37
Проснувшись, Лукас увидел маленькую девочку, стоявшую в освещенной свечами часовне, куда он забрел, чтобы поспать. Волосы у нее были цвета меда. Белая кожа покраснела, как от холода. У нее были сияющие голубые глаза и тонкий острый нос, кончик которого покраснел. Она производила впечатление эльфа, отнюдь не неприятное.
— Это ты зажгла все эти свечи? — сонно спросил Лукас.
— Я, — прошептала та. — Красиво?
— Очень, — сказал Лукас, садясь прямо. — О, как много ты их зажгла!
В крохотной часовне пылало больше полусотни свечей. Дым поднимался к неровному желтоватому потолку. Вой пароочистного аппарата, который он слышал и во сне, кажется, стих.
— Тут однажды был огонь, — сказала девочка. — Много людей умерло. Они стояли все вместе.
На ней была странная форменная одежда. Блузка с тремя пуговками на высоком воротничке и с пышными рукавами, сужающимися к тесным манжетам. Комбинезон до лодыжек, а поверх него белый фартучек. Соломенная шляпка с широкими полями и голубой лентой висела на лопатках, держась на шнурке на шее. За ленту был заткнут крохотный букетик люпинов и васильков.
— Огонь сошел с неба, — сказала она.
У нее были удлиненные острые верхние зубы. Жемчужно-белые. А зовут ее, доверительно сообщила она, Дифтерия Штейнер, дочь Рудольфа Штейнера.
— Да, — кивнул Лукас. — Благодатный огонь греков. Возникла паника. Много-много лет назад. В былые времена.
Так говорила мать Лукаса, когда заводила речь о прошлом: «В былые времена».
— Много людей умерло, стоя вместе, — повторила девочка. — И много сгорело живьем. Сбившись у дверей.
— Кто тебе рассказал об этом? — спросил Лукас.
Он видел смутные фигуры в соседних часовнях. Слышал отдаленное молитвенное пение. Посмотрел на часы: они остановились на десяти. Это были тридцатидолларовые «Таймекс». Ему стало любопытно: те женщины, за которыми он вошел в храм, тоже оказались заперты поневоле или они участвовали в бдении?
— Господня воля, — сказал ребенок. — Божественный огонь. — На груди ее комбинезона была вышита эмблема со словами «Шмидт» и «Heilige Land». — И все-таки этот огонь наслал не Бог.
Она как бы просила его разрешить некую загадку, и Лукас чувствовал, что должен найти ответ с понятной ей моралью. Он не очень-то умел разговаривать с детьми.
— Надо всегда быть осторожным с огнем, — объяснил он. — Даже в храме. Когда зажигаешь свечи.
— Жрецы Ваала не могут вызывать огонь, — сказала она. — Ни один не спасся.
— Жрецы Ваала? — переспросил Лукас. — Тебе не нужно думать о жрецах Ваала. Просто будь хорошей и послушной девочкой.
— И тогда, когда я умру, — попаду на небо.
— Правильно. Умрешь и потом попадешь на небо. — Он встал и потянулся. — Что ты здесь делаешь? Ты с группой?
— Это были ложные чудеса, — сказала девочка. — Верно?
— Все чудеса ложные. То есть я не совсем это имел в виду. А то, что мы не знаем причину вещей.
— Бог наказал Еллинов за ложное чудо.
— Кто тебе сказал такое? — рассердился Лукас. — Это не очень по-христиански. То есть все одинаково христиане. Я имею в виду нас. Никто никого не наказывает.
— Наказывать нехорошо?
Лукас принялся оглядываться в поисках места, где можно было бы переждать вигилию. Ребенок был утомителен, и он чувствовал себя измученным, не было сил ноги передвинуть. Усталость вынудила его присесть у резной гробницы, рядом с которой он дремал до того. На ней была высечена фигура связанного человека. Возможно, Христа, подвергаемого бичеванию.
Это напомнило ему резное изображение, виденное им несколько лет назад в приходской церкви в Англии, когда он путешествовал там со своей тогдашней невестой. Связанный бес. Самый рядовой мелкий бес, почти контур, в путах, охваченный невысокими языками пламени. Странная вещь для саркофага, подумалось тогда ему, если только покойник не попал в ад.
Ребенок, девочка довольно рослая, на голову возвышался над ним, когда он сидел, опершись спиной о гробницу.
