Не такое место, где задерживаются надолго. Содержит самый минимум удобств для людей, готовых двигаться дальше. В комнате — минимум квадратных метров, в кровати — минимум комфорта. Всей кухни — плита на две конфорки и холодильник.
Я прожил в общаге полтора года. Поднимаясь по лестнице, стараюсь не задевать сумку, чтобы не звенеть бутылками. Прохожу по коридору, отпираю дверь как можно тише.
Достаю из сумки пиво, из блока под кроватью — сигареты. Я купил их у парня, который торговал прямо из багажника. Кемаль стоял рядом и смеялся, он был прав, у этого парня действительно, что называется, «special price for you». Датчанин, лет тридцати с хвостиком, с намечающейся лысиной. Невысокий коренастый парень, хорошо смотрелся бы у барной стойки. Машина стояла на площадке, засыпанной щебенкой, у спортцентра, с работающим мотором, с багажником, под завязку набитым польскими сигаретами.

 

Сидя на подоконнике, пью тепловатое пиво. Я насчитал одиннадцать красных машин, семь алкоголиков, четырех наркоманов и два велосипеда с детскими сиденьями. И вот идет он, кульминация вечера.
Тащится со своей детской коляской.
Смех, да и только.
В узких леопардовых рейтузах, в куртке из белого искусственного меха.
И такой он смешной, что ты будешь смеяться, пока он не трахнет какого-нибудь ребеночка во дворе за мусорным контейнером.
Он ведь такой безобидный.
Чудик, гном.
Он ничего не делает, оставьте его в покое.
Нет среди нас безобидных. Просто у некоторых нет шанса навредить.
Для этого требуется доверие, для этого требуется инициатива, для этого требуются возможности.
А возможности такого вот старого, чокнутого, похожего на клоуна старика, бесспорно, ограниченны. Он бездомный с домом, повезло, предоставили жилье, раз уж у города все еще есть что предложить. Он собирает старые вещи. Иногда пропадает на двадцать минут, иногда — на несколько часов, вне зависимости от того, как далеко ему приходится отправляться за своей добычей. Я видел его со сломанными клетками для птиц. Садовыми гномами без голов. Зонтиками, ботинками, старыми газетами, разлезающимися чучелами. Хочется закричать на него, потому что это безумие, потому что нельзя быть настолько сумасшедшим, потому что загнанных лошадей пристреливают. А клоун везет в коляске старый разбитый унитаз. Белый, фарфоровый, выломанный, с бетонными сколами у основания. Дощечки нет, вода из унитаза облила коляску с одной стороны. Клоун исчезает в воротах.
2
После вынесения приговора у меня было ощущение, будто я только что очнулся. Я понимал, что произошло, но ко мне это имело мало отношения. Парня, что я ударил, звали Йон. Это выяснилось в ходе слушания. Моложе меня года на два. Меня спросили, за что я его избил, может, он задирался. Попросили изложить мою версию происшедшего. Я сказал, что не помню. Когда меня взяли, я спал, привалившись к дереву. По дороге в участок дала себя знать боль в костяшках. В камере я хорошо спал.

 

Ана порвала со мной.
Неделю я не чувствовал вкуса соли. Что бы я ни ел, мне недоставало соли. Соли как будто вовсе не было. Все равно что есть вату или опилки. Я много пил. Иногда в одиночку, в одиночку пил, в одиночку орал. Иногда в городе.

 

Мне показали фотографии Йона. Фотографии, запечатлевшие его состояние, то, что я с ним сделал. Фотографии молодого человека с крайне малым количеством зубов во рту, всего окровавленного. Во время слушания он говорил тихо, ему трудно было издавать какие бы то ни было звуки из-за челюсти, скрепленной стальной проволокой. Он рассказал, что способен есть суп, лишь запрокинув голову, вливая жидкость в рот. Один глаз у него дергался, тик усиливался, если он смотрел на меня. После оглашения обвинительного приговора он улыбнулся, продемонстрировав новенькие белые зубы. Когда он услышал, что мне дали всего восемнадцать месяцев, у него снова начался тик.
3
Просыпаюсь ранним утром, меня будит звук захлопнувшейся в конце коридора двери.
Лежу на спине, наблюдаю за тем, как в комнату проникает свет. Падает на потолок, трещинки будто растяжки на коже. А дом-то, похоже, просел. Раньше я их не замечал. Думал, мне все здесь знакомо. Комната маленькая, бесконечно маленькая. Заходишь в дверь — будто пальто надеваешь.
Лежа здесь, вне сна, вне бодрствования, трудно не видеть его лица.
Очень маленького, взгляд бегает, ищет мои глаза.
Маленькая головка с большими глазами, одеяльце голубое.
Трудно не видеть ее.
На полшага передо мной на улице звук ее каблуков.
Поворачивает голову. Смеется?
Да, это улыбка, точно.

 

Я укладываю пустые бутылки в спортивную сумку, на полотенце, сверху кладу треники, застегиваю. Запираю за собой дверь. Стены в коридоре светло-зеленые и грязные, на полу — темно-зеленый ковер из синтетического войлока. Откуда-то слышен шум телевизора, громкий смех, записанный на пленку.
Я почти у лестницы, когда Тове распахивает дверь ногой. Смотрит на меня, кашляет в кулак. Это общага Тове. Не ее собственная, она управляющая, но сомнений в том, кто здесь хозяин, не возникает. Ей за шестьдесят, красные пятна на лице можно принять за сильную экзему, но живущие здесь знают, что это рак. Если подойти поближе, поневоле обратишь внимание на сладковатый запах отмирающей кожи. Я улыбаюсь ей, она мне нет. По-моему, ей недостает скалки или утюга в руке — реквизита другой эпохи.
— Это ты шумишь?
Не думаю, что она услышала звон бутылок в сумке.
— У кого-то телевизор…
— Нет, вчера, ночью. Меня разбудили несколько раз. Кто-то громко говорил и смеялся.
— Не я.
— Нет, тебя никто и не обвиняет. Ты знаешь кто? В седьмом номере?
— Я крепко сплю, так что…
— Скажи мне, если снова услышишь, как они шумят.
Я ухожу, осторожно придерживая сумку.

 

Жаркий, тягостный летний день. Шел дождь, небо до сих пор серое. Иду из Биспебьерга в сторону центра, десять минут на своих двоих, а я все еще на Северо-Западе. Время от времени я чувствую прикосновение редких солнечных лучей.

 

Эрнст говорит, что я выгляжу уставшим. Он насаживает кольца на штангу.
Эрнсту между пятьюдесятью и шестьюдесятью, на нем тяжелоатлетический пояс. Мускулы на ногах уже не те, но грудная клетка просто огромная. На нем очки с толстыми прямоугольными стеклами, кадык размером с теннисный мяч.
Он говорит: поспи, хорошо питайся, Ник, или не наберешь вес. Ешь и спи.
Уж не Эрнсту советы-то давать. Ни по поводу здоровья, ни по какому другому поводу.
У Эрнста большое сердце. Не в том смысле, что он добрый и заботливый.
А в том смысле, что сердце заполняет всю его грудь. Он был одним из первых, кто занялся бодибилдингом в начале семидесятых. Еще до шварценеггеровского «Качая железо». Эрнст ходил в «качалку», брал очень большой вес. И глотал все стероиды, какие удавалось заполучить Дозы были немалые, и принимали их не по часам, как теперь. Тогда глотали все. И это едва ли было незаконно. У Эрнста сиськи, живот висит не только из-за жира, но и из-за повреждения брюшных мышц. Эрнст однажды умрет, у него большое сердце и нет денег на дорогие операции. Эрнст по-прежнему много тренируется. Тренируется, потому что не знает, чем еще заняться, и чтобы тело не пришло в упадок. Он больше не принимает стероиды, даже таблетка от головной боли может его убить. Я никогда не смотрю, как он берет вес, не хочу видеть, как он умрет в жиме лежа.
Он говорит: поспи, Ник. Ты не спишь, по тебе видно, что не спишь.

 

Покупаю пиво. Ем шаверму. Возвращаюсь в общагу.
Каждый день одни и те же люди.
Пьяницы у магазина прислонились спинами к красной кирпичной стене. Всегда одни и те же. Сегодня нет гренландца. Но мадам без мизинца здесь. И двое бывших рабочих, один в строительной каске, другой с собакой, она бегает без поводка и обнюхивает пустые бутылки. Кличка Грундтвиг. Я слышал, как он звал ее.
Я пытался вычислить закономерность. Видя их каждый день, пытался вычислить, когда приходит гренландец. Приходит мадам без мизинца вместе с собакой или с мужиком в каске. Я не думал о том, что у них есть дела или другие магазины, какие-нибудь любимые лавочки. Я смотрел на это как на уравнение.
Как на теорию хаоса. Я ломал голову, пока до меня не дошло: хоть здесь и есть закономерность, мне никогда ее не понять.

 

В общаге, поднимаясь по лестнице, я придерживаю сумку.
Благополучно миную Тове, идет сериал, я знаю, она смотрит. Может, гладит, она часто гладит. Курит, смотрит сериалы, гладит.
Вставляю ключ в замок, собираюсь повернуть, но останавливаюсь. Последняя дверь в конце коридора. «Кристиан Мэдсен» — написано на табличке, которую он сам повесил. Хлопанье этой двери будит меня каждое утро; его шаги по коридору, я их слышу.
Я стучу костяшкой среднего пальца. Как можно громче, но чтобы Тове не услышала и не вышла.
— Сегодня он вернется поздно.
Голос Софии за спиной. Я не слышал, как открылась дверь ее комнаты.
— Когда?
— Не знаю, но позже.
— Ты что, слушаешь шаги в коридоре, а?
Она молчит, на губах — едва заметная улыбка.
— Ты что, все шаги узнаешь?
— Не все…
Ее улыбка становится шире.
— Пойдем ко мне, Ник?
София на несколько лет меня старше, ей слегка за тридцать. По ней не скажешь, она очень худенькая, под летним платьем маленькие упругие грудки, лифчика нет. Волосы практически черные, до плеч.
Я прохожу пять шагов, отделяющих меня от ее комнаты. Она бросает взгляд в коридор, смотрит, нет ли Тове, и закрывает за нами дверь. Комната Софии — близнец моей, те же двенадцать-тринадцать квадратов, но зеркально расположенная. Однако здесь все по-другому. На стенах картины: плакаты в рамках, на них кувшинки и купающиеся дети. На обеденном столике темно-красная скатерть. На кровати куча подушечек и покрывало с бахромой. На стене висит скотчем прилепленный детский рисунок.
— Хочешь белого вина?
Она улыбается, достает два бокала, из холодильника берет бутылку, заткнутую фольгой.
Улыбаясь, наливает мне.
Я беру бокал, сажусь в плюшевое кресло у кровати. Включаю телевизор. Она садится на кровать, гладит мои короткие щетинистые волосы.
— Может, тебе волосы отрастить, по-моему, тебе пойдет.
Убирает руку: знает меня.
Отпивает глоток вина, опускает глаза.
— Мне сказали, я скоро смогу увидеть Тобиаса… может быть.
Ему должно быть лет пять уже, Тобиасу. Муж добился того, что ее лишили родительских прав. Ей запрещено к нему даже приближаться. Я не хочу ее расспрашивать.
Она протягивает руку, мы чокаемся.
Сидим, пьем вино, молча.
Но вот она ставит бокал. Встает, разглаживает платье и опускается передо мной на колени.
С молнией она сама справится. Переключаю канал. Передают, что завтра солнечно, незначительная облачность. Отпиваю глоток вина, кладу руку ей на затылок.
Она кашляет, на глазах выступают слезы. Смотрит на меня, пытаясь улыбнуться, глаза красные.
— Просто не в то горло попало.
И продолжает.
Снова переключаю, нахожу викторину. Закуриваю, стряхиваю пепел в полупустую кофейную чашку.
Я кончаю, она выходит в туалет, пару раз сплевывает, полощет рот. Обнимает меня, говорит, чтобы приходил снова.
4
Хлопает дверь, и я слышу его шаги в коридоре. Сна как не бывало. Зажмуриваю глаза, но это не помогает. Поворачиваюсь к стене. Ложусь на спину. Ранним утром я ищу на потолке их лица.
Лицо Аны.
Лицо брата.
Но я их не вижу. Вижу отслоившийся кусочек сероватой краски. Не свожу с него глаз.
Однажды ночью, когда я буду спать, он упадет. Приземлится у меня на лбу, и, может, я его проглочу. Может, вдохну носом. Я смотрю на него, удерживаю взглядом, пока снова не засыпаю.