— Гм, — сказал он, устало прикрыв глаза, — нехорошо ли наказывать? — Он старался найти разумный ответ. — Думаю, наказание необходимо, чтобы люди не поступали плохо. Это свойственно человеку. Но, — добавил он, — нельзя наказывать до того, как люди совершат что-то дурное. Только после. То есть нельзя наказывать заранее.
— Никто из жрецов Ваала не спасся, — заявила ученица шмидтовской школы.
— Это всего лишь миф. Раньше люди были не способны мыслить здраво.
Девочка лишь посмотрела на него с вежливой полуулыбкой. Чтобы не казаться невоспитанной.
— Не то что сейчас, — добавил Лукас. — Теперь всем известно, как было на самом деле.
— Бог хотел убить Моисея, — объявила Дифтерия. — Он хотел убить его на постоялом дворе.
— Нет, вовсе не хотел.
— Но жена Моисея обрезала крайнюю плоть своего сына. И помазала Моисея кровью.
— Ну вот еще, — сонно пробормотал Лукас, — такому в школе не учат. А все-таки что ты тут делаешь?
— Кровь и огонь, — сказала девочка. — Лед и апельсины при дифтерии. Бог убивает своих врагов.
— Бог всех убивает. Это и делает его Богом.
— Папа говорит, что источник всего — мысли.
— Он так говорит?
— Что мы подумаем, то и будет, — объяснила она. — Будущее — в мыслях.
— Какое ужасное заблуждение, — сказал Лукас. — Я думаю, что дифтерия у тебя была очень давно.
Но девочка исчезла. Ему хватило секунды допустить, что ее, возможно, и вовсе не было. Или, может, она была джинном. Было в ней что-то злобное; приятнее было поверить, что ее не существовало.
Блуждания по храму привели его к неказистому маленькому киоту и кресту, поставленным неким англичанином в Викторианскую эпоху над предполагаемой могилой Христа. По мере того как он подходил ближе, молитвенное пение слышалось все громче. Через арочный вход францисканского придела он увидел полдюжины братьев, стоящих на коленях впереди группы паломников. Один из братьев читал молитвы на французском то ли с испанским, то ли с итальянским акцентом. Лукас вошел в соседнюю капеллу Марии Магдалины и слушал их. Пение перенесло его в прошлое, в школу-интернат, к драке с мальчишкой по имени Инглиш, к истории с его еврейством, к собственным пылким, со слезами, молитвам. Тогда он верил безоговорочно.
Стены капеллы были украшены иконами и картинами с изображением Магдалины, все сплошной китч, трэш в западной манере. Мария М., проносилось в мыслях Лукаса, полузагипнотизированного пением в соседнем помещении, Мэри Мо, Джейн Доу, девушка из Магдалы в Галилее, ставшая проституткой в большом городе. Пресловутая блудница с золотым сердцем. Она была милой еврейской девушкой, затем — обслуживает бугаев Десятого легиона «Фретенсис» паломников, которые, совершив жертвоприношение в Храме, не прочь поразвлечься, и вдобавок тайком — священников и левитов.
Может, она была умница и забавница. И наверняка постоянно высматривала стоящего парня, который помог бы ей изменить жизнь. Как множество проституток, ее влекла религия. И вот появляется Иисус Христос, мистер Идеальный Жених, мистер Что Надо! Останавливает на ней пламенный, вдохновенный взгляд, и все, она уже в его власти: все что угодно, я на все готова. Я омою твои ноги и вытру волосами. Даже не обязательно спать со мной.
Интересно, что она сделала бы со своими бесчисленными изображениями на стене? Ее бы это развеселило. Как думаешь, дитя? Или понравилось? Все помнят тебя и твою старую компанию. Мы все время говорим о тебе.
И все время поблизости звучали молитвы:
«Contemlez-vous, mes freres et mes soeurs, les mystères glorieux. Le premier mystère: la Résurrection de Notre Seigneur».
Они молились, s’il vous plaît, о Воскресении. Молитвы, воспоминание об интернате, капелла Магдалины. Все это навело его на мысли о матери. Она наверняка была бы в восторге от Воскресения.