 

Все штанги заняты, так что я работаю на тренажерах. Вытряхиваю из тела сон. Тренажеры в центре старые, разбитые, это вам не «Техноджим», не «Наутилус». Одно старье, лак отшелушивается, резина на ручках стерлась давно. Но все работает, все смазано, и вес здесь можно выставить больший, чем где-либо в городе. Такой вот он, Кемалев спортцентр. Душевая насадка в раздевалке покрыта белым налетом, но вода идет. Палас протершийся, обтрепанный, с отметинами от штанги, от масла для тренажеров, от сигарет. На стене висит табличка, запрещающая использование талька. Это для штангистов. Тех, кого выкинули из других клубов, потому что допинг слишком сильно давал себя знать, потому что тела их были так раздуты, что на другое списать уже было нельзя. Тех, кого застукали в раздевалке с канюлей в бедре, кто боялся остаться без укола до или после тренировки, когда действие достигает наибольшей силы. Но штанги не бросивших. Большой штанги, огромной штанги, штанга идет вверх. Адреналин, отвечают они, если спросить. Чертов адреналин. Дурман. Невозможно, спина сейчас лопнет, голова взорвется. Но штанга идет вверх. И для таких здесь есть место, они приходят по утрам, когда некому пялиться, слушать, как они ревут, вздымая штангу.

 

Жду, когда пожилой мужчина за прилавком обслужит другого покупателя. Он рекомендует ему какое-то вино, тот берет две бутылки, их кладут в коробку, делают подарочную упаковку. Продавец забирает у меня пустые бутылки из-под дешевого пива, ставит их рядом с бутылками из-под французского, бельгийского, ирландского импортного пива. Покупаю хорошей водки, не дешевой, не сегодня.
Выхожу с бутылкой, завернутой в красную бумагу.

 

Я покупаю газету и сажусь в автобус, идущий в сторону центра. Проезжаю мимо шаверма-баров, рядком стоящих на Нёреброгаде, мимо кладбищенской ограды с намалеванными лозунгами «Fuck U. S.!», «Долой буржуев!» и вот еще, новое: «Иран — трорист». Не террорист, а трорист. Вот еще одна надпись: «Люби!» Большими красными буквами. Это приказ.

 

Девушка за барной стойкой слишком пристально разглядывает мой спортивный костюм. Я мог бы сказать ей, что приходил сюда до нее и, возможно, буду приходить и после того, как она подыщет себе работенку получше. Заказываю френч-пресс. Сажусь в тот же угол, что и тогда. Кафе находится недалеко от Озер. Когда я жил поближе, то часто сюда приходил. Достаю газету, принимаюсь за первую полосу. Не знаю, сколько просидел. Передо мной большая газета, а в сумке — хорошая водка. Спешить мне некуда. Беру еще кофе и принимаюсь за вторую полосу.
Потянувшись через стол за своими польскими сигаретами, я поворачиваю голову.
Глянуть на улицу, прикурить, глоток кофе и — снова за газету.
Но кое-что привлекает мое внимание: на другой стороне улицы стоит молодой человек. Одежда грязная, волосы темные, сальные. Ковыряется в мусорном ведре. Вытаскивает винную бутылку, бросает обратно. Залезает поглубже, по плечо, лицо сосредоточенное. На мгновение он кажется мне знакомым. Иван со своей математикой сидит за столиком на кухне в квартире матери, в руке ручка. Я встаю, иду к двери. Стоя в проеме, вижу его удаляющуюся спину.
Наливаю еще кофе. Думаю: может, ошибся. Давно это было. Он тогда в гимназию ходил, учился на одни пятерки. Ана им гордилась. Иван за рекордное время выучил датский и учил немецкий и английский.
Не уверен, что это он. Пытаюсь отыскать место, где читал. Перечитываю одно и то же по нескольку раз. Закуриваю.
Ана.
Они приехали с Балкан в конце восьмидесятых.
Ана, ее брат Иван, мать. Отец собирался приехать позже. Надо было кое-что уладить, продать квартиру, попрощаться с родителями. Больше они его не видели.
Предполагали, что он попал в лагерь, но ни единой весточки о нем так и не дошло.

 

Не успел я вставить ключ в замок, как услышал звук открывающейся двери, София. Стоит, смотрит мне в спину, скоро заговорит. Она прислушивается к звуку моих шагов по коридору. Как индейцы выслушивают бизонов, приложив ухо к земле.
— С днем рождения.
Обращается к моей спине. Я вожусь с дверью: ключ чуть приподнять, повернуть, вот так, толкаю дверь ногой.
— Поздравляю, Ник.
Когда я поворачиваюсь, она расплывается в улыбке.
Волосы еще влажные, духи почти что заглушили запах грязи, доносящийся от паласа в эту жару.
Смотрю на нее, она принимает мой взгляд за вопрос.
— Твой день рождения, поздравляю.
— Да нет…
— Ты уверен? Я посмотрела в календаре, я…
— Конечно уверен.
— Не хочешь зайти?
Я захожу в свою комнату и закрываю дверь. Знаю, она так там и стоит.
Вынимаю из сумки водку. Нахожу стакан, мою в туалете, вытираю банным полотенцем. Сажусь на подоконник, откручиваю пробку, сначала нюхаю, затем наливаю. Сегодня я еще немного приблизился к тридцати. Закуриваю свою польскую сигарету. Пью, курю, телик работает без звука. Смотрю на улицу, насчитал восемь красных машин. Сижу так до захода солнца.
Еще пью. Еще наливаю, стакан не должен оставаться пустым.
Глазам своим не верю, свешиваюсь вниз, держась за подоконник: чокнутый старикашка возвращается из очередной своей экспедиции. Когда он проходит под фонарем, луч света падает на кожу, бледную кожу. Свисают маленькие ручки и ножки, тележка полна мертвых младенцев.
Боль привела меня в чувство, сигарета обожгла пальцы. Я моргаю, тру глаза, улица внизу пуста.
Телевизор все еще работает. Мужчина собирает с обеденного стола песок ручным пылесосом.
Наливаю.
5
Ану мучил кошмар.
Она будила меня по ночам. Кричала. Это было, может, всего несколько раз за время нашего знакомства. После первых двух я уже знал, что делать. Сначала в темноте нащупать выключатель, потом обнимать ее, пока она не перестанет дрожать, прижимать к себе как можно сильнее, так сильно, что ей, сидящей в еще теплой луже мочи, даже может быть больно. Потом отвести в ванную, помочь раздеться, взгляд постепенно становится осмысленным. Поменять простыню, положить наматрасник в стирку, сменить пододеяльник.
И все это без единого слова. Она, которая не хочет или не может говорить, и я, не знающий, что сказать. Потом я лежал, обняв ее, пока мы не засыпали.
Утром она вела себя как ни в чем не бывало. Само ее поведение подчеркивало, что говорить здесь не о чем. Что сегодня — это сегодня. А то, что было ночью, мне вообще могло присниться. Когда я просыпался, наматрасник и грязное белье были убраны с глаз долой, вертелись в стиральной машине где-то в подвале. Уже куплены свежие булочки, сок в постель. Утро ночи мудренее. Утро, свет, трудно даже представить себе то, что таится во мраке.

 

Когда я сказал Ане, что понимаю ее, она мне не поверила. Откуда мне знать о том, каково быть беженцем, пережить утрату, не иметь дома.
Я никогда не рассказывал ей о детдомах.
О моей матери, которая свела нас и исчезла.
О моих братьях, одном с именем, которое мне как будто без надобности, и другом, без имени.
6
Кемаль роется в пакете, протягивает мне белковый коктейль с банановым вкусом. Я сначала отказываюсь, но он настаивает, говорит, мне надо поесть.
Мы сидим на самом верху спортцентра. В шезлонгах, которые Кемаль поставил на крыше фабричного здания. С видом на Северо-Западный район. На обветшавшие заводики, авторазбор, красные кирпичные дома, увешанные «тарелками». Я откручиваю крышку, делаю глоток.
— Черт, на вкус как та паста со фтором в детстве.
— Ага, прямо ностальгия начинается.
— Ну так что, что случилось? Проблемы?
— Да нет, — смеется. — Или как посмотреть…
Он откидывается на спинку шезлонга, подкладывает под голову руки, вытягивает ноги.
— Я тут просто задумался о спокойной жизни…
— Да?
— Нет, я правда подумал…
Он поворачивается, смотрит на меня.
— У тебя усталый вид, Ник.
— Спасибо.
— Ты не спишь?
— Да это из-за соседа… Не важно. О чем ты думал? Он смотрит перед собой, понижает голос, как будто говорит о чем-то противозаконном:
— Я надумал жениться.
— Серьезно?
— Серьезно.
Я закуриваю, почесываю щетину, прямо не знаю, поздравить его или расхохотаться.
— Что скажешь?
— Попытаюсь себе представить.
Я делаю затяжку, медленно выпускаю дым. Кемаль нетерпеливо ерзает.
— Ну что? Что скажешь?
— Не могу…
— Что?
— Представить.
Кемаль смеется, берет из моей пачки, лежащей между нашими шезлонгами, сигарету. Кемаль ведет всю бухгалтерию спортцентра сам. И официальную, и ту, что держит заведение на плаву. Но в этом районе не принято хвастать интеллектом. Я лично слышал, как он в спортцентре орал на ребят, — с таким сильным арабским акцентом. И как потом по телефону говорил то ли о договорах лизинга, то ли об изменении условий аренды, — не уверен, что я сам смог бы все это настолько изящно сформулировать.
— В последнее время я начал об этом задумываться. По-настоящему…
— Дело не в том, что… Просто я, наверное, не тот человек, которого стоит спрашивать.
— Потому тебя и спрашиваю. Ты же знаешь моих ребят, у них в башке одни мускулы. И знаешь, что они скажут: женись, детское кресло так и просится в твою «хонду-сивик». Станешь нормальным арабским папашей с кучей малышни, а левак всегда себе обеспечишь…. Но уж если я женюсь, то хочу, чтобы все было как следует.
Я пытаюсь придумать толковый ответ. Но ко мне редко обращаются за советом.
— Почему?
— Почему?
— Ну да, почему, она что, симпатичная?
— Эй, мы говорим о моей кузине, давай-ка поуважительней.
— Ну да… Конечно… Так это симпатичная кузина?
— Да никакая это не кузина, соберись.
— Так она симпатичная?
— Конечно симпатичная. А ты как думал!
— И не кузина?
— Нет, черт, хватит уже говорить о кузинах. Что ты заладил про кузин, я за тебя уже волнуюсь!
Я допиваю коктейль, вкус лучше не стал. Кемаль протягивает мне бутылку воды, запить.
— У моей семьи в Тунисе есть соседи, так?
— Так.
— Она — соседская дочка. Или, точнее, этот сосед не совсем сосед, он из дома напротив, но ты знаешь, они там все соседи, весь район…
— И ты на ней хочешь…
— Да.
— Ты влюблен?
Он разворачивается, смотрит на меня:
Блин… да что с тобой? Разве можно вот так спрашивать?
Он поправляет козырек кепки, чтобы его не слепило ленивое послеполуденное солнце.
— Я с ней недавно познакомился. Пару месяцев. Ну, это, может, не совсем правда, я ее еще с детства помню. Когда приезжал туда на каникулы. У нее косички были, она собирала фарфоровых куколок. Меня ненавидела. Я у ее кукол головы отбивал из рогатки.
Он задумался, щелчком отправил сигарету в полет, она по дуге улетела за край крыши.
— Я… она мне нравится. Да, нравится…
— И поэтому ты хочешь жениться?
— Не знаю. Я не знаю, хочу ли я жениться. Думаю, да, но… Потому тебя и спрашиваю.
Мы сидим молча. Звонит его мобильный, он смотрит, выключает.
— И еще…
— Да?
— Знаю, это странно. Но я так устал. От всего устал. От всего. В воскресенье был в Беллевю. Но не помню, с Марией или с Линой.
— Бедняга.
— Правда?
— Правда-правда.
— Я похож на идиота?
Я смеюсь над ним, на вопрос не отвечаю. Мы с Кемалем не врем друг другу.
— Просто хочу покоя.
— По-моему, ты должен поступать так, как тебе хочется. Независимо от того, что скажу или подумаю я или идиоты из центра.
— Да… Так, наверное, и надо… Но если я женюсь, я женюсь как положено. Как следует, сменю стиль. Может, иногда даже в мечети начну появляться. Черт, все просто обалдеют.
— Забейте тельца, блудный сын возвращается.
— Да, что-то в этом роде. Скорее уж это будет ягненок, но смысл такой.

 

Мы складываем шезлонги и спускаемся в спортцентр. Кемалю еще нужно подсчитать выручку. Он кричит: осталось двадцать минут! Здороваюсь с двумя парнями, пришедшими, пока мы сидели на крыше. Или, точнее, они со мной здороваются. Так повелось с тех пор, как я вышел из тюрьмы. Если мне нужны гири, мне дают гири. Если остался только один шкаф, он мой. Да брось, Ник, мне не надо. Парни, с которыми я и словом не перемолвился, покупают мне кока-колу. Потому что я друг Кемаля. Потому что я сидел. С тех пор как я вышел, ко мне по-другому стали относиться. Как будто я через что-то прошел. Те, кто сидел сам, относятся ко мне как к члену семьи.
Здоровые мужики смотрят с восхищением. У меня есть научная степень: мой приговор, время, проведенное за решеткой. На лестнице со мной здороваются еще двое. Приветствуют, кивают.
Я хотел бы сказать им: это было нетрудно. Ерунда.
Я сидел за нанесение тяжких телесных повреждений с особой жестокостью. Нормальная такая статья, не стыдно предъявить. Как вооруженное ограбление; не то что изнасилование или истязание детей. Отсидеть восемнадцать месяцев особой проблемы не составило. В тюрьме господствовала та же размеренность, что и в детдомах, где я жил в детстве, пока маме не пришла идея воссоединить семью. В тюрьме плохо, если тебя с чем-то или с кем-то разлучили. Тогда время тянется. Но мне идти было некуда. Может, меня вообще могли бы оправдать. У них было два свидетеля, и они давали разные показания. Один говорил, что это вообще не я сделал, что преступник был намного выше. И у него на голове была кепка. Это уже после того, как я признался или, во всяком случае, не стал спорить с полицией. Один заключенный передал мне, что Кемаль без проблем может предоставить свидетелей. Если я хочу выйти, он найдет десять-двенадцать человек, которые матерью поклянутся, что тот парень ударил первым. Что они видели все от начала до конца. Что тот парень неудачно упал. Что меня вообще там не было. Что я был в Оденсе, Орхусе, в Исхойе.

 

Когда я вышел, однушка моя уже сплыла. У меня была коробка с кое-каким скарбом. Я жил в ночлежке, пока не настал понедельник и не открылась социальная служба, и тогда переселился в общагу. Конечно, временно. Я прожил здесь уже полтора года.
Покупаю пиво в дисконтном магазине у станции. Ем шаверму.
Каждый день одни и те же лица.
7
«Скорая» припарковалась на тротуаре неподалеку, задняя дверца открыта, рядом курит санитар. Прохожу мимо него, захожу в общагу. На лестнице мне навстречу спускаются Тове и санитар. Одной рукой он легонько поддерживает ее под локоток, другая — у нее за спиной, готовая подхватить. Они проходят пару шагов, и она вырывается.
— Я прекрасно могу идти сама, у меня не ноги болят.
Она так злится, что оступается. Успевает схватиться за перила. Санитар тут же подхватывает ее под мышки. Она протестует:
— Тебе за это не заплатят, пусти же…
На площадке, перегнувшись через перила, стоит София, смотрит.
— Видел бы ты ее, когда они приехали, Ник, я столько ругательств никогда не слышала. По крайней мере, от человека ее возраста…
Я прохожу мимо, роюсь в кармане в поисках ключа.
— Ник!
Даю ей окликнуть меня еще пару раз, потом поворачиваюсь. Она улыбается.
— Я тебе кое-что должна показать.
Я чувствовал бы себя более чистым, если бы пошел к себе и выдрочил. Распахиваю дверь в ее комнату. Она закрывает ее за собой и улыбается, будто я ей цветы принес.
— Они там.
Она встает у стены. К стене скотчем приклеены три новых детских рисунка.
— Правда, красивые?
Я не отвечаю ни словом, ни взглядом. Три рисунка. На первом нечто напоминающее дерево с большими лиловыми листьями и, по всей видимости, маленький мальчик, на другом рисунке — пожарная машина. Что изображено на третьем, я не понимаю, может, разноцветное солнце, может, он просто малевал фломастерами напропалую.
— Правда, он молодец? Не все дети так хорошо рисуют в его возрасте.
— Он молодец. Сколько ему?
— Пять. В мае исполнилось.
— Откуда они у тебя?
Она опускает глаза, изучает пол, не слышит меня.
— У тебя выпить есть?
Уже у холодильника, достает бутылку белого, два бокала. Борется с пробкой, зажав бутылку между ног.
Закуриваю, выпускаю дым в потолок.
Она наполняет бокал почти до краев, протягивает мне. Говорит: будь здоров — и снова улыбается.
— Так откуда у тебя рисунки?
Она глубоко затягивается. Наливая себе вино, старается ответить как бы мимоходом:
— Из детского сада.
— Я думал, тебе туда нельзя…
— Нет…
— Как же ты их достала?
Больше не улыбается, пьет вино, прислонившись к холодильнику.
— А мне и нельзя… Нельзя.
Она подносит руку ко рту. Как будто вытирает что-то несуществующее.
— Я была в саду. Мне надо было его увидеть. Знаю, нельзя, но я ничего не могла с собой поделать.
Она замолкает, снова ищет ответы где-то на полу.
— Я пошла туда, я уже почти дошла до их комнаты, когда меня остановила воспитательница, Марианна. Она раньше была такой любезной, когда я приводила его. А сегодня была такая непреклонная. Сказала, что мне придется уйти. Я сказала, что просто хочу его увидеть, я больше не буду его забирать. Просто поздороваться, я же его мать. Но нет, нельзя, сказала она. Я спросила, нельзя ли мне хоть посмотреть на него, я могу постоять в дверях, никто меня не заметит. Но она сказала, чтобы я прекратила создавать всем проблемы…
Я молчу, лишь киваю. Этого хватает, чтобы она продолжала. Закрываю глаза, пытаюсь увидеть внутреннюю поверхность век.
— Тут пришел один из помощников воспитателя, молодой рыжий парень, его Асгер зовут. Встал, все перегородил, и я никак не могла его обойти. Уходи, давай уходи, сказал он. А я пыталась объяснить ему, что это мой ребенок, мой сын. Я его родила. Он не слушал, и я попыталась его обойти. Много раз, ничего не вышло. И я… я ушла… Когда я шла вниз по лестнице, Марианна меня поймала. Она дала мне рисунки Тобиаса.
Мы сидим, пьем вино, молчим. Потом она ставит бокал на прикроватный столик, встает передо мной на колени. Расстегивает мне брюки.
Я смотрю на ее лицо, в то время как она… Хочется ударить. Бить ее. Она смотрит на меня, во рту вялый кусок мяса.
— Что-нибудь…
Я засовываю его в штаны, застегиваюсь. По дороге к двери слышу за спиной ее голос:
— Ничего страшного, правда, ничего страшного…

 

Я сижу на кровати. Не стал включать свет, когда вошел, пиво можно найти и при свете уличного фонаря. Выпив две бутылки, я встаю. Открываю третью, выпиваю половину, ставлю у телевизора.
Иду в конец коридора, стучу в дверь Кристиана Мэдсена, мужика, который будит меня по утрам. Теперь можно стучать громко: Тове нет, а другие из комнат не вылезут Продолжаю стучать. Стучу, буду стучать, пока дверь не откроется или пока кожа с костяшек не слезет.
Он открывает, видно немного, один только глаз на меня смотрит. Позади — темнота.
— Чего ты хочешь?
— Поговорить.
— У меня нет…
Он хочет закрыть дверь, но я подставляю ногу, толкаю и захожу.
Когда глаза привыкают к темноте, я понимаю, что он упал на кровать. Он медленно садится, кладет руки ладонями на матрас.
— Чего ты хочешь?
— Поговорить.
— Да?
— Не шуми по утрам. Не стучи дверью.
Теперь видно лучше, свет проходит через шторы, окрашивая все в зеленый цвет. Комната очень аккуратная, на нем все еще надет костюм. Галстук на столе, сложенный.
— Я рано встаю.
Он почесывает затылок, смотрит на свой портфель, лежащий рядом с галстуком.
— У меня есть работа, на нее нужно ходить.
— Мне все равно.
— Если вы плохо спите, совершенно необязательно, что это я….
Я закрываю за собой дверь. Я говорю:
— Я вел себя как цивилизованный человек. Я постучал в дверь…
— Вы колошматили в дверь.
Он снял очки и теперь протирает их краем рубашки.
Делаю к нему шаг. Мы так близко друг к другу, что он почти касается головой моего паха.
— Я постучал в дверь, и теперь я здесь, говорю с тобой. Я прошу тебя об одной простой вещи.
— Если у вас проблемы с моим..
— Я не отволок тебя в ванную. Не запихнул твою башку в раковину. Не держал тебя за волосы, разбивая твою морду об раковину. Я не ломал тебе рук Я не совал тебе член в рот, я не затолкал твои зубы тебе в задницу, я не вставил тебе в потрох, я не порвал тебя.
Он смотрит перед собой застывшим взглядом. Очки упали на пол. Руки на коленях ладонями вверх, словно они слишком тяжелые, чтобы их поднять. Бледные тряпки.
Отступаю на шаг. Он сидит с остекленевшими глазами.
— Ничего такого я не сделал. Я лишь вежливо попросил тебя не шуметь по утрам. Как сосед соседа. Не шуми по утрам. Можешь не отвечать.
Он так и сидит с застывшим взглядом. Думаю, даже не дышит.
— Не шуми по утрам.
Выхожу из комнаты, прикрываю за собой дверь.
8
Ану не выбирали. Выбирала Ана. Почему она выбрала меня, я не задумывался.
Тогда не задумывался.
Мы были на одной тусовке, на дискотеке, где Кемаль отмечал свой день рождения.
Мы с Аной шли, держась за руки. Вечеринка продолжалась еще несколько часов, но не для нас.
Мы оба были пьяны и устали. Она казалась довольной, смеялась, пописала между двумя припаркованными машинами. Когда мы практически дошли до ее квартирки, она сказала, что было хорошо. Но мне, наверное, стоит поставить на Марию. Что она видела нас там, за столиком, и мы отлично смотрелись вместе. Насчет нее можно не беспокоиться. Черт возьми, мы встречались не больше двух недель. Я смотрел на нее, на движения ее губ. Затянулся и потушил сигарету о запястье. Она взглянула на меня, взяла за руку, и мы пошли дальше. Больше об этом не говорили, утром она поцеловала ранку.

 

Ана о многом молчала. О войне. О жизни беженца. О том, каково это — приехать в Данию, имея только брата и мать, и больше ничего. Она быстро выучила язык, небольшой акцент ее только украшал. Словечки, которые она вечно коверкала. Как «трёшка». Когда она, работая официанткой, уронила двадцать тарелок, ей задали не трепку, а «большую трёшку». Достаточно было пообщаться с ней какое-то время, и ты уже не мог ее без этого представить.
Приехать в Данию, потерять отца, начать с нуля — даже это она сумела представить как свой собственный выбор.
9
В каждой руке у меня по гантели в семнадцать килограммов. Подняв одну, я опускаю другую, одновременно вращая кистью для растяжки. Перед большим настенным зеркалом — хочу быть уверенным в том, что не чрезмерно задействованы плечи, что меня не перекашивает на одну сторону. Смотрю только на плечи. У меня есть два комплекта гантелей: семнадцатикилограммовые и двадцатидвухкилограммовые, они лежат передо мной на полу. Работаю по очереди: сначала пять раз медленно с тяжелыми, затем, пока мышцы не расслабились, десять раз с легкими. В самом начале тренировок мне очень помогли наши аксакалы. Каждый день в течение месяца они смотрели на мои занятия и затем подошли ко мне сами. Объяснили, что надо делать. Рассказали, какой угол должен быть в положении лежа, когда тренируешь верхние грудные мышцы, а какой — когда нижние. Как не задействовать плечи, когда тренируешь бицепсы. Что ни в коем случае нельзя придерживаться одной программы тренировок. Что нужно постоянно «удивлять» мускулы, чтобы они росли. Ешь перед сном, снабжай мускулы энергией. Они рады были поделиться со мной знаниями: больше никто слушать не хотел.