Она умерла молодой, всего на шестом десятке, от формы рака, о которой не упоминают. Она избегала говорить о болезни не потому, что та была смертельной — она не верила в смерть, — но потому, что это был рак груди, и соединение в ее характере суеверия, стыдливости и тщеславия не позволило ей обратиться к докторам и в конечном счете убило. Она была типичной кандидаткой на эту болезнь: незамужней, родившей лишь одного ребенка, ведшей скудную сексуальную жизнь. Она не курила, поскольку была профессиональной певицей с юных лет, но любила выпить, предпочитая бренди и шампанское, хотя, если не считать груди, до самого конца сохраняла стройную фигуру.
Она училась в Европе, ей нравились европейские мужчины, она расцветала от их комплиментов. Ее артистичность позволяла ей вести себя непринужденно в официальной обстановке; она любила церемонии, любила нарушать их чопорность, привнося в них веселье. И дивно танцевала.
Герр доктор Лукас, профессор университетов Гутенберга в Майнце, Гумбольдта в Берлине и Колумбийского, был мужчиной ее мечты. Но, увы, женатым на другой. Это было нехорошо, но она отказывалась беспокоиться по этому поводу и безумно хотела ребенка. Так что voilá он, этот гомункул, до сих пор целый и невредимый, разве что малость в разногласии с самим собой, сидит в капелле Марии Магдалины в центре мира. Не музыкант, как мать, и не ученый, как отец. Хотя верилось, что он немало унаследовал от каждого из них по отдельности. Неуверенность в себе, раздражительность, безрассудность, склонность к транжирству, проблемы с алкоголем, плешь.
Нужно помолиться о ней, подумалось ему. Она была сильна по части молитвы, выпивки или рассудительности.
Вольная душа, любительница посмеяться, полная зловещих предсказаний и мрачных поговорок, которыми пересыпала речь в тяжелые времена. «Счастью — миг, слезам — неделя». Она любила эту. И другую, более народную: «Пой поутру, плачь ввечеру».
Но еще она приговаривала: «Умные мужчины часто любят готовить». Профессор-доктор на кухне не терялся. Его жена никогда не готовила. Время от времени он водил мать Лукаса в ближайший ресторан. Иногда приходил и готовил для них.
И Лукас никогда не слышал песен сладостнее тех, что она напевала ему перед сном, от гэльских песенок до lieder и арий из «Дон Карлоса». Когда оба они, Лукас и его мать Гейл Хайнс, достаточно известное меццо-сопрано, лежали в темноте, она пела, а он замирал от восторга, да, замирал от восторга у нее на груди. И единственный его соперник, профессор-доктор, чьи шаги могли раздасться на лестнице, заманивал ее медом своей зрелости. А позже, в четвертом классе, отвратительная школа и проблема с еврейством.
Он помнил ее мертвой, в гробу. Она выглядела очень счастливой и словно живой, под тем же крестом, под каким служил отец Герцог, на том атласе, со всеми теми цветами, в золотом платье, которое нравилось профессору-доктору. Как будто она умерла и смерть не пометила ее, кожа молочно-белая, как у принцессы Изольды, изящные высокие скулы обозначены резче, и лишь едва заметный намек на алкоголический второй подбородок.
Только отвезти ее должны были на кладбище церкви Святого Реймонда и похоронить в той ненавистной, нищенской черной земле, смердящей чахоткой и ирландской злобой, среди копов и подкупных школьных сторожей, рядом с родителями, Грейс и Чарли, и ее младшим братом-алкоголиком Джеймсом Джоном. Можно ли было представить профессора-доктора в таком месте, среди тех мертвецов? Но он пришел, и семья пялилась на него. Ее богатый еврейский любовник, чертов воротила, важная персона, банкир, король торговли. Таращили серые глаза — ее глаза, глаза, которыми Лукас увидел Иерусалим, — и улыбались подобострастной улыбкой порабощенного племени, и возвращались домой, и стонали от унижения. В тот вечер отец, который был всего лишь расточительным профессором Колумбийского университета, повел Лукаса в свой клуб.
— Мы оба утратили дорогого человека. Я очень любил ее. Не знаю, можешь ли ты в твоем возрасте понять, что это такое. Она значила для меня больше, чем я мог себе представить.
«А что ты себе представлял?» — хотел спросить Лукас. Но только посмотрел ему в глаза с понимающей серьезностью.
— Надеюсь, ты испытываешь ко мне привязанность. Ты мой сын. Я всегда любил тебя.
Тогда Лукас, захмелевший от клубного мартини, ответил так, как, по его мнению, требовал момент:
— Я тоже люблю тебя, Карл.