 

Выхожу из спортцентра под дождь.
Большие теплые капли, небо наконец задышало. По дороге домой делаю крюк, хочу насладиться дождем.
Люди прячутся под карнизами домов и навесами магазинов. Все улицы мои.
Прохожу мимо прачечной. Искусственный свет проникает на улицу. Внутри одинокая фигура, склонившись, гипнотизирует стиральную машину. Застигнут дождем или ждет свою одежду. Иду дальше, и тут до меня доходит, что это Иван.
Захожу внутрь, он сидит очень тихо. Непохоже, чтобы он услышал, как открылась дверь или звук моих шагов. Если бы я его не знал, подумал бы, что он глухой.
Встаю рядом с его машиной, той, на которую он уставился. Его голова чуть приподнимается в мою сторону. Затем он возвращается к созерцанию одежды, крутящейся в пенной воде.
Ну и видок у него. Темные сальные волосы. Брюки короткие, носков нет. Клочковатая бороденка, сквозь которую виднеется бледная кожа.
— Там что, сменная одежда? Выходной костюм?
Не смотрит на меня, глаз с машины не сводит.
— Иван!
Глаз с машины не сводит.
— Эй!
Я щелкаю пальцами у него перед носом. Реакция нулевая.
Курю, смотрю на него. Как в передачах про животных, где их изучают в естественной среде обитания. Как когда я смотрю на чокнутого старика с коляской. Я могу и дальше продолжать в том же духе. Он нервно ерзает, но взгляд по-прежнему прикован к машине: меня не существует.
— Ты видишь там что-то недоступное для других?
Смотрит туда же, меня нет.
— Я к тебе обращаюсь, говнюк!
Выпускаю дым ему в лицо. Он пару раз моргает, а когда наконец открывает рот, говорит тихо и с сильным акцентом:
— Оставь меня, пожалуйста, в покое.
— И что же там такого интересного?
— Оставь меня, пожалуйста, в покое. Это не смешно.
Голос монотонный, какие-то странные паузы, заминки.
— Если бы я не вошел, ты бы тут сейчас дрочил. Сидел бы и дрочил на чужую одежду. Ты в курсе, что это ненормально?
Он поднимается и орет, огромный рот, лицо перекошенное:
— Не мог бы ты заткнуться и оставить меня в покое?
К стене, рука на горле, он переминается на цыпочках.
— Не надо так разговаривать, не надо так со мной разговаривать, гондон ты штопаный…
Это брат моей бывшей девушки. С ним я пил чай и ел югославские пирожки его мамы.
Я отпускаю его, отступаю назад, почти готовый извиниться. И тут вижу, что у него из куртки что-то выпирает. Что-то похожее на пистолет, и какую-то долю секунды я верю, что мне крышка. Югославы, они такое творят, но тот идиот, что толкнул Ивану…
И тут я понимаю, что это бутылочное горлышко. Я сильно толкаю его в грудь, заваливаясь назад, он хватается за сушку. Бутылка вылетает из кармана и разбивается: осколки, коричневая жидкость. Какао.
Из его глаз водопадом льются слезы, взгляд шныряет от меня к разбитой бутылке на полу, он стоит, расставив руки, и дрожит. И вдруг издает гортанный звук, я никогда не слышал, чтобы человек издавал такие звуки. Я бью его в живот. Он складывается и падает на пол. Я беру свою сумку и ухожу.
10
— Привет, Ник, я освобожусь через две минуты. Подожди, пожалуйста…
Кемаль досчитывает деньги в пачке, которую держит в руках, и ставит галочку в лежащей перед ним бумаге. Дело к вечеру, почти все разошлись. На столе перед Кемалем стопкой лежат купюры по сто крон и горка монет. В основном он зарабатывает на белковых коктейлях и немецкой баночной кока-коле. Он не торопится прятать деньги, не волнуется, что они на виду. Да смилуется Господь над тем, кто дерзнет обворовать Кемаля. Да смилостивится над ним Господь. Кемаль уже сам по себе — проблема. А прибавить его качков… Тех, что уходят последними, кого приходится выгонять. Это их дом. Я знаком с их логикой. Не вздумай прийти сюда, в наш дом, в единственный наш дом, наше прибежище, и попытаться что-то отсюда унести. Здесь никто не ворует, даже диска от штанги никто не возьмет. Самое безопасное место в городе. Попытались было двое пару лет назад. У одного из них была выкидуха. Меня там не было, мне рассказывали. Они еще посмеялись над тем, что это была именно выкидуха Над тем, что лезвие так характерно лязгнуло. Драматично! Посмеялись немного. И больше не смеялись.
Кемаль отрывается от денег:
— Хорошо сегодня поработал, а?
И считает дальше.
— Да?
— Да, правда, я тебя видел. Ты основательно работал.
— Да.
— И долго.
Он надевает на пачку резинку, сует во внутренний карман.
— Как насчет того, чтобы пойти ко мне кино посмотреть?
Теперь он считает бумажки по десять и двадцать крон. Ему удается считать и говорить одновременно.
— Соберется небольшая компания, ты почти всех знаешь. Покурим травки, посмотрим боевичок.
— Ну, не знаю, сегодня…
— Давай, Ник, черт тебя дери, посмотрим фильмец, посидим по-простому.

 

Машина Кемаля стоит перед спортцентром на площадке, засыпанной гравием. Темно-синий «мерседес», десятилетний, но красивый и ухоженный. И никакого тюнинга. И даже подвеска не опущена. В этом районе такое нечасто встретишь.
— По дороге заскочим за Малуфом.
Мы едем в Вальбю. Кемаль не гонит, идет с потоком. Люди возвращаются домой.
Останавливаемся перед желтым кирпичным домом, Кемаль сигналит пару раз. Малуф не выходит, зато у Кемаля звонит телефон. Короткий разговор. Частично по-арабски, частично по-датски. Кемаль кладет мобильник на торпеду.
— Он ест… А ты знаешь, что я ему квартиру два года назад нашел? Сначала он сказал: отлично, круто. А потом засомневался. Не смог расстаться с материными кастрюлями…

 

Кемаль звонит другим. Смеется, кричит что-то. Через десять минут Малуф выходит из парадного. Широко улыбаясь, садится назад.
— Простите, но я ел тагин. Как дела, Ник? Давненько не виделись.
— Нормально. Как сам?
— Отлично, отлично, вот пылесосы продаю. Кемаль тебе говорил? Я просто виртуоз по продаже пылесосов.
Кемаль смеется. Крутит радио.
— Это точно, он король пылесосов.
— В прошлом месяце я заработал тридцать пять штук. Долбаные тридцать пять штук! Да это больше, чем я когда-нибудь на травке зарабатывал! Ну почти что. А ведь полиции, сам понимаешь, тебя ну никак не зацапать за то, что ты продаешь слишком много пылесосов.
Когда я познакомился с Малуфом, он был хорошим бойцом. Услышишь о кулачном бое на районе — будь уверен, без него не обошлось. Он выставлялся и когда выясняли, может ли Нёребро побить Амагер. Я был знаком с ним только через Кемаля, но никогда против него ничего не имел. Кемаль говорит, на него можно положиться, и он не такой брехун, как иные из местных.
Мы едем на окраину, у Кемаля квартира в Хойе-Гладсаксе. По дороге заезжаем в магазин. Я знаю Набиля, других, кажется, видел раньше, но не уверен, как кого зовут. Набиль пожимает мне руку:
— Здорово, Ник, сколько зим, сколько лет. Кемаль, почему ты не сказал мне, что Ник будет? Плакала моя мечта ночь напролет смотреть старого доброго Аделя Имама!
Кемаль смеется:
— Не будет тебе никакого Аделя Имама… Взял что-нибудь приличное?
— Все нормально. Как заказывали: слэшер, хоррор. Пацанам в самый раз.
Набиль все держит меня за руку: арабская манера, никак не могу привыкнуть.
— Хотел показать им «Ненависть», смотрел? Французский фильм. Думал, они будут в восторге. Ну, там черные со стволами бегают… И знаешь, что они мне говорят? Фильм только начался, они как увидели, что он черно-белый, так сразу спрашивают: а нет ли у меня чего-нибудь с Дольфом Лундгреном.
Лифт весь исписан, Кемаль живет на последнем этаже, так что бо́льшую часть надписей прочесть успеваешь. «Люби!» — намалевано большими черными буквами. Кемаль почесывает затылок ключом.
— Ладно, если б только писа́ли, так ведь они ж еще и пи́сают… Малуф, дурь взял?
— Какую дурь?
— Ты должен был взять.
— Нет, не я.
— Ты чё, охренел?
— А что, как марокканец, так сразу, значит, киф в кармане? Чертов расист. Ты что думаешь, мы все…
— Так ты взял?
— Конечно.

 

Обстановка квартиры Кемаля представляет собой смесь массивной арабской мебели, углового дивана, кресел и «Икеи». Он бывает здесь редко, а когда бывает, то с друзьями, «плей-стейшн» и дурью или же с телкой. Поэтому спальня обставлена лучше всего.
Мы смотрим фильм, пуская косяк по кругу. Джеки Чан. Набиль рассказывает, в какой сцене Джеки сломал ключицу, в какой — тазовую кость, в какой была травмирована селезенка.
— Травмирована?! Нормальные пацаны говорят «наебнулась», понял?
— Да заткнитесь вы, смотрите давайте!

 

Кемаль спрашивает, хочу ли я покурить. Довольно странный вопрос, когда вся квартира насквозь провоняла дурью. Мы сидим на белых пластиковых стульях на балкончике. Я прикуриваю две сигареты, одну протягиваю Кемалю. Он делает затяжку, выдыхает, глядя на меня.
— Что с тобой происходит?
Не отвечаю. Шум магистрали отсюда едва слышен.
— Я видел твою тренировку сегодня. Ты пахал как бешеный. Что с тобой? Если надумал свести счеты с жизнью, не мог бы ты поискать для этого какое-нибудь другое место, не мой спортцентр?
Смотрю на него, отпиваю глоток пива.
— Мог бы. Легко…
— Черт тебя раздери, Ник, ты же знаешь, что я имею в виду. Я же вижу… Я тебя таким не помню, с тех пор как…
— Что?
— Перестань… Мне ты можешь сказать, если потребность есть. Именно это я пытаюсь тебе втолковать.
Я киваю. Сидим, курим, молчим. Отсюда видны озера в Тинбьерге. Весь город. Беллахой. Китайская пагода в зоопарке.
— Что значит «Иран — трорист»?
— Террорист?
— Нет, трорист. Я видел надпись.
— Во блин, ты что, не знаешь этой истории?
— Нет.
— Копы как-то ночью взяли парня под железкой. Выглядел он странновато. Черный, а это значит, что его можно обшмонать без всякого повода. Но у него нашли баллончик с краской. Он сказал, что шел домой, собирался красить велосипед. Они, конечно, не поверили и потащили его в участок.
— За то, что у него был с собой баллончик с краской?
— Я же сказал, парень черный. Ты знаешь, я не в восторге от ублюдков, но история — обхохочешься. Притащили они его, значит, в участок и стали допрашивать, зачем ему этот баллончик нужен.
— А он шел домой красить велосипед.
— Да, он просто шел домой красить велосипед. В четыре утра Ну и они попросили его написать «Иран — террорист». Положили перед ним бумагу и карандаш. Угадай, что он написал?
— «Иран — трорист»?
— Ага.
— И что это значит?
— «Иран — террорист», разумеется, но что он этим хотел сказать… Ладно, он не в восторге от Ирана. Но вообще, знаешь, я стараюсь держаться от всего этого подальше. Не все мусульмане — террористы, и не все католические священники — педофилы, и, в сущности, больше мне знать ничего не нужно. Пойдем обратно?
Мы посмотрели еще один фильм, японский слэшер. Большинству он показался слишком уж мерзким. Но Набиль попросил всех заткнуться: вот сейчас будет сцена с пилой, это надо видеть, это охренительно. Я пью пиво, покуриваю, косяк ходит по кругу. Двое решили заночевать на полу, они слишком косые. Мы с Сами уходим. Его машина припаркована на стоянке. По дороге он рассказывает мне о боксе. Говорит, что у тренера насчет него большие планы, что Кемаль должен взять меня как-нибудь посмотреть его бой, что тренер заставляет завязывать с курением. Он как будто и не сильно под кайфом, хотя я видел, курил он много.
Выезжаем на шоссе в районе парка Утерслев-Мосе, и он прибавляет газу.
Только что сделал чип-тюнинг. Посмотрим, сколько выжмет?
Он жмет на педаль, и я прямо-таки всем телом чувствую скорость.
— Быстрее.
— Быстрее?
Он жмет в пол до упора, мотор ревет.
— Ну как, доволен? Прямо чувствуешь, как она рвется, а?
Дорога наша. Фонари проносятся мимо.
— Давай туда.
— Куда?
— На ту сторону.
— Ты о чем?
— Давай на встречку, проедемся немного, давай.
— Твою мать, Ник, ты что?
— Боишься?
— Ну ты полный псих, ну ты даешь!
Он смеется, сбавляет скорость, делает радио погромче. Я тоже смеюсь, я же просто пошутил, да? Просто пошутил.
11
Толкаю штангу. Сто десять килограммов, почти побил собственный рекорд. Чувствую, как лавка подо мной шатается, руки дрожат. Зажмуриваю глаза, не хватает всего пары сантиметров.
Иван.
Я вдруг вижу его. Темные глаза, черные сальные волосы, скрюченное тело на полу прачечной. Кемаль хватает штангу, и мне не проламывает грудь.