Это прозвучало как в кино, только хуже. До того нескромно и не к месту. Слышал ли официант? И все же это было странно. Что отец был заботлив и относился к нему так же, как к матери. Но Лукас любил отца, бестолкового, однако, в общем, довольно милого.
— Я в порядке, — сказал тогда Лукас. — Я имею в виду, что я уже взрослый. — А про себя подумал: «Хочешь быть для меня как Клавдий для Гамлета, Карл?»
В следующую их встречу они говорили о Шекспире, которого Карл обожал, но, как считал Лукас, не вполне понимал. У Лукаса была тайная теория, что Карл иногда не улавливает сути из-за его современной речи. Сам же Карл был убежден в том, что его собственный английский лучше, чем у любого в Америке.
— Думаешь, Клавдий мог все время быть отцом Гамлета?
— Хорошая мысль, — ответил Карл, — а призрак является из ада, точно? Но Шекспир сказал бы об этом. Как бы то ни было, не спрашивай меня, дорогой, — эта пьеса предназначена для молодых.
Забавно, думал Лукас сейчас, в храме Гроба Господня. Призрак отца Гамлета являлся из ада? Это как если бы змий в райском саду проповедовал освобождение.
В последующие годы отец Лукаса постепенно перестал верить в гомосексуальный заговор (автором идеи был Джозеф Маккарти) с целью завладения миром. И в то, что Ли Харви Освальд был одним из его участников.
— Я всегда предполагал, что ты не гомосексуалист, — сказал отец. — Я не ошибаюсь?
Лукаса рассмешили его слова.
— О господи! Будь я геем, думаешь, ты бы об этом не знал? Или что-то со мной не так, Карл? Слишком люблю мюзиклы? Не та походка?
Позже девушка, с которой Лукас спал, студентка Барнардского колледжа, подрабатывавшая официанткой у «Микаля», сказала ему:
— Знаешь, твой отец вроде как подкатывался ко мне, на полном серьезе.
— Вот придурок! Пожалуйся на него.
— Что? Ты так шутишь?
— Шучу, — сказал Лукас. — Он крутой чувак. Только не спи с ним.
На прощании с Гейл Хайнс они поставили ее фотографию, вырезанную из двадцатилетней давности афиши концерта в Таун-холле. На ней она была не просто красива, но вся светилась, глаза устремлены ввысь, словно ей открылись небеса и она, готовая запеть, слушает вступление музыки сфер. Увидев афишу на треноге перед залом, Лукас сразу понял, в какой момент мать подловили. Через секунду она расхохоталась бы. У нее всегда было возвышенное выражение перед тем, как на нее нападал смех. Для нее было проблемой не захихикать на сцене. И на той же поминальной службе они поставили пластинку с ее исполнением «Песни о земле». Abschied. Умирающая осень, печальное вынужденное расставание с жизнью. Как эхо над тихим, меланхоличным альпийским озером. Abschied. Abschied. Вознесение. Только умирающая Кэтлин Ферриер пела ее лучше. Карл опрометчиво настоял на том, чтобы прокрутить именно эту запись. После чего у всех присутствовавших, разумеется, окончательно съехала крыша. Раздались дикие рыдания. Несколько ее фанатов присоединились к скорбящим родственникам; люди любили ее.
Как бы удивило и восхитило ее воскресение, думал он среди мерцания свечей в храме Гроба Господня. Как естественно она восприняла бы его, с достоинством и с восхищенной улыбкой, в своем золотом платье, ничем не выдавая расстройства тем, что оказалась на кладбище в Квинсе. Она была бы очень довольна тем, что снова живет.
Затем, перекрывая пение молитв, послышался гулкий звук отодвигаемого засова и удар дерева о камень. Главная дверь отворилась; бдение закончилось. Лукас пошел на серый утренний свет. Растекаясь по каменному полу, тот выхватил столбы кружащейся пыли и дыма. Вместо того чтобы выйти наружу, Лукас остановился у камня Помазания и посмотрел в сторону часовни Голгофы.
Верующим нравилось считать, что Христос был распят на Голгофе и там же находится могила Адама.
«Ибо, как смерть через человека, так через человека и воскресение мертвых… Так и написано: первый человек Адам стал душою живущею; а последний Адам есть дух животворящий». Это было немного похоже на Де Куффа.