 

Стою в душе. Пытаюсь ни о чем не думать, слушаю шум воды, чувствую, как она льется на плечи.
Хоть я и посмеялся с Кемалем, а потом пошел тренировать бицепсы и плечи, я зол.
Я больше не думаю о своей семье.
О матери, о ее мужчинах, о ее смерти.
Я не думаю о брате, не таком одиноком, как я.
У него есть сын и героин.
Тогда, в больнице у матери, он обшарил глазами каждый угол, каждый сантиметр палаты, не хотел уходить с пустыми руками.
Я не думаю о младшем брате без имени.
И тут появляется Иван.
Я вижу Ивана.
Прямо как там, у лавки в спортцентре.
Срываю со стены мыльницу. Ударившись о плитки, она издает громкий металлический звук. Кровь течет из руки, смешивается с водой. Цвета жиденького компота, исчезает в стоке.
Я кладу мыльницу на стойку. Кемаль смотрит на меня, но не произносит ни слова.

 

Я поднимаюсь по лестнице, в сумке звенит: купил больше, чем обычно.
Закрыв дверь, достаю из сумки пиво. Зажав бутылку между ног, пытаюсь открыть ее левой рукой. Не так уж это просто: когда мне наконец удалось снять крышку, я чуть было не залил все вокруг пивом. Подношу бутылку к губам, отпиваю половину. И, открыв еще две, оставляю их дожидаться на комоде.
Захожу в туалет, выпутываю руку из футболки. Ткань приклеилась к ране. Мою руку холодной водой, вытираю более или менее чистым полотенцем, заливаю йодом.
12
Мне легко представить себя в роли твоего бывшего мужа-психопата, — сказал я Ане. — Короткий, бурный роман, и мы поженились. И вот однажды, в далеком будущем, мы поссорились, и я сталкиваю тебя с лестницы. Ты как раз такого типа… Ну, я прямо вижу, как получаю судебное предписание, запрещающее приближаться к тебе ближе чем на сто метров.
— Судебное предписание? — спросила она.
— Ну, суд запретит мне… Не важно.
Ее лицо просветлело.
— А, — сказала она и произнесла что-то на непонятном мне языке. Засмеялась, сказала: — Если ты столкнешь меня с лестницы, я убью тебя спящего. Обещаю.
Думаю, я ей нравился, поскольку не подавал виду, что обмираю от ее красоты. У меня не было ни единого шанса, это я понимал. Так нечего и обхаживать ее, как другие мужики. Просто красивая девушка, размышлял я. Необыкновенно красивая девушка, ну и что? Спустя какое-то время после того, как она меня выбрала, я уже так не думал. Я бы сделал все, что угодно. Это уже отдельная история. История о том, что бы я сделал. Дайте-ка мне ножик.
13
В дверь стучат. Не знаю, сколько времени я так просидел, но в комнате тяжелый дух. Телевизор работает без звука, какой-то мультфильм. Снова стук в дверь. Смотрю на экран. Пес стреляет из лазерного пистолета, отстреливает щупальца у спрутов в космических скафандрах. Даже без звука видно, что они издевательски над ним смеются, у них осталась куча щупалец, они жонглируют своими лазерными пистолетами. К антенне космолета привязана собака в мини-юбке. Снова стук в дверь. Поднимаюсь, открываю: в коридоре стоит София. На ней новое летнее платье, тонкие бретельки, видна загорелая грудь. Она была бы рада, скажи я ей это, скажи я хоть что-нибудь. Возвращаюсь к телевизору. Она глазами следит за мной, стоя в дверях. Произносит очень тихо:
— Ты ко мне не приходишь… очень давно.
Пес с палкой и космическим пистолетом продолжает драться, осталось всего три спрута. Они порядком подрастеряли свою уверенность. Отпиваю глоток пива.
— Я подумала, что…
Она делает робкий шаг, не переступает порога, но близка к этому. Я смотрю на нее или, точнее, рядом с ней:
— Ты не…
— Да.
Готова, всегда готова. Чего бы я ни потребовал. Голос у меня хриплый. Я несколько дней не говорил ни с кем: когда покупал пиво, просто молча положил деньги на прилавок.
— Ты не вздумай переступить порог.
— Ник?..
— Просто не входи… Не входи.
— Ник, я подумала, может, тебе… может, ты?..
— Не переступай порога, не переступай долбаного порога. Не смей.
— Ник, рука… Что с твоей…
— Если ты переступишь порог…
Она тихо закрывает за собой дверь. Я достаю еще пиво из холодильника. Пес в телевизоре дерется с самым большим спрутом, с главным. Каждый раз, когда пес откусывает одно щупальце, на месте того вырастает два новых.

 

Рана на руке никак не заживает. Сочится, а края воспаленные.
Был в спортцентре, руку туго забинтовал. После полутора рывков я сдался, почувствовав, как намокает внутренняя поверхность кисти. И с той поры я хожу.
По многу часов, каждый день. И все равно не могу спать, вернувшись домой. Лежу, прикрывшись одним пододеяльником. Вот уже скоро неделя, как стоит ясная погода. Воздух застоялся, душно. Люди стали беспокойными, агрессивными. Я видел, как один мужчина лупил свою собаку. Они стояли на светофоре, и она никак не хотела садиться. Он на нее орет, а та все виляет хвостом. Он уже охрип, а собака так и стоит, высунув язык, и тут он принялся пинать ее. Держит поводок, чтобы та не убежала, и лупит в бок. Что ей стоило покусать его, здоровая собачища с огромными зубами. Да она могла целиком его проглотить, но нет, стояла и терпела.
Люди совершают странные поступки, стали больше сигналить. Я прочитал в газете, что один таксист подрался клиентом, который не хотел платить. Таксист вытащил его из машины и ударил отверткой, пробил легкое.
Я не чувствую руки.
Иду по Нёреброгаде, дело к ночи. Город не спит, народ тусуется на улице, перед шаверма-барами, сидят на скамеечках, на ящиках. Воняет мочой, гнилыми овощами и горелым маслом. Хожу по улице, по переулкам и снова по Нёреброгаде. Хожу. Смотрю. Я смотрю им прямо в глаза, молодым парням, чем больше компания, тем сильнее я их гипнотизирую. Еще немного, и я начну обзывать темноволосых девушек шлюхами, усядусь рядом и буду ждать, когда же прибегут их братья. Я бы подрался прямо сейчас. Мне не нужна победа. Бить, бить парня в футболке фирмы «Фубу», пока мозги из башки не полезут. У меня есть только одна рука. Но мне все равно, мне не нужна победа.
Я не чувствую руки.
У меня в кармане номер телефона. Не знаю чей. Просто номер. Может, даже мой почерк. Кидаю монетки в автомат, набираю.
Он говорит: вы в курсе, который сейчас час?
Я отвечаю: нет. Три дня назад я растоптал свои часы. И выкинул в пруд.
Я говорю, что стою на углу Нёреброгаде и Ягтвай. В телефонной будке на площади.
Он: с кем я разговариваю?
Я: приходи сюда, ко мне. Захвати пустую бутылку.
Он: с кем я говорю?
Я: разбей ее об мою голову.
Пивную, винную, решай сам.
Он говорит: по-моему…
Выбей донышко и воткни в меня острый конец.
Он говорит: вы, наверное, ошиблись…
Я говорю: у тебя есть футболка фирмы «Фубу»? Надень и приходи. У меня есть деньги, я дам тебе денег, я на себя их не трачу.
Я говорю в трубку, говорю с громкими короткими гудками.

 

Возвращаюсь в общагу. Накачался крепким пивом. До отказа. По дороге кидал бутылки и смотрел, как они разбиваются. Я больше не чувствую руки. Это хорошо? Я должен ее чувствовать? Она что, прошла? Когда я что-то беру, мне больно. А так руки просто нет, будто затекла. Я пьяный и тяжелый, ноги несут меня домой. Иду, шатаюсь, ноги плетутся отдельно, где-то позади, дохожу на автопилоте. Я думаю: смотрите на него, он такой жалкий, бейте его. Повеселитесь, бейте пьяную свинью. Бейте его.
Лежу на спине в постели, на потолке начинается кино. Всем известно, что себя нельзя пощекотать, так вот, нокаутировать тоже нельзя. Трудно, я пробовал.
Я не чувствую руки.

 

Когда я сижу дома, то покупаю столько пива, сколько мне требуется, чтобы уснуть. Тове еще не вернулась из больницы. Мои сны полны абортов и мертвых зверей.
Пару раз мне показалось, что я вижу Ивана. На другой стороне улицы. В толпе людей. Вижу его спину. Его сальные темные волосы. Сомневаюсь. Думаю, может, он умер, я бил так сильно, в нем что-то сломалось. Собираясь спать, поворачиваюсь к стене, а он лежит там, и его мертвое лицо так близко к моему. Я знаю, его там нет, но боюсь протянуть руку и потрогать, боюсь почувствовать пальцами мертвую кожу.
Не знаю, что скажу, если снова его увижу. Может, извинюсь. А может, снова пошлю в нокаут. Или наору на него, как тот мужик на собаку. Я потерял покой. Знаю, это его вина. Пусть вернет мне покой.
14
Кемаль, откинувшись, сидит за стойкой и читает журнал. Доносится громкий шум от тренажеров. Стою, смотрю.
Меня не было пару недель, а для того, кто приходит сюда каждый день, это целая вечность. Я больше не чувствую себя здесь дома, с тех пор как повредил руку. Кемаль поднимает глаза:
— Черт возьми, Ник. Скажи уже что-нибудь.
— Как дела?
— Где ты пропадал?! Я прямо испереживался весь. Вместо ответа я поднимаю перевязанную руку.
— Да что за говно, с такой фигней мог и зайти.
Он откидывается и тянется к холодильнику, ставит передо мной на стойку банку колы.
— Кемаль?
— Да.
— Тот парень с куревом…
— Кто?
— Ну тот, с сигаретами, твой знакомый…
— Он не мой знакомый, а что?
— Я тут подумал, может, у тебя есть его номер.
Кемаль открывает мне колу, сует банку в здоровую руку.
— Постой-ка, дай я разберусь. Ты приходишь в спортцентр, фитнес-центр, потому что тебе нужны сигареты. Я правильно понял? А в аптеке ты уже был?
— Да. У тебя есть его телефон?
— Где-то есть.
Кемаль смотрит на бумаги, лежащие перед ним, открывает ящик, снова закрывает.
— Так сразу не найти. Поболтайся тут до закрытия. Через полтора часа номер будет.
— Я вернусь.
— Нет, черт подери. Сядь на велосипед. Или покачай пресс, давай, поработай над квадратиками. Ты растолстел.
— И что дальше? Солярий, а? И бровь проколоть?
— О, а ты, похоже, вникаешь. А как же еще добиться популярности в тюрьме?
— Я вернусь.
Беру колу с собой, сажусь на старую покрышку, лежащую в гравии на площадке перед центром. Пью медленно, смотрю прямо перед собой. Отсюда видно, как центр пустеет, кое-кто из ребят мне кивает. Я возвращаюсь, почти все разошлись, в душе еще стоит пар. Кемаль кричит:
— Немедленно, Хеннинг, повторять больше не буду!
Хеннинг — здоровый парень, вышибала на дискотеке, откладывает штангу. Берет сумку и идет к двери.
— До завтра.
Кемаль не отвечает, он подсчитывает выручку.
— Номер нашел?
— Две минуты. Возьми колу.
Я не беру колу, стою и смотрю на него. Кемаль поднимает глаза, широко улыбается:
— Знаешь, что тебе нужно?
— Телефонный номер?
— На хер его.
— Но у тебя он есть?
— Да-да, конечно.
— И все время был, да?
— Да.
— И когда ты сказал, что его нужно поискать, ты врал?
— Да.
— И на это у тебя была причина?
— Да, потому что я знаю, что именно тебе нужно.
— И что мне нужно?
— Тебе нужно оторваться по-черному, Ник. Шаверма и дурь. Коррида, или дрэг, или можем просто кого-нибудь отмутузить.
Коррида — это собачьи бои. Последний раз, когда ходил туда, в одно местечко на Амагере, во дворике за авторемонтом, Кемаль кричал: собака должна внушать ненависть, а вы наприводили этих вонючих шавок, гребаных Лэсси. Дрэг — не улица, а автогонка, дрэг-рейсинг. Происходит в разных местах, за городом, эсэмэски рассылаются в тот же день. Молодые пацаны убиваются на своих тюнингованных дизелях и нафаршированных «хондах-сивик».
— Вечером собачий бой?
— Организуем. Если хочешь крови. Что угодно, Ник. Хочешь посмотреть на собачек?
Я трясу головой.
— А что, Ник? Давай куда-нибудь поедем. Попьем пивка. Я тебя так накурю, забудешь, на каком ты свете.
— Я не…
— И обещаю: если нам попадутся симпатичные датские девочки, я высуну голову из машины и обзову их шлюхами. Ради тебя.
— В другой раз, Кемаль. Вечером я не…
— Ты только скажи, Ник, ты знаешь, где меня найти.
Он подталкивает ко мне листок с телефоном. Возвращается к деньгам, делает вид, что продолжает считать.
15
Последний раз мы были вместе, втроем, мой брат, мама и я. Последний раз мы были вместе, последний раз это было после того, как у нас появился дом. Она работала официанткой некоторое время, период просветления. Купила дом на деньги, полученные в качестве компенсации за производственную травму. Спина.
Она была очень гордой. Нам с братом было по двадцать с небольшим, мы сидели с ней, пили кофе. Никто ничего не сказал о нем. Никто ничего не сказал. Никто не сказал: а ведь кого-то не хватает. Никто ничего не сказал. Мы пили кофе, мать смеялась, пододвигала к нам печенье. Мы снова будем семьей. Попытаемся. Никогда не поздно. Снова будем улыбаться друг другу, смеяться. До сих пор не получалось, но, может, теперь получится, у мамы же дом. Она нам все показала. Гостиную, спальню. Комнатку для гостей. Обязательно приходите, а если придете не одни, то знайте, сплю я крепко.
И снова мы сидим за журнальным столиком. Кофе остыл, но мы пьем его.
А как дела с работой, Ник? А как та милая девушка? А брат все потел. Все время прихлебывал принесенную с собой колу. Длинные рукава, хотя лето было в разгаре. Он за два месяца килограммов десять сбросил. Лицо серое, спрашивал мать, не может ли она одолжить ему денег.
Нам показали сад. Маленький и неухоженный. Все заросло сорняками, деревья сплелись.
За домом она сказала:
Здесь я хочу посадить помидоры.
Здесь я хочу посадить петрушку.
Здесь я посажу картошку.
Может, декоративную тыкву.

 

Как она раньше говорила:
Здесь мы будем вместе. Здесь мы будем семьей. Теперь мы вместе.

 

После я поехал к Ане. Ждал автобуса. Не дождался, взял такси. Я должен был поехать к себе, мы так договорились. Поспать. Мне надо было рано вставать на работу. У Аны я всегда недосыпал. Ана не любила закрывать глаза.
Ана жила в маленькой чердачной комнатке; не из тех адресов, что встретишь в телефонном справочнике. Приходилось звонить соседям по подъезду, пока кто-нибудь не открывал. Затем подниматься до самого верха. Комната маленькая, я мог встать в полный рост только посередине. Ана встретила меня в футболке и трусах. Посмотрела. Взяла за руки. Поцеловала в шею. Мне нечего было сказать. Она дала мне хлебец с плавленым сыром, крепкого чая. Я ел, сидя за складным столиком.
Я никогда ей ничего не рассказывал. Некоторые вещи не становятся лучше, если о них говорить. Некоторые вещи лучше не становятся. Ночью я лежал, прижавшись к ее спине. Обняв ее. Она не смогла бы встать, если бы захотела. Так мы и лежали до рассвета. Ей, наверное, было больно, но она ничего не сказала.
16
Он сидит на ступеньках в переулке к Нёреброгаде, Иван. Летний вечер. Светло. Еще два дня назад я запинал бы его до смерти.
Сидит, вниз глядит, рукой прикрывает рот. На земле —.тужа из соплей и крови. Из носа красной ниткой тянется слизь. Сажусь рядом. Ходил целый день. Мускулы торса опадают, а вот икры накачал — будь здоров.
— Привет, Иван.
Он поворачивает голову, смотрит на меня. Не сразу сфокусировал взгляд, но вот глаза широко раскрываются.
Дыхание учащается. Он пытается встать. Я кладу руку ему на плечо, кожа да кости. Он не противится, а хотя бы и пытался, я бы не заметил. Ну конечно же, его избили. Он — из тех, кого можно бить без риска. Виноватый вид, воплощенный призыв к насилию, пацанам такие по нраву. Что? Ты назвал мою девушку шлюхой? Почему бы его не ударить, почему бы нет. Настроение улучшается, чувствуешь себя мужчиной. Вот он, таращится на меня, взвесил шансы, сдался и снова уставился на свою лужицу.
— Что случилось, Иван?
Не отвечает, кровь течет на тротуар.
— Если хочешь остановить кровь, запрокинь голову.
Смотрит на меня с недоверием. Запрокидывает голову, прислоняется затылком к двери.
Курю. Иван дышит ртом, сипит. Парень с сумкой на плече, с длинными светлыми волосами, ставит велосипед у стены рядом с нами. Поднимаю глаза, он избегает моего взгляда. Вынимает ключи. Я сижу, и, чтобы добраться до двери, ему нужно протиснуться мимо нас.
Я протягиваю Ивану сигарету, даю прикурить. У него на руках засохшая кровь.
— Что случилось?
— Это все тот парень.
— Да…
— Я стоял, смотрел на машину…
Иван никак не мог понять, что это за модель, рассказывает он мне. Старый «БМВ», но он никак не мог определиться ни с годом выпуска, ни с моделью. С машиной явно что-то делали, обвес поставили. И тут подошел парень с шавермой. Здоровый, мускулистый, с обесцвеченными волосами и татуировками. Стал орать, что Иван хочет угнать машину.
— Ты пытался угнать его машину?
Иван смотрит на меня:
— Просто стоял и смотрел.
— Ты не пытался ее украсть?
— У меня даже прав нет, как я…
— А чего ж ты на нее таращился?
Он отвечает тихо-тихо:
— Я люблю машины.
— Любишь машины?
Молчит, запрокидывает голову; снова этот сип. Через какое-то время поднимает голову:
— Я хочу делать машины…
— Хочешь быть механиком?
— Нет-нет, я хочу делать, как они должны выглядеть. Рисовать. Там, в Италии, в Милане, кто-то придумывает машины. Для всяких корпораций. Японские, французские, немецкие машины, они там придумывают дизайн для всех.
— И ты хочешь быть дизайнером автомобилей.
Да… Ты мне веришь?
Я покупаю Ивану хот-дог. Продавец усталый, раздраженный; всю ночь он общался с пьяными людьми. Иван хочет хот-дог со всеми наполнителями. Абсолютно всеми. Жареный лук, сырой лук, кетчуп, горчица, острая и сладкая, майонез. Съедает его в три приема, облизывает пальцы. Покупаю ему еще один. Мы идем к Озерам, утки у берега, клювы спрятали под крылья, глаза закрыты. Садимся на лавочку.
У меня с собой четвертинка, или, как ее называют уличные алкоголики, чекушка, или косушка. Водка бьет прямо в такую маленькую точку у меня в башке, точка болит, если ее не промочить. Иван жадно пьет купленное мной какао. И говорит. Его в принципе приличный датский временами становится абсолютно непонятным, мне приходится просить его говорить помедленнее. Слова рвутся из его головы, а рот не поспевает. Он рассказывает о девушках. Девушках на улицах, девушках в автобусах. Девушках в коротких платьях, в маечках, об их запахе, аромате духов. Их запах. Когда они скрещивают ноги, когда стоишь к ним близко-близко, их волосы. Столько кожи, кожи и волос и запаха.
Он хотел бы поговорить с ними, но не может. Потому что он грязен, ему негде жить. Потому что у него больше нет языка. Он говорит: я забыл свой язык. Говорит, что у него теперь остался только этот странный угловатый язык. А им он толком не владеет. Все путается, когда я думаю, говорит он, я думаю и по-датски, и по-сербохорватски. В основном лишь обломки разных языков. В основном лишь путаница. Он говорит, что утратил язык. Что у него больше ничего нет. Что он знает слова, отдельные хорватские слова, до сих пор может ругаться на хорватском. Помнит, как на них кричала бабушка, когда они делали что-то запретное. Писали в цветочные горшки. Но это в основном он. Ана никогда бы такого не сделала. Приличная маленькая девочка, в глаженой юбочке. В волосах — заколки. На ногах — изящные туфельки. Рвала только те цветы, которые разрешали. Он помнит ругательства. Ругательства — всегда первое, что запоминается, когда учишь язык. И видимо, последнее, что забывается.
Picka.
Kurva.
Kuja.
Jebo ti pas mater.
Он говорит, что ему все равно. Что ему не с кем говорить. Что он говорит сам с собой, мог бы придумать свой собственный язык, совсем свой язык. Чтобы думать, нужен язык, язык, чтобы думать. Он больше не может найти нужных слов, его мысли запинаются, заикаются.
Он рассказывает об Ане. Я не хочу этого слышать, но все равно прошу его продолжать.
Она больше не хочет его видеть. Он как-то ждал ее. Сидел в ее подъезде несколько часов. И вот она наконец пришла и повела себя странно. Холодно. Он просто хотел ее обнять, немного обнять, ведь она его сестра, единственный родственник. А она кричала, кричала, а он хотел только обнять ее. Он попытался ее удержать, а она расцарапала ему лицо, видишь шрамы? Ты видишь? И я говорю: да, — хотя под грязью почти ничего не видно.
17
Бросаю в телефон-автомат пару крон, глядя на мятый листочек, набираю номер.
— Алло, — слышно в трубке, и больше ни слова, просто «алло».
Голос у него хриплый, может, я разбудил его, а может, он слишком много выкурил своих собственных сигарет. Мне нужны польские, говорю ему. Он дает мне адрес на Амагере, спрашивает, когда я заеду. В течение двух часов, отвечаю. Конец связи.
Я иду на Ачагер. Дорога длинная, но больше мне все равно заняться нечем, а на те деньги, что стоит билет на автобус, я смогу купить три бутылки крепкого пива.

 