Он вышел на улицу, где воздух был свеж и влажен от росы, прохладный горный воздух Иерусалима, пока еще не отравленный выхлопными газами. С Храмовой горы, высившейся над улицей, несся призыв к молитве, и подумалось, что ему никогда не забыть этого безумного места.
Сменил бы он трезвомыслие на веру? Если да, то только в Иерусалиме. Ни в каком городе вера не настигает тебя в поезде метро, на вапоретто — где угодно. Но в Иерусалиме — не так. Можно бесконечно открывать его, времени предостаточно — вечность, по сути. Он знал, что может с ним случиться, если останется тут. Понимал определенную опасность привыкания, ослабление способности к критическому взгляду. Он размышлял над опытом познающего сознания, гнался за призрачными искусительницами, разговаривал с германскими эльфами. Слишком много пил. Слушал Сонию: «Если хочешь слушать песню мою, ты должен пойти со мной».
В компании, с которой Лукас шел к купели, были наркоманы и чокнутые всех возрастов и национальностей. Половина из них провела ночь в храме Гроба Господня, а раннее утро собиралась провести у Вифезды, медитируя над таинствами моления, свойствами Аллаха, Сефирот. Как все они были уверены в себе! Как целеустремленны! Лукас испытывал трепет перед ними, стоя у дверей церкви Святой Анны и глядя, как они проходят внутрь. В их глазах горел безумный свет.
Затем вдруг его дыхание прервалось, из него будто враз выкачали воздух — так, по рассказам, действует напалм, выжигая кислород в теле жертвы. Он пошатнулся на булыжной мостовой и прислонился к дверному проему близ монастыря Бичевания. Ужас охватил его. Как если бы он не нашел, никогда не найдет выход из того жуткого храма.
Как? Как кто-то мог поверить в Завет и грядущее спасение? Как этот опаленный полумесяц главного желания и утраты, это место ненадежнейшей сделки могло быть названо святым? Бог-чудовище этого храма без усилий, любовно создал стремительную хищную ящерицу, «глаза — как ресницы зари», — погружающегося в воду красноглазого яростного бегемота. Его символом был крокодил. Он был крокодил.
Место, куда он зашел, отступник и заблудший христианин, Вечный жид. Разноголосица молитв: в мечетях, в грядущем восстановленном Храме, в мерцающем помешанном свете церкви — у всех за словами о милосердии прячется мысль о кровавых оправдывающих заветах. Власть крови и гроба. Первые будут последними, кривизны выпрямятся, и всеобщее отмщение.
Земля Бога, который любил перемещаться на смерчах, и ты должен просто верить в него, старого чародея, во все те бессолнечные, жизнерадостные утра с непрерывным, едва различимым горизонтом. Он совершал все это, конечно, чтобы усилить ужас нижайших из его преданных слуг. А после этого ему не хватало класса, чтобы удержаться и не похваляться перед ними, когда они были в глубочайшем отчаянии.
Но мы должны верить в невидимого громогласного исполина этой земли, грозного Ветхого Днями. Благословен Он за то, что близок, как чертова вселенная, грядущий любить и миловать. Сей персонаж «Алисы в Стране чудес» на троне бытия, космический психопат на завихряющейся слоистой колеснице, все, что мы должны любить, чтить, лелеять в мире вне нас, наших утроб, отверстий нашего тела.
И должно было верить в саму землю, знаменитую тем, что она была избрана среди иных народов, в ее каменный хлеб, и суровую праведность, и немые каменные свидетельства, что стоят в ее пустынях подтверждением этому. Но набавление? Преклонение? Святость?
Только не я, подумал Лукас. Non serviam.
Вскоре он почувствовал себя немного лучше. «Рено» его был припаркован на улице Саладина — в манере израильтян, с заездом на тротуар. Только подойдя к машине вплотную, он увидел, что заднее стекло разбито, а краска вокруг почернела и пошла пузырями. Кто-то разбил его ночью, может, из-за желтых номерных знаков, а может, просто видели, как он парковался, и хотели завязать с ним отношения.
— Ах, зараза! — вырвалось у Лукаса. Он оглянулся по сторонам — никого не видно. — Дифтерия, крысеныш!
Дифтерия Штейнер, Дифтерия фон Святая Земля, маленький нацистский джинн.
— Дифтерия, тварь, злобная сучка! Это ты изуродовала мне машину!