Звоню в дверь несколько раз. Наконец на четвертом этаже открывается окно, парень высовывает голову и смотрит на меня. Через минуту домофон загудел.
Он ждет меня, стоя в дверном проеме. Ногой удерживает в квартире щенка боксера. Щенок пытается выбраться, а он его отталкивает. Пожимает мне руку, какой-то напряженный. Я понимаю почему, когда мы заходим в гостиную.
Там стоит таитянка. На первый взгляд она выглядит очень молодо. Одета как тинейджер, но морщинки вокруг глаз и рта наводят на мысль, что ей за тридцать.
На меня она не смотрит, глаз с него не спускает. В воздухе чувствуется напряжение, сразу и не поймешь, в чем дело. А затем она продолжает с того места, где они закончили. Орет на плохом английском. Единственное слово, которое я могу разобрать, — «money».
— Да ничего из этого не выйдет, черт подери.
Она снова повторяет свое, на этот раз громче.
— Все, заткнись.
Она машет рукой перед его лицом. Потирает большим пальцем указательный и средний. Интернациональный жест для обозначения денег. Он орет ей в лицо:
— Shut up, shut the fuck up, bitch!
Она не пугается, стоит на своем, повторяет одно и то же, снова и снова, смахивает два блока сигарет с журнального столика, третий кидает в стену и продолжает на него орать. Он хватает ее за руку. Она затихает, для него не составляет проблемы сдвинуть ее с места. Тащит ее за собой в спальню, щенок бежит следом, тявкает и машет хвостом, рад тому, что в жизни что-то происходит. Он открывает шкаф и заталкивает ее внутрь. Закрывает дверь и подпирает ногой. Она кричит, ругается по-тайски. По-английски говорить больше не пытается. Колотит в двери как сумасшедшая, но под его руками они почти и не шевелятся.
— Эй, шеф, дай-ка мне эту штуку.
Он показывает в сторону двери в спальню. Не вижу на что.
— Дай-ка ее сюда.
Я захожу в спальню и вижу у двери швабру.
— Да, вон ту.
Протягиваю ему швабру. Он просовывает палку в дверные ручки. Таитянка все еще молотит по дверям, но силы начинают убывать. Думаю, они со шкафом старые знакомые.
— Ну да, ну да, телка, телка. Можно здесь, а можно взять с собой.
Он выкручивает радио у кровати на полную громкость. Снова иду за ним в гостиную. Он улыбается мне, как бы извиняясь:
— Сколько бы я ни заработал, она все посылает в Таиланд, домой, своему маленькому косоглазому говнюку, щенку.
— Почему ты ее не вышвырнешь?
— У тебя когда-нибудь была таитянка?
Я качаю головой.
— Они просто бешеные. Знают, как ублажить мужчину. Думаю, что сегодня у нее настроения не будет. Но вообще, заходи как-нибудь, попробуй. А я с собакой погуляю.
Он ласкает щенка за ухом. Тот тявкает и покусывает его руку.
— Но нам ведь надо найти тебе курево.
Он собирает с пола блоки и кладет их обратно на стол. Достает спортивную сумку, вынимает другие блоки, кидает на диван.
— В данный момент выбор небольшой. Польских тоже…
— Что есть?
— Есть «Принс». Но это подделка.
— Подделка?
— Сделано на эстонской фабрике. От «Принса» не отличишь, правда не отличишь, но ты попробуй.
— Невкусные?
— По мне, так да, но народ все равно берет. Говорю тебе по секрету как другу Кемаля.
— А что еще есть?
— Есть греческие. Хорошие, крепкие.
— Курить можно?
— Да это хорошие сигареты, их королева курит. И я. Королева и я.
Он угощает меня из пачки на столе. Делаю пару быстрых затяжек. Я не курил с ночи, как кончились сигареты. Табак раздирает легкие и оставляет горький привкус на языке. Я покупаю два блока.
Вот мой новый телефон.
Он достает бумажку и записывает для меня номер.
— Какое-то время по старому меня не будет.
Он берег собаку на поводок и выходит вместе со мной. Говорит ей: «А теперь мы с тобой погуляем». В шкафу всё стучат.
18
Прачечная самообслуживания открыта двадцать четыре часа в сутки. Камера на потолке сонно поворачивается то вправо, то влево. На случай драки, насилия, вооруженного нападения. Но в основном, наверное, чтобы отпугивать наркоманов. Чтобы они здесь не кололись. А неплохо было бы: со светом-то и проточной водой. На Ивана никто внимания не обращает, может, просто наплевать, а может, он не смотрится таким жалким, таким бездомным на мутном черно-белом экране. Но еще вероятнее, что запись просто никто никогда не смотрит. О ней вспоминают, только если что-нибудь разбито или на полу нашли кровь.
Я сажусь на лавочку с ним рядом. Ходил весь день. Время позднее. Только очутившись перед прачечной, я понял, куда меня занесло. Понял, что я хотел сюда прийти. Что не ноги виноваты, не одни только ноги.
Иван смотрит на меня так, будто я снова собираюсь его ударить. Как будто прошлый раз не считается. Прошлый раз, когда мы сидели на лавочке у Озер и разговаривали, не считается. Как будто, если мы встретились в прачечной, я должен его побить. Везде свои правила. В библиотеке надо соблюдать тишину, в прачечной — получать тумаки. Эта невразумительная логика до сих пор помогала ему выживать на улице. Только встретившись со мной глазами, только когда я поздоровался, так тихо, как мне удалось на фоне шума от сушки, и сел на лавку чуть в стороне от него, только тогда он осмелился выдохнуть. Через две недели он будет есть с руки, через две недели обезьяны примут меня в стаю.
— Хочешь, пойдем отсюда, Иван?
Он кивает, встает.
— Не будешь ждать одежды?
На секунду на его губах появляется подобие улыбки.
— Она сама о себе позаботится.
Он идет за мной по улице.
— Ты мог бы пойти в ночлежку. Если ты не пьяный, не обкуренный, они найдут для тебя кровать. Я знаю.
— У меня есть где жить.
— Ты сидишь в прачечной, да?
— Нет, у меня есть где жить.
Мы покупаем пиццу, Иван смотрит, как кладут начинку. Ветчину, сыр, шампиньоны, его глаза следят за каждым движением.
Иван вынимает одну пиццу из коробки и ест на ходу, показывая дорогу.

 

Он протягивает руку и улыбается:
— Это здесь.
Двухэтажный дом, вероятно, это был завод, пока не сгорел. Мы во внешнем Нёребро или где-то на Северо-Западе, в каком-то переулке к переулку, далеко от Нёреброгаде и от машин. Здесь так тихо, неподходящее место для ночных прогулок. Во всяком случае, если ты привлекательная девушка. Мы идем вдоль изгороди из стальной проволоки, пока не доходим до ворот. Иван осторожно снимает с цепи висячий замок, только теперь мне становятся видны следы от молотка. Говорит, что так и было, когда он его нашел. Толкает дверь, мы заходим, он просовывает тонкую руку сквозь ограду и осторожно водворяет замок на место. С дороги не видно, что он взломан. Между плитками на площадке перед зданием вольно произрастают сорняки, сквозь разбитое окно тянутся ветки дерева. Двухстворчатая дверь и табличка, закрашенная черной краской из баллончика. «С той стороны», — говорит Иван, и мы обходим дом и заходим в дверь поменьше, с белой облупившейся краской и отметинами на замке, оставшимися после взлома большой отверткой. Чтобы дверь открылась, ему приходится налечь на нее плечом. Мы проходим по темному коридору, пахнет дымом. Запах усиливается, когда мы входим в комнаты, по-видимому бывшие когда-то приемной и рабочим залом. От мебели отломаны здоровые куски, по столу разбросаны останки телефона, под столом — кусочки серой пластмассы. Оплавившийся компьютерный стул. Стены закопченные, на самом верху видно, что они были рыжими. Рамки с плакатами попадали вниз и разбились. На одном из столов — металлическая рамка, фотография почти сгорела, видна половина лица девочки-подростка и рука, обнимающая ее за плечи.
Пахнет холодным дымом, мочой, испражнениями.
На уголке одного из столов стоит открытая картонная коробка. Сбоку — черные метки от огня, но в целом выглядит неповрежденной. Все вокруг закопченное, наверное, кто-то принес эту коробку из другого места, притащил с собой и оставил. Решил, что она не заслуживает спасения. В коробке полно открыток.
Верхние открытки обгорели дочерна. Мне приходится залезть поглубже, чтобы увидеть, что там такое. Подросток со светлыми волосами и скейтбордом на плече, с плеером на ремне. Улыбается. Бодрый молодой человек. Очень бодрый молодой человек. Смотрит на меня с большой верой в себя и свое будущее. В глазах нет упрямства, он вежлив с бабушкой, не курит гаш до усрачки, не нюхает клей. Многообещающий — вот подходящее слово. Наверняка он сейчас в моем возрасте, надеюсь, что у него все плохо. Надеюсь, у него СПИД.
— Этим они и занимались, — говорит Иван. — Открытками. Поздравительными открытками. Ну, ты знаешь. Бумага. — Он смеется.
Я, кажется, понимаю, что он имеет в виду. Типография — место, где делают бумагу, рано или поздно оно должно сгореть.
— Пошли, — говорит он.
Мы проходим по залу, узкий коридор ведет к лестнице наверх. Она скрипит, от прикосновения к перилам на пальцах остаются черные следы.
— Она выдержит.
Иван смеется:
— Надеюсь.
Второй этаж меньше пострадал от пожара, но зато сильнее разгромлен. Большое помещение с наклонными стенами и высокими столами. Тут, наверное, была художественная студия, хотя трудно представить это теперь, когда здесь все разломано. Тот, кто вынес дверь, наверное, просто взбесился. Стены размалеваны черной краской из того же баллончика, что и табличка внизу, кое-где пробиты дыры, и из них свисают клочья изоляционного материала. Здесь тоже сильно воняет мочой. На стене большими черными буквами написано: «Люби!»
Снаружи медленно заходит солнце. Иван зажигает стеариновую свечу, установленную на крышке ведра из-под краски. Мы сидим по обе стороны от свечи, я — на деревянном ящике, он — на старом изношенном спальном мешке, на полу. Окна разбиты, и пламя дрожит. Он ночевал здесь последние три-четыре недели. Раньше он спал в заброшенном железнодорожном вагоне.
Иван доедает остатки своей пиццы. Сосредоточенно, не поднимая глаз. После него не остается ни крошки.
Затем он снова начинает говорить, его датский стал уже более уверенным. Он пьет какао, я пью сегодня очень крепкое пиво.
— А ты знаешь, что кролики едят свое дерьмо?
Так он спрашивает, абсолютно без повода или подготовки. Похоже, что его изнутри переполняет поток слов, из ведер ассенизаторов выплескивается содержимое. Я качаю головой.
— Кролики едят свое собственное дерьмо. Это единственный для них способ получить достаточное питание.
Я бы хотел поддержать разговор. Но мне нечего сказать.
— Едят и срут и снова это едят. Ну, два раза. Сначала есть, потом срать, а потом снова есть.
Я киваю. Я понял. Снова есть.
— Говно номер два они не едят. Там больше нет ничего.
— А как они узнают, что это говно номер два?
Иван смотрит на меня:
— Я не знаю…
Стемнело, белки его глаз светятся.
— Я не знаю, я, наверное… забыл.
Болтая, Иван рвет коробку из-под пиццы. Рвет на квадратики и укладывает в стопочку. Он говорит: последние пару месяцев, до того как стать беженцами, мы питались булочками из муки, масла и воды. Мы были из тех счастливчиков, кому еще было что есть.
Мука была из дядиной пекарни, он приехал на автобусе парой месяцев раньше. Масло отец купил на черном рынке. За пятилитровую канистру ему пришлось отдать свои часы, пальто и пару дорогих итальянских туфель ручной работы. Масло было плохим, говорит он, и, когда мама делала булочки, прогорклый запах шел по всей квартире. На вкус они были непропеченными, клеклыми, от них болел живот, а когда закончилась соль, их стало еще сложнее в себя запихнуть.
В один прекрасный день отец собрал свою коллекцию пластинок. Там было много джаза, черные мужчины с трубами и саксофонами, черно-белые фотографии на обложках, они могли рассматривать пластинки, только когда папа сидел с ними на диване, с полок их брать было нельзя. Пара пластинок с хорватским джазом. Они с Аной любили их слушать, «Summertime» звучала забавно, когда ее играли на гуслях, хорватском струнном инструменте. Отец собрал пластинки, много пластинок, все молчали. Он выглядел сосредоточенным. Затем он ушел с пластинками.
Иван чешет кисть руки, вокруг ногтей — красные следы от томатного соуса. Он как будто отсутствует. Смотрит не на меня, а в гостиную не существующей больше квартиры.
Самым худшим были скандалы, говорит он. Когда папа возвращался с рынка, мама всегда нюхала его руки. И кричала, что на деньги, потраченные на эту сигарету, он мог купить яблоки, яблоки детям. Что он мог купить персики, может, апельсин, что она уже больше года не ела апельсинов. Что они могли бы поделить этот апельсин. Отец тоже кричал. Не спорил, просто кричал. Иван никогда раньше не слышал, чтобы они так скандалили. Во время рассказа он снова превращается в того мальчика, что прятался за пальто в прихожей.
Цены на черном рынке росли каждую неделю, за пластинки отец выручил лоток яиц. Мама смешала яйца с мукой и маслом и пожарила на сковородке. В последнем яйце лежал цыпленок. Мертвая птичка с крошечными перьями. Головка с крошечным клювом засунута под крылышко. Отец сидел за столом на кухне и молча на него смотрел. Иван рассказывает, как он сам оторвал их, крылышки, которым не суждено было вырасти. Ана спросила, можно ли съесть цыпленка, они не пробовали мяса несколько недель. Отец ничего не сказал, просто сидел за столом, а слезы текли у него по щекам, большие слезы, они собирались под подбородком и падали на стол.
Мать Ивана взяла цыпленка и вышла. Они ели в тишине. На следующий день во дворе видели кошек, кошки играли с мертвой птицей. Точили об нее когти, отрывали куски, дрались из-за нее. Они тоже были голодны.

 

Ночью, допив пиво, пока Иван спит в своем грязном мешке с пустой бутылкой какао, я выхожу отсюда неверной походкой. Вниз по лестнице, через выжженный зал. Мне с трудом удается снять с цепи замок, стою, качаюсь и ковыряюсь с замком.
Давно я не спал так хорошо, как этой ночью.
19
Я хожу. Хожу каждый день. Войди в ритм, как говорят в тюрьме. Обзаведись привычками. Выйдя на свободу, первым делом я купил себе секс. Те, кого не ждут, у кого нет жены или любимой, последние недели две до освобождения говорят только о бабах. Как они пойдут в город, найдут симпатичную девку. Как пойдут прямо к банкомату, снимут деньги. На секс: греческий, французский, шведский. Полный комплект, все флаги будут в гости к нам. Сидят в камере и мечтают: какие же отвязные шлюхи на Остебро. Такие отвязные. На Остебро такие отвязные девчонки.
Очутившись в тюрьме, я думал: и что теперь? Войди в ритм, говорили мне. И вот я хожу. Сегодня шел за старым придурком. Санитаром леса, что живет надо мной. Его взгляд шнырял от помойки к помойке. Я смотрел, как он вытягивает шею, выходя на перекрестки. А может, попадется контейнер, может, и на моей улице будет праздник? Завидев добычу, он шел через дорогу, не сводя глаз с контейнера, ничто не могло его остановить. Контейнер, полный негодных вещей, не нужных никому, кроме него. Я ходил за ним часа два. Пока совсем не рассвело, и я смог купить себе первую бутылку пива. Новый ритм.
Я вернулся домой раньше, чем обычно, ночь еще не наступила. Попал под дождь.
Стоял, укрывшись в арке, пока не надоело, а потом пошел в дождь — пусть его льет.
Поднимаюсь по лестнице, оставляя на ступеньках лужи. Как я и предполагал, дверь в комнату Софии открылась.
Она манит меня рукой, улыбается, как ей, наверное, кажется, призывно. Мне хочется ударить ее по лицу. Но я устал и промок. Она закрывает за нами дверь.
— Промок весь, да?
Я киваю. Она улыбается, озабоченно смотрит на мою руку:
— Ты к врачу ходил?
— Да, — вру я. Не знаю зачем. Врут только тем, кого любят.
— А может, разденешься, я дам тебе полотенце.
Падаю в кресло, телевизор работает без звука. «Улицы Сан-Франциско» с Карлом Мадденом и молоденьким Майклом Дугласом, классика. Если не ошибаюсь, это серия с китайскими бандами.
Из-за обеденного стола она выдвигает стул, встает на него, чтобы достать чистые полотенца с верхней полки шкафа. Мне не хочется при ней раздеваться, но сидеть в насквозь промокшей одежде — глупо. Я скидываю ботинки и спускаю брюки. Здоровой рукой стягиваю футболку через голову. Она укутывает мне плечи полотенцем, большим светло-зеленым махровым полотенцем, пахнущим стиральным порошком. И идет в ванную. Беру у нее со стола сигарету, длинную «Look 100», по крайней мере сухую, София возвращается с халатом.
— Встань.
Осторожно надевает на меня халат. Маленький и розовый, на нагрудном кармане — Минни Маус, но давно прошли те времена, когда я привередничал. Садится на кровать, берет сигарету.
— Если мерзнешь, я сделаю какао, у меня есть кипятильник.
Не могу удержаться от смеха. Сидим, смотрим, как Майкл Дуглас едет по городу на большом американском автомобиле, не притормаживая, проезжает «лежачего полицейского», аж взлетает. Карл Малден что-то ему кричит.
София на кровати поджимает под себя ноги. Такая маленькая.
— Можно я включу звук?
Спрашивает очень тихо. Кидаю пульт на кровать, она увеличивает громкость. Майкл Дуглас выходит из машины, распахивает ногой дверь. Она убирает локон за ухо.
— Что ты так смотришь?
Я не отвечаю. Я как будто в первый раз ее вижу. Она смущенно опускает глаза. Вскакивает с постели.
— Я тебе кое-что хочу показать.
— Если это рисунки…
— Нет-нет.
С полки на стене она снимает папку. Перелистывает, вынимает бумажку, гордо мне протягивает. Письмо адресовано ей, оно из муниципалитета. Написано канцелярским языком, я слишком устал, я не в состоянии разобраться. Недоуменно развожу руками и откладываю бумагу.
— Мне разрешат увидеть Тобиаса.
Улыбка до ушей, редко мне приходится видеть ее такой довольной.
— Через две недели нам разрешат увидеться. Всего полчаса и при свидетелях. Но все равно. Я его увижу.
— Поздравляю, София.
— Разве не здорово?
— Конечно.
Она снова садится на кровать, поджимает ноги. Всё улыбается. Перекидывает волосы через плечо. Сейчас она выглядит еще моложе. Большой подросток.
Я сажусь рядом. Целую ее в шею. Она откидывается.
Я в ней, она такая мокрая. Прижимается ко мне. Обвивает руками спину, очень крепко, я и не предполагал в ней такой силы. Трахается, как в последний раз.
Лежу рядом, пока она не засыпает. Совсем недолго. Затем иду к себе, осторожно, чтобы не разбудить ее.
Открываю пиво и ложусь на кровать. По-прежнему не сплю, даже пробовать не стоит, я знаю. Достаю из-под кровати обувную коробку. Мои бумаги. Из суда, из тюрьмы, из социальной службы. По поводу наследства, от которого я отказался. Номер телефона адвоката и еще ниже — моего брата. В коридоре кидаю монетки в видавший виды телефонный автомат на стене, набираю номер брата Жду четыре гудка, затем кладу трубку.
Возвращаюсь в комнату. Сначала смотрю телевизор. Без звука. Мне не важно, что они говорят. Телевизор освещает комнату. Когда на экране появляется таблица, я сажусь и смотрю в окно. Курю свои греческие, кидая окурки на тротуар.

 

Старый придурок проходит внизу по улице. Ботинки с длинными носами, на голове — меховая шапка. Невероятно, что никто из местных мальчишек до сих пор его не прибил. Фонарь освещает улов этой ночи. Коляска полна мертвых зверей. Сбитые коты, собаки, птицы, проигравшие в схватке с оконным стеклом.
20
Последний раз я видел Ану на лавке на Старом кладбище. Дело было летом, мы пили кофе из пластиковых стаканчиков, которые я купил в «Севен-Элевен». Она сказала, это важно. Ничего в этом такого не было. Вся жизнь Аны была драмой, с ней никогда не было скучно, речь могла идти о чем угодно. Важно только то, что здесь и сейчас, это я давно выучил. История Аны началась, когда я ее встретил. Наша общая история. А теперь она хотела со мной поговорить. Она не пыталась как-то смягчить сказанное, не тянула время, нервно затягиваясь сигаретой, только пригубила кофе и сказала, что нам надо расстаться. Что она обо всем подумала, что нам было хорошо, но теперь нужно расстаться. Это случилось через два дня после того, как она показала мне две полоски на тесте на беременность. Я, наверное, сказал что-то не то. Я сказал: давай его оставим. Я не сбежал, я сел, закурил и сказал: давай его оставим.

 

Я позвонил Кемалю, он пришел и забрал меня, мы проездили в его машине до вечера.
Он говорил, сказал, что такова жизнь, продолжал говорить, я сидел и смотрел на магнитолу, на ней квадратными синими буквами было написано название радиостанции и название песни. Вечером мы посмотрели в кино боевик. Он купил билеты, купил сладкого, попкорн, я ел, я не чувствовал вкуса.
Я думал, что умру.
И я был близок к этому. Я курил до рвоты, попадал в больницу с алкогольным отравлением, потом меня отпускали домой. Ну, водка, ну, ничего страшного. Парень просто оторвался, молодые люди пьют, такова жизнь. Вот если бы я наглотался снотворного, тогда совсем другое дело.
21
Вот он лежит практически в бессознательном состоянии, делай с ним что хочешь. Все, что угодно. А когда проснется, будет уже поздно. Я вот могу нассать ему в лицо.
И от этой мысли руки у меня сами начинают теребить резинку тренировочных штанов. Дело к вечеру, он лежит, обхватил себя руками, держится за живот. Не слышал, как я внизу возился с дверью, не слышал, как поднялся по лестнице. Я с трудом нашел это место, не думал, что захочу вернуться. Но вот ведь стою тут. Я толкаю его ногой.
Он застонал: в себя еще не пришел. Тычок носком ботинка под ребра — и он внезапно садится: рефлекс, приобретенный в ходе бродяжнической жизни, вечная готовность ко всему, готовность удрать. Смотрит на меня, глаза трет грязными руками. И улыбается: я тебе кое-что хочу показать. Говорит это так, словно мое присутствие здесь — нечто само собой разумеющееся, словно он ждал меня. Ищет свое шерстяное пальто, будь он постарше, походил бы в нем на эксгибициониста. Вот достает какой-то предмет, прячет в руке, как фокусник Затем медленно разводит пальцы. На ладони лежит белая кнопка от сливного бачка. Он слегка разворачивает ее, и я вижу название фирмы: «Густавсберг».
— Я долго ее искал, — говорит. — Везде искал. Таких больше не делают. Двадцать лет как с производства сняли.
— Ты что, их собираешь?
— Умм. Посмотри-ка.
Он встает, идет к стене, поднимает ковер в красно-зеленую клетку, вынимает два пакета. Тяжелые, они едва не рвутся в его руках. Высыпает содержимое первого пакета на спальник. Кнопки от сливных бачков. Много кнопок, разных, некоторые пожелтели от возраста, есть новенькие. Рассыпает их, дает мне насладиться зрелищем. Затем высыпает содержимое другого пакета. Он только наполовину заполнен кнопками, на дне — разные мятые бумажки, его паспорт, пара эмблем с серпом и молотом, все это теперь на спальнике.
— Я собирал их два года, — говорит он, — теперь у меня почти весь «Густавсберг». Не хватает парочки. Ту, сегодняшнюю, я давно искал.
— Где ты их берешь?
— Везде. Но… теперь, когда у меня уже столько, это довольно сложно. Музеи. По средам можно проскользнуть со школьниками.
— А я все гадал, кто же их ворует. А это ты…
— Не только я…
— Конечно, нет.
— Иногда их до меня крадут.
— Зачем?
Он пожимает плечами:
— У меня почти весь «Густавсберг». Но «Ифо» тоже много…
Он тщательно собирает кнопки и засовывает их в пакеты, я беру его паспорт, выданный в уже не существующей стране. Вот итальянская печать, вот печать, поставленная в Копенгагенском аэропорту. Листаю, пока не дохожу до фотографии. Мальчик, еще не начавший бриться, ему сказали, что надо улыбаться. Темные волосы с пробором посередине. Большого мальчика привели к фотографу. Ана, наверное, стоит где-нибудь за пределами видимости.
Он убирает пакеты под ковер. Я смотрю на него:
— Ну что, пойдем или ты сначала в ванную?

 

Когда мы с Иваном вместе, он говорит. Говорит о войне. Он не спрашивает, хочу ли я слушать. Он старается не сводить все к войне. Мы идем, а он рассказывает, каково это — бояться ходить по улице, высматривать повсюду снайперов. И как в какой-то момент становится все равно. И ты больше не спешишь.
Иван останавливается и оглядывается:
— Где мы?
— Эмдруп-Торв, купим картошки фри.
— Но… есть ведь «Макдональдс» и гриль-бары и…
— Настоящий картофель фри.
Может, это все потому, что Иван говорит только о своем детстве, но хочется такого крупного масляного картофеля фри, какой мы с братом едали детьми. Большие ломтики, как мужские пальцы, с каменной солью и желтоватым блестящим соусом. Я вижу вывеску гриль-бара. Беру Ивана под руку и тащу за собой. Сегодня ему предстоит попробовать настоящий картофель фри. Я не был уверен в том, что заведение все еще существует. Заказываю две большие порции картофеля фри и дополнительную порцию соуса. Только китайцы способны такое приготовить. Всё как тогда. Пока мы едим, и Иван пьет «Кокио», и цыплята крутятся в окошке на вертеле, и доносятся звуки пинбола, он рассказывает, как его мать продала телевизор. За корзину апельсинов. Сначала отец рассердился, и они опять орали на кухне, и она все повторяла: это же вранье, все вранье, все, что они говорят, — сплошное вранье, хочешь, чтобы дети слушали это вранье? Тут отец вынужден был признать ее правоту. Вскоре оказалось, что мать заключила хорошую сделку отключили электричество. Иногда его включали, а потом снова выключали. Но в основном приходилось без него обходиться. По вечерам отец читал старые газеты, сидя в кресле при свете стеариновой свечи. А Иван с Аной сидели и скучали, они привыкли к телевизору, к свету, к теплу.
Они играли в карты. И всегда ссорились. В колоде не хватало трех карт, а если бы они там были, кто бы выиграл?
Иван несет ко рту одну огромную картофелину с толстым слоем соуса. Зубы смыкаются, он гордо мне улыбается.
Долго жует, вытирает рот тыльной стороной руки и продолжает, рассказывает, как раз им на пару часов дали электричество, а потом проводка снова вышла из строя. И как отец достал свой проектор. До войны у него была маленькая киностудия. Когда давали электричество, они смотрели его фильмы. В основном учебные, информационные, короткие мультфильмы о контрацепции и заболеваниях, передающихся половым путем. Об алкоголизме, с розовыми слонами, летающими вокруг мужчины с большим красным носом. Маме не нравилось, что они это смотрят. Она говорила, что они еще маленькие.
Но отец Ивана полагал, что раз они могут жить в этом городе, видеть эту войну, видеть, как люди умирают на улицах, видеть мертвых и умирающих, то могут смотреть и фильмы, в которых лобковая вошь является в виде трехглазого тролля, прячущегося в лобковых волосах моряка. Где у сифилиса имеются подтяжки и цилиндр и где он вызывает жжение при мочеиспускании и покраснение у основания полового члена.
Назад: Пролог
Дальше: Мартин